"У нас дома в далекие времена" - читать интересную книгу автора (Фаллада Ганс)

СЕМЕЙСТВО В ПУТИ

Наконец этот день наступал!

Хотя наш поезд отправляется со Штеттинского вокзала только в восемь утра, вся семья, включая отца, уже в половине шестого поднята с постелей, ибо постели тоже надо упаковать! Пока мама со старой Минной запихивают их в гигантский мешок из красной парусины, Криста готовит на кухне штабеля бутербродов. Бутерброды с колбасой. С яйцом. С жареным мясом. С сыром. Но как ни проворно она их намазывает и укладывает, штабеля растут плохо, так как мы периодически совершаем налеты на кухню и заглатываем бутерброды один за другим. Наш аппетит не уступает охватившему нас волнению. Итак, мы в самом деле уезжаем!

Неожиданно я вспоминаю, что мне надо еще поговорить с консьержем. К радости всех соседей, мы с Эди в половине седьмого утра с грохотом мчимся вниз по лестнице и приветствуем вечно угрюмого домоправителя. Не удивительно, что он угрюм, — ведь он-то не едет к морю, у него же нет каникул!

Не менее как в десятый раз я убедительно прошу его ухаживать за моими кроликами, — я держу их в подвале. Особенно за Мукки, чтобы он каждый вечер получал свою любимую морковку, это так важно!

Консьерж — само воплощение отказа.

— Сдались мне твои кроли, у них вши!

Я оскорблен и протестую.

— Есть, да еще сколько! Ежели у тебя глаз нет, возьми лупу да загляни кролям в уши! Там не то что вши, а целая вшарня!

Разделавшись таким образом со мной, консьерж принимается за моего брата Эди.

— А насчет твоего хомяка вот что я тебе скажу! Отвечать за него не берусь! Кормить-поить согласен, но говорю тебе: ящик ненадежен, так что учти! Ежели удерет, я за ним не поскачу! Не дожидайся!

Уже месяца три Эди держит в комнате хомяка, которого поместил в ящик с проволочной сеткой. Отец официально об этом ничего не знает, как не знает — официально — и о моем крольчатнике. Но мои кролики — смирные ручные животные, а Эдин хомяк, по кличке Максе, — верх злобности. Эта бестия только шипит, плюется и кусается, однако Эди всей душой привязан к хомяку. Он воображает, что со временем научит его свистеть и танцевать, словно сурка!

Эди заверяет консьержа, что хомяку очень хорошо живется в ящике, он еще ни разу не пытался удрать.

— Не болтай чепухи! — ворчит консьерж. — Вот уедешь, зверушка и начнет тревожиться. А у меня нету времени сидеть возле него и байки ему рассказывать: какая, мол, хорошая житуха в твоем ящике! Будь я вашим отцом, я бы вам заводить зверье не позволил; ведь это ж сущее мучительство получается — держать кролей в темном подвале, а хомячонка в ящике!.. Но то меня не касается. Я не состою в обществе защиты зверья!.. Предупреждаю, ежели что с ними случится, мое дело сторона. Поняли?!

Не понять было нельзя, — другого кормильца так скоро не сыщешь, — и мы поняли. Огорченные, мы с братом поднялись по лестнице. Но едва я увидел великолепную суматоху в нашей квартире, как тут же забыл о своем огорчении. Все домашнее хозяйство находилось в состоянии расформирования. Пять существ женского пола бегали — по всей видимости, бесцельно — взад и вперед, что-то приносили, что-то уносили.

Минна звала маму:

— Госпожа советница, мне опять нужен ключ от большой корзины!

Фитэ, держа сигарный ящичек с кукольными платьями, требовала, чтобы мама положила их в уже запертый чемодан. Итценплиц рылась в отцовских книгах, выбирая что-нибудь почитать на дорогу. Криста продолжала намазывать бутерброды.

В прихожей стоял отец и пытался сосчитать багаж; пустое занятие, ибо едва он определял окончательную цифру, как тут же уносили одно место и добавляли два.

— Луиза! — воскликнул отец. — Пора идти за извозчиком! Посылать Ганса?

— Одну минутку, Артур! Мне надо проверить, уложены ли купальные полотенца.

— Поторопись!

Мы с Эди налетели на отца, спрашивая, кто из нас поедет на козлах с кучером. Отец сказал, что будет видно; от непривычной суматохи он уже заметно нервничал, однако старался во что бы то ни стало поддержать свою репутацию блестящего организатора, у которого все идет как по маслу.

— Я посылаю Ганса! — сообщил он, бросив взгляд на часы. — Больше ждать нельзя!

— Еще одну минуточку, Артур! Ну, пожалуйста! Мы никак не завяжем мешок с постелями!

— Беги, Ганс! — тихо сказал мне отец и направился завязывать постельный мешок.


Я кинулся вниз по лестнице. Эди присоединился без приглашения. Пришлось с этим мириться, хотя было неприятно. Ведь когда едешь один на извозчике, в этом есть что-то помпезное. Вдвоем это не так впечатляет.

Был первый день больших каникул. Весь Берлин, все, у кого были дети и возможность уехать из города, готовились в путь. Мимо нас проезжали извозчики, но они были заняты. Мы носились в поисках свободной кареты взад и вперед, мы удвоили наши усилия, так как знали, с каким нетерпением нас ждет пунктуальный отец. Пустых карет попадалось немало, но ни одна из них по своей вместимости нам не подходила. Нужна была настоящая багажная карета, то есть повозка с черным крытым кузовом и решеткой на крыше, куда можно взгромоздить большую часть багажа вместе с постельным мешком.

Наконец у Ноллендорфплац удалось поймать такую колымагу. Гордые, мы вошли в «салон» и чинно уселись на темно-синие подушки. Но тут же вскочили и прильнули к окошкам. С чувством превосходства мы наблюдали, как, обливаясь потом, отцы семейств, мальчишки, служанки и консьержи ловили извозчиков.

— Beati possidentes! — сказал я Эди и, зная, что он еще не силен в латыни, тут же с гордостью перевел: — Счастливы владеющие!

Да, нам завидовали. Повсюду на тротуарах, за бастионами чемоданов и сундуков стояли семейные посты. Старые бабушки отчаянно махали нашему кучеру зонтиками. Мальчишки — те просто вскакивали на подножку нашей кареты и предлагали кучеру лишнюю марку, если он повезет их. Мы колотили абордажников по рукам, пока те не спрыгивали.

Отец, высматривая нас, тоже стоял на Луипольдштрассе возле нескольких чемоданов. Он начал было выговаривать за опоздание, но кучер за нас вступился:

— Мальчуганы не виноваты! — сказал он. — Им еще повезло, что поймали меня! Нынче во всем Берлине не сыщешь грузовой кареты... Ну, герр швейцар, — обратился он к нашему домоправителю, который только что подтащил вместе с Минной огромный чемодан, — где тут у вас что побольше? Это? Давайте-ка закинем, а ну, взяли!

И они вдвоем принялись водружать чемодан, через колесо и козлы, на крышу. Из подъезда выходили один за другим члены семейства с багажом, несли свернутые пледы, связки зонтиков, среди которых торчали наши прошлогодние лопатки для пляжа. Мы с Эди не участвовали в перетаске, мы были заняты осмотром «наших коней». От знаменитой породы Виннету[38] они определенно не происходили, но я считал, что они восточно-прусские, а Эди был за ганноверских, — о чем мы оба, разумеется, и понятия не имели.

Отец тем временем пытался помогать грузчикам советами. Но на главу семейства сейчас никто не обращал внимания, даже Минна не слушала его. Тогда отец внезапно ринулся в дом, чтобы поторопить маму.

Наконец все сошли вниз. Наконец все было погружено и увязано. Все уселись в карету. Я дулся, поскольку меня втиснули между сестрами, в то время как Эди восседал на козлах. Правда, не на самих козлах, а на чемоданах, поставленных возле кучера: верх экипажа оказался все же недостаточно вместительным.

Мама высунулась из окна и давала Минне, намеревавшейся до своего ухода в отпуск привести квартиру в порядок, последние указания, которые, вероятно, еще тысячелетия назад всякая хозяйка при отъезде отдавала своей ключнице:

— Проследите, чтобы не капала вода из кранов. И непременно выключите газ! А когда будете натирать паркет в столовой, то в том месте, где Криста уронила угли, потрите сначала железными опилками. Пудинг фрау Тието заберет сама. Цветы на балконе поставьте все на пол, фрау Маркуляйт будет легче их поливать. Да и дождь иногда пройдет. И не забудьте отменить доставку булочек и молока. Да, а почтальону скажите, чтобы газету пока отдавал Эйхенбергам...

— Поехали! — крикнул отец кучеру, лошади тронули, и мама плюхнулась на сиденье.

— Ах! — воскликнула она испуганно. — Я наверняка что-нибудь забыла... Ведь что-то я хотела еще!..

— Если вспомнишь, — решительно сказал отец, — напишешь фрау Тието открытку. Надо спешить, иначе опоздаем на поезд!

— На будущий год встану на час раньше, — сказала мама. — Никогда все спокойно не сделаешь. Я совершенно замучилась... Что же я забыла? Ведь что-то я хотела еще!..

И она погрузилась в размышления.

Тем временем карета, скрипя и дребезжа, проехала по Мартин-Лютер-штрассе и теперь сворачивала на Лютцовплац. Вся площадь была залита утренним солнцем. Фонтан Геркулеса уже журчал, демонстрируя свое искусство, и сверкающие струи рассыпались на свету тысячами зеленых, желтых и голубых брызг. В песочных ящиках уже копалась детвора. А мы уже сегодня вечером будем играть на морском песке!

Когда же мы еще быстрее покатили по зеленой Хофъегераллее, мне вдруг все показалось каким-то нереальным. Да, я сижу в карете, еду с родителями, сестрами и братом отдыхать к морю, — но в самом ли деле это я еду? Год беспрерывно прожитой в городе жизни настолько въелся в меня, что все происходившее сейчас в действительности казалось мне совершенно нереальным.

У меня было странное чувство, будто я все еще нахожусь дома на Луипольдштрассе. Будто стою у себя в комнате, — я и в то же время не я, ведь я также ехал здесь, в карете, по Тиргартену[39]! На меня вдруг нашло, как уже находило не раз, — правда, слабее, — что существуют, собственно, два Ганса Фаллады, два совершенно одинаковых Ганса Фаллады, и происходит с обоими одно и то же, но переживают они это по-разному.

Я и раньше пытался додумать эту мысль до конца, однако без успеха. Ведь если есть два совсем одинаковых Ганса, то они должны жить у одних и тех же родителей в одном и том же городе. Да и не только в том же городе; на той же улице, в том же доме и — круг все больше и больше сужался — в той же комнате. Они должны спать в одной кровати, торчать в одной шкуре, говорить одним ртом, — значит, другой Ганс Фаллада должен быть мною.

Но это неверно, так как я не ощущаю его, а как бы вижу со стороны. Он должен быть точно таким же, но одновременно и другим, ведь я вижу его не внутри, а лишь вне себя. Он тоже — я, но у него, кроме того, и свое «я», не совсем такое же реальное, как мое «я», как я, который ехал сейчас в карете. Он — как тень или призрак. Или как двойник.

Иногда это ощущение таило в себе нечто пугающее, как если бы мое второе «я» что-то сделало, с чем я совершенно не был согласен, а мое первое «я» должно было за это отвечать, словно это сделал я сам. Но сейчас, втиснутый в переполненную карету, еще прохладным летним утром, я чувствовал чуть ли не избавление, — ведь я оставил этого другого «я» там, в квартире, угрюмого, недовольного. Я был глубоко счастлив, что уезжал от него, уезжал навстречу лету, в такое место, где второго «я» наверняка не будет.

Я знал, каникулы будут счастливыми. Я смотрел на деревья Тиргартена, видел зеленую листву, светлые платья, и мне стало вдруг так радостно, как никогда. Во мне все пело: «Я еду на каникулы! С Берлином кончено! И школа позади! В моей комнате остался другой Ганс Фаллада, которого я всегда должен стыдиться, и я уезжаю от него! До чего же я счастлив!»

Впервые, единственный раз я испытал полное согласие с самим собой. Не было больше никакой раздвоенности, никаких сомнений... Я действительно был счастлив...

И в последующие годы мы также ехали в карете по Берлину, отправляясь на летний отдых. И не раз я вспоминал пережитое мною тогда чувство. Я даже пытался вновь вызвать в себе его. Даже подсказывал себе: «Я еду! В самом деле еду! Уезжаю на каникулы! Уезжаю от всего!» Но то чувство реально-нереального больше никогда во мне не возникало, никогда больше я не испытал прежнего ощущения счастья.

Правда, в тот день оно слишком быстро исчезло.


Но вот приближается Штеттинский вокзал. Мы уже не единственная карета, нас целый войсковой обоз. Со всех поперечных улиц кареты сворачивают на Инвалиденштрассе.

Фитэ и я, наполовину высунувшись из окон, высматриваем, есть ли хоть одна карета, нагруженная выше нашей, но таковой не обнаруживаем. Мы — победители!

Мама наконец вспомнила:

— В буфете осталось полпирога, я же хотела взять его в дорогу! Напишу Тати, чтобы она забрала его себе. Жаль!..

Отец, немного нервничая, дает инструкции:

— Дети, не отходите от мамы! Вы тоже, Криста! Луиза, ты с детьми ждешь меня в зале у самой лестницы. Багажом займусь я сам. Надеюсь, в нашем купе, которое я заказал, посторонних не будет!

Мы останавливаемся у Штеттинского.

— Носильщик! — кричит отец.

Но Штеттинский вокзал как бурлящий водоворот. Перед нами наполовину разгруженные кареты, за нами — те, которые хотят разгрузиться и уже напирают на нас. И ни одного носильщика, который внял бы зову отца!

— Эй, вытряхивайтесь, побыстрее! — кричит извозчик, стоящий позади нас. — Или вы за стоянку уплатили?!

Отец пересматривает все ранее принятые диспозиции.

— Кучер, сгружайте чемоданы. Криста, мы с вами поможем ему. Луиза, не отпускай от себя детей, возьмешь ручной багаж. Пересчитай вещи!

Мы здесь лишь частица кружащейся, бегущей, кричащей, смеющейся толпы. Внезапно я утыкаюсь носом в живот какого-то господина. Приподняв меня, он восклицает: «Малыш, не зевай!» — и сажает на чемодан, с которого меня тут же сгоняют, так как он не наш.

Отец в содружестве с Кристой пыхтят над огромным чемоданом. Зубы отца стиснуты, острые кончики усов вздрагивают.

— Осторожней, Криста! Не бросайте!

Через толкучку невозмутимо пробирается «синий», останавливается возле нас и говорит отцу, хлопнув его по плечу:

— Эй, вы! Здесь не разрешается сгружать багаж! Вы загораживаете проезд!

Я потрясен: обыкновенный шуцман обращается к моему отцу «эй, вы!» и запросто хлопает его по плечу. Будь я на месте отца, я бы с достоинством дал ему понять: «Эй, вы! Я камергерихтсрат!»

Но отец лишь безнадежно разводит руками:

— Никакой возможности достать носильщиков!

— Надо было раньше вставать! — заявляет шуцман, что совершенно несправедливо, так как мы встали очень рано. — Во всяком случае, багаж отсюда уберите! И побыстрее!

«Синий» исчезает прежде, чем отец успевает ему ответить. Тем временем между мамой и Эди началась какая-то перебранка. Эди велят нести маленький чемоданчик и связку зонтиков, а он отказывается. Одну руку, словно после прививки, он заложил за борт летнего пальто и утверждает, будто ушиб ее на козлах. Поэтому нести этой рукой ничего не может. Мама хочет взглянуть на ушибленное место, однако Эди не желает публично обнажаться и держится от мамы подальше. Мне смешно, как он прячет руку под пальто...

Отца нет, и мы, оставшись без мужской защиты, вынуждены сносить оскорбления и брань извозчиков и пассажиров. Я с дрожью думаю, что будет, если вернется «синий» и застанет нас еще у горы чемоданов. Ради осторожности я отхожу в сторону и прячусь за чужими спинами: лучше не иметь отношения к семейству, которое все ругают. Но зоркое око мамы, то и дело пересчитывающее своих цыплят, сразу же замечает мое исчезновение. Она окрикивает меня, и я вынужден опять стоять рядом с ней в эпицентре оскорблений. Неожиданно для себя я начинаю обвинять отца в том, что он все делает наоборот. У нас всегда все не так, как у других. Те, кто сзади, давно уже взяли носильщиков...

Вот и наш извозчик поднимает бунт. Ему надо уезжать, и он требует от мамы плату. Без согласия отца мама не решается дать ему деньги — вдруг он еще нужен отцу. Кучер начинает грубить, а мне, вместо того чтобы на него рассердиться, вдруг становится стыдно за маму...

Слава богу, вот и отец. Его сопровождают двое носильщиков, толкающих большую тележку. Отец чуть бледен, растерян, но кончики усов у него больше не дрожат. В один миг багаж погружен, и тележка катится к вокзалу. Отец рассчитался с кучером, который тотчас из грубияна превратился в учтивого человека. На прощание он даже приподнимает свой лакированный цилиндр, желает нам счастливого пути и хорошего отдыха.

Под командованием мамы мы спешим к лестнице, ведущей на перрон. Каждый из нас, — кроме Эди, который настоял на своем, — несет самое меньшее по две вещи, а Криста и мама даже по три и четыре. У подножия лестницы все сгружается, образуя бастион, но его тут же приходится ломать — мы загородили проход и нас опять ругают.

Держась за перила, я поднимаюсь на три ступеньки и с возвышения смотрю на бушующий зал, на бесконечное, непрерывно меняющееся скопление голов. Я пытаюсь разглядеть отца у длинного барьера багажного отделения среди сотен пассажиров, которые стоят там в три-четыре ряда. Бесполезное занятие. Из-за чемоданных гор ничего не видно. Тогда я смотрю в сторону касс. У всех окошечек толпятся люди. Слава богу, что отцу не надо туда идти. У нас уже есть билеты, даже заказано отдельное купе!

Но что, если там расселись другие, как в прошлом году? Есть же бессовестные, которые просто сдирают с окон наклейки с надписью «Заказано» и уверяют, что ничего не было наклеено. В таких случаях начинались бесконечные, накалявшиеся с каждой минутой переговоры, на которые отец, как я заметил, совершенно не был способен. Сколько бы ни ругались другие, он всегда разговаривал тихо и вежливо. Я бы на месте отца ругался еще хлестче! Увы, что и говорить: всякий раз, как мы покидали наш дом с его порой надоедающим порядком, над нами сгущались тучи. Мы больше ничего не значили. К нашему отцу, который нам внушал такое уважение, казалось, никто почтения не питал, все надежное становилось ненадежным.

— Ганс! — окликнула меня мама, и — смотри-ка! — отец уже здесь, с нами! Багаж сдан. Еще не остыв от недавнего боя, отец сообщил, что багаж непременно отправят нашим же поездом, — это ему твердо пообещали носильщики.

— Как только вы усядетесь, я пойду к багажному вагону и прослежу, чтобы все вещи погрузили де-факто.

— Дай-то бог! — сказала мама, глубоко вздохнув. — А то как мы будем спать сегодня?

Начинается марш на перрон, к поезду.

— Седьмая платформа! — напоминает отец.

Мама с Фитэ идут в авангарде, мы с отцом образуем арьергард. Но маршировать сомкнутым строем невозможно. То и дело между нами вклиниваются посторонние. Вновь сформироваться нам удается лишь у будки билетного контролера. Отец предъявляет билеты и пропускает своих чад вперед, пересчитывая их по головам. Неожиданно он вскрикивает:

— Луиза! Нас ведь должно быть семеро, а тут всего шесть! Где Эдуард?

— Эди?! — зовет мама. — Эди!! Он же только что был здесь! Разве ты не видел его на лестнице?

— Не знаю! — говорит отец и с отчаянием озирается по сторонам.

— Давай, не задерживай! — кричит контролер. — Не устраивайте здесь пробку! Освободите проход!

— Когда ты видела Эди в последний раз? — кричит отец через барьер.

— Не знаю! Когда мы шли к лестнице, он еще был... по-моему!

— Ну, туда или сюда! — энергично заявляют отцу. — Нельзя же из-за вас останавливать все движение!

— Я пойду искать мальчика! — восклицает отец, и это звучит как последний завет. — А вы садитесь в вагон!

И он ныряет в толпу, словно пловец в пучину.

Подавленные, мы бредем вдоль бесконечного состава. Мама путем опроса пытается выяснить, когда мы в последний раз видели Эди, будто это имеет сейчас какое-то значение!

— А его чемоданчик здесь? Нет? Тоже нет! О боже, мой мальчик! И всегда он что-нибудь натворит! Хоть бы не попал к дурным людям! Бедный наш отец! Он так любит, когда все идет тихо, гладко! А сегодня все шиворот-навыворот...

— Мам, — говорю я. — Вот начинаются заказные купе. Посмотрим нашу фамилию!

Искать долго не приходится — вот окно, а на нем наклейка с нашей фамилией.

— Слава богу! — вздыхает мама. — Хоть это в порядке! И купе, кажется, еще не занято!

Но, открыв дверь, мы убеждается, что там уже кто-то сидит, и это, разумеется, не кто иной, как... наш дорогой братец Эди!!

— Эди! — восклицает мама в изумлении. — Как ты сюда попал?!

— О! — говорит Эди. — На лестнице меня затолкали... Ну, я и подумал, что лучше побегу вперед и буду сторожить купе. И знаешь, мам, хорошо, что пришел, тут уже какие-то три раза хотели занять!

— Но как же ты прошел без билета, Эди?!

— О! — говорит опять Эди. — Очень просто! Я сказал щелкунчику, что папа идет сзади, — я же не соврал, ведь папа пришел!

— Твой отец не пришел, — говорит мама строго. — Твой отец ищет тебя по всему вокзалу... Ганс, беги и скажи отцу... Нет, ты еще слишком мал. Фитэ... Нет, лучше Итценплиц... Нет, ты тоже мала, не увидишь через головы! Криста, идите вы, скажете господину советнику...

— Ой, госпожа советница, пожалуйста, пожалуйста, не посылайте меня! Уж я непременно заплутаюсь и ни за что не отыщу господина советника! И поезд уйдет, а у меня никого знакомых в Берлине, и дорогу на Луипольдштрассе я не знаю...

У Кристы уже капают слезы.

— Хорошо, пойду я! — смиренно говорит мама. — Но чтобы никто из купе ни шагу! И если придут посторонние, скажете, что все места оплачены и заняты. А если кондуктор потребует билеты, скажите ему, что отец сейчас придет! Эди, слева у окошка сядет отец, пересядь...

И прежде, чем между братьями и сестрами успевает разгореться битва за места у окон, мама исчезает в перронной сутолоке. Мы чувствуем себя потерянными и заброшенными. Что, если поезд отправится до возвращения родителей? У нас ни денег, ни билетов, что делать?

— Ганс! — таинственно шепчет мне Эди. — Уступи мне твое место у окошка, а?..

— И не подумаю!

— Ну уступи! — просит он. — Понимаешь, надо... Очень!.. Вон, погляди-ка!

И он показывает вниз, как раз под то место у окна, откуда его согнала мама.

Я заглядываю под лавку, и тут же мне навстречу раздается знакомое шипение, но несколько приглушенное.

— Ты что, взял хомяка? — спрашиваю я удивленно.

— Ясно, еще бы! Не мог же я оставить его этому Маркуляйту... ты сам слышал, что старый дурень грозил! Всю дорогу я держал его за пазухой... Морду, конечно, замотал тряпкой. Воздуху ему хватает, но кусаться он не может!

— А если папа заметит?..

— О-о!.. Как только поедем, папа его уж не выбросит! А там, в Граале, он вообще никому не будет мешать. Я поймаю ему самочку, и когда будут маленькие, продам их в зоомагазин. За хомячонков дают кучу денег!

— Ладно, сажай его ко мне под лавку! — решительно говорю я. — Только смотри, чтобы эти курицы не заметили, а то еще раскудахтаются!

Курицы, то есть сестры, были, слава богу, заняты: прильнув к окну, они высматривали родителей и то и дело поглядывали на часы.

— Еще восемь минут только! — говорит Итценплиц. — Если не придут, командовать буду я. Как старшая!

— Ничего подобного! — возражаю я. — Старшая — Криста!

— Криста, ты хочешь командовать? — спрашивает Итценплиц нашу семнадцатилетнюю сеньору. — Вот видишь, Ганс! Она вовсе не хочет, да и не может. Она вообще ни о чем понятия не имеет!

— Ну и какую же ты дашь команду?

— Всем выйти из вагона до того, как поезд тронется!

— Ага! Ты сегодня здорово соображаешь! — говорю я со всей братской учтивостью. — Только забыла, что мама запретила нам выходить из купе!

— Но ведь мы не можем ехать без родителей!

— Почему не можем? Купе, значит, поедет пустым, когда папа заплатил за него? Ведь тогда еще раз придется платить за всех семерых, проще им вдвоем с мамой поехать за нами вслед. Может, они догонят нас еще до Гельбензанде, если поедут скорым. По-моему, это даже шикарно — поехать разок одним! Еще как здорово, правда, Эди?..

— Конечно! — поддакивает Эди, думая о хомяке, спрятанном под лавкой. — Можешь твердить мне хоть десять раз, Итценплиц, я все равно не выйду. Мама запретила, и все.

— Но мы не можем ехать! — вступилась за сестру Фитэ. — Ведь у нас нет билетов!

— Еще четыре минуты! Смотри, кондукторы уже начали закрывать двери! Криста, едем или остаемся?

— Почем я знаю! — скулит Криста. — Но к чужим людям я с вами не пойду ни за что! И одна с вами тоже не поеду, вы ж меня нисколечко не слушаете!

— Вот видишь, Ганс! — торжествует Итценплиц. — Криста тоже говорит, что надо выходить!

— Нет, нет, я с вами не выйду! — голосит эта рёва. — Не выйду, там полно народу! Вы враз удерете и меня бросите, куда ж мне тогда деваться!

— Итак, выяснено, — заявляю я, необычайно гордый своей проницательностью, — что Криста не желает ехать и не желает вылезать. Чего же ты, собственно, хочешь, Криста?

— Почем я знаю!.. Чего вы меня все пытаете?.. Вот вам мое слово: ежели господин советник сейчас не придут, я поеду к себе домой! Очень мне надо бродить по свету, будто я сирота какая... У меня тоже есть родители, тоже есть свой дом!

Ну вот, слава богу, вернулись господин советник с советницей. От радости, что успел на поезд, отец лишь шутливо побранил Эди да слегка потрепал его за ухо. Пока мама укладывала подушки, оборудуя отцу уютное местечко у окна (мы ехали, разумеется, третьим классом), пока отец менял толстый суконный пиджак на тонкий люстриновый и фетровую шляпу — на легкое кепи, которое защищало его уже просвечивающий сквозь редеющие волосы череп от сквозняков, пока Итценплиц приобщалась к «Тайнам старой девы»[40], Фитэ требовала у Кристы свою большую куклу, которой тоже надо немножко полюбоваться ландшафтами, Эди в непривычно деревянной позе сидел на «моем» месте в углу, загораживая ногами убежище хомяка, которого он бечевкой привязал к отопительной трубе, а я выглядывал в открытое дверное окно, — посадка уже заканчивалась; последние пассажиры спешно впихивали багаж и влезали в вагоны. Вот захлопнулись двери, раздался пронзительный свисток обер-кондуктора, и паровоз, громко пыхтя, тронул вагоны с места.

Поезд, набрав скорость, еще продолжал громыхать на десятках стрелок, и я с любопытством вглядывался в тесные, закопченные берлинские задворки, которые казались мне сейчас, когда я ехал к морю, особенно ужасными. Мне было жаль обитавших в них людей. Я недоумевал, как это мы прожили почти целый год на четвертом этаже такого же дома на Луипольдштрассе!

Но вот стало попросторнее, я увидел кладбище общины французского собора и церкви Гедвиги и, внезапно приуныв, обернулся к отцу:

— Когда мы снова увидим это кладбище, большие каникулы уже кончатся!

— А следующие станут ближе на полтора месяца! — засмеялся отец и сладко потянулся в своем углу. — Никогда не унывай, сын, радуйся тому, что имеешь! Пусть не томит тебя неизвестность будущего, равно как и неизбежный кол за ближайшую контрольную по алгебре. Полтора месяца — это бездна времени, Ганс, давай наслаждаться им, не будем портить себе настроение. — И отец пристально посмотрел на Эди-злодея.

Только что нас гордо обогнал скорый поезд. С завистью поглядев ему вслед, я тут же забыл о своем огорчении по поводу бренности всего земного и воскликнул:

— Ах, папа, почему мы никогда не ездим скорым? Мне ужасно хочется съездить на нем хоть разок!

Отец улыбнулся всеми своими морщинками вокруг глаз.

— А к чему, сын мой? И там и здесь ты сидишь на дереве, но там ты платишь за это дороже и получаешь меньше удовольствия, так как на три часа раньше прибываешь на место. Зачем нам дарить железной дороге эти три часа?

Мне кажется, что отец и вправду так думал. Возможно, он возил нас пассажирским поездом не только из экономии. Его природе была противна всяческая суета и спешка. Ему нравилось, когда поезд останавливался на каждой маленькой станции. Выглянув в окно и понаблюдав, как три-четыре крестьянки с корзинами поспешно влезают в вагоны, отец, удовлетворенный, садился на место: наблюдение сделано, подмечена деталь, которая ляжет в основу очередной историйки. Какое-нибудь торопливое прощальное слово, важный вопрос — что было у женщин в корзинах, одинокая корова, высунувшая влажную морду в приоткрытую дверь товарного вагона, — все это и тысячи других вещей давали ему пищу для развлекательных бесед.

Верно, теперь я вспоминаю, что отец имел особое пристрастие к книгам Генриха Зейделя[41], этого создателя философии уюта и будничного счастья для маленьких людей, писателя, чей слишком дешевый оптимизм ныне уже кажется пошловатым. Подобно тому, как зейделевский Леберехт-Хюнхен, съедая одно яйцо, тешился мыслью, что вместе с этим яйцом с лица земли исчезнут сотни грядущих куриных поколений — и только лишь ради насыщения его, Леберехта, утробы (он называл это кутежом), и потому он вправе приравнять себя чуть ли не к божеству, так и мой отец, которому редко удавалось оторваться от своей работы, снимал мед с каждого цветка. Каждый человек был ему интересен, каждая птица радовала его, и на каждой мусорной куче он обнаруживал цветы, которых, кроме него, никто не замечал! Так почему же он должен отказываться от третьего класса пассажирского поезда, если это ему доставляет особое удовольствие?!

Мама вернулась после рекогносцировки. Она искала «известное заведение», которое на нашем детском наречии именовалось попросту «одним местечком». Когда семь-восемь часов сидишь в поезде с четырьмя, а вернее — с пятью, детьми (ведь нельзя же считать Кристу совсем взрослой!), то проблема «одного местечка» становится насущной. Однако мама принесла утешительные вести.

— Это совсем рядышком, — сообщила она полушепотом, учитывая деликатность темы. — Оно для двух купе — нас и соседей, значит, не будет вечно занято. Правда, они едут с пятью детьми и самому старшему не больше десяти... Очень милые люди, я перекинулась с ними словечком но у фрау не очень тонкий вкус, на ней слишком много украшений. Они едут в Брунсхауптен... уже пятое лето подумать только! И очень довольны местом, говорят, что там все можно достать гораздо легче, чем в Граале. У них там есть даже пристань, а ведь так интересно для детворы, когда причаливает пароход, говорят они... Правда, очень приятные люди, несмотря на массу украшений... Дети, проходя мимо соседей, обязательно здоровайтесь с ними, слышите!

Мамин отчет о соседях я слушал лишь в пол-уха. Я был занят воспоминаниями о прежних поездках, когда мы были еще маленькими. В те времена, очевидно, не в каждом вагоне были предусмотрены «заведения», и что же оставалось делать несчастной матери с детьми, когда им хотелось «туда», а никакого «туда» не было?

Что... мы вот ездили с прибором, который у нас назывался «резиновым горшочком». Как он к нам попал, — то ли сами купили, то ли кто подарил, — я уже не помню. Стоил он наверняка недешево, но так или иначе, он был нашим семейным имуществом и остался у нас, несмотря на явные недостатки в его конструкции. Изобретателем этого дорожного горшка, вероятно, владела лишь одна идея, а именно, что у путешествующих мало места в чемоданах. Посему он сконструировал свой горшок по принципу шапокляка[42]: при нажатии на боковые стенки он складывался, как упомянутая шляпа. Стоило нажать еще раз, он расправлялся, и его грубая резиновая оболочка натягивалась, услужливо подставляя округлое вместилище. (Кстати, это была очень соблазнительная игрушка для детей, но играть ею нам не дозволяли.)

Изобретатель, однако, не учел, что за экономию места потребителю придется расплачиваться дорогой ценой неуверенности. Горшок предназначался для поездок, а поездки, как известно, совершаются не в неподвижных сооружениях, а в снабженных колесами экипажах, которые более или менее быстро движутся. Даже на железной дороге, рельсы которой являются, по нашим понятиям, наировнейшим путем, вагон нередко трясет, качает на поворотах, бывают внезапные толчки, когда машинист рывком включает тормоз.

Ну ладно! Умеренную и равномерную нагрузку горшочек еще выдерживал, особенно если пользователь умел терпеливо балансировать на корточках или находиться в полувзвешенном состоянии. Но если давление на боковые стенки резко усиливалось, например, при неожиданном повороте поезда, то горшочек превращался в шапокляк. Он мгновенно складывался, и содержимое...

Нет, должен признаться, что еще ребенком я считал этот горшочек отъявленным злюкой. Он так и поджидал, чтобы напакостить. Причем сначала терпеливо сносил даже сильные толчки, дабы соблазнить своего владельца мнимой безопасностью и позволить ему преспокойно отдаться своим делам (laisser faire, laisser aller), а потом вдруг «ах!», и все вскрикивали!

Пройдя суровые испытания, мои родители понаторели в обращении с этим злодеем. Они становились возле ребенка, один поддерживал его под правую руку, другой — под левую.

Отец обычно увещевал:

— Ну, делай скорее, Ганс! Я только что выглядывал в окно, дорога впереди совсем прямая!

Но не успевали мы оглянуться, как поезд вдруг тормозил или входил в поворот и все дружно ахали, все!

Иной спросит, почему же мои родители после столь горького опыта не выбросили новомодное резиновое устройство и не вернулись к оправдавшей себя эмалированной жестяной посудине, которая, хотя и занимала больше места, была устойчивее и надежнее. Не знаю, но, наверное, таков человек, что ему в конце концов становятся дороги его мучения и он без них не может прожить. К тому же мы росли, это тоже надо учитывать. А эмалированный горшок означал новую покупку; дома у нас был только фаянсовый (его называли фарфоровым), изукрашенный всевозможными цветочками.

— Ведь еще только один этот год, отец, — говорила мама. — На следующий дети уже будут большими и смогут выбежать на станции. А пока нам просто надо быть внимательнее...

Да, попробуй тут уследи! Горшочек куда внимательнее. Вот вам, пожалуйста, опять!


Итак, мы уже дважды позавтракали, съев в три раза больше, чем обычно съедали дома; все клюют носом, а кое-кто и спит. Напротив меня сидит Криста, у нее на коленях спящая голова Фитэ, а к плечу примостилась Итценплиц и дремлет с раскрытым ртом. Криста сидит как изваяние. Опорой ей служит зажатый меж колен неуклюжий деревенский зонтик, уткнутый в пол купе. Ее большие красные ладони твердо лежат на ручке зонтика, сделанной в виде птичьей головы. Но несмотря на истуканскую позу, Криста тоже спит. Она закрыла глаза и мирно посапывает носом.

Эди спит в своем углу, прикрыв лицо от солнца занавеской. Отец тоже закрыл глаза и вытянул ноги. Они никому не мешают — мама ушла поболтать в соседнее купе.

Поезд идет и идет без устали. Его равномерное постукивание «ра-та, та-та, ра-та, та-та!» складывается в моем сонном сознании в «Ско-ро бу-дем там! Ско-ро бу-дем там!». Глаза слипаются, я чувствую, что вот-вот засну.

Но что-то не дает мне забыться. Мешает какой-то шум в купе. И шум этот исходит не от поезда. Я бормочу про себя: «Скоро будем там! Ра-та-та! Ур-ра!», и опять прислушиваюсь. Открываю глаза, которые уже были плотно закрыты. Оглядываюсь, пытаюсь установить, откуда этот необычный шум.

И тут я кого-то вижу на полу купе. Оно сидит, держа в передних лапах огрызок яблока, и быстро-быстро грызет его. О господи, хомяк! Мы вовсе забыли о нем, и Эди и я! Хомяк отвязался!

Я смотрю на Эди, но его почти не видно за занавеской, он крепко спит. Будить его бесполезно, скорее проснется все купе. Уж я знаю его. Мы пробовали даже ставить возле Эди будильник — самый громкий будильник в доме, — причем ставили его на перевернутую тарелку, чтобы громче было. И ничего, все равно спал. Его можно разбудить, только облив водой или стащив с кровати на пол.

Нет, Эди я не смогу разбудить, да и не хочется. У хомяка очень потешный вид. Что ж, раз заснуть не удастся, буду наблюдать за ним. Необычная ситуация, мчащийся поезд, стук колес, кажется, нисколечко не смущают нашего Максе, он ведет себя мирно и доверчиво, будто сидит у своей норы на пшеничном поле.

Огрызок яблока исполнил свой долг, он съеден. Хомяк приближается к туфлям Кристы и обнюхивает их; он быстро шмыгает бело-розовым раздвоенным носиком, то обнажая, то закрывая длинные желтые резцы. Обнаружив между туфлями проход в темноту, под лавку, хомяк воспользовался им и исчез из моего поля зрения.

Некоторое время я прислушиваюсь. Ничего не слышно, никаких событий. До чего же скучный хомяк, я это всегда говорил Эди. Кролик ни за что бы не сидел так долго в темноте, в бездействии! Хомячок, ну сделай хоть что-нибудь, развлеки меня в этот долгий сонный полуденный час, ведь ради тебя я уступил Эди место у окошка!

Я обшариваю взглядом купе. В багажной сетке надо мной лежит отцовская палка. Достаю ее и, просунув между туфлями Кристы, тычу под лавку. Гулко звенит отопительная труба, и раздается сердитое шипение, доказывающее, что я попал не только в железо. Хомяк — зверек храбрый — снова вылезает на свет и атакует врага. Усевшись на задние лапы и гневно оскалив зубы, он пытается схватить палку. Эта большая желто-коричневая штука совершенно его не пугает, но злит, и он свирепеет все больше и больше. Подумать только, этакий комочек из мяса, жира и зубов намерен проглотить метровую палку!

Я дразню хомяка, касаюсь палкой то головы, то груди, — ух, как он разъярился, как надулись его защечные мешки! Чудесная игра: я чувствую себя богом! Я ворвался с чем-то неведомым в малюсенький хомячий мирок. Но Максе не сдается, нет, он снова и снова вступает в борьбу с досель не виданным чудищем. Он не трусит. Но я милостивый бог, хомяк и не подозревает, что один удар этой палки, с которой он так ожесточенно сражается, — и его существованьицу придет конец. Я дотрагиваюсь до него легонько...

Потом опускаю палку. Максе не сразу соображает, что угроза миновала. Передними лапками, похожими на руки, он все еще колотит палку и кусает ее... Но палка ведет себя спокойно, она больше не хочет драться. Постепенно успокаивается и хомяк, он обнюхивает ее: ах, да ведь это всего-навсего обычная несъедобная деревяшка, на какие он уже не раз натыкался в поле, она неживая, это не враг! Хомяк презрительно поворачивается к палке спиной.

И вот он, продолжая принюхиваться, пускается в странствие по купе. Там, где удается, лавирует между туфлями и башмаками, а там, где нет, перелезает через них. На своем пути хомяк то и дело встречает хлебные крошки от нашей трапезы. Всякий раз он сначала обнюхивает их, а затем отправляет в защечные мешки.

После того как бог в моем лице поверг хомяка в ярость, мне хочется теперь его покормить, он наверняка голоден. Но Максе уже далеко от меня — в другом конце купе, возле отца. Я с интересом жду, что сейчас будет делать зверек, так как вытянутые ноги отца образуют преграду.

Первым делом Максе обнюхивает отцовские ботинки. И хотя он стоит спиной ко мне, я отчетливо вижу, как ему противен запах сапожной ваксы. Чуть помедлив, он поворачивается к брюкам. Они кажутся ему симпатичнее; возможно, они напоминают ту пушистую и мягкую всячину, которая его хомячиха натаскала для подстилки своим будущим хомячатам. Тут у меня вдруг перехватывает дыхание: неужто Максе намерен юркнуть в теплую темную нору отцовской штанины, но нет, он все же поступает иначе: влезает на ботинок. Я, конечно, думаю, что он, направляясь к границам своей империи, хочет лишь преодолеть барьер, как преодолел до сих пор остальные. Однако Максе потянуло в высоту: он начинает карабкаться вверх по отцовской ноге.

Ну какая жалость, что Эди дрыхнет, — кроме меня, никто не видит этого зрелища, и мне не с кем поделиться избытком чувств. Ведь после мне никто не поверит, что Максе гулял по отцовским ногам, опять скажут, что я фантазирую. Но вот же, он лезет! Средь бела дня, при ясном солнце, — никакой фантазии! — хомяк лезет по отцовской ноге, — ноге камергерихтсрата! — правда, несколько тонковатой.

Отец вообще спит чутко, и, хотя он еще не проснулся, все же видно, что щекотка потревожила его сон; он переставляет ногу — из вытянутого положения в вертикальное. Максе чуть было не сорвался, но его когти впились в сукно; он тихо висит, соображая, что же, собственно, произошло.

Затем продолжает свое восхождение. Ему удается покорить отвесную стену Коленной чашки, и вот он уже переводит дух на Коленном плато. Максе озирает раскинувшийся перед ним ландшафт. Трудно сказать, понравилась ли ему панорама, во всяком случае, любознательность Максе еще не удовлетворена. И он продолжает путь.

Обе руки отца мирно покоятся на коленях. Это очень маленькие нежные руки, они очень нравятся мне. Ни разу я не видел их грязными, ногти всегда отполированы; а мои руки похожи на лапы и далеко не всегда чистые. Может быть, внимание хомяка привлекает белизна этих рук, а может, и унаследованный отцом перстень-печатка с красивым красным камнем, на котором выгравирован наш фамильный герб. На четырех гранях изображены крюк для вешания котла, садовый домик, к которому ведет ряд деревьев, ножницы для стрижки овец и цапля-сторож с камнем в когтях левой ноги: если цапля заснет, то выпавший камень ударит ее по правой ноге и разбудит.

Ну конечно, хомяка привлекает перстень. Он подбирается к рукам, некоторое время разглядывает их и, задрав нос, пробует запах, затем опускает нос и принимается деловито обнюхивать руку. Рука слегка отстраняется. Спящий почувствовал прикосновение носа и, вероятно, подумал, что это муха.

Хомяк тут же занимает боевую позицию, но рука опять засыпает вместе с ее владельцем. По всему видно, что Максе не питает к ней антипатии, он обнюхивает ее еще раз — рука снова чуть отстраняется, но хомяк влезает на нее и заглядывает в рукав.

В этот момент рука меняет свое положение и стряхивает непрошеного гостя. Максе падает на отцовские колени. Рука вслепую наносит несколько ударов, хомяк шипит и впивается зубами...


Мгновенно зажмурившись, я «погружаюсь» в глубокий сон...


И слышу, как отец вскрикивает:

— Что это?! Меня укусили! — Еще громче: — Что это такое? Ты меня отпустишь или нет, звереныш?! Кыш!

Что-то шмякается об пол, раздается визг Максе, полный яростного протеста, и отец, крайне изумленный, говорит:

— Хомяк! Здесь, в купе, хомяк! Слава богу! Я уже было подумал, что крыса...

По шорохам я догадываюсь, что сестры, да и Криста, проснулись. Но я продолжаю спать, Эди тоже преспокойно похрапывает.

— Да, дети, меня укусили! — говорит отец. — Но это всего-навсего хомяк. Надеюсь, у него чистые зубы, иначе у меня будет заражение крови... Да нет же, его не видно, он куда-то забрался под лавку... Скажите, вы не знаете, не взял ли с собой Эдуард (Ага! Уже не Эди, а Эдуард!) своего хомяка? Только прошу говорить мне правду!

— Эдуардов хомяк? Нет, папа, — говорит Итценплиц. — Не думаю. Он же хотел оставить его господину Маркуляйту.

— Да, но сделал ли он это?

— Утром они с Гансом бегали вниз, к Маркуляйтам, — сообщает Фитэ. — Но, может быть... знаешь, папа, когда мы на вокзале еще одни сидели в купе, Эди с Гансом все время шептались!

(Ах ты, ябеда, ну погоди! Вот приедем в Грааль, я тебе нахлобучу на башку венок из репьев!)

Отец задумался, не зря же он был когда-то следователем. «Ведь Эди на вокзале внушил всем, будто поранил руку, и все время держал ее под пальто... А здесь, в вагоне, он вообще ни разу не пожаловался на больную руку, — на Эди это совсем не похоже!»

Итценплиц подливает масла в огонь:

— Знаешь, папа, Эди просто убежал вперед нас на перрон... чтобы, конечно, спрятать его тут в купе.

(И тебе тоже достанется! Уж мы непременно положим тебе на бутерброд дождевого червяка!)

— Да, — подытоживает отец. — Подозрение, судя по всему, вполне обоснованное.

Повысив голос:

— Эди!

Похрапывание.

— Эди!!

Похрапывание.

— Эди!!!

Похрапывание.

— Итценплиц, постарайся его разбудить. Можешь наступить ему на ногу, не стесняйся. У меня очень болит палец.

Отцовский голос звучит громче:

— А ты, Ганс, можешь приоткрыть свои глазки! Ведь я вижу, что ты не спишь, у тебя слишком заметно вздрагивают веки!.. Ну, так как, Ганс? Притащил Эди своего хомяка в купе?

— Какого хомяка? — спрашиваю я и сладко зеваю. — Разве здесь есть хомяк? Вот здорово!

— Предупреждаю тебя. Ганс! — ласково говорит отец. — Не увлекайся враньем. Ты всегда был плохим вралем, если только не верил в собственные враки. А сейчас ты в них не веришь.

— Пап, я действительно ничего не знаю! Хомяк?.. Я же спал...

Слава богу, Эди меня выручил. С криком, в котором прозвучал аккорд боли и ярости, он вынырнул из-за занавески.

— Ты что, спятила?! — заорал он на свою сестру Итценплиц. — Чего щиплешься!.. Погоди, я тебя так ущипну!..

— Эди! — строго сказал отец. — Эди, где твой хомяк?

Эди окинул купе испуганным взглядом и промолчал.

— Эди! — продолжал отец, повысив голос. — Я спрашиваю тебя: где твой хомяк?! Он у Маркуляйтов, как ты обещал маме, или... может быть, он наш попутчик?

Эди краснел все больше и больше. Он догадывался, что что-то произошло, но не мог решить, насколько ему следует признаваться.

— Эди! — теперь уже вскричал отец. — Спрашиваю тебя в третий раз: где твой хомяк?!! Не собираешься ли ты от него отречься?.. Вот посмотри-ка! — И отец размотал с раненого пальца окровавленный платок. — Эдуард, меня укусил хомяк... Не твой ли случайно?!

— Папа, мой хомяк не кусается! — поспешно сказал Эдуард. — Никогда! Меня еще ни разу не кусал! А Маркуляйт говорил про него сегодня такие гадости, он наверняка заморил бы его голодом. Ведь это же мучительство, ну я и подумал...

— Эдуард! — сказал отец. — Ты сегодня лгал неоднократно. Рука твоя не поранена, и в купе ты помчался не для того, чтобы сторожить места. Я не рекомендую тебе идти по этой дорожке, это может сильно омрачить твои каникулы... Скажи прямо, Эди: ты обманул нас?

— Да, папа.

— Ты понимал, что я никогда не разрешу взять с собой хомяка?

— Да, папа.

— А разве держать хомяка в зарешеченном ящичке не является жестоким обращением с животным? Подумай хорошенько, Эди!

— Да, папа, наверное... Но он мне всегда казался таким веселым... для хомяка, конечно... Вообще-то они все немножечко ворчат...

— Мне он не показался веселым, — сказал отец и посмотрел на свой палец. — Даю тебе четверть часа на искупление всех твоих сегодняшних проступков. Ты поймаешь хомяка, — нет, не все, ты сам! — и на ближайшей станции выпустишь его на волю. Мы сейчас едем по сельской местности, и твоему хомяку будет здесь раздолье...

— Папа, — взмолился Эди, — можно, я довезу его до Грааля? Я думал, что, если поймаю для него самочку, ему не будет так одиноко...

— Я отказываюсь, — сказал отец строго, — отказываюсь даже представить себе нашу берлинскую квартиру в виде хомячьего питомника. Отказывается мой разум, отказывается фантазия, все мое существо решительно восстает против этого. Ты слышал, Эди! Четверть часа...

Отец уселся поудобнее, вытащил из кармана «Тэглихе рундшау» и скрылся за газетой, как бы исключая тем самым всякую дальнейшую дискуссию.

Эди понял это. Тяжело вздохнув, он нагнулся под лавку и стал звать хомяка. Но Максе словно онемел, он не желал отзываться на голос своего хозяина. Слепой и глухой, как все в земле рожденное, он и не догадывался, что голос этот возвещал ему впервые нечто приятное: близкую свободу. Он забился в самый дальний угол, за отопительную трубу, и чувствовал себя как в неприступной крепости. Слышалось только злобное шипение.

Я молча протянул Эди отцовскую палку. Он ткнул ею в угол, и шипение стало более свирепым. Затем хомяк оставил непригодную теперь для обороны позицию, но лишь для того, чтобы занять аналогичную под лавкой напротив, где сидел отец и, очевидно, помешал ему. Наконец мы поняли, что отцовский приказ — Эди должен поймать хомяка сам — невыполним. На охоту за Максе вышли все, не исключая отца.

Нелегко шести пассажирам в тесном купе движущегося вагона ловить маленького рассвирепевшего звереныша, который, оскалив зубы, носится из угла в угол. Охота в основном ведется ползком, на коленях, что явно не на пользу нашим дорожным костюмам, бывшим еще утром без единого пятнышка.

Мама была такого же мнения, когда вернулась из соседнего купе. Она вскрикнула от ужаса, разглядев нас, охваченных азартом погони, в облаке пыли, с палками и зонтами.

— Отец!.. Итценплиц, немедленно встань! — воскликнула она. — Фитэ, твое платье! Ганс, прекрати... Эди... Криста, что вы делаете?!! Мы еще удивлялись там, за стенкой, что это за возня здесь...

Пока мы продолжали охоту, отец все разъяснил маме. Она глубоко вздохнула:

— Эди, Эди, ну чего ты только не вытворяешь!..

Поезд замедлил ход, остановился. Мы выглянули в окно: сосновая роща. Никакой станции, маленький сарай — и все.

— Открывайте же дверь! — раздался чей-то голос.

Дверь распахнулась.

— Смотрите, чтобы никто не вывалился! — предупредила мама.

Один все-таки вывалился, но это был хомяк, получивший прицельный удар. Несколько мгновений он был закрыт от нас ступеньками вагона. Но вскоре мы его увидели. Он быстро перебежал усыпанную желтоватой галькой площадку, на секунду остановился перед дощатым забором, но тотчас нашел лазейку...

Еще раз мы увидели его, когда Максе поднимался по склону в сторону леса. Потом он исчез среди вереска и дрока, исчез на свободе...

— Так, Луиза, — сказал отец, когда мы отъехали, и поудобнее уселся в своем углу. — Теперь ты можешь угостить нас обедом. Я вроде бы слышал кое-что о жареных цыплятах. Думаю, что нас уже никто не потревожит, если, конечно, Ганс не запрятал где-нибудь своих кроликов...

Я возмутился.

— С вами никогда ничего не знаешь, — миролюбиво сказал отец. — Лучше всегда рассчитывать на худшее, а пока оно не стряслось, наслаждаться спокойными часами, как незаслуженным счастьем. Ведь обычно, Ганс, каждый летний сезон начинается с твоего аварийного дебюта, в чем же не повезет тебе на сей раз?!