"Благополучная планета (Сборник)" - читать интересную книгу автора (Дымов Феликс)

Колобок

Мое окно темно и слепо. Но я туплю карандаши - Я создаю второе небо В пространстве собственной души. Глеб Горбовский

Малыш пускал пузыри, ловил ладошкой воздух и вообще, казалось, заходился от хорошего настроения. По деревянной решетке манежа катался развеселый колобок, время от времени подпрыгивал, тоненьким голоском напевал:

Я от дедушки ушел, Я от бабушки ушел. А от тебя, малыш, Ни за что не уйду.

Этот примитив несколько раздражал Викена. Хотя, если верить каталогу, «говорящие игрушки поощряют несложившуюся, некритическую детскую фантазию…» Какова фразочка, а? Готовый рекламный стереотип, как две капли воды похожий на блок из его собственных сочинений! Еще пару лет работы, и вообще разучишься по-человечески изъясняться — грех всех испытателей Павильона Новых Образцов. Впрочем, свою работу Викен любит и ни на какую другую не променяет. А умение поворчать лишь подчеркивает широту души, дает видимость объективного отношения к миру. Что за род занятий, если в нем не на что поворчать?

Викен с сожалением оторвал глаза от колобка. В работе уже следующая новинка: Кот-Баюн о семидесяти сказках с тремя запасными программами. Единственный вопрос: много ли Баюн жрет энергии? А то как-то включил игрушечную капсулу для исследования Юпитера, а она половину города «посадила»!

Сын не обращал на отца внимания — гонялся за колобком, шлепал пухлой ладошкой. Наконец зажал в угол манежа, потянулся ртом. Колобок жалобно пыхтел, не очень настойчиво вырывался. Однако Тин — парень упорный: приноровился к упругому сопротивлению игрушки, куснул первым зубом. По мнению конструкторов — сведения все из того же каталога! — «борьба» с колобком полезна для укрепления мышц ребенка. Когда малыш устает, магнитное поле успокаивает игрушку на решетке…

Кстати, о магнитном поле: не забыть ввернуть про него словечко-другое в рекламный проспект. Пора сдавать отчет по колобку, а глава «Устройство» не оформлена. Родитель хочет предстать перед любимыми чадами всезнающим, потому немножко науки вперемежку с юмором украсят любую рекламу. Слава природе, Викену подобные штучки удаются. Ведь нынче только от качества информации зависит, заглянут ли посетители к ним в Павильон. Бывает, модель не «дотягивает» и ее снимают с испытаний. Однажды, например, начальник Викена (тогда еще сам простой испытатель) не на шутку схватился с обыкновенным домашним климатизатором. Воздух, видите ли, автомату показался душным — так он мало того, что врубил вентиляцию, еще напустил аромат свежескошенного сена. Как на зло, начальник с детства сенного духа не переносил: кинуло начальника в пот, разрисовало крапивницей, дыхание у бедняжки участилось, слезы, насморк — в общем, все признаки лихорадки. Климатизатор выдает заключение: от жары. Добавляет охлаждения. И еще больше на луговые запахи давит. Сыпь гуще — климатизатор пуще! Короче, когда начальника нашли, он лежал в глубочайшей гипотермии, еле разморозили!

Убедившись, что Тин занят серьезно и надолго, а потому отцовское присутствие в детской не обязательно, Викен перешел в кабинет, включил эмоусилитель. Над столом, па невидимой нити, висел раскрашенный пластилиновый шарик с едва намеченными точками глаз и рта — ио (или врио?) колобка. Пора, пора кончать с колобком. Завтра же пластилиновый шарик заместит здесь чучело Кота-Баюна — скажем, кактус, пара соломинок и золоченая цепочка. Чем менее похож на объект рекламы такой вот ненатуральный болванчик, тем лучше для вдохновения: надо глубже сосредоточиться, полнее уйти в себя. Некоторые умеют вообще без макета. У Викена так не получается. Хоть голую ниточку, хоть улыбку от Кота, лишь бы приковывало взгляд! В сочинении эморекламы главное — первотолчок. А потом лишь бы от собственных мыслей не отстать.

Викен качнул шарик. Нитка закрутилась, показывая то хитрую щеку, то безразличный затылок, то выпученный простецкий глаз. Увидеть все это в пластилиновом шарике тоже может далеко не каждый. Рождение эморезонанса всегда неожиданно и чуточку сверхъестественно…

У сегодняшней рекламы совсем другие задачи, чем два-три века назад. Общество, где удовлетворяются все потребности человека, стремится избежать ненужных энергозатрат. Оно старается воспитать в своих гражданах сходные вкусы, умело направленной информацией выявляет массовые желания, а прихоти и капризы моды окончательно сводит к нулю, — чтоб зависть не пересилила здравого смысла, а забава — потребности. За здоровый дух потребления прежде всего в ответе они, испытатели.

Викен не знал, как начнет композицию. Еще не знал… Но первое слово, первые чистые ноты и краски уже бродили в нем неосознанно и неясно, как бродят по былинке искры в предчувствии огня. Испытатель любил и всячески продлевал такие минуты — подступы к творчеству, когда нельзя еще сказать, что получится…

Ио (или врир?) колобка повернулся на ниточке, тихое равнодушие пластилинового «лица» испытателю не понравилось. Викен спичкой всхолмил безнадежно-лысую гладь, выделил озорной, хохолком, чубчик. Стало получше. Эх, удалось бы под этот самый чубчик заглянуть! Конечно, не подвешенному здесь болванчику, а тому, натуральному колобку, по веселым бокам которого шлепает ладошками довольный Тин. Викен представил, как невидимое поле мысли подкрадывается к колобку, вбирает в себя его игрушечную сущность, чтобы изнутри, взглядом неподвижных круглых глаз посмотреть на мир. Пожалуй, это может оказаться той изюминкой, в которой уже половина рекламы: какими нас видит крошечный искусственный мозг? Даже не мозг, а так, несерьезный десяток нервных клеток избирательностью в три ситуации!

Кабинет заполняли сиреневые сумерки. В открытое окно доносилось требовательное женское: «Тоник! Домой!» Работал на малых оборотах винтороллер в соседнем дворе. В такт этому ритму жизни, улавливаемому всеми чувствоощущениями испытателя, «ожил» колобок: изо рта сплошного пластилинового монолита раздалось приглушенное гипнотизирующее пение на сверхнизкой частоте. Сразу же проступило солнце зной и свет ударили в глаза. На зубах захрустел белый горьковатый песок. Мелкая ракушечная пыль покрывала иссохшие деревья, глянцевые листья, тростниковые крыши хижин. Короткие угольные тени закруглялись у ног.

«А не очень-то камениста моя прекрасная Итака, — невпопад подумал Викен. — Скорее уж пыльная…»

И увидел старца. Старец сидел на ровно отесанной мраморной плите, почти вырастая из нее, — прямой, неподвижный, с мертвым лицом и тяжелыми завитками кудрей, каменно переходящими в бороду. Только руки — живые, легкие — быстро летали, над кифарой, ударяя плектром по струнам. И как бы по контрасту негромкий, с хрипотцой голос неожиданно тягуче и монотонно выговаривал:

К мощному богу реки он тогда обратился с молитвой: «Кто бы ты ни был, могучий, к тебе, столь желанному, ныне Я прибегаю, спасаясь от гроз Посейдонова моря…» [1]

«При чем тут Гомер? И почему вдруг на Итаке? Не понимаю, какое отношение к колобку имеет Гомер?» — подумалось Викену.

Если настроение сравнивать с картиной, то на переднем плане было недоумение, дальше — с той же резкостью, без дымки — легкая теплота убежавшей из детства мысли: раз Гомер — значит, все хорошо. Все — хорошо!

Солнце блеснуло в незрячих зрачках песнопевца. Позади хижин, чуть выше его головы, проплыл, шелестя страницами, раскрытый на портрете Гомера учебник Древней Истории. Викен ясно увидел затертый по краю рисунок с обведенными чернилами греческими буквами на нижней кромке бюста. Собственно, другого изображения легендарного певца никто никогда не видел. Особенно не вязались с неодушевленной каменной скульптурой поразительные руки старца. В них не было ничего от навечно остановленной и совершенной красоты мрамора. Даже с дефектами — обломанными ногтями и утолщенными припухшими суставами — эти руки были совершенны и вечны по-иному, на новом уровне совершенства: изменчивой повторяемостью, возрождением в поколениях. Они отличались тем, чем вообще живое тело отличается от изваяния: они жили. Темные, обожженные солнцем, удивительно гладкие на вид, с длинными, не разделенными на фаланги пальцами, которые гнулись где хотели и под любым углом, — чуткие зрячие руки Гомера были сами как живые существа.

Став мостиком для памяти, эти руки мгновенно вызвали новое воспоминание — такое яркое, будто еще одна физическая реальность наложилась на настоящую. Память не очень-то заботилась о логике, склеивая вместе несовместимые кадры, смешивая знакомое и незнакомое, виденное и выдуманное, обращая врезанные в синее одесское море рыбацкие домики из ракушечника в ослепительно-белые хижины Итаки.

Испытатель вспомнил, что однажды уже вздыхал по таким же вот — или очень похожим на эти — рукам с фрески Джотто «Оплакивание Христа». И тотчас с солнечной Итаки воображение перенесло Викена под угрюмые своды Капеллы дель Арена в Падуе. Художник совсем недавно закончил роспись, еще пахло сырой штукатуркой, но краски уже вошли в силу и обрели свою власть над людьми. Какая-то многозначительная связь внезапно открылась испытателю — между обнаженным, распростертым на коленях Марии телом Христа и самим Джотто, достоверных портретов которого до нас не дошло. Пока еще Викен не понимал этой связи, принимал ее извне — как редкую, навязанную вчуже истину. Истиной на этот раз оказались руки Христа — непрорисованные, прикрытые от зрителя и все равно исполненные страдания, мудрости, прерванного полета. Они последними не хотели умирать — эти вечно живые руки мертвого Иисуса…

Фреска поражала и иным мотивом: поверх согбенных спин и склоненных голов, над облаками, деревьями и холмами парили десять крылатых фигур. Викен перевидал много изображений ангелов в небе и на земле — с недоразвитыми, будто бы надорванными, ненатурально вывернутыми крыльями. Декоративно распущенные, едва приставленные к бокам, худосочные или по-гусиному тучные — такие крылья не были продолжением тела, не могли поднять человека в воздух. Десять джоттовских фигур объединяли умение и привычка к полету, схваченному в самой естественной, органической его сущности.

Викен заторопился вдоль стен Капеллы — немого неуклюже, боком, дабы ничего не упустить из поля зрения. Вот «Бегство в Египет». Все просто, все обычно и приземленно, но что-то сильное, избыточное, нечеловеческое во взгляде Мадонны, в повороте ее головы, в нимбе, похожем более на шлем или гребень из золотых перьев. Даже в лице младенца нет ничего детского — он прозрел и знает все-все… Вот «Возвращение Иоахима к пастухам»… Ну, где мог художник подсмотреть подобные жилища — ребристые, с пирамидальными козырьками и черными провалами входов? Что навеяло ему образ тонкоствольных растений, кучками капустных кочнов поднимающих беспорядочные кроны прямо из скал?!

Еще больше загадок в выразительной фреске «Поцелуй Иуды». Уходя от традиционного сюжета о предательстве, Джотто приблизил и обратил друг к другу два лица: прозрачный, почти античный профиль Христа и отталкивающий полуобезьяний профиль Иуды. У Спасителя волнистые, падающие на плечи волосы, оттененная бородой шея, спокойный взгляд. Безупречны формы носа и рта. А рядом — не напротив, а рядом — низкий лоб, по-звериному настороженные глаза, как бы срезанный подбородок. И все-таки они чем-то похожи — каждым жестом, каждым глубоко сдержанным и психологичным движением. Они так близки и зеркальны, что прежде думаешь не о предательстве, а о благодарности дикаря, получившего знание из рук бога! Дикаря, который сам когда-нибудь станет богом! Два лица, две эпохи, одна история…

Викен откинулся в кресле, облизал пересохшие губы, уставился в безответные очи колобка. Во дворе все еще рокотал винтороллер, кто-то мужественно пытался заглушить шум тонким запахом лилии…

Ну и шуточки! Почему вдруг память без всяких причин перескочила от слепого песнопевца древности Гомера к великому флорентийцу Джотто? Художник, по словам Леонардо да Винчи, «после долгого изучения природы превзошел не только мастеров своего века, но и всех за многие прошедшие века»… И все же что общего между Гомером и Джотто, между двумя колоссами, определившими целые направления развития своих народов? Не та ли условная сравнительная черта, которую только и можно рассмотреть отсюда, из двадцать второго века: как из Гомера выросло античное искусство, так из Джотто выросли Проторенессанс и Возрождение. Трудно представить себе человечество, если б их не было. Впрочем, у истории не бывает «если»…

А кто, интересно, соединил их? Кто перекинул мостик из восьмого века до нашей эры в четырнадцатый век нашей?.

Кто? Смешной вопрос. Единственный человек заполнил паузу. Он впитал все, что было ранее, — Египет, Вавилон, Этрурию, и открыл христианство — двери в современный прогресс. Наверно, у истории могли быть другие двери. Но мы-то шли через эти… И все же поставили под сомнение само существование человека по имени Иисус…

Пластилиновый шарик, закручивая нить, поворачивал переходящие одно в другое имена. Гомер. Иисус. Джотто. Потом стал медленно раскручиваться. Джотто. Иисус. Гомер. Три кита, взвалившие на плечи мир. Три гения, принесшие в мир никому еще не нужные знания. Однако знания их, накапливаясь, преобразовывали человека так же неотвратимо и прекрасно, как дела других безвестных гениев, чьих имен не сохранила история. Будь то наш четырехрукий предок, сжавший в косматом кулаке осознанно сколотый кремень, или тот, другой, рискнувший попробовать обжаренное на случайном огне мясо, или, наконец, третий, подползший к сосцам связанной лианой козы…

Так, может, все-таки были пришельцы? Нет, не для того, чтобы нарушить естественную эволюцию Земли и из своих рук выдать ей беззаботный путь к Разуму! Просто давным-давно прилетели к нам межзвездные гости и не нашли общего языка с прыгающими по деревьям приматами. Не улетать же с пустыми руками! И вписали разочарованные старшие братья в генетический код будущего человека универсальные сведения о Вселенной и о себе. Через сорок — пятьдесят поколений хромосомы выстраиваются в определенные сочетания, и рождается гений, нацеленный на контакт, — не потому ли так родственны сами слова «генетика» и «гений»? Но пока не созрели условия, проснувшаяся незаурядность находит себя самым земным образом: гений становится тем, чем только и может стать в данную эпоху, — ее венцом, ее лучшим сыном, ее героем…

Гомер пришел тогда, когда люди терялись в разрозненной информации. Он сделал ее доступной, подарил всем: собрал и вернул обратно в песнях, которые нельзя было не запомнить, — иного способа сохранить знания в поколениях не существовало. Но в мудрые советы, как оснастить корабль или изготовить Щит, сказками вплетались чужие события и чужие чудеса — о роботах Гефеста, одноглазых циклопах, сиренах, голосов которых не может вынести ни один смертный… Потому что географию и историю Земли щедро разбавляли описания иной планеты, воспоминаниями о которой мучился никогда не видевший ее Гомер. Бездна памяти Гомера оказалась столь чудовищной, что люди в своих легендах о нем не решились дать ему зрения, славили как слепого певца. Огражденные таким образом от его наблюдательности, они, не боясь, принимали божественный дар. Оттого семь городов оспаривали честь назвать себя родиной песнопевца.

Много лет спустя явился Иисус и сформулировал новую мораль. Заповедями, чудотворчеством, всей своей жизнью и даже самой смертью учил он законам, по которым жить человеку. Но он ничего не дал людям, кроме религии, — так не похож был его зов на отзвуки окружающего мира. Он поторопился, беспокойный Мессия, он слишком поторопился: ему очень хотелось, чтобы люди возможно раньше обрели Путь.

Еще через тысячу с лишним лет родился великий и несравненный Джотто, Джотто-выдумщик, Джотто-творец! Он выразил себя в живописи, вырвал живопись из религиозных канонов.

Странный парадокс — живопись не была свободной потому, что по сюжетам восходила к Иисусу и им ограничивалась: последователи всегда ортодоксальнее учителей!

Джотто с кровью выдирался из традиционных тем — даже заданный официальный сюжет — поцелуй Иуды — использовал в качестве ширмы для написания аллегорической сцены. И ведь прошло, вот что удивительно! Прошло в том темном, подчас фанатичном иудином мире! Наследственная память роднила художника с детьми, во все он верил свято, до конца. Загадочные растения, невиданные жилища, свободно парящие люди врывались в нормальные «земные» рамки его картин. Досужие критики объясняли это примитивизмом мышления, неумением изображать пейзажи. А вдруг как раз в необычном, в свободном варьировании объемом и пространством и была сверхзадача Джотто?

Пластилиновый шарик совсем остановился. Полупрозрачная капроновая нить скрадывалась на фоне стены. Повисшие без опоры круглый затылок, одна румяная щека и половина неподвижной улыбки удерживали взгляд, не давали цепочке воспоминаний оборваться или двинуться дальше. Недодуманность мешала. Викен дунул, стронул колобок с места. Вместе с колобком пошли по кругу мысли. Перед глазами замелькали певец с кифарой, падуанские фрески, косматый примат с козой, бесконечные веревочки хромосом… Навязанные как бы чужой волей, картинки переплетались с давно прошедшей действительностью. Но и то, и другое ощущалось вполне реально. От дуновения шарик раскачался, в том же ритме поскакали вкруговую думы.

Гениям, нацеленным на контакт, было не до жителей далекой планеты: борясь и согласовываясь с собственной памятью, они превращались в необходимость земной эпохи, подстраивались под земное время, творили земную историю. Земля могла прожить без любого из них. Но тогда на ней жило бы совсем другое человечество.

Теперь редко вспоминают, что сделали Гомер, Иисус, Джотто. Мы соединили их лишь в подозрениях: сомневаемся в существовании первых двух, а третьего не знаем в лицо. Заслуг их не исчерпать. Не определить случайность выбора судьбой этих троих. А если продолжить в будущее цепь тысячелетий? Если уже родился кто-то, пока еще не осознавший своей цели и своего могущества — не легендой, не религией, не случайным штрихом на фреске, а всей силой необъяснимой памяти поведать людям о братьях по Разуму?! Или написать такую музыку, которая одна и лик, и начало, и суть Вселенной?!

Викен встал, оборвал нитку, снял уже не нужный пластилиновый шарик. К завтрашнему утру отчета не будет. И через два дня тоже. Потому что он, испытатель, начисто запутался в бреднях несерьезного десятка клеток, в бреднях, явно не предусмотренных элементарной программой колобка. Вот тебе и рекламный трюк — какими нас видит крошечный искусственный мозг, установивший с испытателем мысленную связь? Избирательностью в три ситуации тут не пахло. Тут пахло совершенно непредставимой мыслительной техникой!

Прокравшись на цыпочках в детскую, Викен посмотрел на сына. Малыш сидел на полу манежа, подвернув под себя ножонку. Пухлые ладошки прижимали к вискам две половинки разломанного колобка — знаменитого неразрушаемого колобка, который ему, Викену, доверили для испытаний. Губы Тина что-то шептали, а лицо было сосредоточенным и не очень детским — как у младенца с джоттовской фрески, который прозрел и знает все-все… Нелегко, видно, подключать к своей памяти чужой мозг, даже такой крохотный, в десяток нервных клеток! Нелегко и непросто перестраивать программу ни в чем не повинному игрушечному киберу. Застывшие, расширенные чуть не во всю радужку зрачки Тина отразили две растерянные отцовские физиономии.

Ах, Викен, Викен! Неважный ты испытатель! Ты не вспомнил, почему тебе знакомы эти руки — гладкие, с длинными, не разделенными на фаланги пальцами, умеющими гнуться в любом месте и под любым углом. Ты не узнал ручонки Тина в чутких зрячих руках Гомера и Христа.

Викен повернулся и медленно вышел из детской.

* * *

Писатель поставил точку, привычно отогнал вправо каретку пишущей машинки.

В своем уголке, отгороженном декоративной стойкой, сопела над красками шестилетняя Татка. В кухне, через стенку, шипели кастрюли, пронзительно пела водопроводная труба. Где-то уже в который раз пытались завести мотоцикл, и звуки, усиленные тесно стоящими домами, заставляли дребезжать стекла. Визгливый старушечий голос сверлил двор из противоположного окна: «Да брось ты эту паршивую кошку! Тебе говорят или нет, неслух треклятый, погибели нет на твою голову!»

Писатель вздохнул, постучал стопкой листов о столешницу, выравнивая края, взвесил рассказ на руке. Он написал его в один присест, на одном стремительном дыхании, не отрываясь, почти без правки. В сердце еще не утихло что-то неудобное, острое — оно вставало каждый раз к концу работы. Особенно — если работа удавалась. А работа на этот раз удалась, он это сразу почувствовал…

Писатель посмотрел заголовок. Все, пожалуй… Ах да, эпиграф. Но это никогда его не останавливало. Он заложил первый лист в стоящую обок портативку с латинским шрифтом, медленно отстучал: «e o e vero, e e trovato». Повернул валик. Не забыл сноску: «Итал. Если это и не верно, то все же хорошо выдумано». У него полно таких вот заготовок на все случаи жизни. Кто-то скажет, лежало на поверхности… Ничего, сойдет.

Писатель расслабился, закрыл глаза..

— Папа! Папа! Смотри!

Дочка подбежала, радостная, раскрасневшаяся, протянула еще не просохшие листы.

— Смотри, что я нарисовала! Правда, здорово?

Писатель ничего не понял, но глухая тоска захватила, сжала и уже не отпустила.

Чистые акварельные краски были положены на размокшую, собирающуюся под кистью в комки бумагу. Линии кое-где смазались, подплыли. Но пустяки не могли убить на картинках чужого неба с крылатыми людьми, чужих гор, чужих городов и Леса. Лихую ребячью выдумку обедняло некоторое однообразие, даже ограниченность фантазии. Но с какой-то настойчивостью, сквозь неумение, из рисунка в рисунок, с массой мелких подробностей, изобрести и увязать которые не под силу самому изощренному воображению, выстраивался пленительный, зовущий, незнакомый мир. Девочка ничего не выдумывала, читала внутри себя — так уверенно один лист дополнял другой. Пылом детской памяти, не замутненной земными деталями, всей силой еще не привыкшей осторожничать гениальности боролась дочка за этот мир, не вмещавшийся в уютной квартирке, где до сих пор не было тесно придуманным Писателем звездолетам, солнцам, галактикам…

— О, господи! — пробормотал Писатель. — Все мы, видать, чуть-чуть колобки: неизвестно, куда катимся и кто нас съест!

Он мог гордиться собственными вымыслами. Но принять любой из них осуществленным был не в силах. Писатель невольно взглянул на руки Татки — худющие девчоночьи руки с исцарапанными котом, испачканными красками пальцами.

Ладонь Писателя бессознательно скомкала законченный рассказ.