"Благополучная планета (Сборник)" - читать интересную книгу автора (Дымов Феликс)1Еще даже не проснувшись окончательно, Славка понял, что лежит на животе, а правая рука подвернулась во сне и затекла. Он перекатился на спину, посмотрел в окно. Сквозь щель в ставне виднелась золотистая полоска утра. Такая же золотистая, только широкая, неясная, лежала на потолке. Когда кто-нибудь проходил мимо, полоса несла по потолку в противоположную сторону легкую, веером, тень. Сейчас по улице прогоняли стадо: тени ползли беспрерывно, слышались мерный гул, мычание, редкие хлопки кнута. Значит, бабка Нюра уже вывела за калитку свою безрогую Зойку, дала напутственного шлепка по необъятному коровьему боку и теперь торопится к сараю покормить и выпустить уток. Под самым окном Колька-пастушонок закричал басом: «Гья-гья!» — и все стихло. Славка поразмышлял, подниматься или спать дальше, пожалуй, подниматься, все равно сейчас бабушка принесет парное молоко. Парного он терпеть не мог, но обещал маме пить по утрам. Пробивающееся сквозь ставень солнце предвещало хороший день. Над крыльцом перед собственными птенцами заливалась пара скворцов. Славка понял, отчего проснулся и отчего больше не хочется спать. Было чистенькое новенькое утро. А главное — сегодня приезжает мама. Он опустил ноги на прохладный земляной пол, посыпанный душистым чебрецом. Сколько раз предлагало правление настелить в хате линолеум, но бабка Нюра отказывалась, по старинке мазала пол разведенным в воде коровьим кизяком, а стены белила мелом, который называла крейдой. К стенам нельзя было прислоняться, о чем Славка по городской привычке постоянно забывал и вечно ходил с белыми плечами. На другой день после Славкиного приезда деревенские ребятишки, собравшись над речкой, порассказали немало историй о бабкиных странностях. Соседская девчонка Римка, которой было у же одиннадцать — она на два года старше Славика, — уверяла, что в то время, как у всех добрых людей дым идет из трубы, в бабки-Нюриной хате искры на закате, наоборот, залетают в трубу. Пастушонок Колька божился, что самолично видел, как однажды перед выгоном коров бабка Нюра перестригала наискосок ножницами колхозное просяное поле, так там после родилось одно пустоколосье. А сторож дед Кимря, что вечно кимарит на посту у амбара, рассказывал про живущую в бабкином коровнике белую змею с гребешком. Если она у кого ночью переползет хотя бы по руке, то у того к утру на этом месте красный след, а на груди пятна появляются, и вскоре человек умирает болезнью, которую доктора называют белокровием… От половины ребячьих выдумок Славик отмахнулся сразу, хотя даже взрослые в деревне уважительно верили в бабкину силу. Бабка Нюра лечила сглаз, поила людей настоями от сухотки, останавливала кровь из порезов, заговаривала грудничкам пупки. Один раз, уже при Славке, притопал сам председатель, неловко смял заранее снятый перед порогом картуз: — Ты уж прости, Анна Андреевна, коли обижу словом. На область, сказывают, ящур надвигается. Поберегла бы скот, а? Бабка не озлилась, не выгнала его. Посмотрела в глаза, не насмехается ли, увидела там одну лишь заботу о хозяйстве, и ответила просто: — Ладно, поберегу. Только ты наперед от этой племенной кляузы Электры освободись. Выгони из стада или прирежь. Слабая коровенка, взгляда моего не выдержит. А коли она падет, другие заразятся, не удержу… Председатель, молодой еще, присланный семь лет назад по распределению да и обженившийся тут насовсем, крякнул недовольно, но делать нечего: коли решил идти, то до конца. — Будь по-твоему, — пообещал он. — А мы тебя на правлении не забудем, премируем… Председатель ушел тогда, ругая себя за слабость, веря и не веря в колдовскую силу бабкиного слова. Но ящур и в самом деле обошел пока их деревню. Славик соскочил с кровати. Загребая холодящий ноги чебрец, пересек комнату. Переступил утыканный шляпками гвоздей порог — в первый день, еще стесняясь деревенских, он часа два вколачивал их ромбиками, отбивался от скуки тяжелым, не по руке, молотком. Но это было давно, в начале лета. Теперь Славик свой и в лесу, и на речке, отмечен даже собственным прозвищем: за легкие пушистые волосы, зелено-серые с золотинкой глаза и непоседливость окрещен Стрижом. Прозвище случайно сорвалось с Колькиного языка и прочно прилепилось к Славику, который его охотно принял, тем более в городе его тоже дразнили Стрижом, правда из-за фамилии Стригунов. Здесь же фамилия не имела значения: у некоторых их было по две, своя плюс уличная, потому что каждая семья памятливо вела род и по отцу и по матери. Бабка — и та незлобиво ворчала: — Ты что стриж — все на лету да с наскока. Дай тебе крылышки, то бы и ел и спал в небе. Солнце еще не прорвалось из-за пирамидальных тополей, не прокалило воздуха. Прохлада полезла под майку. Славик поежился. Пересиливая знобь, спустился огородом к берегу, бултыхнулся в речку. Глубь схватила его, завертела. Он мгновенно потерял верх и низ, беспорядочно барахтал руками и ногами, вырываясь на поверхность, но вода стала вязкой, все ощущения замедлились, и когда наконец давящая клокочущая глубина расступилась, показалось, пробыл под водой страшно долго. Нырять Славка не любил и все же нырял, пытаясь если не приохотить себя, то хотя бы отучить бояться. Однако стоило очутиться под водой — и его куда-то несло, мотало, переворачивало… По берегу неторопливо шел человек с удочками. Славик уже отдышался и скакал на одной ножке — сильно изогнувшись, наклонясь ухом к земле, зажимая его ладонью и рывком отпуская — чтобы вытряхнуть воду. Поэтому сначала рассмотрел высокие болотные сапоги-бахилы, уж потом самого рыбака. — Хорошо клевало, а, дядя Антон? Рыбак молча поднял на свернутом кольцом тонком прутике десятка два приличных плотвичек и карасей. — Ого! И когда вы только успели? — По науке, мил-человек, все люди на сов и жаворонков делятся. То ж я, видать, жаворонок. С вечерней зорькой ложусь, до свету встаю, все успеваю. Уяснил? — Еще бы! На что ловили? — На муравьиные яйца. — А я хочу на гречу попробовать. — Доброе дело… Сегодня, говоришь, мать приезжает? — Ага. Знаете, как я ее жду? — Могу помочь, коли не возражаешь. — Ну да! — Отчет в район везу. А там до станции раз плюнуть. Подкину. — Во, здоровско! Когда едем? — Хоть бы и сразу после завтрака. Чего тянуть? — Я мигом, дядя Антон. Вы уж без меня ни-ни, ладно? Колхозный счетовод Антон Трофимыч детей своей любовью не баловал. Но и не сторонился. Со Славкой у них установились сносные отношения, поскольку каждое утро оба встречались на речке. Легкая двухколесная бричка-бедарка, младшая сестра тачанки, беззвучно катила по дороге, усыпанной пылью до того мелкой, что она обтекала колеса, как вода, и до того ленивой, что она даже не поднималась в воздух. С полпути начался асфальт, и Славка, по-взрослому свесивший ноги на крыло, почувствовал окончание бархатной подстилки: бедарка побежала жестко, с трясцой. Оба молчали. Трофимыч был по натуре неразговорчив, а Славка от самой деревни ломал голову, чем порадовать мать. Одно дело, правда, он надумал. Вблизи деревни, за Серебряной балкой, небольшое ржаное поле. Лазоревая волна васильков отделяет от проезжей части созревшие колосья. Всю дорогу мальчик напрягал волю, выманивая цветы на обочину, уговаривая еще сильнее распуститься — ведь мама очень любит васильки! Если честно, то и другое дело почти решилось: он расскажет матери о маленьких своих и неожиданных открытиях, ведь кое-чему он научился. Присмотревшись к бабкиным хитростям, он попросил вскоре после приезда: — Вы с мамой, буля, травы понимаете. Научи и меня, а? — А чего ж. И научу. Глаз у тебя хороший, легкий глаз. И рука везучая. Идем… Бабка Нюра телом крупная, крепкая, хотя ей уж восемьдесят четыре стукнуло. Старость лишь пригнула чуток, ноги по-разному искривила, к клюке привязала, а совсем сломать не смогла. Выросла бабка на границе леса и степи, там и там силу растительную разгадала. Ей для внука секретов не жаль. Частенько и надолго стали они со Славкой из дому пропадать. Зато теперь он первый по грибам и ягодам: они ему сами в руки даются. Поучает бабка Нюра настойчиво и мудро: — Гляди, это тропник, толковая травка. Семена его человеческие ноги разносят, а все ж вдоль тропинок его не ищи, он тебе не то что подорожник, малохоженые места любит. Особенно детские следки. Хочешь, угадаю, куда вы по прошлому году бегали? Скажешь, не токо он к ногам цепляется? Верно. Да коли, вишь, не разносить, самосевом расти будет, то листья у тропинка мельчают, узкие делаются, с такими бахромчиками для ветра по краям, примечай… Или еще: — Возле этой крушины вода раз в день целебная бывает, любое глазное воспаление будто рукой снимет. Токо не во всякий час можно ее брать, а лишь утречком, когда солнце вдоль ручья лучи свои пустит. Тут студент один заинтересовался: у воды, говорит, магнитные свойства получаются. Ну, я спорить не могу, не знаю, почему так, а токо сама много раз испробовала. Большую силу ей солнышко оказывает. Славка впитывал бабкины приметы цепко, навсегда — крутой, всеядной мальчишеской памятью. Десятки разных признаков слеплялись в одну живую и гибкую систему, образовывали свой понятный язык. На станции Славик крутился недолго. Подошел поезд. Мама выскочила с огромной сумкой и чемоданом, увидев сына, бросила вещи, подхватила его, покрыла лицо острыми короткими поцелуями. На миг отпихнула, посмотрела в глаза, принялась было доставать гостинцы, не закончила и снова обняла, точно расстались не пару месяцев, а год назад. В первый момент ни о чем почти не говорили, не находили слов. Счетовод встретил молодую женщину сдержанно. Поглядывая исподтишка, взбил солому на сиденье. И только уже когда, теснясь в бедарке, ехали обратно, сказал: — А ведь я тебя, дочка, знаю. Хотя ты тогда была во-от таким махоньким кузнечиком. И ничегошеньки, конечно не помнишь. — Извините, — виновато сказала Славкина мама. Стриж от удивления раскрыл рот: — Вы мне такого не говорили, дядя Антон. — Зачем зря память тревожить? Времени уж довольно прошло. Нынче, к примеру, и коней все больше для баловства держат, вы тоже могли вечерним автобусом через Зориновку махнуть, так? А я, вишь, по старинушке, живой транспорт предпочитаю. — Трофимыч без причины стегнул лошадь, переложил вожжи и повернулся к седокам: — Вот и выходит, кому теперь интересен бывший партизанский разведчик? — Господи! Так вы Кондратенко? Драч? — То-то же! Не забыла отрядную кличку? Собственной персоной перед тобой Антон Кондратенко. — Никогда бы вас не узнала. Как хоть живете? — Разве в мои годы живут? Скрипим помаленьку, крестница. — Почему вы маму крестницей назвали? Она у нас неверующая. — Ну да, так и положено быть. Только мы с твоей матерью огнем крещенные, из свинцовой купели вызволенные… — Правда, мама? — Да, мальчик. Дядя Антон — мой спаситель… — Ой, и вы молчали? Расскажите, расскажите быстрей! — Ну, дочка? Что помнишь? — Деревню большую помню. Машину зеленую помню, из которой будто лягушки в пятнистых плащ-палатках выпрыгивают. Полку банную помню, а я в углу затаилась, куда деваться, не знаю: сзади огонь и выстрелы, впереди — тараканы кучками как торговки на базаре шушукаются. Еще помню — пень такой, в него патроны кверху донышками вбиты. Я тогда по глупости подумала, кто-то из самолета очередями садил. Мимо пня собачонка наша Данька одними передними лапами ползет, парализованные задние волочет, в зубах слепой кутенок… А меня кто-то силком тащит, глаза ладонью заслоняет, я вырываюсь, на хвост Данькин уставилась: совсем неживой, тряпочный хвост, из-за него прямо слезы на глаза наворачиваются, как если на незрячего человека смотришь. Дальше все — тьма горячая, вспоминать — голова болит. Не выдержала я тогда, сломалась, болела сильно, еле выходили. Потом уж мне рассказали: из горящей бани ты меня, дядя Антон, вытянул, к своим донес. — Немного твоя память сохранила. Но правильно. Мы с операции возвращались. В Шишкове заночевали. Как немец эту партизанскую деревню вынюхал, теперь, поди, не узнаешь: никого в живых не осталось, только мы с крестницей чудом уцелели. Меня в полночь будто толкнул кто. Накинул на плечи ватник, вышел покурить. Тут и началось. Я через плетень — и к речке. Баня у Жуковых с краю стояла. Вижу — дымится. А я знаю. Андреевна с травами в отряд ушла, за дочкой вроде соседке присмотреть наказывала. Я в хату — пусто, в камору — тоже. В баню заглянул вовсе случайно. Ты там сжалась в комочек и тараканов, похоже, больше пули опасаешься. Я тебя сгреб, окошко высадил — через дверь уже нельзя, заметят — и под берег, в кусты. Там как назло эта Данька. Ты на нее уставилась, дрожишь, упираешься, требуешь с собой забрать. Я тебя с головой в ватник — и к нашим… А больше никому, значит, оказалось не судьба. Трофимыч отвернулся, нахохлился, почти совсем ослабил вожжи. Славик дал улечься кручине, потом сказал: — Мамуся, я тоже знаю, где много людей убили. — Эва, удивил! — отозвался счетовод. — Тут до бывшего Шишкова всего-то километра два будет. Там теперь уже и труб не сохранилось. — Нет, дядя Антон. Это не в Шишкове, это вовсе в глинище. За посадками. Где криница. Там еще такой кособокий холм, за ним сразу низинка, низинка и глинище… — Путаешь, малец. — Ну что вы! Мне трава сказала. Вокруг простая полынь. А в том месте, наоборот, все другое, что на крови растет. — Ты бы, сынок, правдивей фантазировал! — пожурила мама. — Как так трава сказала? Такого даже в сказках не встретишь. Большой мальчик, а не можешь разобраться, чему взрослые могут поверить, а чему ни в жизнь! — Нет, мамочка, я правду говорю. Вон и тропник подтвердит, откуда в глинище людей вели… — Какой тропник? — Фу, дядя Антон, вам-то непростительно местных растений не знать. Сами увидите, я покажу. — Ну ладно, пошутил — и хватит. — Ах, мама, как ты не понимаешь? Я же правду-правду сказал… — Глупости! — Оставь, Галина. Упрямство нашло, не переспоришь, — примирительно прервал счетовод. — Вот еще! — Молодая женщина неожиданно рассердилась. — Я не для того ребенка в деревню посылала, чтоб ему суеверий набраться. — Она строго посмотрела на мальчика и добавила: — Не прекратишь болтать ерунды, немедленно везу тебя обратно. — Это не ерунда. — Славкины зелено-серые глаза набухли слезами. — Хоть у бабушки спроси. — Ничего не хочу больше слышать. Понял? Славка надулся и всю дорогу молчал. Хотелось сгладить невольную резкость, но повода не было. У Серебряной балки мать вдруг наклонилась вперед: — Ой, какие изумительные васильки! Мои любимые. Сколько ж тут вас? — Ты довольна? Тебе в самом деле нравится? — Стриж заглянул ей в глаза и мгновенно позабыл о ссоре. — Я их для тебя приготовил. Будь это сказано по-другому, в шутку или хвастливо, она не придала бы значения. Но в лице Славки помимо заурядного мальчишеского ликования была какая-то жесткая хозяйская черточка — будто он, упрямясь, продолжал спор. Это ей не понравилось. Но снова рассердиться духу не хватило. Вечером, когда опьяненный счастьем Стриж уже спал, новости были пересказаны, соседи, одинаково попенявшие Галине за то, что столько лет не наезжала к матери, разошлись, она осторожно подступилась к Андреевне: — Мамочка, мне надо с вами поговорить. — Так давай-давай, девонька. А что ж? Я буду рада. — Нет, мамо, вы меня не поняли. Она примолкла, поймав себя на том, что обращается к матери на «вы», как это принято здесь, в деревне. В городе ей бы это и в голову не пришло, но сейчас детские привычки властно брали верх. — Ну, что же ты? Я слушаю. Галя помедлила, поискала слова помягче, не нашла: — Мне кажется, вы портите ребенка. Он такой нежный, впечатлительный, во все без оглядки верит. Вы ему наговорили протравы всякого, а он и сам выдумывать горазд, перед людьми неудобно. В общем, не хочу я суеверий. — Какие ж это суеверия, доню? Если б тебя в свое время не отправили в город, и ты бы кое-что знала. — Неужели вы до сих пор верите в эти штучки? — Верю не верю, а посмотри вон, какие для тебя васильки цветут. То-то сын расстарался — им давно отойти пора! Или я попросила Славика черемуху посадить. Дерево капризное, руку чувствует, а у него принялось… — Ах, мама, да не о том я. Ехали мы, а он говорит, знает, где много людей убито: полынь, видишь ли, на крови иначе растет, а тропник поведал, как их вели убивать из Шишкова. Представляете? Мне на Трофимыча глаза поднять стыдно. Человек сам через все прошел, столько пережил, из уважения к нему нельзя над таким потешаться. — Так он, говоришь, по тропнику судил? — Ну! И еще что-то упоминал, я не вслушивалась. — Вот оно, значаит, как. По тропнику! Я завтра, конечно, схожу, сама проверю. Но токо учти: коли Стрижик сказал, то никуда не денешься, по его выйдет… — Ничего не понимаю. Да что же это такое? О чем? Зачем? — Ты, Галюся, тогда крошкой была, не вынесла горя людского, память потеряла. Я очень боялась за тебя, падучей боялась, оттого в город к сестре и спровадила. Да все равно, вишь, тяга к живому у тебя от нас. Эх, если б не падучая — в нашем роду она многих отметила… С ней главное — не поддаться, тогда она человеку великую силу оказать может. С тебя какой же спрос был? Пришлось отступиться. Чужая ты лесу и траве. И они для тебя немые. Так хоть мальцу не мешай: талант у него к ведовству. Большой талант. Умру — все со мной вместе уйдет. Кому передам? — Прости, мама, ему еще жить и жить. Не позволю пустяками голову забивать. Наука вас не признает… — Тем для нее хуже. Может, когда и захочет признать, к ведунам повернуться, да не слишком бы поздно. Боюсь, успеют нас извести… — Все равно не разрешаю. Я сама теперь ходить за ним стану. — Поступай как знаешь. Гляди токо, не я, ты мальчонку не испорть. — За девять лет не испортила и дальше как-нибудь справлюсь. — Дурное дело — нехитрое. «Как-нибудь» — это мы все умеем. А надо бы крепко подумать, промашки не дать. Андреевна согнулась, бессловесно подвигала губами и, осторожно стуча клюкой, отошла к кровати. Галя хотела что-то сказать. Поняла бесполезность любых слов — все будут не к месту. Подоткнула причмокнувшему во сне Стрижу одеяло. Потушила свет. И на цыпочках в темноте двинулась к раскладушке. Кровати долго скрипели под обеими, но скрип не мог убить обидной тишины, которую еще подчеркивал доносящийся с дальнего выпаса звук одинокого медного колокольчика. |
||
|