"Маг в законе. Том 2" - читать интересную книгу автора (Олди Генри Лайон)VI. ДРУЦ-ЛОШАДНИК или БЕС В РЕБРОС утра все шло наперекосяк. Начался этот самый «перекосяк» с балагана: первый же доброволец из «щеглов» лихо кувыркнулся со спины гнедого трехлетки по кличке Гнедич. Надо сказать, кличка подозрительно смахивала на фамилию. И норов у жеребца был соответствующий: не злой, но ханжески-фамильярный. Протоиерейский норов. Взятки сахаром выпрашивал. А также большой был мастак надувать брюхо, дабы подпруга вскоре ослабла, и… Ба-бах! "Щегол" в пыли, Гнедич над ним, и в ухо фыркает: вставай, сын мой, давай мне вкусненького! Ах, не встаешь! — тогда я тебя, растяпу, зубами за воротник: подъем, кому сказано! По рядам ехидные смешки гуляют. Не во множестве, как меж обычными желторотиками случается, грех напраслину возводить; но в количестве досадном. Будь на месте новичков господа портупей-вахмистры, в ста щелоках кипяченые, — бровью бы не повели; зато тебе, Друц, не до смеха. Вот ведь мимо фарта, баро! — тебе-то как раз хоть смейся, хоть плачь, вольному воля, а на «щеглов» напустился ястребом его рвение, Илларион Федотыч. Изрядную выволочку учинил. Не подобает, значит, будущим жандармским офицерам ржать, подобно длинногривым жеребцам или оболтусам-студентам, годным лишь морским свиньям клистиры ставить. Облавной «Варвар», рупь-за-два, должен быть сдержан и спокоен, чувств своих не выказывать (а лучше — вовсе не иметь таковых); над товарищем смеяться — чистый позор, и место ли таким пустосмехам в славном училище… Смир-р-р-но! Смех увял. «Щеглы» подтянулись, с каменными лицами внимая нотации Федотыча; дядька-наставник голоса не повышал, лишь время от времени лязгал глоткой, отделяя одну фразу от другой — словно затвор передергивал. А под конец своей воспитательной речи вдруг взял, да и привел в пример тебя: — Р-равнение налево! Извольте поглядеть: даже конюшенный смотритель, хоть и штатский, а зубов не скалит. Потому как человек выдержанный и правильный. А вы… стыдно, господа! Тебя же просто с утра хмурило, как небо перед грозой — того гляди, громыхнет меж бровями, и молоньи из глаз посыплются. Громыхнуло после, когда ты отчитывал нерадивых конюхов, прозевавших Гнедичеву шалость. Но «после» — оно и есть «после», а тогда, с утра, предстояло давить фасон перед облав-юнкерами, джигитовку обещанную показывать. Всю упряжь, не доверяя больше никому, ты проверил самолично. Ворча, там подтянул, тут поправил — скорее для порядку, чем по необходимости. — Готов, Ефрем Иваныч? — подошел сзади вахмистр; и ты впервые на самом деле не услышал его шагов! — Так точно, Илларион Федотыч. — Тогда, рупь-за-два, я им пару слов скажу напоследок. А как рукой отмашку дам — выезжай, значит. Ты угрюмо кивнул. Из головы не шел давешний разговор с отцом Георгием и вспышка раздражения у Акулины. Тебя душевно огорчало, что двое близких тебе людей рассорились из-за ерунды. Батюшка ли виноват? Акулька языкатая? беременность ее? — или вчерашняя «присуха» на даче?! Если уж Княгиня отсушить не может… Предчувствие грозы наползало отовсюду; буря вызревала, пронизывая воздух кипящим дыханием, близилась с каждой минутой. Ай, глупый ром! — ну давай пропустим грозу через себя, сделаем своей, сами грозой станем, увидим, поймем, разберемся… Теплая волна лениво плеснула в животе (изжога мажьей удачи? содовой хлебнуть не хочешь?!) и бессильно откатилась обратно. Без толку. Пахнет жареным, горелым пахнет, а из чьего двора — не разобрать. Совсем плохой стал, баро, старый, бестолковый… Правильный. И отмашку Федотыча тоже проморгал. Пришлось вахмистру окликнуть тебя: эй, рупь-за-два!.. лишь тогда очнулся. В седло взлетел по-молодому, разом оставляя на грешной земле все тревоги-печали — конь! ты! небо! ну, и еще где-то там, далеко внизу — бубен, в который бьют копыта. Ветер шибает в лицо свежестью прохлады, щемящей полынью осени; и последней, невозможной свободой. Серая вата неба — в клочья. Земля под копытами — безумной каруселью, кровавым золотом осенних листьев, вздыбленных ветром. Ай, мама, мчусь по небу, рассыпаю звезды-искры!.. ай, по небу, ай, по жизни, жизнь промчится — ай, по пеклу!.. Нет коня Гнедича, нет Дуфуньки-рома — дивный китоврас из сказки, вдрабадан пьяный волей-волюшкой, баламутит землю с небом; хмель этот кружит голову не только тебе, но и стене живых мундиров — стоят! рты пораскрывали! едят глазами живой смерч! Сказку им не увидеть, на другое натасканы, слепы к сказкам, но что видят, того мундирам достаточно… Угомонись, Валет Пиковый! Не финти сверх меры! Пусть мальцы видят свой завтрашний день, нужное, к чему сами стремиться должны; пусть научиться захотят — а не опустят потерянно руки: "Ну, ТАК я никогда не сумею!.." Угомонился. Урезонил себя. Подавился финтом; надел на свободу уздечку. Все правильно сделал, как и положено человеку казенному, а не лошаднику гулящему, у кого один ветер в башке свищет. Федотыч кивает одобрительно: молодец, значит! Молодец так молодец. Вот только отчего тошно молодцу? Будто сам себя влет сбил, заарканил, взнуздал… Ай, мама!.. сквознячком от господ облав-юнкеров потянуло. Заныло в крестце; хрустнули суставы. Каторга в душе плеснула, обдала зябким воспоминанием. А двое из первой шеренги с ноги на ногу переступили. Конопатый правофланговый за живот волей-неволей ухватился — брюхо пучит, что ли? вот незадача! — а рядом у красавчика, у дамского угодника, щеку нервным тиком дернуло. Ноздрями оба трепещут; глазами вокруг себя шарят, будто видели тень шалую, невозможную, да учуять-разглядеть опоздали — чью?! Зато друг-Федотыч все, что ему надо, разглядел. Взял, рупь-за-два, на заметку. Быть парням "нюхачами". — …быстро ты сегодня, Иваныч. Выдохся, а? — Да просили тут не увлекаться, — кривая ухмылка в ответ. — Вспомнить бы: кто просил? А, Федотыч?.. — Спасибо, Иваныч. Уважил. Не горюй, на твой век что коней, что парней… Гляди, никак из училища скачет кто?! — Конюшенного смотрителя Вишневского к господину полковнику! Велено прибыть без промедления! Неужто гроза изволила пасть на голову? Из-за подпруги ослабшей? из-за смеха облав-юнкерского?! из-за финта шалопайского?! Чарку б водки сейчас, да нельзя. Правильный ты отныне человек. Выдержанный. В дубовых бочках. Помнишь, Дуфунька: три с лишним года назад обещал ты в Крыму жеребца свести. Подряжался, говорил: "Мое слово — железо". Хвалился: "Когда это я хоть с коня, хоть с дела соскакивал?!" Ржавым железо вышло, соскочил ты с дела; в негласные сотрудники, в правильные люди подался. Знать бы еще: отчего по сей день дура-совесть мучит?.. хоть бери, садись на поезд, езжай тайком в этот распроклятый Крым, своди жеребца… дурость?! Да, конечно… дурость. Проехали. — Желаю здравствовать вашей бдительности! Вот, явился по вашему… — Являются бесы схимникам! А в кабинет начальника училища прибывают… Впрочем, ты, Ефрем, человек штатский, тебе простительно. Заходи. Садиться не предложил. Ладно, мы люди не гордые… Господин полковник были явно не в духе. За три года жизни в качестве "негласного сотрудника" ты научился различать едва уловимые оттенки настроений «Варваров» и князя Джандиери в частности. Но чем дальше, тем чаще задумывался: ты ли, Друц, приглядчивей стал? князь ли броне своей ржаветь дозволяет?! Опасные мысли. Себе цену поднимешь, Циклопову уронишь — тут тебе, Дуфунька, и песня сложится: ходи, чалый, ходи полем, умер твой хозяин… — Сговорились вы, что ли?.. Джандиери встал у окна. Растирая щепотью лоб, уставился вниз. Видя лишь широкую спину на фоне светлого проема, ты и так знал, куда смотрит князь. На Княгиню, в ожидании мужа беседующую с желтым азийцем. И почему смотрит, тоже знал. Еще когда шел сюда, через второй плац, приметил: финтом в воздухе пахнет. Мелким, шутейным. Вот сейчас и получишь ты, морэ, сразу за два несанкционированных «эфира» — за свой и Рашкин. А, рупь-за-два, где наша не пропадала? Джандиери обернулся, в последний раз тронул лоб. Странное ощущение пронзило тебя навылет: будто не облав-полковник пред тобой стоит. Будто голый он, и сотворить с ним все, что ромской душеньке угодно — плюнуть и растереть! Раньше любой облавник тебе медным всадником виделся, исполином-големом; руки опускались, тварью себя дрожащей чувствовал пред ними, не человеком, не магом в законе. Вроде как со стеклянным пестиком вышел гору рушить. В училище, и то — пока привык от облав-юнкеров не шарахаться дурным жеребчиком… Маленькие они, зеленые, недозрелые, а все равно: медные всаднички, големчики-исполинчики, особенно выпускники. Там, в Севастополе, когда с ножом на князя шел — не победы, смерти искал. Оттого втрое удивительней чуять: ты человек, Друц-ром, но и он человек, Шалва Джандиери, а значит, если прямо сейчас, от дверей, сделать шаг навстречу… Шаг навстречу сделал не ты — он. И разом ушло чувство силы, безнаказанности; затянулись мнимые трещины в «Варварской» броне, заросли стальными рубцами. Противно заныли зубы. "Сейчас обложит по матушке!" — подумалось невзначай. Ан нет, обошлось. По-видимому, чувствуя собственное раздражение и стесняясь его, господин полковник заговорили с тобой даже дружелюбней обычного. "За дочку переживает, Тамару-безумицу…" — догадался ты. Впрочем, для такой догадки не требовалось быть семи пядей во лбу. — Садись, смотритель конюшенный. Да садись, говорю! А ноги-то вялые, тряпичные, к стулу идут-подгибаются… Да, Друц? Навоевался, аника-воин? человек казенный, правильный?! — Сегодня на вторую половину дня я тебя от работы освобождаю, — без всяких предисловий заявил князь, едва ты, последовав приглашению, умостился на жестком стуле. — Будет у меня к тебе… не поручение даже — просьба. — Рад стараться, ваше… Дернулся рыжий ус: видать, крепко не угодил ты Циклопу своим "Рад стараться!" — Что смогу — сделаю, — тоном ниже добавил ты. Джандиери в раздумьи прошелся по кабинету, скрипя сапогами. Решительно остановился напротив, у шкафа из мореного дуба: — А попрошу я тебя, Ефрем, на дачу ко мне, в Малыжино, съездить. Сегодня вечером нам с супругой непременно на балу быть надо — и не поехал бы, так по долгу службы обязан. А дочку на прислугу оставлять не хочу. Подозреваю, ты уже в курсе?.. Джандиери выжидающе прищурился. — В курсе, ваша светлость, — скупо кивнул ты. — Тем лучше, — ответом был точно такой же скупой кивок. Как в зеркало заглянул: он человек, и ты человек… Видно с ужасающей ясностью: адское! смоляное варево! кипит под внешней личиной холодной сдержанности, казалось бы, намертво приросшей к жандармскому полковнику! Князь держался — но чего ему это стоило! Однако сейчас думать о чудесах было некстати: Джандиери — не тот человек, который потерпит невнимание к собственным словам! — …никого лишнего мне не хотелось бы посвящать в это дело по понятным причинам. А тебя Тамара знает; о Федоре и речи нет. Челядь с домашними предупреждены. Пригляди за дочкой, Ефрем, очень тебя прошу. Думаю, ничего страшного в наше отсутствие не случится; но если что… Из камня лицо княжеское. Из камня слова: страшные, невозможные в устах Джандиери-Циклопа, облавного жандарма. — Разрешаю применять силу и эфирные воздействия: в теперешнем состоянии Тамара к ним частично восприимчива. Но только в КРАЙНЕМ случае и со всей аккуратностью. Иначе головой ответишь. Ты меня понял? — Понял, ваша светлость. Все сделаю, присмотрю, лишку не позволю. Да и Федька мужик серьезный, не сомневайтесь… — Я надеюсь не на Федора — на тебя, Ефрем. Мы с княгиней надеемся. Поезжай. Ночевать на даче останешься, комнату тебе выделят. Возвращаться не торопись: завтра у тебя выходной — я распорядился. Ты встал, поклонился. Зачем-то отряхиваться стал — чище стать захотелось, что ли? — Разрешите идти, ваша светлость? Забыл князь ответить; забыл разрешить. По-новой к окну отвернулся — спина широкая, сильная, лазоревый мундир второй кожей торс обтянул. Сутулишься, Циклоп? или это тени? тени, тени… — Полчаса на сборы хватит, Дуфуня? Прости — Ефрем… ну конечно же, Ефрем… Тени… Получаса хватило с лихвой — устроить нагоняй конюхам-бездельникам, душевно распрощаться с Федотычем, переодеться, — и вскоре из ворот училища, на лучшей казенной двуколке, предоставленной в его распоряжение, выезжал Ефрем Иваныч Вишневский, смотритель конюшенный, шибко правильный человек. Все время казалось: Циклоп в спину смотрит. Лоб чешет. Пока двуколка катила по загородным проселкам, успело распогодиться. Клочья свинцовой ваты расползлись драным одеялом, за которое дружно рванули с четырех сторон; теплым, но не жарким, сентябрьским золотом плеснуло солнышко в прорехи — и даже пегая кобылка без всяких понуканий пошла веселее. На душе у тебя было, как в небесах: вроде бы, ушли тучи, но серая мгла таится по закоулкам, дожидаясь своего часа. Быть грозе. Окрест пейзажным полотном текли рощи, скудные перелески: последняя, темная зелень перемежалась медовой желтизной и вспышками пурпура, а кое-где деревья уже исчертили голубизну небес ломким кружевом голых ветвей. Грустно это выглядело, Друц, грустно и красиво; да и сама грусть была легкой, светлой: дунь — изойдет дымкой, просочится сквозь ажур веток, чудо-облачком уйдет в небо — чтобы раствориться в бескрайней синеве… Осень. И вокруг осень, и на сердце осень; пока светлая, с легкой горчинкой — но не за горами дожди, слякоть, ледяной ветер, продувающий душу насквозь, вестник скорой зимы. Что, Друц, прибавилось соли в буйных кудрях? Не меньше, чем черного перца стало? Прибавилось. Говорят, правда: "Седина в бороду — бес в ребро" — да только кличку свою ты не даром получил. Бреешь ты бороду, ром неправильный. Обманул своего беса, проморгал рогатый седину, не пришел. Дал осесть, остепениться; полковник жандармский тебе за дочкой своей приглядывать доверяет — куда уж тут бесу-то влезть? выходит, некуда… Но почему от этого «некуда», так похожего на «никогда», осенняя грусть горчит на губах вдвое? И щемит в груди… Осень?.. …Двухэтажная дача-усадьба князя Джандиери выплыла из-за поворота лебедем, как и положено солидному имению: с парком, конюшнями, флигелями, всяческими хозяйственными пристройками… Хороша дача! Такую впору дворцом назвать. Колонны у входа, розовый мрамор ступеней, по летней веранде куролесят багряные отсветы — это солнце просвечивает сквозь бордовую листву винограда, увившего веранду поверху. Средь неверного багрянца не сразу-то углядишь: вон они. Тамара-княжна и Федька Сохач. За летним столиком. Сидит девица-красавица: лицо смуглое, волосы черным-черны, платье из розовых лепестков — под цвет мрамора? или это мрамор ступеней — под цвет ее платья? Сидит, значит, рупь-за-два (Федотыч! изыди!..); держит за руку сказочного принца. Смотрит на него; молчит. Просто смотрит, оторваться не может; просто молчит, слова забыла. Зачем слова? Смущен принц; скрыть пытается — а оно наружу пеной лезет. На столе, всеми позабытые: легкомысленная шляпка, голубка из салона мадам Флер-д'Оранж, и два высоких бокала с чем-то красным; небось, морс из клюквы-ягоды, каторжной подруги. Вина-то Тамаре никто не даст — и без того девица пьянее пьяной. А в углу веранды, на скамеечке, нахохлилась вороной — матушка Хорешан, вся в черном. Сторожит; пуще цепного пса. Зато настоящий пес не усидел на месте. Ай, хороший мой, Трисмегистушка! — вихрем подлетел к воротам, гавкнул утробно. Не на тебя, на припоздавших слуг. Приказ отдал: открывайте, мол, бездельники! И вид, и голос у дога был начальственный; можно даже сказать — княжеский. Лично тебе Трисмегист покровительствовал. Раньше ты уже посещал дачу, помогал в обустройстве конюшенных денников, за что был признан человеком полезным, правильным (опять!..); дважды за визит, при встрече и отбытии, милостиво допускался к чесанию за ухом — после чего дог с важным видом ложился в траву, продолжая нести охранно-сторожевую службу. Ритуал был соблюден и на этот раз, кобылу увели распрягать, а ты направился к веранде, откуда тебе радостно махал рукой Федор. Княжна порывисто обернулась, в глазах ее мелькнула тревога — заберут! не дам!.. не отпущу!.. — однако, увидев тебя, девушка расслабилась и даже улыбнулась вполне приветливо. — Желаю здравствовать, Тамара Шалвовна! — ты ловко сорвал с головы шляпу; для потехи хлестнул себя по ляжкам. — И вам от нас с приветом, госпожа Хорешан! Как здоровьице? Ворона каркнула; замолчала. В черных, влажных, но никогда не проливающихся слезой глазах матушки Хорешан, отныне и навеки: …ветер. Вы знаете, что это такое: чихтикопи? лечаки? Не знаете? А ведь это повседневность для любой картлийки: женский головной убор в виде ободка из бархата, поверх которого надевается треугольная вуаль из тюля. Такой убор украшал еще молодую женщину в тот день, будь он проклят, когда она с башни замка Лехури смотрела вниз, на дорогу. На телегу, где везли тело ее юного сына, убитого кровником; а за телегой шел сивый жеребец с пустым седлом. Вах, ветер! сорвал с головы чихтикопи! сорвал лечаки! швырнул под тележные колеса, под копыта сивого жеребца. Ветер… — Мое почтение, Федор Федорович! Ты слегка ерничал, зная: так надо. — Д-добрый… д-день… Ефрем Иванович… Княжна говорила раздельно, чуть заикаясь. Словно повторяла заученную роль. При этом ее искренняя, детская улыбка никак не вязалась с тщательно выговариваемыми словами. Надо же, запомнила имя-отчество! — еще успел подивиться ты. — Мы… с Ф-феденькой… собирались обедать… Вы составите нам… к-компанию? — Будь здоров, Ефремушка! И то правда: устал, небось, с дороги, в животе цимбалы бренчат! Садись с нами. Мы ведь больше о высоком, о тонких материях — не приедь ты, умерли бы с голоду! Федьку слегка несло, хотя парень сдерживался изо всех сил. Тяжело ему: целый день с княжной, да под присмотром, да следить, чтоб и Тамаре свой тихий интерес был, и лишнего не допустить, не обидеть ничем; в первую очередь — равнодушием или случайным, невольным намеком. Она ведь сейчас — зверь дикий: разума чуть, а любую неправду, любую фальшь нутром чует… То-то Федор тебе обрадовался! Подали обед: наваристый янтарь ухи из карпов, после — рыбную же запеканку с грибами на пару, обильно сдобренную ароматом белого перца, домашние хрустики; вам с Федором поднесли ядреный, стреляющий в нос пузырьками, квас с ледника, а Тамаре — новый бокал морса. Ты балабонил без устали, мешая быль и небыль, ромские побасенки и истории, слышанные краем уха на путях-дорожках, стараясь выбирать те, что повеселее; ты заставлял время нестись легко и беззаботно, птицей-тройкой, под эклеры с кремом, под графинчик «ерофеича» — хорошее поручение дал тебе Шалва Теймуразович! век бы так коротал! день за днем… — А мой папа… он говорил… будто в-вы, Ефрем Иванович, лошадиный б-бог… — Ну, если его светлость так говорит, — ты прищурился с видом человека, хорошо знающего себе цену. — Есть на белом свете и получше меня знатоки-мастера, только и старый Ефрем не из последних! — Поедемте!.. кататься!.. с-скучно на даче… Блеску в глазах Тамары ты не придал значения. Скосился на Федора, но тот лишь плечами пожал: дескать, я не против! отчего б не прокатиться? — Разве я могу отказать Тамаре Шалвовне? — лихо приподнял ты рюмку с настойкой. — Прокачу с ветерком, в лучшем виде! Сейчас Кальвадоса запряжем… "Ерофеич" ушел в глотку единым вздохом. — Я… в-велю запрячь! — Тамара захлопала в ладоши, как девчонка, и видя неподдельную радость княжны, ты совершил последнюю ошибку: — Не извольте беспокоиться, Тамара Шалвовна. Я сам. — П-просто… п-просто Тамара… Кажется, она хотела кокетливо потупиться. Вышло же иначе: лицо девушки вдруг напряглось, отвердело, напомнив лицо ее отца. Взгляд уперся в столешницу, зашарил меж тарелками, ища и не в силах отыскать пропажу. — Мне п-приятно… будет… Тон сказанного не понравился тебе. Вроде бы, пустяки, наигранное кокетство человека, скорбного умом — и в то же время безумие ясней ясного проступило сквозь смущенную улыбку; оскалилось… спряталось до поры. Ты оглянулся на сидевшую в углу матушку Хорешан: заметила ли что-нибудь бдительная нянька-надзирательница? Не заметила. Уснула, ворона. Видимо, ваша долгая беззаботная беседа убаюкала даже ее бдительность. Наверное, сейчас следовало остановиться, под благовидным предлогом отказаться от поездки, незаметно разбудить пожилую женщину, отвлечь Тамару новой небылицей — мало их у тебя, баро, небылиц-то?! — но ты не внял слабому голосу рассудка. Или треклятый бес добрался-таки до твоего ребра, а ты и не заметил?! Ай, не заметил, проморгал! Вместо благовидных предлогов ты хитро, с видом заговорщика, подмигнул Тамаре и Федьке; и вы на цыпочках, чтобы, не дай Бог, не разбудить двоюродную тетку Шалвы Теймуразовича, спустились с веранды. Направились к конюшням. Даже здесь еще не поздно было пойти на попятный. Но вы с Федькой, у которого, похоже, гулял в голове ветер еще почище, чем у тебя, старого дурака, отослали конюха, велев открывать ворота; и ты споро запряг в коляску покладистого дончака Кальвадоса, еще ранее безошибочно выделенного тобою среди прочих княжьих коней. Что, Друц-лошадник, сколько волка ни корми?.. «Завязал», из Закона вышел — а все к чужим лошадям присматриваешься? Федор галантно помог Тамаре забраться в коляску, ты устроился на облучке — и махнул на все рукой. В конце концов, что тут такого? Ну, прокатитесь по окрестностям да вернетесь! Раз княжна просит… А присмотреть за ней и отсюда можно — впервой ли тебе глаза на спине отращивать? Вот и ладненько! Но-о, поехали! Дурак-конюх долго возился с воротами — и Федор, соскочив с коляски, одним могучим толчком распахнул створки. — Поедем, красотка, кататься?! — обернувшись, подмигнул ты княжне. Ты? Или вселившийся в тебя бес? Поначалу, хотя и ехали с ветерком, ты старался особо не лихачить. Без причины всплывало в памяти: заливается безумным хохотом облав-юнкер на джигитовке, пляшет ротмистр со стеклянными глазами из "Пятого Вавилона"… Княгиня разок обмолвилась, будто и предыдущий начальник училища не просто так на пенсию ушел. Вот и дочка у Шалвы Теймуразовича, опять же… Да и сам князь — тот огонь, что ты сегодня углядел в Циклопе… злой огонь, пекельный! Не заметишь, как и душу, и разум дотла выжжет, один пепел в голове-сердце останется! Сильный человек князь, однако, всякой силе предел есть… Бешеная скачка, безумный танец, жгучий котел страсти — они складывались в тайный, заранее прописанный узор; ты придерживал Кальвадоса, как придерживал свои мысли, не давая резвой рыси перейти в сумасшедший галоп… Но сначала пришла волна: знакомая, страшная, безнадежная. А увидел ты позже: Толпа. Гудит растревоженным ульем, люто брызжет злобой. Юродивый карлик-побродяжка скачет меж людьми воробышком, приплясывает: "Свет-Прокопьюшка! Со святым праздничком! Крести раба божьего!"; только пуще народ раззадоривает, дурачок. "С праздничком, Прокопий! ужо окрестим! н-на!.." Под ногами, сапогами, кольями, наспех выдернутыми из плетней — парнишка: в крови, в лохмотьях, избитый, но живой покамест. Как и увидел-то его сквозь толпище — непонятно. Небось, сам собой финт сложился, будто кукиш во гневе. Странно: били парня без остервенения, душу до конца не вкладывали, и ты еще подивился — злости у людей было вдосталь! — но взгляд скользнул дальше, и ответ пришел сам собой. Поодаль трое чубатых мужиков держали рома: востроносого, чернявого. На лбу у бедняги выступил пот, глаза уже закатились — но не от бесплодных попыток вырваться: ром, гнилая Девятка Пик, пытался держать толпу! Вот, значит, где встретиться довелось! На миг в голове все смешалось. Ты успел, успел через годы и версты: вот он, твой Данька, еще живой — а ты не в силах сдержать, остановить… Отчаянно натянулись вожжи. Захрапел, взвился на дыбы Кальвадос; едва не перевернув коляску, встал, как вкопанный. Словно и не было трех лет в училище, подписанного особого контракта, долгих бесед с отцом Георгием. Ни о чем больше не задумываясь, забыв об оставшихся в коляске княжне с Федькой, с облучка спрыгнул наземь Валет Пик по кличке Бритый. Маг в законе. |
||
|