"Лосев" - читать интересную книгу автора (Тахо-Годи Аза Алибековна)

Часть пятая

Мы осиротели, но жизнь надо было продолжать. Куда деться, куда бежать от печальных мыслей, как устроить новое наше бытие без той, которая всегда заботилась и сострадала? Конечно, к маме, на Кавказ, в старый дом, где находили прибежище многие и в гражданскую войну, и в годы сталинского разорения, а теперь вот мы. Хотелось в горы, но не очень далеко от мамы, чтобы всегда вернуться, если соскучишься. Так и получилось, ни в каких ближних горах, вернее селениях, мы не прижились. Это вам не прежние времена, когда Лосев делал огромные переходы по Военно-Осетинской дороге, шел через Клухорский перевал, забирался к «Приюту одиннадцати» на Эльбрусе. Миновали те времена, а сидеть на аульском пятачке вечно в окружении удивлявшихся нам сельчан немыслимо. И почему всегда удивлялись и принимали Алексея Федоровича Бог весть за какую особу? То бабка Татьяна – за митрополита, то за знаменитого кинорежиссера Л. Висконти! «Маэстро, buono giorno…» – открывают дверцу такси. А пока ехали поездом через Ростов с большими остановками, с длительными прогулками по перрону под хрипловатый завлекающий полушепот Бернеса: «Умирать нам рановато, есть у нас еще дома дела» (пел на каждой станции) – почему-то прошел слух, что едет турецкий посол инкогнито – это Лосев в черной шапочке. И теперь тоже в маленьком полузаброшенном селении принимали за какого-то важного беглеца, скрывается, от кого – неизвестно. Так мы вернулись в мамин старый дом, где каждое утро у Алексея Федоровича и Леонида Петровича, профессора Семенова, маминого брата, за чаем шли разговоры о литературе, и, чтобы совсем эпатировать символиста Лосева, тихий ироник дядя Леня вдруг объявлял, что он больше всего любит Крылова, Салтыкова-Щедрина и Некрасова. А мы, молодежь, знали хорошо, что Леонид Петрович сам писал когда-то стихи, полные тоски и каких-то смутных видений, любил Жуковского, Фета, а главная его страсть – Лермонтов, не говоря уже о том, что Лермонтов – предмет его многолетних исследований и что он владелец лучшей лермонтовской библиотеки (пожертвовал потом в «Домик Лермонтова» в Пятигорске), что задумывал он создать Лермонтовскую энциклопедию. Она и вышла в 1981 году, когда Леонид Петрович давно скончался (1959). Издатели, правда, не преминули в первых же строчках предисловия вспомнить профессора Семенова, подавшего идею этого замечательного издания.

Потом сидели и перебирали, с неизбежными рассказами, старые семейные бумаги, альбомы, читали восстановленные из небытия выпуски журнала «Маяк», когда-то, в прежней жизни, изданные другой молодежью этого милого дома, той, которая теперь уже постарела, поседела, пережила много потрясений, но не утеряла ласковой заботы о ближних и далеких, всех, кто страждет и нуждается в помощи. А то сядешь за пианино (рояль в гражданскую обменяли на пуд муки), наигрывая «Кукушку» старинного Дакена, а тетя Лена, сестра мамы, загадочно улыбаясь, прислушается и скажет: «Эту пьесу каждый день играл тогда английский полковник, что жил в нашем доме, а я ему жарила яичницу». Когда же это «тогда»? В гражданскую? В Первую мировую? Почему полковник, кукушка, яичница, Бог его знает, у тетушки не добьешься. Была пышной красавицей в далеком прошлом, потом ходила босиком в балахоне, подвязанном веревкой, – Лев Толстой соблазнил, – потом была выдающимся педагогом с орденом Ленина на груди, а теперь какая-то странная, тихая, безмолвная, посмеивающаяся про себя, и скоро ее не станет. А нам, молодежи, было весело, сидели на горячих каменных ступеньках, ведущих в наш маленький садик, со всех сторон окруженный стенами, под синим, тоже горячим небом, дышали ароматом пылающих роз. Спрятавшись за кустами розовых флоксов и лиловых гортензий, плескались нагретой солнцем водой, отправлялись все вместе, прихватив Алексея Федоровича, в роскошный городской парк, по-старинному трек, и читали, сидя в укромном месте под сенью нависших деревьев, под журчание вечнобегущей воды. И то, что стоит жара, – хорошо, и когда разразится южная гроза, небо станет черным и огненным и потоки понесутся с торы мимо нашего дома – тоже хорошо (слава Богу, черепичная крыша пока не течет). А то Алексей Федорович или Леонид Петрович вдруг решат, что молодежи надо развеяться, и укажут цель путешествия – пусть не очень дальнего, но и не очень простого. Так мы побывали (об этом я уже писала) в Приэльбрусье и в Кассарской теснине. Мы – это я и моя сестра Мин очка (попала сюда еще девочкой, спасали после ареста родителей), мои кузены Леонид Семенов, в обиходе Наль (в память о романе некогда известного писателя и художника Каразина), и Светлана Раздорская (дочь профессора В. Ф. Раздорского), наши друзья Витя и Павлик Аваков (сын друзей наших родителей, молодой ученый-физик из Дубны, погибнет там через год). Алексей Федорович все удивлялся, как это устроила судьба в 1937 году остановиться ему вместе с Валентиной Михайловной на турбазе на улице Осетинской, в бывшем дворце нефтяника Чермоева, напротив которого в доме 4, во владении профессора Л. П. Семенова, жила девочка, которая соединит свою жизнь с Лосевым. «А мы и не подозревали», – вспоминал он. Да как же можно было это знать. Но все-таки интересный факт, совсем не случайный.

Следующее лето проводим в местечке Акри под Каширой. Нашла нам этот скромный домик Александра Ивановна Зимина, новый наш друг. Через каких-то знакомых пригласили ее на лето еще при Валентине Михайловне пожить у нас на Арбате, постеречь квартиру, но так получилось, что осталась у нас Александра Ивановна до 1960 года. Некуда ей было деться, дочери с ней не очень ладили. Было ей тогда под 70. Человек удивительной деликатности и воспитания, ну как же – княжеских корней Мосальская-Рубец, воспитанница Смольного института, пережившая трех мужей (все они были генералы Генштаба, один умер до революции, двое погибли при советской власти), в лагере претерпела десятилетие. Она трогательно заботилась об Алексее Федоровиче, повязывая салфетку, наливая суп или чай, шила ему очередную шапочку. И все удивлялась, как он мало ест, ставила в пример своих мужей, особенно второго – казачьего генерала. «Но я же, Александра Ивановна, на маневрах не бываю и лозу не рублю», – говаривал Алексей Федорович.

Чтобы получить хоть какую-то пенсию, выдали Александре Ивановне справки о ее секретарской работе подруга по Смольному, знаменитая арфистка Ксения Эрдели и профессор Лосев. Забавный был случай, когда пришли из собеса с проверкой, Алексей Федорович так потряс скромную профсоюзницу своим видом да еще ловко вынутыми из кармана ста рублями, что та, благодаря и кланяясь, исчезла, удивляясь «настоящему профессору».

Мы жили так: в перегороженной книжными шкафами большой комнате, где, мало кого стесняясь, проходили Яснопольские, на маленьком, бывшем моем, диванчике спала Александра Ивановна, я ставила каждый вечер раскладушку, а если кто-либо приезжал из ее родни, например внучка Тамуся, или моя подруга Нина, ставили еще одну раскладушку, но никто не сетовал, не сердился, никто не видел в этом ничего необычного, главное было – не мешать Алексею Федоровичу и его работе в кабинете за закрытыми дверями.[304]

Вот так начали мы блуждать по подмосковным дачам. В Акри часами гуляли с Алексеем Федоровичем по полям и часами работали над «Античной мифологией в ее социально-историческом развитии». Запомнилось мне это место кошмаром, случившимся при первой нашей туда поездке. Надо было выйти из вагона на деревянную платформу. Алексей Федорович не видит и начинает спускаться по вагонной лестнице вниз (между вагоном и платформой большой промежуток). Я его втаскиваю назад, а дама, которая нас туда сопровождала, стоит на платформе и тащит его к себе. Он же спускается в гибельную пустоту, под колеса поезда. Дама коренастая, сильная, решительная. Я в ужасе кричу диким голосом, ведь считаные минуты, и, схватившись за ручку тормоза, останавливаю поезд. Вся дрожу, рыдаю. Алексей Федорович не может переступить пустоту, что-то ему мешает это сделать. Тогда машинист (это обычный паровоз, не электричка) решает ехать до следующей станции и стоять, пока мы спокойно не сойдем. Народ наблюдает, сочувствует, советует, все ждут момента остановки, помогают. Буквально на руках переносят Алексея Федоровича на платформу. Поезд уходит. Мы остаемся одни и бредем пешком вдоль железной дороги назад в наш поселок, молча, сосредоточенно, переживая ужас случившегося. С тех пор у меня правило: дача должна быть конечной остановкой электрички или предпоследней, чтобы до нее дойти пешком. Пережить еще раз этот спуск по ступенькам под колеса! Я и сейчас, когда пишу, не могу успокоиться. Бог миловал в тот час.

Начались наши скитания по подмосковным дачам, памятные книгами, над которыми то там, то здесь работал Алексей Федорович. Попали мы в Домодедово, в Елочки к Н. И. Либану, известному историку русской литературы на филфаке Московского университета (его рекомендовал наш друг профессор А. М. Ладыженский), в кирпичный дом с огромной верандой и шведской печью, обогревающей верх и низ, с большим, почти пустым участком – деревья еще молодые. Говорят, что теперь там настоящий лес, но зато и город добрался до этих мест. Там завершает Лосев «Античную мифологию». Работаем допоздна: лето, светло, а потом при керосиновой лампе. Как приехали – свет отключили, в поселке меняют столбы, все лето идет дождь, а мы навезли квасу для окрошки, один раз и попробовали, потом весь скис. Каждый вечер перед сном Алексей Федорович пьет по два нембутала, голова полна мыслей, как всегда, заснуть невозможно. Наша помощница Шура в рюкзаках везет книги из московских библиотек, надо кончить работу за лето и сдать в «Учпедгиз» Ивану Михайловичу Терехову «Античную мифологию».

Алексей Федорович пытался отдать в «Худлит», но главный редактор, А. И. Пузиков, отказал решительно. В этом издательстве все еще помнят Лосева, и кое-кто помнил какую-то не очень внятную историю с попытками печатать огромную «Античную мифологию» с собранием текстов еще в конце 30-х и в 40-х годах. Больше всего потешались над четвероруким Аполлоном. Ну и выкопал Лосев такое чудище. Этого быть не может. У Аполлона две руки, и он прекрасен.

Помог старый друг Н. М. Гайденков. (Потом профессор МГУ, скончавшийся в 70-х, безвременно. Тоже за всю жизнь много пришлось ему перенести.) Он сагитировал директора «Учпедгиза» И. М. Терехова и превратил высокого чиновника, но человека с добрыми задатками, в лосевского поклонника. Терехов с энтузиазмом взялся за дело, выделил симпатичного редактора С. А. Ненарокомова, интеллигента прежней закалки, и книга вышла в 1957 году, на хорошей бумаге, с супером – ее сразу расхватали, вышла под более лаконичным названием «Античная мифология в ее историческом развитии». Социальность испугала редактора, лучше быть от нее подальше.

В «Античной мифологии» А. Ф. Лосев имел возможность впервые после многолетнего перерыва спокойно изложить свою собственную теорию мифологического процесса, основываясь на смене родовых отношений первобытного общества древних греков, исходя из бытия и сознания в их единстве, изучая в мифах «личностную историю», данную в словах, живой телесный дух в его развитии.

Следует сказать, что Лосев исследовал именно мифологическое развитие, не касаясь религии, области, которую часто по незнанию и спутанности понятий подменяют мифологией. Мифология как форма освоения мира человеком родовой общины была полна чудес, в реальности которых никто не сомневался. Каждый миф расцвечивался безудержной фантазией человека, погруженного в загадочную жизнь живого тела природы, частицею которого он и сам был, общаясь с таинственным и могущественным миром демонических стихий и богов.

Миф был полон выразительности, то есть имел огромное эстетическое значение и поэтому был закреплен, живо воспринят, расцвечен, разработан в греческой поэзии и прозе, интерпретировался философами и учеными на протяжении всей античности, доходя от чисто художественных образов до невероятно сложных и отвлеченных символических умственных конструкций.

В своей книге Лосев доказывал на основе собранных им бесчисленных текстов (недаром он любил кропотливую науку, классическую филологию), что мифомышление возникает на ранней ступени общины – родовой формации, когда на мир переносятся родственные отношения древнего человека (иных он не знает) и весь космос представляет собою одну огромную родовую общину, одно огромное живое тело.

Лосев ввел в отечественную науку получивший потом большое распространение термин «хтонизм», указывающий на первенствующую роль Матери-Земли в порождении ее первопотенций, сил, управляющих миром, это был мир архаической, доолимпийской мифологии, с ее фетишизмом (понимание всего неживого как живого), миксантропизмом (соединение животного и человеческого начал), тератоморфизмом, то есть миром чудовищных форм. Здесь звериные и человеческие начала были нераздельны, ибо человек сам не отделялся от природной материи и не ощущал себя как «я», как некую субстанцию, будучи только атрибутом этой материи. Поэтому превращаемость, оборотничество в пределах единого живого тела природы было одним из главных принципов архаического, доолимпийского, хтонического бытия. Этот хтонический мир основывался на таких «вечных законах», которые требовали «постоянных чудес и превращений, постоянных сверхъестественных совмещений и разъединений, рождений и уничтожений».[305]

Алексей Федорович обосновал периодизацию, связанную с переходом от материнской общины к отцовской, патриархальной, которая стала основой антропоморфной, классической мифологии, где господствовала олимпийская семья богов, победившая стихийных, рожденных Землей титанов.

Автором были учтены рудименты архаики в благородных антропоморфных олимпийских богах. Их страшное зооморфное животное прошлое сохранялось в классике уже не самостоятельно, субстанциально, но в качестве необходимых атрибутов. Так, например, змея стала атрибутом мудрой Афины, бывшей некогда змеей; Зевс стал владеть громами и молниями, будучи некогда небом, посылающим эти грозные силы; Дионис, украшенный плющом, – сам некогда растительный, фитоморфный фетиш; лавр Аполлона напоминал о его любви к древесной нимфе Дафне – лавру. Учтены были в архаике и ферменты, ростки будущей классической структуры мифов. Так, например, в мифе о сестрах-горгонах одна из них – Медуза – смертна, две другие – бессмертны, то есть здесь явно намечалось представление о бессмертии божественной силы. Ведь архаические, еще безымянные даймоны (демоны) составляли единое целое с предметом, в котором они обитали, и были, как и он, подвержены уничтожению.

В книге исследовался целостный исторический комплекс мифа, его множественная семантика во всей многозначности, от древнего оборотничества и фетишизма до изысканных и благородных форм, от безымянного и безликого демонизма к красоте умного героизма, уничтожавшего чудовищ и строящего жизнь на принципах меры, красоты, справедливости. Рассматривался там и закат героической мифологии, так называемые мифы о родовом проклятии, наложенном богами на дерзких героев и знаменующем конец живого мифологического развития, когда миф переставал быть верой в его непреложную реальность, в реальность чуда, а становился предметом поэзии и рефлексии.

Первые сто страниц книги А. Ф. Лосева, ее введение, явились сгустком теории, которая в дальнейшем исследовании полностью была реализована на двух мощных Олимпийцах – Зевсе Критском и Аполлоне, сыне Зевса и его сопернике.

Для нас было величайшей редкостью появление благожелательных рецензий на первые книги, на «Олимпийскую мифологию» и «Античную мифологию в ее историческом развитии». Это о Лосеве, вечно гонимом, вот чудеса!

Академик А. И. Белецкий в «Литературной газете» (1955, 4 июня) опубликовал большую рецензию «Новое о древних мифах», а В. В. Соколов в «Вопросах философии» (1958, № 10) выступил со статьей «Мифологическое и научное мышление». Потом и чудаковатый Г. Панфилов – в «Вестнике истории мировой культуры» (1959, № 3) почему-то на английском языке. Дальше пошли румыны, греки, поляки, венгры, чехи. Книгу, можно сказать, приняли.

После выхода книги (1957) никто уже не считал странным, что в «Философской энциклопедии» в пяти томах (1960–1970) были помещены не только философские, не только эстетические статьи Лосева (их целая сотня), но также огромная статья «Мифология» с изложением теорий мифа от античности до наших дней.

Когда стали готовить в 70-е годы энциклопедию «Мифы народов мира» в двух томах (1980–1982, 1-е изд.), Лосев принял в ней самое деятельное участие как член редколлегии, автор больших статей и как автор ведущей статьи «Греческая мифология». Проблема мифа в соотношении с символом, метафорой, аллегорией, художественным образом вновь, как и в «Диалектике мифа», была поднята Лосевым позже в книге «Проблема символа и реалистическое искусство» (1976, 2-е изд. – 1995), в собрании статей «Знак. Символ. Миф» (1983).

Разохотился Терехов и в 1960 году издал прекрасную книгу «Гомер», правда, несколько урезали ее, но издали тоже на хорошей бумаге, с иллюстрациями, схемами, чертежами, над которыми я старалась сама.[306] «Гомера» готовили с Алексеем Федоровичем тоже под Москвой, в Загорянке (ближе к конечной остановке Соколовской) по Ярославской дороге. Там, как оказалось неожиданно, друзья А. И. Зиминой сдавали отдельный маленький домик. Выгнала нас из этого места сырость, расстилавшаяся туманом к закату солнца. Жить было невозможно, несмотря на милых хозяев и клубнику, которой нас потчевали.

Отправились мы с Шуркой на следующее лето в соседнюю Валентиновку. Мне понравилось название – напоминало дорогую мне Мусеньку, да и Юлия Ивановна Самарина, мать профессора Р. М. Самарина и друг А. И. Белецкого, поселилась там и хвалила эти места. Бродили мы с Шуркой вдоль Полевой улицы и нашли симпатичный домик (Полевая, 16, поселок «За здоровый быт»), случайно после ремонта еще не сданный хозяевами, такими же, как и дом, уютными.[307] Старики-пенсионеры Севалкины, Михаил Митрофанович и Евгения Андреевна, без устали работали в огороде и в саду.

Кусты смородины и крыжовника, целое поле розовых и белых флоксов (цветы продавали), жимолость обвивает окна, выходящие в сад, скромная теплица с забавными огурчиками, помидоры – аккуратно подвязаны, в тени берез скамейка и столик. Тихо. Мирно. Петухов и кур нет. Огромное поле клевера перед домом, а там дальше деревушка, несколько разбросанных домиков. За домом дорога через глубокий овраг по деревянному мосту на высокую кручу с березовой рощей и одинокой скамейкой. Внизу едва течет медленная, мелкая, тинистая Клязьма. Бескрайние золотистые поля ведут в никуда, сколько ни ходи, не найдешь конца, и где-то вдалеке церквушка, тоже недостижимая.

Наша сторона, левая по ходу поезда, солнечная, в фруктовых садах и кустах ягод, с цветниками (хозяева возят цветы в Москву), а правая – вся в соснах, сумрачная, сыроватая, с какими-то загадочными тропинками. Зато у станции, на пеньках, чистые старушки со своим скромным хозяйством – яички, клубника, огурчики, и рядом магазинчик, где, к моему удивлению, можно купить любимые миндаль и фисташки, а так на полках пусто, и какой-то чудак парикмахер в маленькой будочке – вот и все хозяйство. Но нам и этого много.

У нашего Михаила Митрофановича каждый день можно купить и ягоды, и овощи. Он аккуратно взвешивает на весах, мерит стаканами, записывает в книжечку (когда-то, в 20-х годах, имел свое дело и жену возил в Крым, помнит землетрясение 1927 года). Одно удовольствие делать такие покупки, когда все сверкает от утренней росы, все живое, свежее, аккуратное.

Мы сидим под деревьями и работаем. Теперь голова занята «Историей античной эстетики», той, которая была когда-то в двух томах, погибла в бомбежку и теперь снова возрождается под пером Лосева. Привезли книги – Гомер, греческие натурфилософы, тексты, словари, ученые книги, снова нам везут книги в рюкзаках, но уже не Шурка, расстались с ней, ушла замуж, предварительно поскандалив. Я-то думала – ей лет 18, а оказалось 27 – годы подпирали. Тишина. Никто нас не навещает. И это хорошо, можно работать и быть на воздухе одним. Только слышно: «Миша», «Женя» – это перекликаются хозяева, работая в саду, собирая по соседству в канаве грибы, свинушки, или шишки и сухие ветки под деревьями. Хозяева рачительные, ничто не пропадает, все идет в дело, даже старый ржавый замок лежит в керосине недели две: вдруг пригодится, а печь топят мусором с участка, хорошие дрова укрыты под навесом, на крайний случай. А этот случай как-то странно не наступает уже целых девять лет, пока мы здесь живем с 1 июля по 15 сентября. Маленькие, закутанные в какое-то выцветшее старье – «прозодежду» супруги Севалкины, как трудолюбивые гномы, копаются целыми днями в земле и жарят какие-то подозрительные грибы, а то и навоз собирают на поле, конечно, рано поутру, раньше всех. Очень поучительная картина, как можно жить со вкусом, экономя, и незаметно, по капле, прибавляя к скудной пенсии кое-какой достаток. Нет, замечательные люди, у которых ничего не пропадает втуне. Такой замкнутый на себе хозяйственный цикл, ни в чем постороннем не нуждавшийся. Если идет дождь, а дышать хочется, Алексея Федоровича укладываю на раскладушку среди ароматных флоксов, укрываю его какими-то одеялами, клеенкой, плащами, над головой – огромный черный зонт, и под мелкий, сеющий дождичек лежи себе и думай, что там дальше продиктовать Азушке (так меня называли всегда он и Мусенька), что записать на маленькие листочки, сложенные в виде книжечки. Никаких записных книжек Алексей Федорович не признавал, все записывал на эти листочки для памяти, много их осталось, или в старые толстые тетради из сероватой бумаги, но зато основательные, которые хранят все доклады Лосева, начиная с 40-х годов, мои конспекты разных ученых трудов, наброски и записи, иные из них пронумерованы Мусенькой, даже оглавление составила. Она, как математик, любила делать работу удобной: например, ставила номера песен на каждой странице «Илиады» и «Одиссеи» в издательстве «Academia». Потом по этому образцу я проделала то же самое с «Илиадой» и «Одиссеей» в переводе Вересаева. До сих пор остались еще эти толстые тетради с чистыми страницами, ждущие, чтобы их заполнили. Напрасно. Никто уже не заполнит свидетелей довоенного лосевского ученого быта.

Времена менялись основательно. Ведь мы пережили знаменитое письмо Хрущева о культе Сталина, которое часа четыре читали в МГПИ им. Ленина и после которого никто не обмолвился словом и все прятали друг от друга глаза – привычка бояться и остерегаться каждого. Оказывается, близились 60-е годы, краткое время либерализации, и, конечно, начался сдвиг в издательской деятельности.

Алексея Федоровича пригласили писать статьи по философии, эстетике и мифологии в рождавшуюся пятитомную «Философскую энциклопедию» (1960–1970), которую возглавлял академик Ф. В. Константинов, известный деятель сталинского этапа в философии. Заместителем его оказался А. Г. Спиркин, он-то и был инициатором организации «Философской энциклопедии», давний тайный благожелатель Лосева.

Судьба А. Г. Спиркина в БСЭ была непростой. Он ведь бывший враг народа, которому, как и Лосеву, запретили заниматься философией, и он нашел выход в психологии.

Александр Георгиевич прошел со своей статьей «Мышление» по конкурсу в авторы БСЭ. Его статью, у которой был конкурент из Психологического института, поддержали академик С. И. Вавилов, глава БСЭ и его Ученого совета, и чуть ли не 30 академиков. Александра Георгиевича взяли на работу редактором по логике и психологии в БСЭ, не пуская дальше. Но когда Спиркина реабилитировали в 1956 году, а потом приняли в партию, путь для него оказался открытым. Тут он и предоставил в 1957 году развернутый план задуманной им «Философской энциклопедии» А. Зворыкину. Теперь за эту идею схватилось начальство БСЭ, привлекли Ф. В. Константинова как главного редактора и «щит» против любых нападок, а его заместителем сделали Спиркина. Он, в свою очередь, постарался привлечь достойных авторов, в том числе В. Ф. Асмуса, А. Ф. Лосева и молодых талантливых людей.

Надо сказать, что такие благожелатели, как Спиркин, ставшие друзьями, встречались не раз. Такими были М. Ф. Овсянников, или В. В. Соколов, или логик А. Чудов, а теперь, после 1956 года, число их стало удивительным образом увеличиваться, уже открыто, оттесняя погромщиков идеалиста Лосева, которые уходили в тень, пытаясь действовать исподтишка и большей частью неудачно, так как Лосев, вернувшийся в философию, эстетику, мифологию, становился авторитетом и даже модным.

Особенно тянулась к нему молодежь, как, например, Вячеслав Шестаков, пришедший по рекомендации В. Ф. Асмуса, чтобы Алексей Федорович дал ему отзыв о дипломной работе. Многие годы Слава Шестаков был вблизи Алексея Федоровича и даже познакомил нас с Петром Васильевичем Палиевским и Эвальдом Ильенковым, у которого мы самозабвенно слушали Вагнера. Но в конце 70-х соблазнился на более официальные авторитеты, и мы вынуждены были с ним расстаться с печалью, ведь и он в свое время помог через Нонну Шахназарову напечатать «Античную музыкальную эстетику» Лосева в 1960–1961 годах. Слава понимал и любил музыку. И даже способствовал выходу «Истории эстетических категорий» (1965), написав туда ряд глав, внимательно обсужденных с Лосевым. Ничего не поделаешь, слаб человек, не каждому по плечу научный аскетизм и требовательность Лосева. Но все это еще впереди.

А. Г. Спиркин, зав. редакцией 3. А. Каменский сделали все, чтобы дать Лосеву возможность написать 100 статей для «Философской энциклопедии», многие из которых превышали размеры в несколько раз. Лев Степанович Шаумян – зам. председателя научного совета «Советской энциклопедии» – очень внимательно относился к бывшему опальному профессору.

Это благодаря Шаумяну вышел так называемый «макет» для общественного обсуждения (которого, конечно, не было) статьи по неоплатонизму, Платону, пифагорейцам, всем когда-то закрытым, забытым и даже проклятым марксизмом-ленинизмом именам. Не желая ущемлять выдающегося автора «Философской энциклопедии», Шаумян разрешил полностью напечатать отдельно все лосевские статьи, сократив их до необходимого размера в основных томах. В 1995 году А. Яковлев издал в своем издательстве «Мир идей» этот замечательный макет, но уже выправленный от многих опечаток, с дополненной мной библиографией, со статьей 3. А. Каменского, с письмами Лосева, Асмуса и Шаумяна, проясняющими ситуацию, под названием «Словарь античной философии».[308]

Там, в «Философской энциклопедии», Алексей Федорович участвовал в конкурсе на статью «Диалектическая логика» под девизом «Москвич». А. Г. Спиркин рассказывал, какой ужас объял Константинова, когда он, прочитав статью под девизом «Москвич» и восхищаясь ее автором, «этим бойким парнишкой» (ну прямо комсомолец), открыл конверт и обнаружил имя старого идеалиста Лосева. Соломоново решение было простое – премию Лосеву выдать, статью назвать «Логика диалектическая» и отнести ее подальше, к тому же поделить ее между отдельными авторами, оставив Лосеву только историческую часть, да и то не всю.

Алексей Федорович с большим энтузиазмом писал статьи для «Философской энциклопедии». Но приходилось постоянно себя обуздывать. Хочется писать подробнее, полнее, высказать много мыслей, что накопились за десятки лет, но нельзя – размеры не дают. Лосев выработал такой лаконичный и вместе с тем точный стиль статей, что можно только удивляться огромной их информативности и вместе с тем сжатости. Редакторы, конечно, тоже старались: страница – 1800 знаков, выходить за пределы нельзя. Однако Лосев очень своеобразно выходил за пределы. Увлекаясь, он писал большую статью, которая перерастала в книгу, и не в одну. Так родилась книга «Проблема символа и реалистическое искусство» (1976), неоплатонические статьи в «макете», превратившиеся в целые тома ИАЭ – VI, VII, VIII. Бывало, Алексея Федоровича подговаривал кто-либо из друзей: «Пишите больше, пригодится для будущих книг». Так, инициатором серии огромных неоплатонических статей был профессор В. В. Соколов. Он вместе с М. Ф. Овсянниковым начал нас посещать после смерти Сталина. Овсянников сразу отставил свой пессимизм, перестал пить, защитил докторскую и стал вести огромную организационную и научную работу в Институте философии. Михаил Федотович был добрым человеком и часто пропускал, по слабости характера, слабые диссертации. Алексей Федорович его укорял: «Миша, ну что ж ты такую дрянь пропустил». Он, оправдываясь: «Ну, Алексей Федорович, есть ведь пятерочники, а есть и троечники, что поделаешь». Глядя на него, защитился и В. В. Соколов. Оба они приходили меня поздравлять с докторской к нам на Арбат, и я угощала их котлетами.

Приходилось спорить и с 3. А. Каменским, с которым мы были в самых дружеских отношениях, и с Юрием Поповым, тогда совсем молодым, а позже и с Наумом Ландой, но все это было совсем на другом уровне, время безграмотных партийных редакторов прошло, и можно было надеяться, что тебя поймут и даже сделают уступки. Бывало, Лосев хватался за ленинские работы как последний аргумент: «Вот Ленин Аристотеля считает и материалистом, и идеалистом, то и другое находит сразу в нескольких его фразах, а вам подавай или то, или другое». Но большевистский порядок побеждал (уже и сами редакторы не рады ему, они мыслят свободно; стремятся к независимости). Если вы перелистаете эту замечательную энциклопедию, то увидите, как каждая статья из отдела персоналий начинается с сакраментальной дефиниции – материалист или идеалист.

Возврат в философию, хотя бы и античную, работа над античной эстетикой, мифологией требовали знания новейшей научной литературы. Библиотек явно не хватало.

Открылась возможность выписывать научную литературу из-за границы через Академию наук. Алексей Федорович и я (с 1959 года я стала доктором филологических наук), мы имели на это право, но денег в валюте давали мало. Спасибо многим нашим знакомым людям – философам-марксистам и филологам, которые выписывали на свои имена книги для Алексея Федоровича, иной раз даже не подозревая, кому эти книги идут. Но ведь книги шли на пользу дела, и совесть наша была спокойна. Очень помогал А. Г. Спиркин, знакомый со множеством людей и особенно с академиками-марксистами, которым никакая выписка иностранных книг не была нужна, языков они не знали, наукой не занимались, но зато наукой руководили. Весело получать книги, выписанные якобы академиком П. Ф. Юдиным (доброжелателем Лосева в 30-е годы) или академиком Ф. В. Константиновым, который не задумываясь подписывал заявки, полагая, что это надо для Спиркина или для редакции «Философской энциклопедии». В эту игру включались иной раз заядлые сталинисты, известные в университете партийные деятели, от науки далекие, а подмахнуть заявку по просьбе друзей ничего не стоило. Так Лосев снабжался новейшими, часто многотомными изданиями. Иной раз руководство Книжного отдела хваталось за голову (оказывается, очень многие шли по такому пути), наводило порядок, а потом все возобновлялось и я или кто-нибудь из молодежи, как доверенные лица, ходили получать охапки книг. Деньги-то все равно за всех вносил профессор Лосев. Постепенно ряды доброхотов редели, старики умирали, но приходили на помощь новые люди, а потом в Книжном отделе так привыкли к Лосеву, что председатели комиссии, утверждавшей списки, разрешали Алексею Федоровичу выписывать больше, чем положено, и добрейшая Анна Даниловна Гейко, знавшая, несомненно, о разных невинных хитростах, всегда трогательно помогала получить всю необходимую литературу. Да, теперь этот замечательный отдел закрыт, валюты у Российской академии наук нет, книги выписать нет возможности, самого Лосева двадцать лет как не стало, и все его «снабженцы» тоже ушли в мир иной. У меня сохранились все списки и фамилии наших невидимых доброхотов или видимых, но не подозревавших о своей благотворительной деятельности в пользу старого идеалиста Лосева.

С «Философской энциклопедией» связан скандал, разыгравшийся с V томом, где столь много статей по богословским проблемам, написанных Сергеем Аверинцевым, и где впервые за десятки лет напечатана статья об о. П. Флоренском.

Сережа Аверинцев учился на классическом отделении университета, был там аспирантом и защитил диссертацию по Плутарху, когда я принимала дела от профессора А. Н. Попова и начала заведовать кафедрой в 1962 году. Сергей любил музыку, почитал Вагнера, русских символистов, его влекли совершенно запретная стихия византийской духовной поэзии, проблемы богословия. Он прекрасно знал древние языки и новые, интересы его непосредственно совпадали с тем, что когда-то увлекало молодого Лосева. Отсюда и возникла близость между Лосевым и Сергеем, который пришел не один, а со своим другом-германистом, знатоком Хайдеггера и музыки, Сашей Михайловым. Оба они стали посетителями лосевского кабинета, где за овальным столом вели беседы на самые для них актуальные темы, а я поила их чаем и прислушивалась к разговорам о различии католицизма и православия. Оба уже читали книгу Лосева 1930 года «Очерки античного символизма и мифологии», где есть замечательные страницы (в конце книги) с апологией православия и критикой католичества с философско-богословской стороны. Можно ли было тогда подозревать, что эти разговоры за чаем будут иметь большие последствия?

Последствия сказались на всей дальнейшей жизни обоих молодых людей. Оба философствовали в богословии и музыке, стали тонкими ценителями изысканной поэзии, для обоих немецкая культура была родной почвой, с ее романтиками, Гёте, музыкой, философией, старой и новой.

Скандал же был из-за Ленинской премии, которую лелеял получить Ф. В. Константинов за издание «Философской энциклопедии». Но подвел V том, знаменитый богословскими статьями, ловко пристроенными туда молодыми авторами и молодыми редакторами с полного одобрения опытного А. Г. Спиркина, умело обходившего диктатуру академика Константинова, который полагался на своего зама с полным сознанием своего собственного непонимания новых идей философии, – лишь бы политики не касались. Но и он в конце концов понял, что его, грубо говоря, провели «рыжий поп» (как он в пылу негодования обзывал Спиркина) и спрятавшаяся за его спиной молодежь. По иностранным «голосам» стали дискутировать о Ленинской премии Константинову и «избранным» лицам, выискали факты из прошлой деятельности Федора Васильевича. Страсти кипели, Спиркину трепали нервы, грозили отставкой, но последний, V том «Энциклопедии» вышел, и отставки бояться было нечего, так как Александр Георгиевич имел прочное место в Институте философии. В годы войны сидел он в одиночке на Лубянке, претерпел пытки, унижения и клевету, вышел закаленным бойцом, стал известным ученым, доктором наук, имя которого знают за рубежом. Пришлось Константинову примириться. Наступили другие времена, сталинские динозавры марксизма-ленинизма уходили в небытие.

Пишу, и становится грустно. Далеко Сергей Аверинцев – почтенный академик РАН, в Вене читал курс русской литературы. Там и умер в 2004 году после тяжелой болезни. А Саша Михайлов еще раньше, осенью 1995 года, скончался как-то очень быстро, хотя все мы видели, что он стал по виду совсем другой. «Это не я, это моя тень», – сказал он, посетив меня с моей племянницей Леночкой на Арбате и получая в подарок очередной том Лосева. Талантливый был человек Саша Михайлов, тонкий, благородный, чистая душа, искавшая высшую истину, скромнейший и застенчивый, защищавшийся от жизненных бед иронией любимых немецких романтиков. Ах, как тяжело терять такого друга. Царство ему небесное! Прав, как всегда, Пушкин: «Иных уж нет, а те далече». Грустно. Я сижу одна на даче у А. Г. Спиркина (где уже пребываю лет тридцать) и под раскаты июльской грозы, под мурлыканье белой кошки – Игруньи, почти «некошки», пишу эти строки, вздыхая, а на втором этаже Александр Георгиевич, тоже один, сочиняет главу «Философия чуда» в очередную книгу.

Скандал со статьей Ренаты Гальцевой, которая теперь – пожилая важная ученая дама, а тогда, в 1969 году, была еще неопытным, молодым, но отважным человеком и редактором (редактор – это ведь почти нечеловек) «Философской энциклопедии». Недавно я напомнила А. Г. Спиркину, как интересно начиналась статья о Флоренском.[309] П. А. Флоренский родился в семье служащего; мать – армянка. Правда, любопытная логическая ошибка? В ответ мне Александр Георгиевич в свою очередь ехидно напомнил о некоем сыне юриста и русской: логика та же самая. Заварил кашу Павел Васильевич Флоренский, старший внук о. Павла, возмущенный статьей, которую сначала поручили писать ему и П. В. Палиевскому, а потом инициативу переняла Рената Гальцева. Павел Васильевич обратился за помощью к Лосеву, памятуя о давнем знакомстве молодого Лосева и намного старше его о. Павла. Читал он и послесловие к книге Хюбшера «Мыслители нашего времени» (1962), постепенно разбираясь в портрете о. Павла, нарисованном Лосевым впервые за годы советской власти, что, кстати, привело к большим неприятностям у Алексея Федоровича в издательстве «Иностранная литература».

А. Г. Спиркин собрал совещание редакции у нас дома на Арбате, в кабинете Алексея Федоровича. П. В. Флоренский записывал скорописью все выступления. Я находилась в столовой и слышала только громкие голоса, нервный разговор, даже «ненормативную» лексику главы совещания – терзали Ренату, а потом наступила тишина и слышался только спокойный голос Алексея Федоровича, который преподал всем урок объективного подхода к творчеству о. Павла. Речь эта тоже была записана Павлом Васильевичем, и все присутствовавшие впервые услышали человеческие слова (а не злобные вопли), старательно разъясняющие роль о. Павла в русской философии и науке. Разгоряченные и, надо сказать, смущенные вышли участники совещания из кабинета, а Лосев порадовал их видом только что вышедшего второго тома его «Истории античной эстетики».

Статья в «Философской энциклопедии» приобрела вполне пристойный вид, и страсти постепенно улеглись. Однако в Ренате Гальцевой почитатели и исследователи о. Павла нашли в дальнейшем постоянного оппозиционного критика.[310]

Стали печатать А. Ф. не только в «Философской энциклопедии», но и в «Вопросах языкознания», что особенно ценил Лосев, работавший над книгой «Введение в общую теорию языковых моделей» (вышла в 1968 году). Он в эти годы изучал структурные методы в лингвистике, выписывал из Тарту «Труды по знаковым системам», издаваемые Ю. М. Лотманом. А. Ф. захватывала идея объединения классической и структуральной лингвистик. И вот тут-то он сблизился с членом редколлегии журнала, выдающимся, европейского масштаба, ученым-лингвистом – профессором Э. А. Макаевым, знатоком русского Серебряного века, его поэзии и искусства, прекрасным пианистом, обладателем завидной библиотеки. Разве могу я забыть дружеские встречи за нашим вечерним столом, ученое общение, торжественные речи на разных языках, новых и древних. Подлинное пиршество духа!

В эти же годы посещал нас известнейший структуралист С. К. Шаумян (кузен Л. С. Шаумяна).[311] Оба, Лосев и Шаумян, вели замысловатые беседы. А позже появился и лингвист Ю. С. Степанов (будущий академик), молодой, блестящий ученый (тоже станет печатать Лосева в академическом журнале), с которым у А. Ф. установилось тонкое взаимопонимание.

Там же, в Валентиновке, писали мы с Алексеем Федоровичем учебник по античной литературе, выдержавший уже семь заметно улучшенных изданий. При его подготовке тоже настрадались, так как в этот учебник, пользуясь знакомством в издательстве «Учпедгиз», влезла известная Н. А. Тимофеева, прихватив с собой Г. А. Сонкину и Н. М. Черемухину под прикрытием идеи пользы коллективного учебника, а не двух родственных авторов. Не знаю, что бы мы стали делать с Алексеем Федоровичем, впору было отказаться, но жаль проделанной работы. Мириться со всеми несуразицами, прямыми ошибками, устаревшими установками было невмоготу. Тогда я обратилась за помощью к академику А. И. Белецкому.

Александр Иванович сдержал свое обещание, данное мне после защиты кандидатской. Он был одним из моих оппонентов на докторской в 1958 году; теперь чувствовал себя неважно, хотя откликнулся на мою просьбу – дать развернутый отзыв об этой злосчастной рукописи. Отзыв разразился в издательстве как гром среди ясного неба. Сколько ошибок, сколько устаревших и теперь просто смешных вещей обнаружил он при внимательном чтении, какой разнобой в стиле этого навязанного нам коллектива.

Александр Иванович пришел к выводу, что все должен отредактировать и исправить один человек. Таким человеком он назвал меня. К этому времени я работала в университете на должности профессора кафедры классической филологии и ее заведующей. К словам Александра Ивановича издательство не могло не прислушаться. Скандал получился бы серьезный. Кроме меня, никто не взялся бы за столь тяжелую работу, и издатели решили поставить мое имя на титуле, указав общую редакцию профессора А. А. Тахо-Годи и тем самым снимая с себя ответственность за все неполадки. Так в 1963 году этот учебник и вышел. Мне пришлось еще три раза его менять, дополнять, исправлять. В 1986 году, когда заболел Алексей Федорович, вышло 4-е, исправленное издание. В дальнейшем я снова обратилась к этой книге (7-е изд., 2005), хотя, признаться, учебников вообще не люблю. Она пользуется популярностью среди студентов многих вузов, хотя предназначалась для пединститута. Идей же чисто лосевских в ней много. Некоторые из них, в частности по римской литературе, о Вергилии и Овидии, предвосхитили научные труды не только наших, но и зарубежных ученых (аффективность и драматизм Вергилия, декоративность, живопись и краски Овидия и связь с современным ему искусством). И это в обычном учебнике. Надо только уметь им воспользоваться.

Почему каждый выход в печать то ли статей Алексея Федоровича, то ли книги сопряжен с какими-то трудностями? Ничего не дается просто, хотя все страшно уважают и даже почитают профессора Лосева. Ну что там небольшая статья о Платоне в одном из сборников, который неутомимый Павел Сергеевич Трофимов из Института философии готовил в издательстве «Наука». Пригласил он туда нас обоих.

Хороший был человек Павел Сергеевич, тоже благожелатель Лосева, хотя и великий спорщик, особенно когда нас посещал. Большой рост, плотный, широкий, он как-то сразу занимал много места. Наивный человек, занимался эстетикой Древнего Египта, не будучи профессионалом в египтологии, читая в переводах то немногое, что было. Конечно, специалисты встречали все это с усмешкой. Любой профессионал в той или иной области всегда с презрением смотрит на дилетанта. Он прав. Не зная языка, невозможно охватить круг идей и понятий, войти в жизнь, быт, культуру. Но при советской власти, где гуманитарные науки подавлялись или должны были принимать удобную для ЦК партии форму и направление, многим ничего не оставалось, как заниматься любительством. Так называемые красные профессора, по-моему, были самые несчастные люди. Ими когда-то гордились, и они чувствовали себя на высоте науки, осененной знаменем марксизма-ленинизма. А когда стала исподволь неизбежно подниматься настоящая наука, тут они сникли. Поспорить с новым поколением не могли, не было знаний и сил, а руководить хотели. Печальная картина в философских дебрях.

Нам нравился Павел Сергеевич. Он сознавал свое несовершенство, но хотелось забраться в гущу древности, усмотреть там истоки каких-то поздних форм. И он приходил к нам попросту, побеседовать, поспорить, услышать Алексея Федоровича, поучиться у него. Сам он хорошо знал цену настоящей науке и, будь другие времена, многое сделал бы. С ним-то мы ладили и горевали, узнав о его безвременной смерти (он страдал от высокого давления), налетевшей как-то внезапно. И семья у него была хорошая, жена, дочь, которая кончала вуз с французским языком, а потом ездила в Париж по каким-то научным делам.

Но вот редактор, которого ему приставили для сборника из «Науки», был тяжелый случай. Ездила я не раз в Подсосенский переулок, в редакцию. Алексей Федорович сам, конечно, никогда не ездил (физически не мог), принимал дома, но эта особа считала себя столь важной, как же, Академия наук и какой-то подозрительный профессор, что я, как человек молодой или казавшийся таковым, сама приезжала на так называемые спорные вопросы. Боже мой! Что это были за спорные вопросы. Я видела, что передо мной сидела самодовольная крашеная особа, ничего не понимающая в нашей науке. Выражать чувства – ни в коем случае, моя задача – растолковать невежде, буквально показать на пальцах, что Платон – это пустяки, сама простота, сплошная телесность, всюду материальные тела. Мне надо доказывать, что идеализм тут совсем хороший, ну, подумаешь, Платон чего-то не понимал, и вполне подпадает под ленинское определение «умного идеализма». Думаю, что Алексей Федорович бы не справился с такой воинственной глупой дамой. Завершилось все благополучно. Статья «Эстетическая терминология Платона» – первая ласточка, еще не делающая весны (1961), но все-таки ее провозвестница. Не совсем обычную фамилию (в ней звучало что-то мрачное) дамы я запомнила – Мораф.

Платон был совсем не случаен. Лосев готовил первый том «Истории античной эстетики» – «Ранняя классика», где было учение пифагорейцев о геометрических телах, близкое платоновскому.

С этим томом тоже произошел казус. По старой памяти, когда в канун войны решалась судьба той, давней «Античной эстетики» Лосева в издательстве «Искусство», Алексей Федорович решил обратиться туда и переговорить с зав. редакцией эстетики В. М. Мурианом. Мы поехали вдвоем. До того времени, когда директор К. Долгов станет называть на редсоветах Лосева «нашим классиком», было далеко. Пока все оказалось слишком прозаично. В издательстве, на Цветном бульваре, в темном дворе, в доме с темной лестницей и какими-то фанерой перегороженными закоулками, почти в полуподвале сидел зав. редакцией эстетики, который, недолго думая, объявил, что такой науки – античная эстетика – не существует и печатать он предлагаемый труд не может. По-моему, это было при мне единственное посещение Лосевым издательства с предложенной готовой книгой.

Алексей Федорович понадеялся, что старые времена прошли, что наступил новый период. Тем более в «Вопросах эстетики» напечатаны две его замечательные статьи о калокагатии и канонах. Но там в редколлегии был А. А. Сидоров, большой ученый, выдающийся знаток книжной графики, искусства вообще, совсем не чуждый эстетике, хорошо знавший Алексея Федоровича еще в 20-е годы, в ГАХНе. А. А. Сидоров – человек осторожный – несмотря на другое время, рисковал, печатая Лосева. Для него античная эстетика, как и любая другая, была реальностью, но ведь и биография Лосева – тоже реальность. С малоприятными фактами этой биографии была некогда связана судьба родного брата Алексея Алексеевича, известного священника о. Сергия Сидорова,[312] погибшего в репрессиях 30-х годов. Ни Алексей Алексеевич, ни Алексей Федорович словом не обмолвились о прошлом, оба молчали, делали вид, что занимаются только античной эстетикой. Но как дружески оживлен был Алексей Алексеевич, приехав вечером к нам на Арбат. Как похвалил меня за мой вкус, за картины А. Мещерского и Альберта Бенуа и за цвет ковра, за убранство стола и посуду (мы только сделали в 1961 году основательный ремонт в квартире после 20-летнего перерыва). Чувствовался тонкий эстет и живой, дружелюбный человек, непосредственно выражавший свое мнение. И мы с Алексеем Федоровичем посетили дом Сидоровых, один из коттеджей (их строили немцы где-то у Беговой), где так тепло и душевно нас приняли хозяева. Правда – о главном, что связывало двух человек, многие годы не встречавшихся, никто не произнес ни слова. Я узнала о судьбе о. Сергия сначала от Алексея Федоровича, потом от нашего друга С. В. Бобринской, а потом от дочери о. Сергия Веры Сергеевны, жены Н. Н. Бобринского, со слов которой я записала ряд фактов.

Да, а в издательстве «Искусство» первый том лосевской эстетики не приняли. Выручили молодые люди, Слава Шестаков и Юрий Бородай, которые протолкнули через друзей этот том в виде учебного пособия в издательство «Высшая школа». Сколько было радостных волнений, когда готовили книгу, подбирала я иллюстрации, орнаменты из редких иностранных альбомов, так, чтобы скрывалось в этих завитушках, бутонах и едва распустившихся цветах нечто символическое – рождение эстетики. Но, увы, издательство бедное, бумага серая, плохая, оставили только несколько традиционных иллюстраций (даже толковых подписей не сделали), а от орнаментов для форзаца и следа не осталось, только одна завитушка на переплете, да и та какая-то судорожно сжатая.

И еще одно происшествие – Юра Бородай, молодой редактор и автор предисловия (глава из его диссертации, не очень связанная с книгой), вдруг решил сократить том и вынул из него десятки страниц. Алексей Федорович, не вытерпев, вызвал Юрия, явилась и жена Юрия, Пиама Гайденко (с тех пор мы сблизились), молодой философ большого ума и красавица. Оба, Алексей Федорович и Пиама, набросились на бедного Юрия, который после горячих споров пообещал все страницы опять поставить на место. Но всегда бывает легко вынуть, а вернуть обратно – трудно. Читая внимательно этот том, мы с Алексеем Федоровичем хорошо видели какие-то странные провалы в тексте, для посторонних глаз не очень заметные. В общем, подпорчен оказался этот труд – как говорят, первый блин комом. Но и то великая радость, вышел I том, а ведь Алексей Федорович уже вовсю работает над вторым, не подозревая, что книг этих будет ровно десять, а томов восемь и что рождается новое «восьмикнижие», которое растянется на целых тридцать лет и станет делом жизни.

Радостно было многие годы встречаться с Пиамой и Юрой Давыдовыми (Пиама и Ю. Бородай расстались) и дома на Арбате, и на даче в «Отдыхе», уже у А. Г. Спиркина. Любила я слушать философские беседы Алексея Федоровича и Пиамы. Как весело экзаменовал он ее по «Критикам» Канта и как задорно она включалась в ученую игру! Слушать и смотреть – испытываешь эстетическое наслаждение от глубины и блеска ума, от внутреннего понимания собеседников, когда один, как бы случайно брошенный намек уже рождает понимание и стремительный ответ. Более прекрасной философской беседы, более тонкого интеллектуального спора я никогда не слышала. Слабым отзвуком этой игры прозвучали слова Алексея Федоровича на конференции по средневековой культуре в университете, когда он при переполненном огромном зале вдруг воскликнул, обратившись к докладчице: «А ну-ка ответь, Пиама, мне на такие вопросы». И Пиама, уже солидный, всеми признанный ученый, со свойственной ей серьезностью отвечала, порадовав Лосева, которому не так давно исполнилось 90 лет. Сколько вместе пережито (особенно 1968 год – советские войска в Праге) и какие тяжелые последствия тянулись за Пиамой и Юрием Давыдовым. Но они все выдержали, докторские защитили, книги издавали, всегда имели свое мнение и Лосева не забывали. Последний раз в нашем старом доме видела я ее сквозь слезы на заупокойной службе у гроба Алексея Федоровича. Каменной стояла Пиама (парастас длился долго), скорбно сосредоточенная.

Это была ее последняя встреча с Алексеем Федоровичем. Лосева не стало, и не стало приходов и бесед за вечерним чаем.

Во второй половине 60-х годов задумали издавать Платона, Полное собрание сочинений, что указывало явно на либеральное отношение властей к закоренелым идеалистам, пусть и древним. К нам домой пришел зав. редакцией издательства «Мысль» (бывший Соцэкгиз), что для Лосева было так же удивительно, как и сам Платон. Обсуждали вопрос о составе издания под редакцией Лосева и Асмуса. Именно так потом стояло на титуле, без правил об алфавите. Лосев – главный и первый знаток Платона, все это сознавали, и Валентин Фердинандович уступил ему первое место.

Но пять томов не получилось. Помешал донос в ЦК КПСС (в это время уже не было ЦК ВКП(б) – великий прогресс!), причем злые языки называли не главного доносчика Иовчука, а какого-то будто интеллигентного философа, делающего карьеру. Тот или другой донес, но ЦК КПСС решил – хорош будет Платон и в трех томах, а издательство слегка перехитрило ЦК и выпустило три тома в четырех частях, каждая часть как том (1968–1972). Но все-таки обкорнали Платона, причем решили отделаться самыми ранними и недостоверными диалогами, чтобы урона претерпеть меньше.

Через много лет, чуть ли не в 1986 году, издали отдельный том «Платон. Диалоги», куда вошли ранние диалоги и диалоги платоновской школы, чтобы восполнить собрание. Прошло несколько лет, и за 1990–1994 годы появилось новое собрание сочинений, уже не только под редакцией Лосева и Асмуса, но и моя фамилия стояла на титуле. Томов было четыре, причем первый – огромный томина, как целых два. Теперь уже весь русский Платон со стихами, с приложениями платоновской школы – все собрали.

Тогда же обсуждали со всех сторон, привлекли прекрасного редактора и переводчика, университетского филолога-классика С. Я. Шейнман-Топштейн, о которой давным-давно как об очень способном человеке рассказывала мне профессор М. Е. Грабарь-Пассек. Теперь все мы пережили свою молодость, но и опыта и знаний набрались, так что Сесиль Яковлевна надолго стала нашим сотоварищем в изданиях Платона. Ни Алексей Федорович, ни она второе полное собрание не увидали. Обоих не стало. Но как-то ко мне в кабинет в университете пришла симпатичная девушка, смутно напомнившая Сесиль Яковлевну. Оказалось, что это ее внучка, Лена. Я видела ее совсем маленькой на даче, в соседней Ильинской (теперь эта дача исчезла – сожгли), откуда Сесиль Яковлевна и ее супруг приходили к нам в гости. Лена просила разрешения посещать мои лекции. Так она ходила два учебных года на мифологию и на греческую литературу вместе со своим спутником, приятным молодым человеком – оба студенты Института международных отношений. Восприняла я Лену как некий привет от покойной Сесили Яковлевны, знак, что не забыла меня.

Так вот началась горячая работа, с проверкой текстов, с переговорами, – молодые переводчики большею частью упрямы.

Алексей Федорович работал над множеством статей, подробным философским анализом и логическим изложением сюжетов, очень полезным для читателя. Один огромный диалог отдан был Асмусу – «Государство». Валентин Фердинандович написал большую статью, но сюжетной схемы делать ему не захотелось, кропотливо и нудно. Так и осталось «Государство» без удобного для читателя анализа сюжетной достаточно сложной линии. В новом издании этот недостаток устранили.

Однако самое главное – вступительная статья о творчестве Платона и с его оценкой. Работал Алексей Федорович со страстью. Как же, столько лет без Платона, а здесь сошлись во времени II том ИАЭ «Софисты. Сократ. Платон» и собрание сочинений – какая радость для Лосева, который путь свой начинал с Платона. Статья вышла великолепной. Никто после Вл. Соловьева не писал так живо, заинтересованно о драматической судьбе философа. Какая мощная фигура вышла из-под пера Алексея Федоровича, особенно когда он пишет о воздействии Платона на мировую философию, вплоть до современности. Один перечень заставляет склониться в признательном поклоне. Но так думает нормальный человек. У запуганного официального чиновника наши восторги рассматриваются с другой точки зрения – как бы чего не вышло.

Собрались в редакции обсуждать лосевскую статью под председательством нового зав. редакцией, специалиста по индийской философии, В. С. Костюченко.

Много сидело народа, в том числе и В. В. Соколов, и, как потом выяснилось, А. В. Гулыга, и молодой тогда Давид Джохадзе. Была зима. И ледяной холод в словах Костюченко, который, несмотря на молодость, начал выискивать в статье дух идеализма. Как же, Лосев, значит, все возможно. Но ошибся молодой человек. Времена не те, народ осмелел, и Лосев не даст себя в обиду. Помню, как встал Алексей Федорович во весь свой могучий рост и как стукнет палкой об пол. И начал крушить Костюченко так, что пух и перья летели, да еще подкрепляет свои слова ленинскими цитатами – никуда не денешься. Ленин сказал – баста. Лосев на предмет споров и обвинений всегда имел в запасе такие высказывания классиков, которые даже не все знали, и применял их к месту. В борьбе с критиками этот метод здорово помогал, боялись противоречить.

И вдруг берет слово А. В. Гулыга, уже тогда в философии авторитетный. Боялись его и за острую мысль, и за острый язык. Спуску прихлебателям не давал, не выносил лжи. Человек высокообразованный, своих философов – немцев, Канта, Гегеля, Шеллинга – знал наизусть. В отличие от других все читал в подлинниках, блестяще знал и говорил по-немецки. Арсений Владимирович, можно сказать, пропел дифирамб статье Лосева, все поставил на свои места, даже привел простой, но удивительный факт, как он дал соседу по квартире, чтобы проверить впечатление читателя, статью Лосева (ее раздавали членам редколлегии серии «Философское наследие») и в какой восторг пришел этот совсем не ученый человек, какие важные достоинства отметил он в статье. А. В. Гулыга поставил точку в прениях. Статью одного идеалиста о другом идеалисте приняли.

Лосев же за последующие годы так приучил советских читателей и издателей к Платону, что Платона стали называть, посмеиваясь, «нашим советским идеалистом» и даже с каким-то оттенком любования. Вот мы-де какие передовые. Даже отпраздновали 22 мая 1973 года в Институте философии АН СССР 2400 лет со дня рождения Платона, «великого древнегреческого философа». Так и сказали. Выступил А. Ф. с докладом «Мировое значение Платона». Были доклады Ф. Кессиди, В. В. Соколова, И. Д. Рожанского, молодого Сергея Аверинцева. За столом президиума сидела я рядом с А. Г. Егоровым, академиком, официальным главой эстетики в пределах АН (когда-то мы учились вместе в Пединституте им. Либкнехта, он – на курс старше и был близок к Б. А. Грифцову) и с нашим другом А. А. Аникстом. Заседание осенял мраморный бюст Платона, добытый с большими трудами. Вот до чего дошли, виданное ли прежде такое событие? Сборник выпустили, правда, в 1979 году, где А. Ф. написал статью «Платоновский объективный идеализм и его трагическая судьба». Меньше чем на трагедию Платон рассчитывать не мог.

С обсуждения Платона завязалось наше знакомство с Арсением Владимировичем, большими друзьями стали мы. Не раз в трудных случаях помогал Алексею Федоровичу советом и делом Арсений Владимирович, писал о нем, агитировал в философских и литературных кругах, приобретал новых почитателей Лосева.

Но вот сообщили мне на дачу, что скончался Арсений Владимирович. Позвонила его жена, Искра Степановна, передала о своем горе и просила меня помолиться о покойном. Господи! Опять потеря невыносимая. Череда потерь: Юрий Кашкаров, Г. К. Вагнер, Саша Михайлов и теперь Арсений Владимирович. Куда же все уходят, как оставляют нас? Только и надеешься на их помощь оттуда.

Наконец вышел в издательстве «Искусство» второй том ИАЭ. Все произошло благодаря Александру Ивановичу Воронину (Саше Воронину в обиходе), который стал заведовать редакцией эстетики и взял на работу симпатичных молодых людей – Юрия Даниловича Кашкарова, Сергея Михайловича Александрова, Галину Даниловну Белову, подрабатывал там и Александр Викторович Михайлов, появился чуть позже Владимир Сергеевич Походаев, был одно время Барабанов, но за диссидентство его быстро убрала администрация. Все они для нас, конечно, Юры, Сережи, Гали, Саши, Володи и таковыми остались навсегда. Сам Саша Воронин – вот новый удивительный образец советского чиновника – понимает Лосева, душа добрая, бесхитростная, а глаза синие, о таких только читала и, глядя на него, поняла очарование густой синевы, в которую нельзя не влюбиться.

В делах же Воронин предусмотрителен, деловит, его высоко ценят в верхах, проходимцев и лжи не терпит. На всякий случай он заранее заготовил и подписал с Алексеем Федоровичем ряд договоров на будущие тома ИАЭ. И был прав. Его повысили по службе, потом отправили в Чехословакию на издание международного печатного органа (по-моему, «Проблемы мира и социализма»), а там он не выдержал лицемерия и насилия советских властей. Душа не стерпела, и, напившись вдребезги (для русского человека пьянство – протест), под Новый год дал он себе волю – нахулиганил. Говорили, что бутылкой из-под шампанского разбил стекло какой-то высокопоставленной машины или написал обломком бутылки на ветровых стеклах важных машин у подъезда заветное русское слово из трех букв. Так или не так, не могу утверждать. Знаю только, что душа его не выдержала и протестовал, как мог. Срочно отправили в Москву, проработали, наказали, но, как номенклатуру, оставили, дали новое место на кормление, главный редактор издательства «Изобразительное искусство», а потом – и того больше – заместитель главного редактора издательства «Мысль». Там уже, в конце 70-х, я с ним встретилась, когда думали печатать громадный труд Алексея Федоровича о символах. Сидел он при открытом летнем окне, в синей рубашке, смотрел ласково синими глазами, все готов был сделать. Потом как-то внезапно заболел тяжело, оказался рак, и умер бедный Саша Воронин. Погубила его советская жизнь. Оказалось, что душа этого человека была не только доброй и простой, но еще и хрупкой.

Спасибо этому нашему благожелателю и помощнику, с его помощью, но уже без него, при других заведующих, пошли следующие тома ИАЭ, кончая восьмым.

С Юрой Кашкаровым крепко сблизились, знали о его непростых отношениях с матерью, Елизаветой Федоровной, о его любви к бабушке (по отцу), о казачьих ее корнях, о родных Юрия, оказавшихся в эмиграции в Соединенных Штатах, в Австралии, о его родственных связях с Г. К. Вагнером, выдающимся искусствоведом, который двадцать лет отбыл в лагерях, а потом прославился своими реставрациями знаменитых соборов во Владимире и как знаток русского искусства, древнего и нового. Юра по образованию был историк, он жил прошлым, видел в нем своих предков, усиленно восстанавливая выкорчеванное советской властью генеалогическое древо своей семьи. Знаниями обладал богатыми, все переплетения родовых ветвей знал наизусть, дружил с людьми «бывшими», пострадавшими, пережившими крушение своих усадеб, имений, близких, но сохранившими память о прошлом, которое так горячо любил Юрий. Он-то нас и познакомил с семьей С. В. Бобринской, внучки Антонины Николаевны Трубецкой, сестры братьев князей Трубецких, Сергея и Евгения, выдающихся деятелей русской культуры. Юра мог бесконечно разбирать родственные связи Марии Алексеевны Бобринской, урожденной Челищевой, и ее супруга, покойного профессора Николая Алексеевича, доводя его родословную до императрицы русской, матушки Екатерины, и восхищаясь тем, что сам Алексей Степанович Хомяков – по прямой линии предок нынешнего Алеши Бобринского, сына Софьи Владимировны.

А то он приходил с рассказами об еще одной замечательной женщине, Анне Васильевне, вернувшейся из лагерей. Анна Тимирева (по первому мужу), Книппер (по второму), дочь знаменитого русского музыканта, дирижера Сафонова (родом донского казака), возлюбленная адмирала Колчака. Юру умиляла твердость молодой красавицы до последней минуты быть рядом с любимым, слышать, как его повели на расстрел, передать ему последнюю записочку, быть верной его памяти. Он хранил какие-то старинные бумаги, рукописи, документы, необходимые для его собственных сочинений, которые тщательно скрывал. О большом писательском даре Юрия узнали мы позже, когда он в 1977 году неожиданно для всех эмигрировал за границу, очутился в Соединенных Штатах (там доживали век две его двоюродные бабки, одна – на востоке страны, другая – на западе), познакомился с Романом Гулем, издателем «Нового журнала», основанного в войну русскими эмигрантами, перебравшимися из Европы в Штаты. Сначала как член редколлегии, а после смерти Р. Гуля полноправным главным редактором издавал Юра этот интересный журнал. Тогда, в начале 90-х, он выпустил наконец свою книгу «Словеса царей и дней», которую я прочитала дважды, сначала, как говорят, запоем, а потом медленно, внимательно, не желая отрываться ни на минуту, и поняла, какого прекрасного русского писателя мы потеряли. Вставала живая Русь,[313] от жизнеописания святого Исаакия из Киево-Печерской лавры, через Смутное время, к нашей, не менее смутной и запутанной жизни. Вспомнил в этой книге Юра о своем паломничестве на Афон, мечтал он поселиться там, остаться навсегда (и мне об этом говорил), но не успел – умер. А Лосева в «Новом журнале» успел напечатать: и «Диалектику мифа», и повесть «Метеор», и статьи к 100-летию Алексея Федоровича, и даже стихи. Печально – вышли они уже после смерти Юрия. Но слово сдержал – напечатал. Умер Юра на аэродроме, отправляясь в Москву, сознавая, что умирает. Приготовил место для могилы рядом с бабушкой на даче в Сходне, даже плиту с надписью положил, оставалось число поставить. Все предусмотрел. А как рада бывала я, встречая Юру солидным издателем у нас на Арбате и на кладбище 24 мая у Алексея Федоровича с начала 90-х. Кто думал, что проживет так недолго. А он это даже предугадал.

Почему-то все друзья-издатели считали, что Лосев закончит свою эстетику на VI томе. Пришел к нам Юрий однажды вечером, стянул с головы вязаный колпак, уселся и стал говорить об отъезде «туда». «А как же ты меня покидаешь!» – горестно воскликнул Алексей Федорович. «Ничего, – ответил Юра, – это еще не скоро. Вот завершим работу с VI томом и уеду». Уехал он раньше, чем вышел том, но действительно все подготовил. После его отъезда стала распадаться дружная компания в редакции. Ушел Сережа Александров, ушла Галина Даниловна, уже стал известным и не подрабатывал там Саша Михайлов. Остался один абориген – Володя Походаев, тихий, скромный, всеми покинутый. Как же – том VI вышел, можно хоть редакцию закрывать. Не знали еще, что предстоит длинная история с VII и VIII, каждый в двух книгах. Но это в будущем, до которого мне пока не добраться.

Большие изменения произошли в институте, где работал Алексей Федорович. Там закрыли кафедру классической филологии, которой после ухода Н. Ф. Дератани заведовала Тимофеева. В конце 50-х годов она попыталась изгнать Лосева и лишила его всех курсов, но, как я уже писала, мы обратились к академику М. Б. Митину и в конце концов Лосеву вернули штатное место. Работать ему пришлось на кафедре русского языка, куда перевели и Тимофееву после закрытия кафедры. Заведовал там старый знакомец профессор И. Г. Голанов (бывший арестант, как и Лосев). Алексей Федорович влачил жалкое существование, занимаясь греческим и латинским с аспирантами кафедры.

Группа приходила к нам домой, занятия начинались в шесть вечера. До этого, с двенадцати или часа дня, Алексей Федорович работал над своими книгами до пяти часов. Спал он, как всегда, плохо, со снотворным, вставал поздно, не раньше 11, засыпал под утро, не от снотворного (оно давно не помогало, но он его пил, увеличивая дозу), а просто от усталости изнемогший организм все-таки засыпал. Мешали сну мысли, все надо было продумать к приходу так называемого секретаря, которому Алексей Федорович диктовал за ночь обдуманное прямо набело, так чтобы можно было отдать машинистке.

Заниматься с аспирантами он любил и свои занятия вел артистически, живо, весело, сообщая столько и такие сведения, которые аспиранты ни от кого не могли получить. Он разработал курс сравнительной грамматики индоевропейских языков, куда входили санскрит, греческий, латинский, старославянский. Вот когда пригодились давние курсы, изданные профессором Поржезинским. Но мы следили за наукой и выписывали из-за границы новые пособия, учебники, исследования, чтобы быть во всеоружии. Понимая, что часы ограничены, Алексей Федорович соорудил интересные и полезные таблицы, где вся система склонений была продумана до мелочей, постепенно дополняясь, исправляясь и уточняясь. Таких таблиц накопилось много, так как надо было раздавать ученикам и все время их обновлять. Они принимали все более громоздкий характер, так что в каждой клетке можно было найти сразу ответ на все вопросы. Исправление и переписка таблиц происходили до последних дней Алексея Федоровича. По-гречески занимались по грамматике Соболевского, делали 42 параграфа до глаголов, латинский – по Попову, для заочников. Это было большим подспорьем аспирантам, так как преподавание шло с упором на проблемы сравнительного языкознания. Но все-таки для Лосева это была детская игра, не для его размаха. Курсы античной литературы, которые он читал на литфаке и деффаке, сокращались, забрала эти часы Тимофеева, еще сохранились кое-какие семинары по античной литературе и ее связям с русской и зарубежной, студенты любили их, делали доклады, писали прекрасные работы (некоторые у нас сохранились), но и это постепенно ликвидировали.

Не знаю, чем бы кончилось пребывание Алексея Федоровича в МГПИ имени Ленина, если бы не настоящий переворот, происшедший в начале 60-х. Министерство слило два пединститута – Городской и МГПИ имени Ленина. В конце войны с МГПИ слили Пединститут имени К. Либкнехта, так что в Москве осталось только два – МГПИ имени Ленина и Областной пединститут имени Крупской, где с 1949 по 1958 год проработала я, перейдя в 1958 году в Московский университет.

В институт пришли новые люди. Главное же – пришел известный профессор Иван Афанасьевич Василенко, деятельный, энергичный, с живым умом, чутко понимающий новые задачи науки. Не знаю, каков он был раньше, но здесь повеяло свежим ветром. На все кафедры факультета языка и литературы пришли новые люди, и чтобы никого не обижать, открыли новые кафедры – две кафедры литературы, две кафедры языка; о других факультетах не знаю, но там тоже должно было многое измениться, так как Городской институт имел сильную профессуру. Так, профессор Василенко стал заведующим кафедрой общего языкознания, а кафедра русского языка оставалась, как была прежде. К себе на кафедру Иван Афанасьевич сразу перевел Алексея Федоровича, но заодно и латинистов – Тимофееву и Сонкину, которые тихо сидели, зубря со студентами элементарную грамматику, и не смели ни в какие дела кафедры вмешиваться.

На страже интересов Ивана Афанасьевича стояла его вторая жена Ирина Матвеевна (первая – скромная и ученая дама, тоже языковед, скончалась) в должности зав. кабинетом и старшей лаборантки. Ирина Матвеевна – веселая, всегда оживленная, по сравнению со своим мощным супругом (он был поистине огромен) казалась воробушком, но характер имела твердый. На кафедре царил строгий порядок во всех делах. На первом месте стояла наука, и здесь Иван Афанасьевич стал верным союзником Лосева. Алексей Федорович, собственно говоря, на первых порах один начал разрабатывать проблемы теоретические, общее языкознание; он делал лицо кафедры своими работами, которые уже начал печатать в разных сборниках.

Василенко тотчас же дал Алексею Федоровичу руководство аспирантами. Это требовало времени, умения выбирать темы, разработки. Я всегда поражалась, как Алексей Федорович работал со своими подопечными, как из русских глаголов с приставками, из суффиксов и, казалось бы, ничем не примечательных служебных словечек он сумел делать нестандартные диссертации, действительно отвечавшие на вопросы общего языкознания. Среди первых аспирантов были Нина Павлова, Рита Михайловна Трифонова, Ирина Андреева.

Они были не только ученицами, но и многолетними друзьями. Давал Алексей Федорович темы по истории языкознания. Так, одну из аспиранток он направил на изучение грамматики Барсова (XVIII век). Работа оказалась настолько плодотворной, что, когда пришло время издать в Академии наук замечательный труд Барсова, его поручили бывшей диссертантке Алексея Федоровича.

Иван Афанасьевич буквально заставил Лосева участвовать в конкурсе института на так называемую Ленинскую премию и выставил на конкурс «Общую теорию языковых моделей» (1968), труд примечательный, один из результатов длительной работы Алексея Федоровича над проблемами структурализма, которыми он начал заниматься и заодно критиковать, изучая тезисы всех конференций, все тартуские сборники и множество исследований. Книга Лосева получила премию.[314]

Более того, Василенко охотно отпускал Алексея Федоровича на научные Всесоюзные конференции по классической филологии, где Алексей Федорович мог общаться с ученым миром. Он становился известен благодаря большому количеству печатных работ, с ним начинали считаться филологи-классики, которые от него раньше открещивались как от философа.

Так, мы ездили летом 1966 года совершенно замечательно (вместе с Ольгой, нашей домоправительницей) в Киев. Там на конференции филологов-классиков познакомились и подружились с зятем Симона Георгиевича Каухчишвили, патриарха грузинской классической филологии, ученика Дильса, двадцатидвухлетним Рисмагом Гордезиани (теперь уже выдающийся ученый); его Алексей Федорович защитил от нападок всегда готового на критику профессора В. Н. Ярхо. Познакомились с Ираклием Шенгелия и Александром Алексидзе (из знаменитой семьи режиссеров, художников, актеров), другом Рисмага. Он занимался византийской литературой, и я через много лет была в Тбилиси оппонентом на его докторской. Бедный Алик: сначала скончалась неожиданно его жена, прекрасная пианистка, а потом, также скоропостижно, и он, оставив сиротой маленького сынишку.

В Киеве встретились с Н. С. Гринбаумом (я потом оппонировала на его докторской), с его другом В. В. Каракулаковым (умер в расцвете сил), с петербуржцами Н. А. Чистяковой (муж ее Н. Н. Розов, замечательный знаток древнерусских рукописей, родственник знаменитого диакона времен патриарха Тихона, Константина Розова), Н. В. Вулих, И. М. Тройским и многими другими. Но главного нашего друга А. И. Белецкого уже не было в живых, и Киев с моими давними сердечными воспоминаниями померк. Все миновало. Все умерли – и Булаховский, и Гудзий, да и мой дядюшка Леонид Петрович – все вместе. Учились они в Харьковском университете. Ушли прелестница Нина Алексеевна (первая жена Андрея) и ученая скромница Татьяна Чернышева (вторая жена). А ведь мы с Андреем летом 1966 года ходили под окна родильного дома, чтобы хоть мельком увидеть Таню с младенцем Машенькой. Умерла Таня, покинутая близкими, и Андреем, и Машей (уже взрослой), остались только ученики. В 1995 году не стало и самого Андрея Белецкого. Умер, заранее передав (что-то уже предчувствовал) свою великолепную библиотеку кафедре классической филологии Тбилисского университета, ее заведующему, профессору Рисмагу Гордезиани. Так окончились счастливые времена.

Через несколько лет, в 1968 году, отправились мы на такую же ученую конференцию (опять-таки вместе с Ольгой Собольковой) теплым южным октябрем в Тбилиси.

Там встретили Алексея Федоровича с триумфом, началось паломничество в гостиницу (тогда лучшую) «Сакартвели», завтраки, ужины, приемы, все это помимо заседаний. Солнечно, тепло, ласково, изобильно – любимый Кавказ и хлебосольные грузины, готовые все показать, все отдать, всем доставить радость. Куда нас только не возили: и в виноградную Кахетию, с древними храмами, одинокими среди бескрайних равнин, открытыми для всякого врага (а сколько их шло с востока). Там, в Икалто, храм, опоясанный колоннадой портиков, где монахи-ученые, не хуже древних афинян, беседовали под мерный всплеск водомета (мы собирали на дне его, ныне сухом, опавшие листья и цветы – на память). Там, в Икалто, ужас охватывает от беззащитности человека. На горизонте встает мощно, величаво суровый Кавказский хребет, тот, что отделяет Чечню и Дагестан от блаженного юга. Когда я смотрела на эти одетые синеватой дымкой громады, становилось нечеловечески одиноко. А каково же было им, мудрым насельникам монастырей, в зеленых долинах Кахетии, один на один с грозным врагом. Он ведь спускался с круч, переходил любые границы. С севера – горцы, с востока и юга – турки и персы.

В старинной усадьбе князей Чавчавадзе, откуда наибы Шамиля увезли через тропы над бездной княжескую семью (и тогда брали заложников), эта незащищенность Кахетии ощущается особенно остро. Чувство неизбежной обреченности до сих пор памятно мне, не могу забыть увенчанную снегами каменную громаду хребта, не преграду, а вечную угрозу ласковым и беспечным виноградным долинам.

Не знаю, что было важнее для меня, сидеть на ученых докладах или, забыв все временное, погрузиться в созерцание вечности – туманные горы, там, где небо сходится с землей, осеннее мягкое солнце, синева высей, запахи листьев, цветов, ветра, настоянного на вольных травах, неясные шорохи среди развалин, холодный ручей под столетним орешником. Золотые шары мандаринов (их еще не убрали), гранаты, налитые алой кровью, лиловые кисти собранного винограда. Среди всего этого приволья запомнился в развевающемся коротком пальто (выехали мы по холодку, рано) Акакий Владимирович Урушадзе (его тоже нет, умер от рака, уступив место зав. кафедрой молодому Рисмагу). Легким, изящным взмахом руки приглашает он, как гостеприимный хозяин, насладиться запахами земли в буйном цветении и видом древнего храма. Акакий Владимирович отдыхает. Всю дорогу он опекал нас, занимал беседами, рассказывал, как бывалый гид, кормил в придорожных магазинчиках (духанах? харчевнях? – нет, все не то), щедро расплачиваясь своим кошельком. Ну как же грузин позволит угощаться гостю за свой счет? Даже если этих гостей около полусотни. И человека уже нет на свете, а все вижу среди зеленого раздолья эту фигуру в черной крылатке. Так и жизнь пройдет, а преизобилье вечной красоты останется. Какие уж тут дискуссии и доклады, хоть и без них нельзя.

Запомнилось мне посещение знаменитого Ладо Гудиашвили – художника, хорошо известного в Европе и почти неизвестного на родине – очень уж самостоятелен и властям не кланялся.

В память о нем висит у меня дома загадочная символическая гравюра с надписью, сделанной при мне, – тоже графическое произведение искусства.

В огромной и высокой дворцовой зале маэстро, живой, с горящими глазами, казался особенно сухощавым, худеньким и небольшим на фоне картин ярких, каких-то переливчато-светящихся, буйно красочных, среди торжественной пустоты (здесь не было места отвлекающей мебели) – только изящный старинный стол (черное дерево, мрамор, золото), окруженный креслицами. Здесь этот вызыватель духов вместе со своей молчаливой (вся в черном), улыбчивой супругой угощает персиками, свежайшей ароматной чурчхелой и чаем в золотых причудливых чашечках.

Ладо Гудиашвили предстал перед нами как сказочный хранитель сокровищ в заколдованном замке. Ведь на первый взгляд его дом ничем не примечателен – старый тифлисский дом со скрипучей деревянной лестницей, а внутри – пиршество красок в дворцовой зале; они не уступают древним драгоценностям, что показывал молодой, красивый, романтический Звиад Гамсахурдиа вместе со своим другом, тонким пианистом, Мерабом Коставой.

Музыкант погиб через несколько лет при загадочных обстоятельствах, Звиад – свергнутый президент Республики Грузия – тоже не менее таинственно.

Сколько выпито, сколько речей сказано за пиршественными столами в кахетинскую нашу поездку и на последнем прощальном торжестве. Чувство общего ученого содружества объединило нас, не было забытых и отвергнутых. Какое-то горячее счастье охватило всех. Надолго ли, думалось в предотъездные часы. Но действительно, в людях что-то сдвинулось, развилось нечто простое, доверчивое, человеческое в отношениях друг с другом. Именно там, в Тбилиси, закрепилась дружба с нашими грузинскими друзьями – Шалвой Хидашели, Нико Чавчавадзе, Денезой Зумбадзе и ее другом, скульптором и художником Идой Тварадзе, семьей Каухчишвили, Рисмагом Гордезиани, Аликом Алексидзе, Ираклием Шенгелия, Акакием Урушадзе, Мари Пичхадзе, Писаной Гигаури и многими другими. Там же мы сблизились с И. М. Тройским, которого еще до этого я ездила поздравлять в Ленинград с юбилеем от нашей кафедры, что тогда было новостью и дружеским актом. Личное общение ничем не заменить. Тогда же в Ленинграде я познакомилась с профессором-историком Древнего мира Ксенией Михайловной Колобовой. Чего только ей не наговаривали о Лосеве! А как только ее пригласил в гости Моисей Семенович Альтман (сам пришел к нам в Москве знакомиться), – оба они ведь ученики Вяч. Иванова,[315] – так расстались мы с Ксенией Михайловной друзьями, и Лосев занял прочное дружеское место в ее окружении. Мы потом по ее просьбе с особым удовольствием участвовали в рукописном сборнике в честь М. С. Альтмана, человека выдающихся знаний, мифолога, символиста, поэта.

Вот что значит настоящий заведующий кафедрой, который понял место Лосева и всячески укреплял его. Позицию Ивана Афанасьевича в институте поняли сразу, и факультет обернулся к Алексею Федоровичу совсем иначе, чем прежде, когда клевету распространяла Тимофеева. Декан С. И. Шешуков оказался в самых дружеских отношениях, причем искренне, раньше боялся парткома и Тимофеевой. Даже И. В. Устинов, в деканство которого меня изгоняли с факультета, теперь стал добрейшим, этому способствовала и его молодая жена Татьяна, занимавшаяся в аспирантской группе Лосева и принимавшая нас в гостях вместе с И. А. Василенко и другими «китами» факультета.

Задумал Иван Афанасьевич к 75-летию Алексея Федоровича великое дело – юбилей. Бедный Лосев никогда юбилеев не отмечал, хотя все вокруг, начиная с 50 лет, праздновали круглые и полукруглые даты и наперебой приглашали Алексея Федоровича на торжественные заседания, зная, что Лосев пришлет умную телеграмму, а то и речь произнесет, к удовольствию всех, по-латыни или по-гречески. Алексей Федорович прекрасно сочинял речи на этих языках в самом наиклассическом стиле, памятуя молодость и своего учителя И. А. Микша (вот уж он-то был бы доволен учеником), и слушатели бывали в восторге от самого произнесения слов, интонаций, артистизма. Алексея Федоровича понимать не понимали, но знали, что хвалит, этого было достаточно.

Заранее разослали сотни две приглашений с портретом Алексея Федоровича, еще предвоенным. Алексей Федорович не фотографировался, поводов не было. Это потом, когда стал совсем знаменит, снимали бесконечно. Суетились аспиранты, покупали в полном секрете подарки, писали адреса. Мы, признаться, не ожидали настоящего праздника. А он был действительно. Народу в самой большой аудитории тьма, речи произносят неофициальные, чувствуются искренность, уважение, любовь. Людей не узнаешь, как изменились, студенты в восторге, такого настоящего торжества, не внешнего парада, а от души идущего, никто здесь никогда не видел. Уже гремит неистовый Феохар Кессиди, уже Гулыга произносит речь, меча кое в кого стрелы, уже В. А. Карпушин что-то говорит о гамбургском счете в философии, а не об официальных наградах. Когда же вдруг появились грузины и Ираклий Шенгелия (Боже, какая его настигнет смерть через много лет! а чай, подаренный мне, – останется) преподнес традиционный кавказский бурдюк с вином, а сверху по ступеням, вся в черном бархате, с крестом на груди спускалась Денеза Зумбадзе – ликование охватило зал.

В окружении друзей, цветов, подарков отправились мы домой, чтобы потом несколько вечеров подряд принимать ответно почетных гостей дома и потчевать их.

Ученица Алексея Федоровича по гегелевскому семинару в университете А. А. Гарева, приглашенная на юбилей, вспоминает: «И вот в конце 1968 года впервые после долгого молчания заговорили вслух о Лосеве – когда отмечали 75-летие Алексея Федоровича.

На расширенном заседании Ученого совета факультета русского языка и литературы МГПИ им. Ленина собрались видные ученые из многих институтов и научных учреждений Москвы. Были прекрасные речи и официальные поздравления. Было сказано много теплых, добрых слов в адрес юбиляра.

Впервые открыто, громогласно чествовали Лосева! Но хотелось, чтобы о Лосеве знали не только старые философы, логики, филологи и молодые студенты и аспиранты-филологи. Хотелось, чтобы о нем узнала вся страна, народ. Для этого нужно было рассказать о Лосеве в прессе.

Я воспользовалась своим знакомством с Сергеем Наровчатовым, который тогда входил в редколлегию «Литературной газеты», получила согласие одного из ученых Московского университета написать статью об Алексее Федоровиче (статья была помещена под псевдонимом[316]). Теперь это кажется невероятным, но тогда еще опасались говорить громко о Лосеве: Наровчатов боялся говорить о Лосеве в своем служебном кабинете, он вышел со мной разговаривать в коридор. И наконец, через полгода, довольно сдержанная (иначе нельзя было) статья об Алексее Федоровиче появилась в газете в середине лета 1969 года. В то время это было событие!»[317]

Для Лосева юбилей – событие небывалое. Оказывается, есть люди, которые не скрывают, прямо говорят о его подвиге, подвиге ученого и человека. А что министерство награждает при этом юбиляра в 75 лет значком почетного учителя – так это же их тупость. Еще не настало время, когда и они, мертвые, пробудятся. Всему свое время. С тех пор я стала собирать все атрибуты юбилеев. Их будет еще два, 85 лет и 90. На память от первого у меня засохшие розы от роскошного букета, подаренного А. Ч. Козаржевским. Они до сих пор, пополняемые другими, стоят у меня в старинном, еще Соколовском, кашпо. А Андрея Чеславовича уже давно нет на свете.

Вскоре отпраздновали 70-летний юбилей Ивана Афанасьевича, пировали в «Праге» (там была без А. Ф. я одна), лились речи и вина, подносились подарки, и среди них подсвечник (они входили тогда в моду) с тотчас зажженными свечами. Свечи так ярко пылали, огонь рвался во все стороны, его с трудом погасили, но знатоки мрачно шептали – нельзя дарить такие подарки, свеча гаснет – жизнь уходит. Что же вы думаете? Иван Афанасьевич неожиданно заболевает гриппом, высочайшая температура, ничего сделать нельзя. И этот великан, человек удивительной физической мощи, гибнет через три дня. Так остался Алексей Федорович без своего благодетеля. Но установленный им порядок остался незыблем. Профессор А. Н. Стеценко, а затем молодой еще тогда И. Г. Добродомов (тоже сидел аспирантом за нашим большим столом) всегда соблюдали интересы профессора А. Ф. Лосева.

Особенно радостно встречали мы Новый, 1970 год. Может быть, потому, что наши старинные друзья еще живы, а некоторые, новые, еще не покинули пределов страны, да и у Алексея Федоровича намечается будущее. Все собрались вместе. Как читала стихи Магдалина Брониславовна Властова! Замечательная женщина, поэтесса, художница, человек драматической судьбы (кто за нашим столом вне драмы?). Дочь выдающегося русского биофизика Б. Вериго, соратника Менделеева и Бекетова (имение его Веригино рядом с Шахматовом и Бобловом – остались развалины фундамента, заросшие кустами сирени, рассказывала Магдалина Брониславовна), профессора Новороссийского университета в Одессе. Брат А. Б. Вериго – выдающийся физик, да еще один из первых наших воздухоплавателей. Магдалина Брониславовна – жена друга лосевского по гимназии, биолога, профессора Б. В. Властова. Но судьба сложилась так, что гордая Магдалина Брониславовна (польское наследие), никогда никого не просившая и навеки устрашенная большевиками (была одно время в городе, захваченном Колчаком, брат Сергей – белый офицер, погиб), вынужденно замкнулась в четырех стенах и работала, осознавая невозможность печатания. Умерла Магдалина Брониславовна сто двух лет с полной ясностью ума, оставив бесценное наследие трех архивов – своего, отца, брата, – картины (училась в Париже), стихи, мемуарную прозу.[318] Так вот, читала Магдалина Брониславовна свои стихи, а я – греческие (попросил Алексей Федорович), Марина Кедрова – английские, Иетса, вместе с мужем Юрой Дунаевым (его молодого ждет трагический конец) пели что-то симпатичное, французское, подпевали им Женя Терновский и Жаклин Грюнвальд (Женя – давно во Франции, профессор, а Жаклин – монахиня, матушка Анна в православном монастыре в Бюсси). Как счастлив был Алексей Федорович, управляя всем нашим новогодним собранием, слушая стихи, песни, музыку – Юра играл на лютне. Мы сидели с сестрой Миночкой тоже счастливые – редкий случай: зимой – и вместе. Как всех разметало время, безжалостное оно.

Хожу по аллее на даче А. Г. Спиркина и все посматриваю на столик под кленами. Там многие годы, сидя в качалке, занимался и писал Алексей Федорович. Поглядываю, но никогда там не сижу. Не потому, что там большая тень и мне трудно читать, а потому, что больно даже и посматривать. Пусто под кленами. Качалка давно лежит в Москве на антресолях,[319] другую, маленькую, никогда не беру. Сплю здесь на кровати, на которой спал Алексей Федорович, и всегда тяжело и плохо. В Москве я никогда и не пыталась перебраться в его кабинет, там его место, там его пустое кресло и стол, заваленный книгами, изданными мной после его смерти.

Не смею я там находиться. У меня свой угол, своя с 1961 года комната, когда уехали так называемые друзья, Яснопольские, и мы сделали ремонт.

Удивляюсь, как это я пережила такой разгром? Как сейчас перед глазами картина: вся большая комната завалена книгами, посередине свободен только стол и мы вдвоем за ним. Как своими руками я освобождала в столовой все шкафы, чтобы можно было их передвинуть, как каждую книгу ставила на свое место. В моей комнате сделали огромный, до потолка, во всю внешнюю стену шкаф, где книги одна за другой в три ряда. И все своими руками. Помощников не было, да я бы тогда и не доверила. Сколько сил требовалось, но молодость – великое дело, она спасала, хоть особенной силой я никогда не отличалась, но когда входила в раж, то остановить невозможно. Так и книги читала ночами, так и работала, так и с ремонтом справлялась. Он же длился месяц. И среди всей этой внешней неразберихи сидел и методично работал каждый день за книгами Алексей Федорович.

Да еще мы умудрялись смеяться и шутить, особенно когда маляр, попивая кефир и стоя на высокой стремянке, меланхолично повторял: «Деньги у каждого есть. Но, как сказал Сухово-Кобылин, никто не знает, где он их прячет». В день много раз мы слушали эту сентенцию якобы Сухово-Кобылина. Почему он? Почему маляр? Забавная была публика, вроде главного подрядчика большой бригады безалаберных, ловких, хитроватых работяг, знающих, правда, свое дело. Обсуждая вопрос о нише в моей комнате, этот себе на уме дядька все приговаривал: «Сделаем мишу, сделаем мишу». А то из какой-то булочной приволокли двери – к столовой подойдет, здоровая дверь. А то из какого-то привилегированного дома, где подрабатывали по сантехнике, приволокли большую новую ванну, тоже подойдет по росту профессору. Интересная публика. Тягаться с ними мог только замечательный и положительный Иван Дмитриевич Чикинев со своей Анной Кузьминичной, которые в 1981 году, через 20 лет, делали нам ремонт – тоже целый месяц, а потом стали нашими друзьями-помощниками. Иван Дмитриевич все грозился: «Выкинуть надо эти ящики» (это он про старинные шкафчики), «выкинуть надо все эти книги», а сам аккуратно так работает, чтобы, не дай Бог, не повредить красоту шкафчика (сам их не раз чинил) или случайно задеть книгу. Нет уже Ивана Дмитриевича, умер от инсульта, добрый, заботливый, человек честный, умелый русский мастер.

Нет, в кабинете Алексея Федоровича мне не бывать. У меня свой угол. А там Леночка. Ее не связывают горькие воспоминания десятков лет, шаги, голоса, книги, бумаги, каждый листик, исчерченный уже совсем непонятными, но его, дорогими для меня каракулями, хоть и она написала воспоминания недавно, глядя как бы взглядом маленького ребенка, которого привезли на дачу, где для нее открылся особый мир. Воспоминания со стихами ее к нему и от него к ней, с забавным письмом его к ее маме, моей сестре Миночке. Плакала я, читая эти болью в душе отдающиеся слова. Но все-таки это рядом с Лосевым, и не всегда, не ежечасно и ежеминутно. А я удивляюсь, как еще живу на свете без него. Может быть, дело спасает, которым он жил. Без дела и меня нет, а так мы опять вместе. И даже замечать стала, что жесты мои похожи, руку протягиваю к чашке тоже так, сижу на кровати, беру часы со стула среди ночи, все – так же, сижу, подперев голову левой рукой, как он, по ступенькам дачи спустилась и по аллее хожу, как будто мы вместе идем и, как всегда, считаем шаги, сто восемьдесят или двести двадцать, если прихватить еще кусочек, слева от дома, и потом, смотря какие шаги.

Вот и подошла я к сладким воспоминаниям, что берут начало в последней трети 60-х и переходят в настоящее, сегодняшнее.

На дачу в Валентиновку как-то приехала к нам М. Н. Спиркина, привезла какие-то бумаги от Александра Георгиевича, шла ведь непрерывная работа в «Философской энциклопедии». К слову сказала, что собираются они покупать дачу. Зимой 1961 года сидит в кабинете Алексея Федоровича сам Александр Георгиевич, рассказывает о даче. Трудно им живется в Москве, в проходной комнате чуть ли не полуподвала старого дома. Дача в «Отдыхе», напротив города Жуковского, рядом с Кратовом. А, да ведь там Лосевы провели чуть ли не три года после уничтожения своего гнезда, наезжая в Москву и устраивая новую квартиру. Места знакомые. Но ведь мы-то в Валентиновке целых девять лет. Спиркин же соблазняет. Дачу подняли из руин (все дело рук его брата, замечательного мастера Ивана), расплачиваться надо. Деньги занимал у Ф. В. Константинова – тут живет, неподалеку, и дачу сосватал. Деньги нужны, сдавать надо на лето; а может быть, Алексей Федорович и в долг даст тысяч эдак шесть? Может быть, и вдвоем обживать и достраивать дом? «Нет уж, – сопротивлялся Алексей Федорович. – Я и с московской квартирой едва справляюсь. Правда, Аза?» – Это ко мне. «Конечно, конечно». – «Нет, ты уж сам хозяйничай, а мы у тебя будем снимать на лето, раз такие ты обещаешь чудеса». Действительно, вода в доме, ванна есть, «удобства» тоже, отопление, в каждой комнате батареи, газ пока в баллонах, а скоро и настоящий проведут. Мы не могли устоять, соблазнились и покинули скромный домик в Валентиновке, где рачительный хозяин приходил к нам каждое лето подписывать договор, сначала 3 тысячи за лето, а потом 300 рублей, все, как положено. Где каждый день овощи и ягоды домашние, но все прелести дачные тоже как положено – колодец, летом вода едва сочится в тоненьких трубах, деревянный домик – «удобства» в конце участка по тропинке, и холодно уже в августе, отапливаемся электрической плиткой (хозяева экономят даже шишки и мусор). Но зато после поездки в Москву на распродажу цветов подносит мне чайную розу Gloria Dei – никто не купил, все равно уже не продашь, скоро завянет – все рассчитано: и дело надо делать, и удовольствие доставить своим постояльцам.

Прощайте, маленькие хозяева маленького домика в Валентиновке. Спасибо за приют и привет. Мы были здесь, несмотря ни на что, счастливы среди аромата флоксов и вьющейся жимолости. Прощайте, прогулки в березовую рощу, прощайте, овраг и мостик, одинокая скамейка над кручей, церквушка недосягаемая и даже чудная клубника «виктория» в Болшеве, в мире, где все полно воспоминаний детства.

Эти места действительно счастливые, для меня в особенности. Лет тринадцати туда, в Болшево, к нашим друзьям, Склярским, к любимой моей Наталии Ивановне с Ией и Ариком, отправили меня родители. Отец уехал в Мацесту и Кисловодск, Мурат – в Дагестан и Владикавказ, к дедушке Петру Хрисанфовичу Семенову, отцу матери, а мама с младшими – в московской квартире.

В Болшеве приятный большой деревянный дом, теперь уже не помню, в какой стороне и на какой улице, но не близко от станции. Дом – настоящая прежняя дача, комнат, наверное, шесть, все разные, какие-то друг на друга непохожие, интересные, окна в сад, в густоту сирени, в тень. В одной ничего нет – только огромный ковер, в другой – мы с Наталией Ивановной, а есть еще девочка Лютик, маленькая, дочь знакомых, тоже на лето здесь, при ней няня, у нас домработница. Веранда открытая, полукругом, ступени в сад, где я сделала клумбы для цветов, выложив из дерна инициалы любимой Наталии Ивановны. За домом хозяйственные постройки, сараи, старинный ледник с настоящим льдом, где хранить можно продукты, где лежат бутылки с вином, с шампанским (на всякий случай). В углу сарая гора старых книг, романы Станюковича, совсем не о морях, а о чиновничьей петербургской жизни, скучнейшие, еще Боборыкин и пресловутый Шеллер-Михайлов. Кошмар. Я это понимаю. Но там же и дореволюционный «Журнал для женщин», целые ворохи. Вот чудо. Сколько картинок, мод, советов, как остаться красивой и какие цвета носить в старости. Я запомнила – белый и желтый; как принимать гостей, накрывать на стол, смягчать кожу лица и рук. Боже, сколько вырезок делала я (благо никому эти журналы не нужны), сколько записывала – ничего не пригодилось и все куда-то исчезло. Запомнились статьи и письма в месяц объявления войны в 1914 году. Какие патриотки наши знаменитые актрисы – Яблочкина и балерина Гельцер, как они ненавидят немцев и жаждут победы. Замечательный журнал. С тех пор я научилась рисовать женские ножки в умопомрачительных туфлях и фигурки в балетных нарядах.

От калитки к дому длинная аллея среди темных сосен, а у ворот за домом целое поле маслят. Каждое утро срезали, а они все вылезают и вылезают. Вообще лето грибное. Собираем бесконечно, ходим далеко, близко, всюду их полно, жарим и даже едим отварные, очень вкусно. Но самое вкусное утром на веранде – большая тарелка манной каши с густейшим медом или вареньем. Никогда не надоедало.

Вечерами молодежь (все старше меня лет на пять—семь) заведет патефон – танцуют, распевают песенки Утесова; молодежь модная, в клетчатых гольфах (днем играют в крокет на площадке), в каких-то немыслимых пиджаках и сарафанах. А я что, я маленькая, предоставлена сама себе, но тоже хочется покрутиться со взрослыми. Тут и случай представился. Собираемся по реке, Клязьме, тогда еще вполне приличной, на лодках, на экскурсию. На двух лодках столько смеха и веселья. Тут и солидные люди, и молодежь, а во главе всех Наталия Ивановна.

Вдруг налетает ветер, начинается дождь, а потом гроза самая настоящая, с громом и молниями, сваливается на нас. Деваться некуда, поворачиваем домой, тьма, хаос, ничего не видно, сплошная ночь и сполохи синие. Еле добираемся до пристани, бредем мокрые по сплошному болоту, грязные, страшные приплелись в мирный, теплый дом. Но здесь уже все развеселились. Гулять так гулять. Идет срочная приборка, умывание, одевание, волосы мокрые блестят. Я тоже со всеми, расчесываю косы, смотрю в зеркало, а сзади мужской голос: «А ты красивая девочка и, наверное, сама об этом не знаешь». Это кто-то из взрослых гостей. Я рада, что мне делают комплимент, что я тоже повзрослела в эту грозовую ночь, да и к тому же читаю «Будденброков» Томаса Манна. Как же не возгордиться. Наталия Ивановна уже командует – шампанское сюда! Жарим огромную яичницу. Тепло, весело, светло, спасибо грозе, что устроила такой чудесный праздник. Завтра можно и на солнышке прогреться, под горячими соснами, где розовокрылые кузнечики и пахнет земляникой. Прощай, Болшево, прощай навсегда.

Хорошо в «Отдыхе», на лесном участке, где раскинулся двухэтажный дом с двумя верандами. Одна – открытая, с перилами в виде эспланады в кустах жасмина и с вьющимся диким виноградом, а между досок пола в небо устремляется сосна. Долго она там пребывала (и на фотографиях есть), пока однажды не спилили ее при очередном ремонте, боялись, что в грозу загорится. Открытую веранду Спиркины торжественно называют порталом (над ним балкон), а с него – дверь в застекленную веранду, большую, где хорошо гулять в дождь и работать за огромным столом, под которым лежит львиной масти огромный пес, страж дома (сбежал от Константиновых, скупые хозяева не кормят), великолепный, смелый Рыжик. Под властью Рыжика хитроумная Малышка, гроза пришельцев, заводила всех собачьих драк, любящая тяпнуть исподтишка. Да, пережили мы Рыжика, двух Малышек, мать и дочь, Пирата, сына младшей Малышки, а теперь вот живу с Айной и ее сыном Цезарем, напоминающим волка, только не серого, а какой-то рыжеватой масти. Но все повадки – волчьи.

Не участок, а густой лес с перелесками и полянками, почти гектар, а станция рядом, пять-шесть минут быстрым ходом, но ее не видно и не слышно, стволы сосен и ели – надежная защита. Белочки перелетают с дерева на дерево, дятел стучит деловито, красногрудые снегири прилетают осенью к рябинам (мы живем до начала октября). Рябины много, всем хватает, птицам и людям. Я варю варенье, а Олег Широков (вскорости профессор) перелезает через забор, набирает рябины, а потом угощает друзей настойкой под названием «Лосевка».

У нас внизу две комнаты. Одна настоящая, и другая, отгороженная от большой столовой специальной стеной со стеклянной дверью. После нашего отъезда ее снимут и отнесут в сарай. Верх еще не совсем отделан, но через года два там уже поселяется в большой комнате Александр Георгиевич – это его святилище вместе с зимней верандой, все отапливается. Мы тоже побываем наверху, в меньшей комнате, подобие застекленной полуверанды, и тоже теплой. Но это – когда сюда на дачу в двухлетнем возрасте привезут маленькую дорогую нашу гостью, племянницу Леночку, дочь моей сестры.

В этом доме есть свои тайны, и даже страшные. Он принадлежал когда-то известному в сталинское время врачу, ученому – исследователю рака Клюевой. Она-то и благоустроила впервые дом, службы и сад: навезли земли (здесь ведь песок, сухо), провели аллеи в разные стороны от дома, насадили цветущие кустарники, садовый шиповник, сирень, жасмин, проделали дорожки, кое-где поставили скамейки и столики для отдыха и работы, вода журчала по всему саду, била фонтанчиками из проложенных труб. Но Клюева не оправдала доверие Сталина, не открыла раковый вирус, как обещалось. Опала легла на нее и ее мужа. Лишилась всех мест работы (хорошо, что не посадили), а муж, как говорили, в сарае повесился.[320] В дом тот даже родственники не наведывались, боялись, пришел он в упадок, буквально упал на землю, зарос колючими кустами малины, в доме бродило привидение, тот несчастный самоубийца. Вот вам и подмосковная дача. Это классический старинный замок с собственным привидением. Когда здесь, по моей протекции, поселилась моя ученица Ольга Смыка со своей семьей, то она, как человек мистически настроенный, зажигала свечу и воскуряла ароматы, чтобы задобрить какие-то смутные ночные тени и шорохи, бродящие по дому. Но это в рассказах Ольги. Я сама за десятки лет ничего подобного не испытала. Наверное, я не мистик. Но к тому же сарай потом сгорел в пожаре 1986 года, и последние следы потусторонней силы исчезли.

Так вот этот заброшенный дом и купил Александр Георгиевич Спиркин по страшно дешевой цене, которая даже тогда не казалась большой.

Привезли нам на дачу двухлетнюю крошку Леночку. Приехали с коляской, игрушками, чемоданами с пеленками, одеяльцами, штанишками, платьицами, туфельками. Я удивлялась – неужели так много надо малышке? Да. И этого было мало. Шло лето 1969 года. Наш дачный режим сразу же был разрушен. Нет, конечно, Алексей Федорович, как всегда, трудился под кленами, в назначенное время я делала сок (тогда это стало широко распространяться, и купили соковыжималку), яблочный, морковный, капустный и еще ягоды – все это среди дня, а обедали, как всегда, поздно, часов в восемь вечера, к ужасу Спиркина. Он все присматривался, как кормили мы с Ольгой Собольковой Алексея Федоровича, что на обед, ест ли мясо, бульон. Выяснялось, что иногда ест котлеты, но большей частью овощи. Утром обязательно отварная горячая картошечка с овощами и постным маслом (зимой это обычно винегрет), ряженка, чай с творогом. Творог, конечно, на рынке, у знакомой молочницы, хороший. Никаких бульонов, только овощное первое. Зато вечером жареный арахис или фундук и чай с шоколадом. Любил Алексей Федорович орешки и хороший шоколад в плитках. Разбирался прекрасно и в конфетах. Сладкое любил. Наверно, интенсивная мозговая работа требовала сладкого. Иной раз он поражал даже детей. Как-то в Москве Алеша Рубцов, сын Виталия и Нины (она – моя ученицами – директор Психологического института), в испуге от того, что коробка с шоколадом на его глазах опустела. Уже все съел?! По-моему, это была «Белочка» с орехами. На даче мы покупали маленькие батончики шоколада с местными лесными орехами. Вот прелесть! Место, где их продают, привозя из Раменского, указала нам С. Я. Шейнман. Мы увлекались этими вкуснейшими ореховыми палочками. Обычно не очень знающие ужасались, как это на ночь орехи и шоколад. Но, между прочим, я потом вычитала, что орехи хорошо действуют на кишечник (утром натощак или вечером перед сном). Соблазненный жареными орешками приходил Александр Георгиевич.

Да и не только орешки его привлекали. Была еще «Спидола», которая брала (это сделали наши умельцы) самые короткие волны, и здесь, несмотря на город Жуковский, мы хорошо слушали разные голоса, то «Свободу», то «Немецкую волну», то Би-би-си, а в Москве, на нашем Арбате, это было исключено, стоял адский шум забивки, так что на даче еще и эта отдушина была. Шли вечерние разговоры, обсуждали с Александром Георгиевичем услышанные новости. У него тогда не было приемника, а потом ему достали какой-то особый, с военного самолета, и тот ревел на всю округу, но никто не смущался. Вот это был отдых! Как-то однажды, когда спала жара и была сладостная теплая ночь, сидели мы с Александром Георгиевичем и Алексеем Федоровичем на портале и бесконечно пили чай с так называемым «киевским вареньем», ягодами в сахаре. Такое пиршество забыть нельзя. Мы не могли остановиться, и беседа текла незаметно, и ощущение жаркого юга пришло откуда-то. Алексей Федорович утирался полотенцем, рубашка расстегнута, так он обычно в жару пил чай с любимым кизиловым вареньем. Его привозили с Кавказа, да и я варила на даче варенье, которое никак не могли съесть, причем лучше всех рассчитывал сахар для варенья сам Алексей Федорович. Вакханалия с кизилом, киевским вареньем и полотенцем называлась у нас «Чаепитием в Мытищах» (по известной картине Перова).

Однажды Александр Георгиевич привел к нам Ф. В. Константинова. Тот жил на нашей улице, неподалеку. Любопытное семейство – отец, мать Татьяна Даниловна, две дочери, в которых я никогда не могла разобраться, «кто есть кто». Наша домоправительница Ольга Сергеевна как-то, уж не знаю почему, зашла к ним и была потрясена подвалом, набитым консервами. Сказали – на случай войны, рядом лежали бутыли из-под подсолнечного масла, вина, молока, всевозможные банки – ничто не выбрасывалось.

Собак не кормили, вернее, давали картофельные очистки, так что зимой один бедный пес начал грызть крышу конуры, а потом сбежал. Мы всё хорошо знали, так как в доме Константинова и в их дворе постоянно что-то чинил брат Александра Георгиевича – Иван «со товарищи». Они все любили выпить, но были замечательные мастера. Они же и мастерили цепь для мощного Рыжика, который от голода срывался с цепи и мчался к Спиркиным, где животных любили: собак, кошек, белок, птиц. Потом появлялся кто-либо из Константиновых и укорял Майю Николаевну, что собаку сманивают. Так и бегал Рыжик с цепи и большей частью жил на дворе у Александра Георгиевича, а чаще всего лежал под столом веранды или рядом с качалкой Алексея Федоровича.

Грозный был пес. Это с нами ласковый. Если же являлись чужие собаки с соседней дачи, громадные сторожевые псы, ухаживая за Малышкой, Рыжик бился с ними насмерть – защищая свою спутницу от чужаков, и, знаете, побеждал. Бывало, вокруг качалки Алексея Федоровича лежало четыре пса: Рыжик, Малышка и их прихлебатели.

Возвращаюсь из университета поздно, когда уже тьма-тьмущая, пока доедешь с Ученого совета, а калитку заперли. Знаю, что никого нет в доме, кроме Алексея Федоровича. Дом далеко от калитки, не докричишься. Иду к воротам, они поближе к дому, пытаюсь просунуть руку, открыть засов, куда там. Все собаки лезут лизать руки, мешают, просто никак ничего не сделаешь. Вижу, что на портале сидит в качалке одинокий Алексей Федорович. Начинаю кричать: «Алексей Федорович, откройте калитку!» Ору что есть силы. Голос у меня громкий, это всем известно. Представьте себе – услышал Алексей Федорович. Встает, спускается по ступеням, держась за перила, вышел на дорожку. Боже, каково ему идти. Он же не видит. Еще собьется в сторону, как бывало, когда задумается, гуляя, и прямо в чащу, где и днем с глазами человеку не пробраться. Идет медленно, с палкой, а собаки уже бросились за ним. Я у калитки жду и дрожу за него от страха. Вдруг споткнется, собаки тычутся ему в руки, тоже помогают. Наконец он рядом, открывает какой-то засов (обычно его не закрывали, а тут почему-то хозяева, уезжая, закрыли) и меня впускает. Собаки безумствуют от восторга, подпрыгивают, лапами обнимают. Так шествуем мы во мраке, счастливые, в дом (свет на аллее провели через много лет и зажигали там фонари).

А то вдруг приказали вернуть Рыжика в отчий дом. Идет печальная процессия: Иван, его приятель, вечно навеселе, некто Коля, Николай Дмитриевич, ведут Рыжика. Я стою огорченная, чуть не плачу. Опять на цепь. Ее, новую уже, сделала эта парочка и несут собачьи кандалы торжественно впереди. Но Коля поворачивается неожиданно ко мне и заговорщицки произносит: «Не извольте беспокоиться, все будет в лучшем виде». Значит, все в порядке, кандалы сделаны так, что Рыжик без труда завтра же снова с нами.

Рано поутру меня будит зычный голос Федора Васильевича под соседним окном спальни хозяев: «Саша, Саша, вставай, идем гулять!» На часах около шести утра. Спиркин, допоздна работавший с энциклопедическими статьями, мирно спит. Под окном звучит настойчивый зов: «Александр Георгиевич, вставай!» Нет ответа. Тогда уже, совсем по-деловому, по-партийному: «Товарищ Спиркин, вставай!» Тут Александр Георгиевич наконец понимает – делать нечего, надо вставать, и идут по аллеям «Отдыха» на утреннюю прогулку, заодно обсуждая и решая массу неотложных дел. Так приучился наш Александр Георгиевич в шесть утра ходить на обязательную прогулку в любую погоду в те времена, когда уже никто под окном его не зазывал, ибо отношения в конце концов стали прохладными, если не окончательно испортились.

Трудно было Александру Георгиевичу быть под прессом члена ЦК КПСС, одного из организаторов советской философской науки. Александр Георгиевич пропадал с нами каждый вечер, обсуждая вечный «левый берег Иордана и полосу Газы». А то, споря с Алексеем Федоровичем: развалится ли эта телега и когда? «Нет, никогда, – говорил Алексей Федорович и, сжимая кулак, повторял: – Вся сила в военной мощи. А она у нас вот какая», – и сжимал крепче кулак. Спиркин жарко спорил, доказывая, что никакая военная мощь не спасет, сама «развалится телега». Здесь он был провидцем. Все-таки человек другого поколения, чем Алексей Федорович, хоть и испытал одиночку Лубянки. Слушали мы с ним, сидя рядом, всю пражскую трагедию, плакал Александр Георгиевич от беспомощности. На следующий день торжествующий Федор Васильевич, придя в наш двор, с гордостью объявил о советских войсках в Праге. Каково это было слушать бедному Саше. Ничего не поделаешь. Надо молчать.

С Алексеем Федоровичем Константинов был всегда любезен. Да какое там знакомство, но ведь статьи принимал и визу ставил. Помню, сидим мы под кленами, работаем. Идет по аллее Федор Васильевич, увидел нас, поздоровался и говорит: «Ах, Алексей Федорович, как я вам завидую, сидите и наукой занимаетесь». – «Федор Васильевич, а что вам мешает, – отвечает Лосев, – бросьте все да садитесь за работу». Прошел дальше, вежливо улыбаясь.

Уж кого только мы не повидали, сидя под кленами, особенно когда Александр Георгиевич открыл экстрасенсов. Ведь это он в газете «Труд» опубликовал первую свою статью, ввел в оборот слово «экстрасенс», потом привлек множество этих фантастических людей и, наконец, Джуну, при начале карьеры которой стоял именно он, снабдив ее документом за своей подписью, как член Академии наук СССР. Тогда это был пропуск в большой свет.

В маленьком домике идет прием пациентов, кого-то провозят через ворота, другие идут по аллее, поток их нескончаем. Всех знаменитостей Александр Георгиевич направляет к Алексею Федоровичу, чтобы, во-первых, вернули ему зрение, а во-вторых, дали ему сон. Каждый клянется, что сделает это запросто. Никто ничего не сделал. Когда Алексей Федорович простудил какой-то нерв и не мог ступить шага без адской боли, все знаменитости оказались беспомощны, сколько им ни платили, как их ни кормили. Зато когда вернулись в Москву, вылечил Алексея Федоровича замечательный врач, доктор медицины, биохимик и психиатр Давид Лазаревич (нашел его нам Алексей Бабурин, студент мединститута, делавший массаж Алексею Федоровичу). Красивый, лет около сорока, с черными по плечам волосами, повадками и статью поэт-романтик. Он сразу сказал, через сколько сеансов Алексей Федорович сможет наступать на ногу, через сколько пойдет, когда спустится по лестнице и отправится гулять. Никаких лекарств, только в течение считаных минут легчайшие удары игольчатым маленьким молоточком где-то в области спины, ближе к шее, а отнюдь не коленный сустав или бедро, где обычно колдовали экстрасенсы. Интереснейшая личность во всех отношениях и замечательный врач. Теперь за границей, уехал, говорят.

Вспоминаю Николая Васильевича Цзюя, китайца, которого мы звали дома Коля Васильевич. Он работал в Китае в массажном и водном заведении своего дяди, а потом, в 30-е, соблазненный успехами социализма, подался в Союз, да так и остался, женился, говорил по-русски с маленьким акцентом. Сын его совсем русский, инженер на большом авиазаводе, если не ошибаюсь. Там по схеме нашего друга Л. В. Голованова, наследника А. Л. Чижевского, нам сделали люстру Чижевского для кабинета Алексея Федоровича, когда этих люстр еще ни у кого не было и в помине. Алексей Федорович регулярно ее включал. Висит она у него над письменным столом и сейчас.

Николай Васильевич потрясающий массажист. К Алексею Федоровичу он приходил раза четыре в неделю (за компанию и меня подлечивал), рассказывая массу новостей (навещал он очень важных людей), стал своим человеком в доме, ходил лет десять, а умер от рака желудка (любил хороший коньяк). Меня вылечил от страшного радикулита, подхваченного у Спиркина – результат холодного душа в жару. Боли были мучительные, не могла лежать, дремала стоя, держась за рояль. У Николая Васильевича свой метод, полное выздоровление через четырнадцать дней. Вспоминаю с благодарностью доброго нашего Николая Васильевича и как всегда пил он мой кисленький чайный «японский гриб».

От Николая Васильевича попал к нам другой китаец, так называемый Женя. Он колол иглами, тоже пытался действовать на сон Алексея Федоровича. Женя работал официально диктором на Южный Китай (там особый диалект), а неофициально врачом. Это дипломированный врач, которого направили во время культурной революции на перевоспитание на юг Китая, где жили дикие племена, среди любимых блюд у которых – свежая человеческая печень. Как мог, Женя их просвещал, а потом отослали его на холодный север, но зато на границу с Казахстаном, куда он и бежал, переплыв бурную реку, держа в руке скрипку (это особенно умиляло), в которой спрятаны были документы и дипломы. Жил на пастбищах Казахстана, кормился впроголодь, ни слова, кроме китайского. Потом как-то попал в город, получился разговаривать на смеси русского и местного наречия, устроился в поликлинику, где лечил больных тайно, за занавеской. Считалось же, что они попадают к известному врачу, который принимал, записывал, осматривал для вида, а потом отсыпал за занавеску, якобы к своему ассистенту. Случай помог. Буквально из неминуемой смерти вытащил секретаря обкома комсомола, попавшего в автокатастрофу. В награду отправили в Москву, дали денег. А в Москве путь один – лечить знатных персон. Они же и пристроили Женю на радио, дали квартиру, и он жил припеваючи да еще составлял какой-то учебник по фитотерапии со всеми китайскими травами, которых у нас нет, тратил деньги в комиссионных магазинах на антиквариат и колол страшными длинными иголками, причем колол больно. Человек Женя симпатичный, ребят своих, крохотных китайчат (жена у него кореянка), приводил, забавные, катались по комнате, как шарики. Но глазам и он помочь не мог.

А еще Федор Дмитриевич Карнеев, тоже врач, тоже иголками колол и лечил своими собственными снадобьями, но главным образом пчелиным ядом лечил. Его привела к нам Ольга Смыка, вылечил ей бронхиальную астму. Очень он нам помогал. Особенно когда от снотворного и транквилизаторов в начале 70-х Алексей Федорович не мог даже языком шевельнуть и почти перестал двигаться. Все лекарства выбросил Федор Дмитриевич и колол маленькими иголочками под языком. Алексей Федорович всегда на все готов, если дело касается сна, работу приходится бросать. На глазах совершилось чудо – говорит, ходит нормально.

Потом регулярно появлялся у нас Федор Дмитриевич с маленькой коробочкой, где жужжали пчелы, ловко выхватывал одну, и она немедленно колола своим жалом, сама погибая. Мы с Алексеем Федоровичем на себе испытали пользу этих тружениц-пчелок. И еще – мокрое обертывание. Не всякому это дается, надо быть мастером. Как-то Алексей Федорович схватил простуду, поднялась высокая температура, а через день – Ученый совет, защита диссертации, где каждый голос важен. Вызвали Федора Дмитриевича. Он сразу горячие, дымящиеся буквально от кипятка мохнатые полотенца и мгновенно обернул ими грудную клетку Алексея Федоровича, а сверху теплые одеяла. И что вы думаете? Без всяких лекарств температура спала, простуда ушла, и Алексей Федорович отправился на Ученый совет. Но сама я никогда бы не решилась на такую операцию. Опыт большой нужен. Какие-то особые диеты придумывал наш Федор Дмитриевич, снабжал своей «зеленой мазью» (с медью) собственного производства – спасала от нагноений. Чего только он не придумывал, талантливый человек, настоящий врач и пчеловод хороший, снабжал нас своим медом. Да, все это в прошлом, прошлом.

В те времена рядом со мной был Алексей Федорович, для него старалась, все делала, чтобы здоровый был. Думаю, эти добрые, хорошие люди, о которых я сейчас пишу, основательно помогали Лосеву. Достаточно было одному из них исчезнуть – Николаю Васильевичу, с его китайским массажем, – и уже что-то нарушалось в железном режиме. Теперь же мне все равно, хоть для дела лосевского тоже не мешает быть здоровой телом и сильной духом. Не всегда удается.

Сама не заметила, как куда-то ушла в сторону от дачного повествования. Дача у Спиркина – особый мир, где столько было продумано, написано, причем летом, когда нормальные люди отдыхают, едут в отпуск. А мы, видимо, ненормальные. Ждем лета, когда телефоны не мешают, люди не ходят, дела не отвлекают Алексея Федоровича. Он любит лето жаркое, все-таки южанин, я – тоже люблю, где-то в глубине моей природы – кавказские корни дают себя знать. Сидит Алексей Федорович под кленами, лето горит, и леса горят вокруг, торфяники горят, дым застилает небо. Лето 1972 года. Сидит Лосев под кленами, на столе рядом с ним тазик с холодной водой, лежит полотенце, кладет на голову, шапочку черную снимает. Рядом «свободный художник» Володя Бибихин (это он опубликует через много лет свои потаенные беседы с А. Ф.), а это самоуглубленный Саша Столяров («стоик», будущий доктор философии) или Юра Шичалин, «неоплатоник» (появится позже, станет доктором философии). Сидят Люся Науменко, чудаковатая умница, или аккуратная, строгая Надя Садыкова (она же Малинаускене), задумчивый Юра Панасенко, кто свободен из моих учеников и готов приехать на дачу, поработать с Алексеем Федоровичем, читать вслух, писать под диктовку (или спеть под гитару, как это умеет Тамара Теперик) или порассуждать на высокие духовные темы, как свойственно Лиде Горбуновой. Я уже теперь не успеваю, делаю работу более важную. Да и в Москве напротив А. Ф. за столом все те же Володя, Саша, Юра, Надя (а то и стремительный Гасан Гусейнов – этот будет доктором филологии) – читают вслух, записывают за А. Ф. Иной раз присоединяются к ним другие мои ученики – Лена Дружинина (внучка С. В. Шервинского, художественная натура, сочиняет у меня диссертацию о Гомере) и Таня Бородай (дочь Пиамы Гайденко, философический ум, пишет у меня об Аристотеле), появляется Таня Шутова (безукоризненный французский) от П. В. Флоренского или Дина Магомедова от профессора Д. Е. Максимова (она – знаток Блока и в дальнейшем его издатель). Пока все они юные, жаждут знаний, набираются уму-разуму рядом с Лосевым, обучаются систематической работе, приобщаются к серьезной науке. Время не ждет, и машинистки ждут рукописи, теперь самая главная – Лиля Тавровская, прелестная блондинка, ласковая, трогательно любящая Алексея Федоровича. И поныне помнит об Алексее Федоровиче, а он ей дарил книги, которые Лиля печатала с большим тщанием.

В июле 1973 года все под теми же кленами, в качалке, пишет Алексей Федорович шутливое письмо моей сестре после того, как получил от нее долгожданный подарок – легчайшую, невесомую летнюю кепочку. Давно он хотел получить такую взамен старой, но все оказывалось не то. Кому только не заказывали и где только не покупали. И вдруг, по рисунку Миночки, в далеком Владикавказе сшили именно то, что хотел Алексей Федорович. Сидит он под деревом и диктует письмо нашему молодому другу, ученику моей сестры, Володе Жданову. Он-то и привез эту кепочку, легкую, как поцелуй младенца. Стали ее с тех пор именовать «поцелуйной». Володя для Алексея Федоровича всегда Владимир, для нас Вольдемар. У нас старинная дружба. Еще дед его учил меня рисованию и черчению в школе. Что я? Он учил моего отца тем же предметам в классической гимназии. Живому деятельному Володе скромность мешает писать и выступать. Замечательный прочел доклад в Ростове о Лосеве и Айхенвальде, но так, по-моему, и не напечатал. Володя пишет под кленами, радуясь вместе с Алексеем Федоровичем веселому и даже очень стилистически изысканному письму.[321]

Маленькая Леночка, племянница, то и дело подбегает к качалке, спрашивает: «Вам что-нибудь надо, Алексей Федорович?» Со вкусом произносит полностью имя и отчество, хотя обычно называет его попросту «Алеша», видимо, считая его своим товарищем по играм. Алеша строго смотрит на маленькую шалунью и отвечает тоже не без подвоха: «Сядь, почитай „Дочь падишаха“». – «Ах, какие вы хитренькие», – возмущается Леночка, удирая подальше от качалки. Уж больно занудная эта сказка, придуманная каким-то советским детским писателем. Я сама ее терпеть не могу.

Леночка по праву считает Алешу своим товарищем и другом. Ведь лето на даче – праздник и для нее: уехать из привычной домашней обстановки Владикавказа (тогда он был еще Орджоникидзе), от няньки и строгой бабушки, моей мамы Нины Петровны, рядом с которой маленькая Леночка лепит какие-то пирожки, чтобы потом стать настоящей мастерицей по части вкусных вещей.

Малютка в два-три года перевернула вверх дном наше житье-бытье на даче. Мы с Алексеем Федоровичем переселились на второй этаж, вернее только ночевали там, а так весь день внизу: в саду, на веранде. В нашей нижней комнате мама Мина и дочка Леночка. Кто из них кем управляет, не совсем ясно, хотя, если присмотреться, то, конечно, Леночка – глава всей нашей семьи.

Я встаю рано, часов в пять утра или в начале шестого, это я, которая терпеть не может вставать рано: ложимся мы с Алексеем Федоровичем поздно и встаем поздно. Но здесь ничего не поделаешь. Малютка просыпается в самую рань и начинает играть. Мама Мина готовится уехать в Москву, она пишет докторскую диссертацию по французской литературе. Французский у нее с детства, когда еще к нам ходила мадам Жозефина, но потом с нашими семейными потрясениями 1937 года[322] девочка многое забыла, и я, живя с ней у нашего дядюшки во Владикавказе, занималась с Миночкой французским, читала ей французские детские книги мадам Сегюр, а маленький ослик Кадишон стал ее любимым героем. Встречных осликов (а их тогда много было в городе) она так и называла Кадишонами.

Так вот, мама Мина уезжает на целый день в московскую Иностранную библиотеку, а Леночке объясняем – мама поехала делать массаж. Массаж она понимает. Я же должна забавлять малютку. Забираюсь к ней в кровать (в комнате рядом стоят две большие кровати для мамы и дочки), прячемся под одеяло и играем в Маугли и пантеру Багиру. «Мы одной крови, ты и я». Леночка может бесконечно играть в эту игру и повторять эти слова. Или же идет стирка белья, без воды, конечно. Она трет какую-то тряпочку и шипит, это льется вода, а потом начинается сушка. «Сусыть, сусыть», – повторяет маленькая прачка. Я уже изнемогаю, часы идут, ребенок играет. Так несколько часов. Спать хочется, но пора одевать, умывать, кормить ребенка, да и об Алексее Федоровиче не худо позаботиться. Такая у меня работа целый месяц.

А то еще Леночка просит: «Сделай мне машаш». Ложится голенькая, животик мягенький, тепленький, вся мягенькая и теплая, а я глажу животик и говорю: «Машаш, машаш». Баловство, но приятное, и животик сладко поцеловать и розовые пяточки – все такое аппетитное. Малышка-красавица. Когда она с Ольгой Сергеевной едет в такси, ей приветливо машут руками водители, она задорно смеется и поет с Ольгой какие-то песенки про васильки, лютики и любовь. Мордашка в кудрях, на голом тельце трусишки, носочки и туфельки красные. Хватаясь храбро за спинку качалки и стоя сзади на перекладине, она раскачивает Алешу и сама качается.

Перекладина качалки служит еще для сушки, уже настоящей, носочков и туфелек, если вдруг оскандалится двухлетнее существо. Весело хохочет Василий Иванович Воздвиженский, наш старый друг. Пришел из Кратова навестить Алексея Федоровича, а тут такое забавное чудо. Сидит на корточках, развешивает на перекладине качалки носочки, рассматривает сосредоточенно мокрые туфельки и повторяет: «Сусыть, сусыть». У Василия Ивановича оба внука, Сережа и Георгий (он же Геродот), уже взрослые, есть и малютки-правнуки, но все в городе. На даче только он и Елена Сергеевна. Вот туда и соберемся все вместе: Алеша, Леночка в коляске, мама Мина и Баба. Баба – это я, Аза Алибековна. Волосы у меня начали рано седеть, а лицо молодое, очень похожее на мою маму Нину Петровну. Это сходство смущает ребенка. Если там, на Кавказе, бабушка, то почему же здесь, в «Отдыхе», не быть Бабе. Так и осталась с этим домашним именем (в устах Леночки, даже взрослой) на всю жизнь, как и Алексей Федорович остался для нее Алешей и еще Гиганом. Слово «гигант» она не могла произнести, но гиган, который где-то на крыше борется с бабой-ягой, чтобы Леночка спокойно заснула, этот гиган – свой, родной. Как же не пойти в пешую экскурсию в Кратово? Действительно, идет целая процессия, идем минут сорок, хотя обычно и за двадцать минут по шоссе добираемся. Но тут нужна сугубая осторожность. Я под руку с Алексеем Федоровичем, не дай Бог споткнуться о какую-нибудь кочку, корягу, камень, осторожно по шаткому мостику через речку Хрипаньку, почти высохшую, но все-таки речку. Наконец, улица Ломоносова, гостеприимный дом Воздвиженских, где на огромном участке все сосны подсчитаны, их больше сотни, темновато на открытой веранде, но старательно возделаны грядки клубники, флоксы вдоль аллеи, ведущей к дому, на веранде старинный дубовый стол и тяжелые дубовые стулья из московской квартиры: там места мало, не помещаются громоздкие вещи из прошлого. Нас угощают своей клубникой, пьем чай с вареньем, Елена Сергеевна забавляет Леночку масками разных зверей, вынула из какой-то кладовки.

О, эти спасительные маски. Мы их тоже купили, разные, но главные и обязательные – медведь и лиса.

Леночка не любит есть. Весь день бегает с бутылочкой, почти пустой, из-под кефира и кричит в ответ на призыв к еде: «Кихирчик, кихирчик!» Боимся, как бы не упала и не поранилась с этой противной бутылочкой. Но она еще умудряется подбежать к старушке – матери Александра Георгиевича, тихой, смиренной Федосье Ефимовне: «Вам ничего не надо, Федосья Ефимовна?» «Вот уж какой дитенок добрый, – говорит глуховатая Федосья Ефимовна. – Ведь никто за целый день не спросит меня ни о чем!» Бедная Федосья Ефимовна. Вечно в трудах – то подметает аллею, то штопает носки сыну, то что-то зашивает, а то сидит с Библией на коленях, погружена в чтение вечной книги, свою единственную радость. Над старушкой посмеивается ее внучка, тоже Лена. Но наступит время, и Лена наденет крестик и станет постоянной посетительницей окрестных церквушек. Федосью Ефимовну сбила в Москве машина. Забыла она на столе оберегавший ее всегда Псалом 90 «Живый в помощи», который всегда носила с собой, называя попросту «живые помочи». А как радовалась она, когда ее сын Саша стал членкором АН, не очень понимая, что это такое, но принимая как самое надежное разъяснение своего младшего сына Ивана. Стоят они оба на балкончике второго этажа, Иван кричит во всю ивановскую (оба они почти не слышат): «А Сашка теперь получать будет 250 рублей!» – «За что же, милай?!» – спрашивает Федосья Ефимовна. «А ни за что. Просто так!»

Эти объяснения достаточны. Мы с Алексеем Федоровичем гуляем вечером по аллее, и каждое слово, даже если бы и шептали (а тут кричат), слышно. Какое мудрое объяснение. Русский человек любит, чтобы было ни за что, просто так. Это самое дорогое.

Да, так вот маски очень нам пригодились. Леночка за столом капризничает, ничего не ест. Ольга Соболькова в полном раздражении хватает половник и готова опустить его на голову этого бесенка, но что такое? Ребенка нет, где он? Уже Ольга рыдает, что она довела младенца до того, что тот упал от страха под стол. Младенец действительно под столом. Но не от страха, а просто надоели ему приставания с едой да еще и угроза половником. Под столом сидеть очень удобно.

Вот тогда входят в роль медведь и лиса. Мощный удар сотрясает стеклянные двери из комнат на веранду. Раздается страшный рык, и появляется медведь, а около него юлит лиса. Алеша мастерски разыгрывает репризу, Миночка что есть силы помогает.

Ребенок, по-моему, делает испуганный вид, верещит, хватает ложку, начинает есть, но как-то подозрительно весело. Он тоже включается в игру. По сценарию, надо есть, иначе медведь заберет, лиса не спасет. Вот так почти каждый день. Уже сам хитрющий младенец готов играть первый и спрашивает: «А когда медведь придет?»

Уложить спать – тоже проблема. Не спит, да и только, слушает мои сказки. Выдумываю их бесконечно, лежит, закрыв глаза, а только кончу, тонкий голосок: «Еще». Тут на помощь мне приходит Гиган. Опять дрожат двери, раздаются стуки. Гиган на крыше (почему там, я и сама не знаю) борется с бабой-ягой. «Спи, иначе заберут тебя». Ребенок суетится, прячется под одеяло, в щелочку поглядывая одним глазом. Я в полном отчаянии, но тут приезжает Миночка из Москвы и наконец сменяет меня. Теперь ее очередь «делать машаш», рассказывать сказки, а я иду наверх, к дорогому моему Гигану. Теперь ложимся раньше, ведь с утра мне опять на работу.

Идем гулять на Хрипаньку, где гуляет еще один младенец – бычок Морячок, ласковое существо. Зато не все дети ласковые. Наша-то добрый ребенок, игрушки всем раздает, со всеми готова поделиться сладким, хочет играть вместе с какой-либо подружкой. Но встречает отпор злобной маленькой девочки, с которой нянька не справляется. Наша от горя, что ее отталкивают от песочка и бьют по пальчикам, бросается ко мне, плачет. Тогда я делаю из бумаги кораблики (я их с детства умею делать), сажаю на них бумажных человечков, и мы пускаем их по мелкой водичке на зависть злой девочке, посматривающей исподтишка. Делаем маленькую запруду, и туда проскальзывают какие-то мельчайшие рыбьи детки, серебрятся на воздухе крохотные тельца, плывут какие-то жучки, веточки.

Вдруг в траве чудо – черепаха, самая настоящая, втянула голову и лапки, притаилась. Возвращаемся торжественно домой, все горести забыты – несем черепаху. Дома привязываем ее (как – уже не помню) в саду среди травы, ставим водичку, даем ей какую-то кашку. Черепаха начинает передвигаться, и довольно активно, уже и веревочка куда-то делась. Разыскиваем среди густой травы, волнуемся, все-таки удивительная находка. Вспоминаю гомеровский III гимн к Гермесу, когда сей плут находит черепаху и радуется «знаменью», полезной для него находке (все-таки Баба человек ученый). Правда, многославный Гермес распотрошил бедную черепаху ножом из «седого железа», приладил к панцирю семь струн из овечьих кишок, сделал звонкую лиру и обменял ее у Аполлона на стадо коров, украденных им у бога.

Мы – добрые, нам бы черепаху накормить. Но, видно, свобода важнее корма из рук человека. На третий день черепаха окончательно исчезает. Откуда она взялась, куда делась, загадка.

На даче среди настоящего густого леса – ели, сосны, рябина, березы, цветущие кустарники, грибы-зонтики с огромными плоскими шапочками величиной с тарелку, синюшки, действительно какого-то сине-лилового цвета, мухоморы. Мы их, конечно, не собираем, но дядя Ваня их жарит и ест, ничего, остается жив. Однажды Володя Бибихин с дочкой Ренатой набрали целый пакет синюшек. Не знали, куда потом их деть. Рената, на год старше Леночки, серьезная девица, в руках облезлая матерчатая обезьяна. Сажает ее на диван. Я вежливо спрашиваю, как зовут эту явно любимую игрушку. Рената в ответ басом: «Доктор Мартин Хайдеггер». Вот так, ни больше ни меньше. Знает, что отец все говорит о Хайдеггере, переводит, пишет о нем. А она запомнила.

Жаркий день, даже на Хрипаньку-речушку идти тяжело, никто не хочет, дома прохладнее. А вот Леночке хорошо бы поплескаться в водичке. Раскладываем детский бассейн, наливаем воду, и наш младенец уже резвится. Брызги летят во все стороны, радуется Леночка, рады все ее игрушки, особенно резиновый крокодил, прильнувший к бассейну. Страшный, но любимый. От удовольствия Леночка начинает распевать на какой-то свой мотив с совершенно не понятными никому словами песенку, без конца и без начала. Из окна смотрит пожилой родственник Майи Николаевны, прислушивается и спрашивает меня: «Это она на кавказском языке поет?» Так Лена изобрела свой кавказский язык.

Особые удовольствия доставлял дядя Ваня, Иван Георгиевич, брат хозяина. Талантливый человек, мастер одного из авиационных заводов в Жуковском (там и семья его живет). Жизнь сложилась так, что никаких вузов не кончал, но мастерил что угодно, и на заводе ставили его на самую тонкую и точную работу. К великим праздникам завод заказывал ему портреты вождей – и это он делал мастерски, для души писал подмосковные пейзажи, был и поэтом, причем публицистическим, хотя с рифмой и размером не ладил, но на разные важные события отзывался стихами, записывая их в огромную амбарную книгу. Иной раз захватит врасплох и во весь голос (сам по глухоте не слышит) выкрикивает с выражением обличительные строки. Больше всего любил возиться в сарае, куда со всего околотка притаскивал, казалось бы, никому не нужные железки, проволоку, гайки, колеса, пружины, матрасы, спинки от железных кроватей, всякий хлам. В его умелых руках хлам этот превращался в полезные, а часто и бесполезные вещи. Сам делал ульи для пчел, был и пчеловодом, но, правда, пчелы все подохли зимой, чего-то он не учел. Сам смастерил он пилораму, валил сосны, таскал откуда-то доски, бесконечно пилил, не выходя из рамок обычной платы за электричество. Здесь он был просто академиком, пускался на такие хитрости, что ни один нормальный электромонтер не разберется. Самое же главное – он сконструировал маленький забавный грузовичок, чтобы возить на участок песок, гальку и всякий мусор, который ему попадается. Но это что! Он добыл где-то развалившуюся легковушку с хорошим мотором и усердно трудился над ее реставрацией. Своя машина – престиж мастера высокого класса.

Вот с этим замечательным дядей Ваней все мы были в самых теплых отношениях, в том числе и Алексей Федорович. Никогда не пройдет мимо, не остановившись на аллее, снимет шляпу (он ходил в несусветной шляпе), спросит у Алексея Федоровича о здоровье. К Алексею Федоровичу относился с небывалым почтением, сделал ему столик для работы под кленами, стол для работы на веранду, и не один, чинил нам старенький холодильник, настольные лампы, замки с ключами. Портал-то тоже его работа. Сначала деревянный, пахнущий сосной в жару и после летнего дождичка, а потом цементный, чтобы века стоял, а затем весь покрытый метлахской плиткой, чтобы пыли цементной не было. Потребовала это сделать наша Ольга Сергеевна, внушавшая дяде Ване самые теплые, сердечные чувства. Как же Алексею Федоровичу дышать пылью? Ни в коем случае. К нашему очередному приезду – роскошный ковер из плиток разного размера, рисунка и цвета радовал глаз. Правда, плиток не хватало. Недолго думая, дядя Ваня решил уменьшить необъятные размеры нашей эспланады и отрезал от нее с двух сторон по два метра. Насобирал какие-то крохотные плиточки, чтобы возместить нехватку. Кроме того, работал он, как всегда, темпами аврала, в последний момент, когда деваться некуда. А тут зарядил дождь, так что весь этот плиточный ковер расстилался под дождем, что совсем не положено. В результате маленькие плиточки стали незаметно отклеиваться, а маленькая двухлетняя Леночка своими крохотными пальчиками тоже с удовольствием выковыривала симпатичные квадратики, сидя на корточках и старательно пыхтя. Леночка и дядя Ваня любили друг друга. Леночка тянулась к родственной ей детской душе дяди Вани, полной сказочных фантазий. Среди них осуществлялась одна – маленький грузовичок, конечно, без всякой кабины для водителя, а с этакой скамеечкой впереди, где умещался сам дядя Ваня за рулем, а рядом с ним маленькая девочка. Какой восторг вызывали поездки за пределы дачи. Машина адски рычала, как сорок тысяч моторов рычать не могут, подпрыгивала так, будто неслась не по удобным сосновым аллеям, а по какому-то бурелому или булыжным завалам, густые клубы ядовитых газов тянулись в хвосте этого чудовища, но зато как она сигналила, разгоняя встречных-поперечных. Мы поражались храбрости нашей девочки. Я понимаю, что маленькие не испытывают страха, они не знают, что это такое, поэтому спокойно подходят к собакам и лезут в чащу кустов, где прячется всякая скользкая нечисть. Но какое удовольствие сидеть на шаткой скамеечке, подпрыгивая вместе с грузовичком, цепко держась маленькими пальчиками за какие-то железки, и испытывать восторг от этого фантастического полета? Нет, этого я не могла понять. Никакой техникой Леночка не стала заниматься. Она зато научилась прекрасно вышивать, вязать, шить, рисовать, писать стихи, прозу, заниматься наукой и готовить вкусную еду. Но ведь для всего этого тоже нужна храбрость. Вот ребенок и набирался опыта для самостоятельной творческой деятельности.

В третье лето третьего тысячелетия от Р. Хр. в тридцать седьмой раз приезжаю я в этот некогда благодатный уголок. Все так же встречает меня большой приветливый дом, изрядно подряхлевший (ночью он скрипит и кряхтит совсем по-стариковски). Я уже привыкла к мощной крапиве (и к траве со скучным, серым прозванием – сныть), что давно поглотила анютины глазки, колокольчики, золотые шары и розы, и шиповник, и малину. Но все так же стоят могучие сосны (хотя лес заметно поредел), тянутся вверх упрямые клены, живы кряжистые яблони, сирень и пышные заросли белоснежных деций, окаймляющих аллею. Весь в цвету, роскошный жасмин поздравляет меня с приездом, а там вдруг устремятся ввысь и лилово-розовые стрелы изобильных кустов, имя которых все давно позабыли.

Этим жарким летом в Большом доме, о чудо, мы только вдвоем: я – внизу, Старый хозяин – наверху (молодые изредка появляются в благопристойном коттедже под старинным названием – Маленький домик). Стоит удивительная тишина. Ее нарушает в урочный час, к всеобщей радости, Добрая душа, прелести прозрачной и почти призрачной. В сумеречной, как всегда, столовой ее встречает Сам (мой выход желателен), рядом – старый израненный в давних боях Цезарь (последний из славной стаи) и ненасытный кот Пушок. Добрая душа приютит, одарит лаской, накормит и вселит надежду, что так будет завтра, послезавтра, всегда и вечно. А потом дом снова погружается в тишину. Сидя за книгой, внизу, на веранде, я не слышу, как бывало, ни стука пишущей машинки, ни тихой музыки, под которую обычно так хорошо работалось обитателю верха. Только тяжелые неровные шаги. Только шаги. И невольно всплывают в памяти стихи Алексея Федоровича «Тревога», где ум «тайно шумит» «тревогой тонкой», где жизнь «тревожна мглой чудес», где стар и млад погружены в «тревог туманность».

Ах, как хочется снова побывать жарким летом в уголке, который я умилительно живописала в своей книге. Все в этом краю полно воспоминанием об Алексее Федоровиче, и столик его под кленами все еще цел и скамейка зеленая как будто ожидает нас обоих. Как хочется! Но – тревога…[323]

Иной раз в те давние времена удачный мирный быт нарушали гости. Бывало это обычно в сентябре, 23-го числа, в день рождения Алексея Федоровича. Сначала приезжали самые близкие, всегда несколько человек. Пиама с Юрой, Петя Палиевский, А. В. Гулыга, Л. В. Голованов, Алеша Бабурин. Петя, после того как в «Контексте» вышла одна из статей Алексея Федоровича о символе, привез в подарок великолепную дыню, всю обклеенную наклейками – «Контекст». Ели дыню с особенным удовольствием. Пиама привезла как-то любопытный кофейный сервиз с подносом и мягчайший плед – они и поныне у меня в ходу, особенно плед. Его полюбила белоснежная кошечка Игрунья, и мы вместе наслаждаемся, отдыхая под пледом Пиамы и Алексея Федоровича. Пиама сделала нам еще один подарок – привела в гости Л. Н. Столовича, философа, стихотворца, небывало остроумного, добрейшей души человека. Леонид Наумович пришелся нам обоим по сердцу и остался таковым навсегда. Хотя он большей частью жил в своем тартуском университетском уединении, но, приезжая, одаривал книгами, стихами и своими открытиями кантовских раритетов.

Это уже позже, к 80-м годам, наплыв посетителей в день рождения стал принимать угрожающие формы – сидели на веранде, в комнатах, в Маленьком домике. А раньше было все просто и совсем семейно, с угощением мы с сестрой или я одна вполне справлялись.

Были гости традиционные, обязательные посетители дачи, без них не обходилось ни одно лето, с начала 70-х вплоть до кончины Алексея Федоровича. Это были наши друзья, профессора М. Ф. Овсянников и В. В. Соколов. Являлись оба друга с важными делами. Михаил Федотович – с японским фотоаппаратом, снимать в разных видах Алексея Федоровича и его окружающих, включая собак. Василий Васильевич – с обсуждением издательских дел, новых идей, рассказами о московских событиях. Знал он поразительно много, удивлял тем, что точно называл годы рождения и смерти, годы выхода книг, был живой летописью происшествий, очень давних и близких. О нем можно было сказать рекламой из старого, дореволюционного журнала «Я знаю все». Он действительно знает все и до нынешнего времени. Я всегда наслаждаюсь, разговаривая с ним даже по телефону. Чего только от него не услышишь, причем это не слухи, не сплетни, а достоверные факты. Сказывается закалка историка, вначале Василий Васильевич был на истфаке ИФЛИ, а потом уже перешел на философский. Особенно ценил Алексей Федорович эволюцию Василия Васильевича в образе мыслей, в том числе в плане религиозном, что существенно сказалось на его книгах. С наслаждением слушали мы, как профессор Соколов читал державинскую оду «Бог». Вот уж никогда не думала о таком повороте в судьбе человека. Значит, Господь его не оставил.

М. Ф. Овсянников – тот обязательно с аппаратом. Приглашается Спиркин. Всех усаживают, то так, то этак. Миша, как его называет Алексей Федорович (для него все давно Миша, Вася, Саша), прицеливается поудобнее, чтобы запечатлеть навеки (так он считал) наши дружеские мгновения. Как будто фотобумага, особенно советская, вечная, да и события могут нагрянуть такие, что и клочков не соберешь. В чем-то он прав, конечно. Вот и сейчас, вынимаю сохранившиеся фотографии мамы, отца, молодыми, красивыми (правда, они только такими и остались в моей памяти и без фотографий), а там и мамина мать, бабушка, которую я никогда не видела (обе бабушки умерли до революции и совсем не старыми), важная, величественная дама с большим чувством собственного достоинства, добродушный ласковый дедушка – я ребенком знала его и даже переписывалась вполне серьезно, а он присылал в письмах рассказы из быта казачьих станиц. Вот так вынешь из кожаной папки (альбомов у меня нет, они сохранились у моей сестры Миночки) дорогие портреты и окунешься в другой мир, который никогда не вернется, а я люблю жить прошлым, уж оно-то никуда не денется, всегда в моей памяти.

Наверное, прав наш записной фотограф Михаил Федотович. Как он радовался, когда в III томе «Истории античной эстетики», который вышел к 80-летнему юбилею Алексея Федоровича (его не отмечали в институте), поместили портрет Алексея Федоровича, удачно снятый на даче под кленами, один из самых симпатичных, а в конце тома, где стояли выходные данные, указали: «Портрет работы профессора М. Ф. Овсянникова». Денег он не взял. От издательства причитался – рубль.

Смотрим мы с фотографий теперь уже покойного Миши Овсянникова (скончался он раньше Алексея Федоровича) тоже молодыми и красивыми, как наши родители и деды, и благодарим Михаила Федотовича.

Бывали на даче гости совсем необычные. Например, американец, профессор Джордж Клайн. Надо сказать, что в конце 60-х начали какие-то слухи просачиваться к нам из-за рубежа, что кто-то Лосевым интересуется, что имя его вошло в историю русской философии, что статьи о нем писали известные русские философы-эмигранты и что в Итальянской философской энциклопедии о нем большая статья. Сообщил нам об этом всезнающий В. В. Соколов, который эту энциклопедию выписал. Мы последовали его примеру и тоже стали ее обладателями. Но, признаться, Алексей Федорович как-то отрешенно и даже болезненно относился к этим разговорам: философия своя, собственная для него погибла вместе с давними книгами, из-за которых он столько страдал. А вот оказывается, что как раз эти книги именно теперь нужны многим людям (никуда не денешься от проблесков свободы).

Стали захаживать к нам на Арбат люди совсем незнакомые, почитатели Лосева (мы и не подозревали, что число их растет). Я даже не понимала, каким образом мы их все-таки впускали в дом. Что-то сдвинулось в общей обстановке и в нашем сознании. Как мы боялись звонков незнакомых людей, которые просили разрешения посетить семинары Лосева по философии. «Какая философия! – возмущалась я. – Вы понимаете, Лосев преподает древние языки аспирантам. Без всякой философии». Люди, наверное, не верили.

Книги выходили, их следовало внимательно читать, и многое можно было вычитать из античной эстетики. Она ведь была той же самой философией, и находились понимающие люди. Власти уже не обращали особого внимания на Лосева. С приходом Лосева в эстетику все давно примирились, на него ссылались, как на главный авторитет. Он начал получать письма от неведомых молодых людей, которые спрашивали: «Как жить?» Неожиданно могли позвонить в дверь, и, хотя я к чужим не выходила, но почему-то, выслушав незнакомый голос из-за закрытой двери, проникалась сочувствием, открывала и смотрела на смущенные молодые лица. Они задавали один вопрос: «Верующий ли человек Лосев?» Я не могла вступать с ними в беседу, отвечала кратко, но утвердительно и советовала внимательно читать его книги. Трогательный и забавный был один случай. Из Башкирии, из сельской местности под Уфой, еще в 1960 году, как, уж не знаю, но добрался до нас школьный учитель, пенсионер, восхищенный книгой Алексея Федоровича «Гомер». Для нас это было непостижимо. «Значит, я кому-то нужен?» – спросил Алексей Федорович с утвердительной интонацией. Пенсионер из-под Уфы хотел как-то поблагодарить профессора. Представьте, я не выдержала и впустила его в дом, целая революция во взаимоотношениях с людьми. Он привез Алексею Федоровичу большой бидон с черной смородиной в сахаре (это считалось очень полезным для здоровья) и другой – с медом (башкирский мед славился).

Я пишу эти строки, а на огромном дачном столе стоит бидон, рябиновая кисть алеет на желтом фоне. В бидоне темно-алые крупные цветы. Но бидон – это ведь тот самый, из-под черной смородины (а из-под меда – в Москве). Я всегда беру его, чтобы ставить на даче букеты цветов. Красиво, декоративно, подходит к золотистым занавесям на окнах веранды и мелким розочкам на клеенке стола. Работаю, смотрю и вспоминаю первого ревностного читателя. Недавно «Гомера» переиздали в серии «ЖЗЛ» с моим предисловием «Гомер, или Чудо как реальный факт».

В Москве на Арбате у нас побывал Борис Шрагин с товарищами (в дальнейшем он эмигрировал и выступал по «Свободе»), потом какие-то французы, их имена я запамятовала, часто приходил Женя Терновский (близкий друг писателя Вл. Максимова, тоже эмигрировал и теперь значится как «профессор Евгений Терновский»), появлялся известный итальянский публицист Витторио Страда и еще итальянцы, затем появились немцы, ученые, не политики, поляки, тоже ученые. Особенно мы сблизились с известным филологом Казимиром Куманецким, переписывались, и благодаря его стараниям Алексея Федоровича приняли почетным членом Польского общества филологов, приезжали болгары, чехи и венгры – все это издатели, переводчики. Но опередил всех, как положено, грек Карвониди, журналист. Брал интервью, сделал хорошие фотографии, не раз появлялся у нас, любезничал, принес журнал со своей статьей. С его легкой руки явились фоторепортеры из журнала «Советский Союз» и из ТАССа.

Все это было самое начало. Потом, уже к годам 80-м, отбоя не было от посетителей, и я обычно приглашала их к утреннему, вернее, дневному кофе. Они пили вместе с Алексеем Федоровичем чашечку кофе, кратко беседовали, и Алексей Федорович уходил в кабинет работать. Кого только здесь не было – от японских телевизионщиков и американских журналистов до какого-то лосевского фанатика из Казахстана (бывшего гулаговца), любимой книгой которого были «Очерки античного символизма и мифологии». Приходил кое-кто с философского факультета МГУ «просто познакомиться с А. Ф. Лосевым», профессора новой формации. Присылали письма, стихи (например, Женя Кольчужкин из Томска[324]), портреты Алексея Федоровича – даже заключенные из лагеря, не говоря о молодых читателях из провинции.

Прибыли к нам М. Хагемейстер из Марбурга, А. Хаардт из Мюнстера. Это они в 1983 году переиздали в Мюнхене, к 90-летию Лосева, «Диалектику художественной формы» со своими очень внимательно сделанными статьями, а потом и появились у нас в гостях; и многие годы, приезжая в Москву, посещали наш дом, писали об Алексее Федоровиче. Все вещественные доказательства общения с Лосевым я сохранила, как и имена усердных читателей и почитателей. Все это пришло поздно, когда Алексею Федоровичу ничего не было нужно, кроме времени и здоровья, чтобы завершить свои труды.

Профессор Джордж Клайн появился у нас в Москве на Арбате в самом конце 50-х годов, может быть, в 1957-м. Он хорошо говорил по-русски, общительный, приятный человек, любитель книг. Он подарил мне альбом репродукций Модильяни и еще какие-то буклеты художников, слишком авангардных. В один из приездов, в 1960 году, Джордж Клайн подарил Алексею Федоровичу новое издание фрагментов досократиков Дильса – Кранца. Вскоре мы получили такие же три тома через АН. Через несколько лет один из этих экземпляров Алексей Федорович подарил Тане Васильевой в честь ее защиты диссертации по Лукрецию, да еще снабдил подарок своими греческими стихами. Не знаю, где теперь находится после кончины Тани, не раз получавшей от Алексея Федоровича и меня поддержку в делах научных, этот давний дар.

Алексей Федорович, в свою очередь, дарил профессору свои книги. В свой приезд в 1968 году Джордж Клайн, к нашему удивлению, рассказал о предстоящей философской конференции во Франции, в Эксан-Провансе, по русскому идеализму. Затем он прислал оттиск своего доклада о феноменологии Гуссерля, Лосева и Шпета, а также библиографии своих трудов и свои биографические данные.[325]

С Дж. Клайном бывали содержательные встречи и беседы, но, конечно, в ряде случаев Алексей Федорович оставался осторожным «проученным» человеком и не мог полностью откровенно говорить с сочувствующим ему иностранцем. Во время этих бесед, как это вполне естественно, я угощала, кормила, поила и заодно разговаривала. Не знаю, почему профессор Клайн решил, что Алексей Федорович после смерти Валентины Михайловны не был женат до 1958 года? В своих комментариях к интервью мистера Клайна я отметила эту неточность. Ведь мы зарегистрировались в декабре 1954-го, спустя год после кончины Валентины Михайловны. Алексей Федорович не мог оставаться один и терпеть не мог неопределенности. Наше соединение сразу создало прочный фундамент для всей дальнейшей деятельности Алексея Федоровича, и он мог ни о чем не беспокоиться, возложив на меня все заботы о бытовой, научной, а главное, издательской стороне.[326]

Я хорошо помню посещения Дж. Клайна нашей московской квартиры. К сожалению, летом 1966 года в Валентиновке, куда он приехал на электричке вместе с больной дочерью, Брендой, меня не было. Принимала гостя наша домоправительница Ольга Сергеевна Соболькова, смутившая Клайна своим обращением к Алексею Федоровичу «мой ангел». Профессор Клайн увидел здесь нечто, связанное «со слепотой Лосева и его духовностью».[327] Должна разуверить почтенного профессора. Ольга Сергеевна была женщина необычайно эксцентричная. Будучи в годах, лет сорока с чем-то, она пришла к нам и прожила лет 10–12, – собиралась замуж, но так и не вышла, – курила, красилась, ходила в модных белых пальто и шляпе, всех профессоров в МГПИ знала великолепно и каждого именовала «мой ангел». Читала бесконечно романы, причем хорошие, у нее был вкус к литературе, цитировала целыми страницами взапуски с Алексеем Федоровичем «Ревизора», сидя на спинке кресла (о ужас для посетителей), пела романсы Чайковского и пела правильно, иначе Алексей Федорович, обладавший абсолютным слухом, не вытерпел бы. Обожала О. Генри и цитировала афоризмы из его рассказов. Один из ее любимых: «Он был свеж, как молодой редис, и незатейлив, как грабли». С этими словами она обратилась к Алексею Федоровичу, поздравляя его с 85-летним юбилеем, и все знающие ее весело смеялись. Алексею Федоровичу была преданна, следила за его рубашками, галстуками, чтобы выглядел элегантно. Но в конце концов фамильярность ее превзошла все границы, и мы с ней расстались после очередного скандала.

Теперь-то я понимаю, как она страдала, не имея возможности официально закрепить свой брак с человеком, которого любила и который был значительно моложе ее.

Наша Ольга Сергеевна достойно умела принять и угостить гостей. На даче у Спиркина она поражала своими кулинарными шедеврами. А тут ожидался американский профессор. Соболькова привезла из Москвы крахмальную скатерть, великолепное угощение и персики невиданной красоты. Устроили пиршество, настоящий симпосиум с вином. Сам Алексей Федорович не пил, но любил для гостей иметь хорошее вино. Ольга расстаралась, и Дж. Клайн сидел у нас до ночи. Приехал он в «фольксвагене», но не учел, что за такими бойкими иностранцами ведется слежка.

Дача Спиркина была окружена машинами известного ведомства. Бдительно следили за нашим гостем, но он, видимо, этого не заметил, особенно после философических бесед, угощения, хорошего вина и чудо-персиков. Мы умели принимать щедро. Дом Лосева славился гостеприимством.

Пусть не думает читатель, что после первых книг Алексея Федоровича, вышедших спустя долгие годы молчания, печатание его трудов шло гладко. Нет, каждая книга требовала усилий: то редактора надлежало «обратить в свою веру», пусть не полностью, но хотя бы частично, то «просветить» его (иной раз такие редакторы вступали с нами в дружеские отношения), а то обращаться к начальству или, если оно само настроено подозрительно, повернуться и уйти, чтобы никогда больше не переступать порога этого издательства. Нет, Лосева продолжали бояться, причем, как я уже упоминала, некоторые историки. И в этом с их стороны было что-то болезненное.

Вместе с тем меня поражала незлобивость Алексея Федоровича, желание объяснить человеку, явно ему враждебному, свои идеи, сослаться на такого неприятеля в своих книгах, отнестись объективно, похвалить. Меня часто раздражало подобное смирение (видимо, сказалась кавказская горячность): «Он нас ненавидит, а вы с ним беседуете». (Я всегда называла Алексея Федоровича на «вы».) Не раз бывали длительные разговоры с Я. А. Ленцманом. Еще студенткой я слышала от обожаемой мной В. Д. Кузьминой похвалы Яше Ленцману, который на фронте читал Платона. Яков Абрамович даже и не подозревал, с каким пиететом я произносила его имя. Как же мне было тяжело, сидя с Алексеем Федоровичем на очередном свидании с Ленцманом в конце 50-х годов в пустом зале Института философии АН СССР (встречи назначались обычно там, так как «Вестник древней истории» помещался тогда на Волхонке), выслушивать пренебрежительный тон этого человека (он был значительно моложе Алексея Федоровича), как будто перед ним сидел некий профан в науке. Но и с ним надо соблюдать вежливость. О людях, не понимавших другого, гордых своим положением, Алексей Федорович обычно говорил: «Не переехали», – не попал этакий себялюбец под колеса сталинского паровоза, прямым ходом летящего в коммунизм.

Где-то в начале 60-х годов написал Алексей Федорович работу об Аристофане, конечно, филологическую, и приложил словарь мифологической лексики Аристофана. Работа основывалась на исчерпывающем лексическом материале. Подал Алексей Федорович ее в «Вестник древней истории» специально ради эксперимента – безобидная, на историческую проблематику не претендует и соответствует начавшейся в журнале тенденции печатать статьи по классической филологии. Но не тут-то было. Работу отклонили, ссылаясь, конечно, на отзывы, написанные так, как пишут о новичках в науке. С тех пор Алексей Федорович никогда не подавал в «Вестник» ни одной статьи. Напечатался «Аристофан» в сборнике МГПИ «Статьи и исследования по языкознанию и классической филологии» (М., 1965). «Вестник древней истории» не отозвался даже на последний юбилей Лосева, хотя постоянно печатает сведения о гораздо менее значительных юбилейных датах. Спасибо хоть некролог поместили. Но, думаю, это была инициатива С. С. Аверинцева, автора некролога, так же, как он при благожелательном С. Л. Утченко напечатал статью к 75-летию Алексея Федоровича. Хотя в редколлегии ВДИ есть мои доброжелатели и ученики, не могу туда ничего лосевского дать, сердце не лежит.

С «Эстетикой Возрождения», а это уже 70-е годы, когда репутация Лосева укрепилась и даже враги вынуждены были делать реверансы, прежде чем выпустить ехидную стрелу, поднялась вокруг Алексея Федоровича невероятная злобная кампания, которую в конце концов победила независимая от штампов марксизма мысль настоящих ученых и стойкий читательский успех.

Начиналась же вся эта эпопея как будто незаметно, в узких коридорах издательства «Искусство». Однажды упомянутый мной В. П. Шестаков, составитель ряда антологий по музыкальной эстетике и теперь доктор философских наук, решил издать очередную антологию, но уже по эстетике Возрождения.

Тексты он подбирал сам, а вступительную статью попросил написать Алексея Федоровича, своего, можно сказать, давнего благожелателя и даже в какой-то мере учителя.

Как известно, Алексей Федорович имел обычай не ограничиваться сжатыми размерами статей. Так поступил он и здесь, написав листа три. Но дело было даже не в размерах, а в содержании. Лосев умудрился во вступительной статье высказать свои заветные мысли об эстетике Возрождения, которые никак не могли устроить составителя. Возрождение – привилегия историков, а с ними, опирающимися на высказывание Энгельса об эпохе, породившей титанов по силе мысли, страстности и характеру (пишу по памяти, но, по-моему, буквально), Шестаков спорить не мог, тем более что здесь историки смыкались с искусствоведами. Независимостью Слава Шестаков не обладал и начал, как редактор издания, подгонять текст Лосева под принятые всеми единогласно установки. Алексей Федорович, как человек мирный и доверявший Шестакову, старался переделывать эту злосчастную статью. В домашнем архиве Алексея Федоровича есть целый ряд истерзанных вариантов статьи с поправками Вячеслава Павловича. Но даже у Алексея Федоровича иссякло терпение, и он наконец отказался уродовать свое детище.

Тогда Вячеслав Павлович решил поставить вопрос о статье на редсовете издательства «Искусство» под председательством его главного редактора Ф. Д. Кондратенко. Повторялась известная ситуация – Лосев вторгался в область, всегда принадлежавшую искусствоведам и историкам. Но Лосев философ, и он имеет право вторгаться в любую область знания; так это было с мифологией, музыкой, математикой. С ним вечно спорил Ленька Постников, тот самый Алексей, сын Егора Васильевича, доктор наук, а тогда еще мальчишка, но уже заносчивый – математик. А вот Саша Штерн (муж Ольги Смыки), тоже талантливый и серьезный, но деликатный, уважающий собеседника, наоборот, усаживался рядом с креслом Алексея Федоровича на скамеечку и беседовал с ним обо всех новых математических теориях, книгах – ни следа какого-то профессионального превосходства. О Вл. Н. Щелкачеве и говорить нечего. Он всегда понимал Алексея Федоровича. И намека не было у этого серьезнейшего математика как-то противопоставлять себя и Лосева. А Виктор Троицкий, высокий профессионал, работающий над трудами Лосева по философии математики? Нет, дело в самих людях, в нетерпимости их к философу Лосеву, которого не грех обидеть (умела давать обидные отзывы математик и логик С. А. Яновская), снесет как-нибудь. Тем более издательство «Искусство», куда Алексей Федорович пришел, по всем понятиям, уже стариком (а для меня он моложе молодых) и где после Саши Воронина начальники не торопились его печатать. «Все равно скоро помрет, – говорили обычно, – чего торопиться со следующим томом». А он все доживал и доживал. На смертный одр положила я том VII (часть первая) его античной эстетики, а о сигнальном экземпляре он знал накануне своей кончины – 24 мая. Вышли назло недругам все восемь томов, да еще с указателями. Любил он указатели и повторял не раз немецкое присловие (Моммзен как будто говорил: «Das Buch ohne Index ist kein Buch»). Вот и соорудила я с помощью моих учениц, Любочки Сумм, Лены Приходько, Лены Макаревич и верной памяти Алексея Федоровича Милы Гоготишвили, роскошные указатели ко всем восьми томам. Пусть душа его радуется.

А тогда как он мучился, когда ушла я на заседание редсовета. Нелегко мне сидеть среди открытых и скрытых врагов и держаться вежливо. Не терпела, если Лосева обижают, даже малейшее шевеление слышу и помню потом всю жизнь. С юности привыкла защищать его, старшего на десятки лет, столько страдавшего вместе с Мусенькой и без нее, и от злых людей, и от уготованной ему Господом судьбы, испытания – потерять глаза. Кто бы знал, что это за мука, ни слова не прочитать, ни слова не написать, всех ведь просить надо. Ну хорошо меня, а то ведь даже человека, которому за это деньги платят, боится лишний раз побеспокоить. Нет, память на зло, ему содеянное, и память на добро, ему пожалованное, у меня хорошая. Казались избитыми когда-то слова Толстого: «Не могу молчать». А ведь, право, наступает минута, когда молчать не могу. И тут, на этом сборище врагов под маской доброжелателей, не смолчала и, чуть не плача от злости, каждому предрекла наказание неминуемое, в чем бы оно ни заключалось, то ли в смерти, то ли в научном бесплодии, то ли в потере репутации.

А Вячеслав Шестаков? Он думал, что выбросил лосевские статьи из антологии и победил? Ничего подобного. Пока шла вся эта возня, Лосев не терял времени. Он печатал целый том, единственный в советской науке, «Эстетику Возрождения», и более того, издательство «Мысль» ее напечатало в 1978 году к 85-летию автора. Спасибо Ларисе Владимировне Литвиновой, зав. редакцией, которая сама редактировала книгу, да еще и в 1982 году издала вторично, но уже во время неутихающего шума вокруг лосевского «Возрождения». Шестаков решил сам написать вступительную статью к своей антологии, но издатели все-таки сообразили, поняли ее убогость, и антология вышла без всякой статьи, да еще со ссылкой, что, мол, существует лосевская «Эстетика Возрождения». Сверх того, статья, которую так корежил Шестаков, была все-таки напечатана редакцией эстетики издательства «Искусство», но отдельно, в сборнике Института философии «Эстетика и жизнь» (1982) под названием «Исторический смысл эстетики Возрождения». Здесь почему-то на отрицательную рецензию не посмотрели.[328]

Стоило выйти «Эстетике Возрождения» из печати, как тут же началось брожение умов. Сразу обратили внимание на больное место, на главу «Обратная сторона титанизма». Лосев, как бывало раньше, пошел против всяких штампованных, утвержденных классиками марксизма характеристик великой эпохи, к истоку всех последующих завоеваний и бед богатой, сытой, забывающей Бога либеральной буржуазии Европы. Книгу буквально расхватали. Одни громко ужасались автору, поднявшему руку на титанов Возрождения, навеки благословенных Энгельсом, другие тихо восхищались отчаянной дерзостью Лосева. Ему мало обличать деспотов-гуманистов; чем лучше их философы, занимающиеся черной магией и колдовством, или Леонардо с его хищно-холодной Джокондой, или Рабле с апофеозом всякой грязи и пакости, называемой реализмом, а вот Савонарола – заклейменный монах-изувер, оказался истинным гуманистом и апологетом умной, безмолвной молитвы (не мог Лосев тогда произнести слово «исихазм», его бы просто не поняли, рано было),[329] да и Фома Аквинский совсем не темный мистик, а философ, тонко понимающий пластическую, телесную красоту. А тут еще и любимый, переводившийся Лосевым в страшном 1937 году, родом из глухого селения на юге Германии, кардинал-неоплатоник Николай Кузанский. И в конце концов Шекспир с горой трупов, символ ужасающей безысходности и гибели титанизма, дошедшего до своего логического конца.

Как же не возмутиться тем, кто долгие годы зарабатывал авторитет на апологии Возрождения. Нашлись, правда, ученые, которые отнеслись к идеям Алексея Федоровича, к работе над Возрождением, а позже к его книге сочувственно или критически, но уважительно, по-деловому, а то и с восхищением. Здесь были самые различные люди, искусствоведы, философы, литературоведы, такие, например, как М. В. Алпатов, А. А. Сидоров, Г. К. Вагнер, Ю. Дунаев, А. А. Аникст, Л. Е. Пинский, Ю. Б. Виппер, Б. И. Пуришев, М. С. Альтман, В. В. Соколов, М. Ф. Овсянников, Г. И. Соколов, Т. Б. Князевская, П. А. Николаев, П. В. Палиевский, А. В. Гулыга, В. А. Карпушин, В. В. Бибихин, Л. Н. Столович, П. П. Гайденко,[330] Ш. Хидашели, Н. Чавчавадзе и многие другие.

Но были те, кто вел до поры до времени любезную, можно сказать, дружескую переписку с Алексеем Федоровичем, вроде А. X. Горфункеля, а когда вышла книга – немедленно переменил тон, как будто были Лосевым затронуты основы самого бытия. Или В. И. Рутенбург, членкор АН СССР, который в сборнике, изданном Научным советом по проблемам культуры под названием «Античное наследие в культуре Возрождения» (М., 1984), опубликовал свою статью «Античное наследие в культуре Возрождения (некоторые вопросы историографии)», с грубыми, неприличными выпадами против Алексея Федоровича, одновременно прислав ему свою книжку (в обмен на вежливо посланную Алексеем Федоровичем «Эстетику Возрождения») с ехидной надписью: «От маленького титана». Сколько хлопот причинило это Т. Б. Князевской, ученому секретарю Научного совета по истории мировой культуры при Президиуме АН СССР и давней почитательнице Лосева.

Умную, изящную, красивую Татьяну Борисовну привел к нам в свое время В. А. Карпушин, когда они оба работали в Институте философии. Как прелестна Татьяна Борисовна на акварельном портрете кисти известного Фонвизина, который я видела у нее дома. Нежно и загадочно смотрит юная Татьяна Борисовна с этого портрета.[331] Я могу его сравнить только с портретом пастелью Е. Е. Лансере, написавшего мою тоже некогда юную мать в 1919 году. Он сохранился у нас, несмотря на все превратности судьбы.[332]

Татьяна Борисовна, ученый секретарь совета, как верный друг, отстаивающий истину, сражалась с Рутенбургом, стараясь выбросить одни выпады, смягчить другие, и сумела-таки добиться сравнительно положительных результатов. А ведь это шли годы наибольшего признания Лосева, его последние юбилейные годы.

В Ленинграде и Москве устраивали под видом научного исследования эпохи Возрождения конференции с проработкой Лосева. На одной такой в Москве, в Музее изобразительных искусств, мне довелось присутствовать, и я получила полное представление от этого собрания. Задеть Лосева сильно там опасались, произносили похвалы, делали реверансы, а между ними покусывали с оговорками. Жалкое зрелище, а главное, вполне бесплодное.

Есть и сейчас друзья и враги Лосева во взглядах на Возрождение. Так, Э. Чаплеевич (Варшавский университет) восторженно принял книги Лосева,[333] стал его настоящим пропагандистом. Он не раз посещал наш дом, и при жизни Алексея Федоровича и после его кончины, восхищаясь мощью его творчества.

А вот, например, К. М. Кантор, частый посетитель редакции эстетики издательства «Искусство», уже вдогонку покойному Лосеву направил свою негодующую статью, издевательски предлагая назвать книгу скончавшегося в 1988 году автора не «Эстетикой Возрождения», а «Эстетикой Вырождения» и полагая, что у Лосева «все поставлено с ног на голову» (заодно ссылаясь, что характерно, на В. Рутенбурга).[334] Удобно критиковать покойника – он ведь безмолвствует. Но есть книга, ее читают, идеи ее усваивает новое поколение, она живет уже своей, ни от кого не зависимой жизнью. Она говорит.

Да что «Эстетика Возрождения». Когда Т. Б. Князевская хлопотала об открытии Античной комиссии во главе с Лосевым при Научном совете по культуре АН СССР, то встретила страшное противодействие. Боялись Лосева-идеалиста. Но мудрая Татьяна Борисовна заручилась мнением Р. И. Косолапова, который в 1981 году напечатал в «Коммунисте» (№ 11) статью Алексея Федоровича «История философии как школа мысли». Перед мнением главного редактора журнала «Коммунист» враги отступили.[335] Что на это скажешь?

Не успели мы отдышаться от последствий «Эстетики Возрождения», как навалилась новая напасть. Начиналось, это уж обычно, все исподволь.

Затеял А. В. Гулыга (царство ему небесное!) издавать сочинения в трех томах Вл. Соловьева. Великое дело! Но прежде решил издать Н. Федорова, о котором смутно где-то кто-то слышал, что были такие «федоровцы», какое-то воскрешение отцов и загадочная книга «Философия общего дела», изданная в г. Верном (Алма-Ата) учениками этого философствующего (не философа – настаивал Лосев) странного человека, бессребреника, аскета, книжника, спорившего с Толстым и Вл. Соловьевым. Как ни уговаривали Арсения Владимировича сначала издать гораздо более безобидного Вл. Соловьева, а потом Федорова, чтобы приучить власти и читателей к невиданной крамоле, упрямый Гулыга не соглашался.

Появился в 1982 году «Федоров» (однотомный), начальство мгновенно отреагировало, наложило запрет, но не тут-то было. Любознательный читатель и предприимчивый директор магазина успели раскупить и распространить большую часть тиража, а под шумок вскорости и все распродали. Но скандал получился большой, издательство «Мысль» стали прорабатывать, трехтомник В л. Соловьева повис в воздухе.

Вступительную статью предложили писать Алексею Федоровичу. Он, памятуя свое молодое пристрастие к Вл. Соловьеву, с радостью согласился. Написал, как обычно, не менее трех листов. Испуганный редактор принялся править и на первых же страницах менял почти каждое слово, надписывал свое над лосевским, о чем свидетельствуют экземпляры, хранящиеся в нашем домашнем архиве. Пока Алексей Федорович менял то один вариант, то другой (вспоминается история с предисловием к антологии по Возрождению), пока мы перепечатывали (за свой счет) все тексты Вл. Соловьева для трехтомника, начали сгущаться тучи, устраивались заседания редколлегии, где главную роль играли ведущие «знатоки» русской философии. Мы знаем хорошо, как при советской власти изучали эту философию. В общем, вся реакционная братия (и тут всплыл член-корреспондент Иовчук) общими усилиями свела трехтомник до двухтомника, а затем утопила все издание. Опыт с Федоровым показал невозможность по-человечески издать великого русского философа. После некоторых важных событий в жизни Лосева разрешили издать наконец Вл. Соловьева. Вышли оба тома в 1988 году уже после его кончины. Так и не подержал в руках.

Однако, как всегда, статья к сочинениям Вл. Соловьева оказалась только затравкой. Алексей Федорович вышел за ее пределы и начал усиленно работать над книгой, обследуя всю литературу: дореволюционную, эмигрантскую, русскую, иностранную, – поднял, как ему положено, все, вплоть до мелких журнальных старинных статей и советских диссертаций, где авторы под видом критики пытались сказать что-то свое, привлекающее их в Соловьеве.

Работа у Алексея Федоровича шла полным ходом. Готовился большой том.

Издательство, продолжая свою благородно-просветительскую линию, умудрилось издать двухтомного Николая Кузанского (1979–1980), куда вошли заново отредактированные переводы Лосева из «Сочинений Н. Кузанского» 1937 года. Алексей Федорович не терял времени. Он с середины 70-х годов проделывал большую работу для энциклопедии «Мифы народов мира», где к нему давно привыкли (сыграло роль его участие в «Философской энциклопедии»), поручали важные статьи, сделали членом редколлегии этого издания и вообще относились по-дружески, особенно зав. редакцией В. М. Макаревич и его супруга Галина Гамидовна, которую мы знали еще совсем юной. С ними Алексею Федоровичу и мне работать было – одно удовольствие. Энциклопедия – двухтомная, роскошная – увидела свет в 1980–1982 годах.

Как раз в это время редакции «Философского наследия» издательства «Мысль» пришла в голову идея издать для просвещения публики маленькую книжечку «Вл. Соловьев» в серии «Мыслители прошлого». Серия эта известна десятками книжечек, написанных знатоками своего дела, добросовестно сделанных. Эту серию издавали обычно стотысячным тиражом, и она пользовалась огромной популярностью. Лосев схватился за предложение, выбрал из большой рукописи о Вл. Соловьеве необходимый объем, ужал до нескольких страниц биографию философа, которая в рукописи занимала более сотни, пришлось изменить композицию, сохранив всю концептуальную характеристику мировоззрения и стиля, а также заключительные трепетно-интимные страницы.

Как молодо и задорно начиналась эта небольшая книжечка: «Вл. Соловьев – это идеалист с начала и до конца; Вл. Соловьев – это фидеист, и тоже с начала и до конца; Вл. Соловьев всегда мыслил вне марксизма… Если мы не договоримся об этой философской основе Вл. Соловьева, то читатель должен начать с того, чтобы закрыть эту книгу и не тратить времени на ее усвоение». И далее: «Вл. Соловьев – идеалист, но Л. Толстой и Ф. Достоевский – тоже идеалисты» (с. 1). Да что уж там – цитировать можно все подряд. А конец? «Он любил Россию… критиковал и Восток и Запад и все общественно-политические несовершенства царской России. Но сама Россия, в течение всей его жизни, оставалась его единственной и страстной любовью». А вот последнее, идущее от самого сердца «Спасибо ему» не осмелилась напечатать даже столь отважная редакция издательства «Мысль». Но и этого было достаточно. Редактирование поручили недавнему сотруднику редакции Виктору Сукачу, знатоку В. В. Розанова, человеку честному и в хитросплетениях издательских интриг пока неискушенному. Из осторожности, «на всякий случай», тираж сделали меньше обычного – 60 тысяч, печатали подальше от Москвы, в Калининграде (бывшем Кенигсберге). Правда, поговаривали, что типографы сделали негласно еще несколько тысяч книжечек, распродавая их самостоятельно.

И вот в «Книжном обозрении» 29 апреля 1983 года появилось долгожданное объявление о Вл. Соловьеве в разделе «Книги недели». Какая радость, какое ликование! И вдруг рано утром звонит А. В. Гулыга с мрачным сообщением. Книгу решили изъять, «пустить под нож» как вредную. Срочно надо действовать. Заволновались издатели. Донос поступил, как стало известно, от члена-корреспондента Иовчука, хранителя устоев советской философии. Донос, как выяснилось, был сделан в устной форме, чтобы не оставлять следов. Но, как всегда, тайное стало явным.

Делу дали ход. Оно развивалось стремительно. Уже 29 апреля приехали к нам издатели, зам. главного В. Е. Чертихин и Л. В. Литвинова – наши благожелатели. Сидели, думали, куда писать. Советский человек привык – на самый верх, Ю. В. Андропову, генсеку КПСС. В дни Международного праздника трудящихся 1 и 2 мая сочиняли с Алексеем Федоровичем послание. В девять утра 3 мая оно было перепечатано, прибыл в 12 часов А. В. Гулыга, одобрил, а 4-го я отвезла письмо в приемную ЦК (для крепости копию – М. В. Зимянину, секретарю ЦК КПСС). Директора издательства В. М. Водолагина 5-го вызвали в Комитет по печати, для острастки. 6-го из Комиздата звонок на Арбат – выбросить Лосеву слова и выражения, хвалебные, в адрес Соловьева. Вечером опять наши издатели. Подключается Л. В. Голованов из «Коммуниста», сообщает о том, что главный редактор Р. Косолапов готов помочь. Голованов 17 мая заверяет, что книга выйдет, судя по тому, с каким интересом ее читает Р. Косолапов. Не дремлет и А. В. Гулыга, поддерживает советами, приезжает, загадочно намекает на какого-то влиятельного писателя, «входящего в верхи». Ждем от этого неизвестного благодетеля помощи. Действительно, 8 мая письмо Лосева передали «наверх». От влиятельного писателя поступает время от времени информация. И вдруг – звонок от первого зам. министра по печати И. И. Чхиквишвили, один – 31 мая, второй – 1 июня: «Ждите, Алексей Федорович, приеду 2 июня в 13.15 к вам на Арбат, прямо домой». В назначенный день наш высокий гость прибывает в кабинет Лосева. Алексей Федорович в кресле за письменным столом, как обычно. Гость – напротив, там, где сидит секретарь. Я примостилась рядом с Алексеем Федоровичем. Ведем сначала светский разговор. Ведь я знакома с зам. министра, бывала не раз, просила бумаги для V, а потом и VI тома ИАЭ. В это дело включился и наш друг Л. В. Голованов. Учился когда-то с Б. Н. Пастуховым в вузе, тоже ходил с просьбой о листаже. Министр вспомнил, дал указание на бумагу.

Разговор продолжался мирно. Наш гость живет рядом, в Сивцевом Вражке (я знаю этот большой важный дом), так что домой собирается идти пешком, машину отпустил. Осматривает кабинет с мраморной головой античной богини на шкафу. Предупреждаю, что сидеть под ней опасно – в любой момент может упасть с расколотого в бомбежке постамента, держится чудом. Но гость отказывается пересесть, он не боится случайностей. Чтобы всем нам было приятно, вынимает огромный том нидерландской живописи, вручает мне, в подарок, хороший том, внутри вложены визитные карточки самого министра и Чхиквишвили. Так они лежат и по нынешнее время.

Разговор плавно переходит к философии, собеседник начитан, может обменяться мнениями. А тут уже и Вл. Соловьев, важная тема, нужная книга, но не все учтено, народ не подготовлен, надо расставить акценты; если трудно, то вот в помощь готовый экземплярчик, там уже все включено, вписано, тушью вычеркнуто. «А впрочем, Алексей Федорович, зачем вам что-то менять; ведь можно написать заново. Эту же книжечку мы просто пустим под нож, и хлопот меньше. Заново же вами написанную обязательно напечатаем». – «Да, да, надо подумать», – задумчиво и как-то отрешенно бормочет Лосев. Тут вмешиваюсь я, мирно, ласково: «Так давайте обдумаем, правда, Алексей Федорович? Только нам надо эту вашу книжечку посмотреть, поразмыслить, решить». – «Что же, – отвечает с готовностью собеседник, – берите ее, а за ней я пришлю человека дня через два». Прощаемся дружески, провожаем гостя, целует руку, улыбается приветливо. Уходит. Книжечка, главное, у нас в руках. Нет, я ее никому не отдам. Это документ величайшей важности, единственный. Надо хранить для потомства.

Ну как же можно согласиться, если перечеркнуты не только абзацы, но и целые страницы, вклеены машинописные вставки да еще почему-то цитаты из ленинского «Материализма и эмпириокритицизма», выброшены мало-мальски одобрительные эпитеты. Сам Владимир Сергеевич «поставил себя на службу идеализму», а, как известно, в идеалистической системе «познание истины невозможно». Особенно возмутила комитет характеристика личности Соловьева: «возвышенная», «весьма высокого типа», «необычайность его человеческих качеств», «оригинальность и свежая значимость» теоретической философии, «темперамент и ораторский пафос» философской манеры. Что же касается видений Вл. Соловьева, вечной женственности, Софии и подозрительных «морских чертей», да еще в интерпретации реакционера Е. Н. Трубецкого, так тут и спорить не о чем – все вычеркнуто. В завершение опять та же песня: «философ-идеалист умирал с мыслью о неспособности идеализма, как системы идей, быть путем к истине». Бедный Вл. Соловьев, а мы-то думали, что он умирал, причастившись, со словами «трудна работа Господня».

Внимательно изучили книжечку, которую наши хитроумные издатели специально для комитета разрисовали тушью и расчеркали так, чтобы мы без колебаний отказались ее переделывать. Раздумывать нечего. Мы не согласны.

В условленный день, после звонка по телефону, появляется молодой чиновник – приехал за книжечкой. Я разговариваю с ним в коридоре. Говорю сразу – переделывать ничего не будем, а книжечку оставим себе. Чиновник возмущен, но что ему делать, не драться же со мной, седовласой пожилой дамой, вежливой и злобно-спокойной. Выпроваживаю его и жду звонка от шефа. Вскорости, 6 июня, звонит зам. министра. Уже не любезньй и лощеный голос, а окрик в телефон, угрозы: как смеем, кто разрешил, что за безобразие, вернуть немедленно. Слушать я не хочу. Кладу трубку, и становится удивительно легко и весело.

Книжечка эта хранится в кабинете Алексея Федоровича и поныне, а режиссер фильма «Лосев» Виктор Косаковский, наш друг, переснял ее на пленку, держит при себе.

Под нож так под нож, ничего не будем больше писать и просить никого не будем. Но Гулыга ведь не дремлет, и загадочный писатель, его знакомый, уже пробирается по коридорам власти, доходит до самого генсека. 8 июня письмо вручают. Нам сообщает все тот же неутомимый борец, Арсений Владимирович, что генсек приказал книжку оставить в живых, разрешить продажу. И разрешили – в Москве ни одного экземпляра (только Литвинова выдаст тайком какие-то авторские). В Ленинграде из вагона с тиражом уже успели разворовать кое-что и продать за бешеные деньги, цена доходит до 100 рублей (а стоит-то она всего 25 копеек). Зато весь тираж, 60 тысяч, – в ссылку – в Среднюю Азию, на Дальний Восток, на Урал, в Магадан, на полустанки и в горные аулы Дагестана и Северной Осетии, в сельские лавочки, где продают керосин, мыло, хозтовары, нехитрые продукты, а заодно и завалявшуюся книжную макулатуру, в нагрузку.

Книготорг и его покровители знали, что делали. Не будет же Андропов наблюдать за исполнением приказа.

Времена настали поистине либеральные. Раньше-то Лосева за «Диалектику мифа» сразу в лагерь, канал строить, перековываться. А теперь сиди себе в кабинете, пиши, жди, когда твои книги напечатают, – старик, помрешь скоро. Зато «Вл. Соловьев» в ссылке погибнет сам собой.

Но не погибла эта маленькая вредная книжечка. «Мал золотник, да дорог» – старая русская пословица, верная. Всюду отыскивали этот золотник ученики и друзья Лосева, привозили ее из глухих мест. Миша Нисенбаум с Урала – десять экземпляров, В. В. Круглеевская объехала горные селения Северной Осетии на машине – прислала с моей сестрой десять. Почти незнакомая диссертантка с Дальнего Востока прислала пять, из туркменского кишлака – три.

Кончилось тем, что стал Лосев раздавать свою книжечку почитателям и друзьям, да и себе запасец оставил.

Комиздат же не успокаивался. Туда переслали из ЦК письма Лосева (обычай известный: на кого жалуешься, тому посылают твою жалобу), и мы сподобились получить послание самого министра от 15 июня 1983 года. В этом письме была одобрена «информация» (а мы скажем – донос) «о недостойной работе издательства». Особое удивление вызвало то, что не использованы оценки Ленина (а их, по существу, у Ленина нет вовсе), да еще в его Полном собрании сочинений (значит, см. по указателю). «Вряд ли, – пишет отправитель, – нам в современных условиях обострения идеологической борьбы на международной арене нужно преувеличивать роль Вл. Соловьева в истории русской культуры». Это преувеличение особенно беспокоит. Интересно, что было бы сказано через несколько лет, когда возникла из небытия вся русская философия во главе с Соловьевым, да и книга Алексея Федоровича (большая) вышла в 1990 году?!

Самое любопытное, что письмо завершает дипломатическая фраза (на всякий случай, «и милость к падшим призывал»): «Позвольте в заключение поздравить вас с приближающимся 90-летним юбилеем и пожелать доброго здоровья и творческих успехов».

В это же самое время готовится в Комиздате высокое собрание, куда должны вызвать несчастных издателей. Действительно, в Госкомпечати происходит заседание коллегии, решение которой от 13 июля 1983 года подтверждает грехи издательства и автора. Оказывается, что «вопреки исторической правде в книге преувеличивается вклад Вл. Соловьева в развитие русской культуры». В книге «восторженно цитируются отнюдь не прогрессивные современники Соловьева (Розанов, Трубецкой)». Читателям автор «навязывает объективистскую оценку, лишенную марксистско-ленинского классового содержания» (молодец Алексей Федорович, старый идеалист!). Всем далее воздается по заслугам. «За серьезные идейно-политические недостатки» директору – строгий выговор с предупреждением. Зам. главного «за беспринципность» – строгий выговор. Поручается рассмотреть вопрос «об ответственности» зав. редакцией Литвиновой, а также укрепить редакцию кадрами. Наказание автору, разумеется, само собой – книжку не продавать в Москве и Ленинграде, а решение коллегии рассылать по всем издательствам для устрашения. Негласное указание – задержать все издания Лосева.

В 1994 году издательство «Мысль» стараниями Л. В. Литвиновой выпустило второе издание книжечки «Вл. Соловьев», дополненное выброшенными когда-то при редактировании мелкими, но на стиль влияющими словами и строчками. Книга стала потолще – было 208, стало 230 страниц.

С того самого 29 апреля 1983 года «Книжное обозрение» упразднило рубрику «Книги недели», а ввела с 6 мая новую «Сигнальные экземпляры». Издатели и автор в своих обращениях ссылались на «Книжное обозрение» – нельзя уничтожить книгу, если она вышла, то есть пошла в свет, продается. Редакция «Книжного обозрения» с тех пор учла урок, преподанный «Вл. Соловьевым».[336]

Писателя же никакого не было. Арсений Владимирович, чтобы вселить в нас бодрость, вводил нас же в заблуждение. Когда опасность миновала, выяснилось, что была поэтесса Екатерина Щевелева (близка к Андропову по комсомольской юности), которую к делу Лосева привлекла, объяснив всю его принципиальность, известная переводчица И. Ф. Огородникова,[337] помогавшая добрыми советами (познакомил нас все тот же Арсений Владимирович). Арсений Владимирович написал об этой эпопее статью в газету, где упомянул обеих, но они по скромности сами нигде о своей спасательной акции не вспоминали. До сих пор не могу забыть о бескорыстной помощи этих женщин и А. В. Гулыги, вдохновившего их Лосевым.

Издательства честно выполняют указание, задерживают, как могут. Даже безобидный юбилейный том «Античная культура и современная наука» выходит только в 1985 году (издательство «Наука»). Издательство «Искусство» побило все рекорды – том VII ИАЭ «Последние века», сданный после 1980 года, выходит в 1988 году, а давно готовый том VIII, переданный мной осенью 1988 года, увидел свет в 1992 году (1-я книга) и в 1994 году (2-я книга). Вот как надо выполнять указания, даже «когда начальство ушло». До сентября длится вся эта «вредная путаница» (слова Алексея Федоровича) с Вл. Соловьевым. Кому не лень, пытаются, пусть по мелочи, навредить Лосеву. К этому времени относится история со статьей В. И. Рутенбурга по поводу «Эстетики Возрождения», и я пишу письмо ученому секретарю Совета по культуре 15 августа. У В. В. Бычкова в издательстве «Искусство» требуют, чтобы он снял посвящение Лосеву в книге об Августине и самое книжку нещадно режут (сообщение от 25 июля 1983 года). Работа над «Диалогами» Платона в «Мысли» приостановлена.

Решение коллегии министерства приходит в издательство 27 июля, а уже 28-го собрали там партсобрание, чтобы «проработать» Литвинову и Сукача.

Как парадокс – запоздало выходит проспект издательства «Мысль» «Лучшие книги» (экономика, философия, история, география), и среди лучших – А. Ф. Лосев «Вл. Соловьев» («Мыслители прошлого»). Самое замечательное, что происходит вся эта фантасмагория, когда к 90-летнему юбилею Алексея Федоровича готовятся и в России, и за рубежом.

В преддверии юбилея на одном из собраний Союза писателей стихийно выступают профессор МГУ, теоретик литературы П. А. Николаев, А. В. Гулыга, критик В. Гусев, тут же дают рекомендации – принять Лосева в члены Союза писателей. «Его фундаментальные труды по античной и возрожденческой эстетике, по теории литературы и языкознанию давно имеют мировую известность». Имя его «может лишь украсить» Союз писателей, пишет П. А. Николаев. Алексей Федорович Лосев «крупнейший философ, литератор, личность». Его труды по теории символа, Ренессансу – «духовная культура». «Странно, что он не член Союза писателей, необходимо его принять как можно скорее», – вторит В. Гусев. А. В. Гулыга с гордостью говорит о человеке, «которого считают своим учителем не только многие критики, но и прозаики, поэты, драматурги, переводчики, публицисты». Лосев старше Союза писателей больше чем на сорок лет. Сначала он отметит свое 90-летие, а затем Союз писателей – свои полвека. «Мне хотелось бы, чтобы задолго до этих праздников и дат Алексею Федоровичу был вручен членский билет… рекомендую это сделать как можно скорее», – заключает А. В. Гулыга.

Точно к юбилею выходит в Тбилиси сборник «А. Ф. Лосеву – 90 лет», в котором его поздравляют не только ученые, но и наборщики типографии. В огромной университетской аудитории Лосев вдохновенно произносит речь «Двенадцать тезисов об античной культуре», ему восторженно аплодируют, фотографируют. Впервые после изгнания из МГУ в 1944 году Алексей Федорович выступает в стенах некогда родного университета. В Мюнхене к юбилею выходит «Диалектика художественной формы», впервые после 1927 года. Ю. Ростовцев в «Студенческом меридиане» неустанно печатает беседы Лосева по философским и жизненным проблемам.

В адрес Алексея Федоровича идут сотни поздравлений, почитатели осаждают квартиру, тысячная аудитория рукоплещет ученому, который провозглашает вечную молодость в науке и не страшится сказать перед всеми: «Ухожу в бездну истории». Несут цветы, произносят речи, вручают подарки, преклоняет колено и целует руку учителю Сергей Аверинцев. Общий энтузиазм, общий праздник объединяет всех. Лосев – символ этого единения людей мыслящих.

Не привык десятки лет гонимый Алексей Федорович к небывалому чествованию. Он смеется: «Я теперь вроде как человек».

Правительство в лице Андропова издает указ о награждении Алексея Федоровича орденом Трудового Красного Знамени с удивительной формулировкой «за многолетнюю плодотворную подготовку философских кадров». Понимает ли читатель этот парадокс? Лосев – доктор филологических наук, девяностолетний профессор, которого Министерство просвещения и Министерство высшего образования удостаивали только грамотами и значками, отрешенный от философии, можно сказать, проклятый властью, вдруг заслужил потрясающую формулировку – готовил многие годы философские кадры. А ведь это истинная правда. Только готовил он эти кадры не в университете (туда и на порог философа не пускали), не в своем МГПИ имени Ленина, а книгами, своими книгами готовил новых, молодых философов. Российского, советского читателя приучал он к Платону, Аристотелю, Проклу, Николаю Кузанскому, Вл. Соловьеву, к философии, где не было вражды идеалистов и материалистов, а были поиски истины и смысла жизни.

Еще в «Диалектике мифа» в 1930 году Алексей Федорович писал об удивительном классовом чутье большевиков, безошибочно распознающем врага. А ведь это самое чутье и подготовило столь диковинную формулировку указа. Оно, конечно, Лосев филолог, все на текстах работает, все тексты переводит то с греческого, то с латинского, а вот чутье подсказывает – философ он, что это мы его с испугу запрятали в филологию да еще классическую. На самом деле Лосев свою систему философскую создал и потому имеет право вторгаться в любую область знания. Быть ему философом.

Писали в ЦК КПСС А. В. Гулыга и В. В. Соколов с обоснованием самых высоких наград, но там пыл их охладили. Нельзя переступать правила. Никакого Героя не дадут человеку, в жизни ничем не награжденному. Ну, Трудовое Знамя заслужил, действительно трудился. Сам Лосев признавал – «как ломовая лошадь». Один министр, по образованию, М. А. Прокофьев, лично приезжает к Лосеву вручить коробочку с орденом (указ от 22 сентября 1983 года – канун дня рождения), либерально побеседовать о науке, выпить чашечку чаю вполне демократично.

Какой удивительный день был вчера. Ходила взад-вперед по аллее, как, бывало, гуляли вдвоем с Алексеем Федоровичем. Теперь двое не пройдут, заросла аллея, осталась узкая дорожка – для одного. Так оно и есть. Смотрела на небо сквозь верхушки сосен. Когда-то мы вдвоем смотрели, вернее, я объясняла Алексею Федоровичу предвечернюю небесную высь, каков закат, какими красками отливает, колышутся ли верхушки мощных стволов или замерли в тишине. Гадали, какой день настанет, ветреный, холодный, мягкий, солнечный – и всегда невпопад. Теперь я уже не гадаю, мне все равно ходить одной, даже лучше, если дождь и серенькая погода. Печально, но свое. А вот вчера в одном углу, среди сосновых вершин, небывало синело, совсем как писал Алексей Федорович в «Диалектике мифа» о небушке голубом-голубом. Вчера же оно пронзительно-синее. И по нему – одинокая тучка, невесомая, пушистая плывет. Вот эта синева и есть София – премудрость Божия, не может она быть иной. Твердо так подумалось – воплотилась в этой синеве премудрость Божия. Тихо было и как-то значительно. Но ушло, скрылось, исчезло, всюду облака затянули небо, и тишина совсем другая, сонная, не трогающая душу.

Вспоминается год 1986-й, преддверие конца. В ночь на 12 августа (вспомните, в такую же ночь обрушилась катастрофа 1941 года на дом Лосева) слышу голос Майи Николаевны: «Аза, вставайте, мы горим». Почему-то говорит она тихо, спокойно, а мне все еще снится, что где-то лопаются стеклянные шары, разбиваются, падают откуда-то сверху. А это вовсе и не шары лопаются во сне, а шиферные крыши Маленького домика и большого сарая трещат от огня. Быстро вскакиваю, бужу Алексея Федоровича. Он совсем спокоен. Одеваю его, как следует, потеплее, в осеннее пальто, веду осторожно в аллею, усаживаю на скамейку – она как раз посередине, под огромным деревом, вдали от дома. Укутываю Алексея Федоровича в шерстяные одеяла, пледы, ночь холодная, август, не дай Бог простудится. Сама спешно, но вполне разумно собираю рюкзаки с рукописями и книгами. Не знаю, откуда берутся силы, таскаю тяжелейшие рюкзаки туда, к скамейке, где Алексей Федорович, – это его достояние. Главное, чтобы огонь не перекинулся на наш Большой дом. Огонь пылает вовсю, небо горит, стволы сосен уже занялись, верхушки горят, пожарные из Раменского льют воду, рубят ветки так, чтобы огонь не перешел по развесистым деревьям к нам. Уже угол дома, где как раз электрический щиток, запылал огнем. Бросаются тушить. Откуда-то набежал народ, тащат что ни попало из Маленького домика. К счастью, его обитатели, наши друзья, Оля и Саша вместе с девочками ночуют в Кратове, где у них тоже комнаты в даче Воздвиженских (старики умерли – остались внуки). К утру остается черное пепелище, все выгорело, ни травинки, мрачно стоят черные обугленные стволы.

Наши погорельцы на следующий день развешивают и раскладывают жалкие остатки своего скарба, в основном горелые книги. Там есть и мои, мокрые, обгорелые – давала читать Ольге.

Несколько лет черно на месте сарая и срубленных горелых деревьев. А домик уже вовсю отстраивает неунывающий Иван, да еще больше и лучше прежнего. Потом построит и сарай, подальше от дома, и снова наполнится он всякой рухлядью, ненужным хламом и досками. Сгоревшую пилораму тот же умелец Иван выстраивает заново, снова пилит на ней целыми днями доски, и регулярно гаснет то одна, то другая фаза электричества, реагируя на ухищрения великого мастера на все руки. Оля и Саша на следующий год снова поселяются в Маленьком домике, и стоял он долго – памятью покойному уже Ивану Георгиевичу.[338]

Вышла в перерыве пройтись по аллее, а под деревьями, в стороне, – огонь, огромный костер, как раз к моим воспоминаниям. Хозяева жгут ветки, сучья, хворост. Пахнет дымом и краской, молодежь красит забор; великое предприятие, если забор 250 метров.

Лосев пережил три пожара: один в детстве – предвестье великих потрясений, другой в сорок восемь лет – уничтожение родного дома, третий в девяносто три года, как предчувствие конца жизни.

И действительно, стал после этого покашливать Алексей Федорович, сидя в своей неизменной качалке, а ласковая Старая дама (ее как домашнего врача прислала нам не очень разбиравшаяся в людях наша добрая знакомая) приговаривала: «Вот и хорошо, откашливается, отхаркивается», и я, глупая, как завороженная слушала. Потом узнали, что она и вовсе никакой не терапевт, а санитарный врач и поклонница именитых, стародворянских семей, всеобщая приятельница, всегда готовая услужить, давление померить, таблетку дать, чаем напоить, укол сделать.

Так начала гнездиться в крепком, никогда не болевшем Лосеве болезнь. Работает человек каждый день, сидит в кресле, покашливает, ну и что особенного. Лишь бы работал. А он не только работал, но еще и Государственную премию получил в этом злосчастном 1986 году. Что-то много было злосчастных моментов в жизни Алексея Федоровича, а он, как горный дуб, крепко держался корнями, но и корни можно потихоньку, постепенно лишать жизненных соков, и дуб гибнет от злого вмешательства, а каково человеку в девяносто три года, если вертится рядом услужливая вражья сила (смерть причину найдет). Ночью спит, сладко похрапывая, и не слышит рядом из-за стены голоса Алексея Федоровича, а я через большую столовую слышу и бегу к нему стремглав среди ночи. Но я люблю его, а она любит себя.

Так вот в этом злосчастном 1986 году к великому празднику Октября присудили Лосеву за шесть томов ИАЭ (1963–1980) Государственную премию. Указ вышел за подписью Горбачева.

Перестройка началась в 1985 году, и неведомый нам Виктор Ерофеев, сотрудник ИМЛИ имени Горького, о котором мы никогда не слыхали, уже успел в этом году взять у Алексея Федоровича интервью, всполошившее интеллигентов. Как же! Лосев наконец раскрывает себя, говорит о том, что было потаенно, скрыто, а имена какие называет – Флоренский, Розанов, Леонтьев, Вагнер, Скрябин – вот, оказывается, что возвестило нам интервью в «Вопросах литературы» № 10 под названием «В поисках смысла». Робкий с виду Ерофеев пробился к нам через мою ученицу Нину Рубцову, тихо так пришел, скромно, с магнитофоном. «А, машинка, – сказал Алексей Федорович. – Я их не люблю». – «Да вы не беспокойтесь, Алексей Федорович, я вам весь текст покажу», – и начал настырно так спрашивать, в душу лезть. Лосеву же, думаю, просто осточертело молчать.

Хоть на старости лет, хоть под конец жизни приоткрыть заветное, дорогое, пусть умные далее копают, догадываются, все равно не дороют до глубины.

Молодые тоже рвутся беседовать, тут вам и симпатичный, еще без окладистой бороды Сережа Кравец появился, интервью брал о русской философии – стал нашим другом. Чудо случилось – нашли в Ленинке статью молодого Лосева, в Цюрихе в 1919 году напечатанную, «Русская философия» – по-немецки. Автор о ней забыл, не знал ничего, а немцы раскопали, М. Хагемейстер пропечатал в мюнхенской «Диалектике художественной формы» (см. об этом выше). Случилось же, что как раз из спецхрана сборник со статьей перевели в научный зал. Вставала заря перестройки… Так всплыли молодые философские пристрастия Лосева, а Сережа Кравец оповестил об этом всех читающих журнал «Век XX и мир» (1988, № 2–3), издаваемый на разных европейских языках. Неуемный Сережа спешно печатает в «Литературной учебе» серию глав из новой книги Алексея Федоровича «Проблема художественного стиля», которая полностью выйдет только в 1994 году в Киеве. Юрий Ростовцев каждую неделю у нас, беседует с Алексеем Федоровичем о его детстве, юности, записывает старательно на пленку, хочет сочинять книжку о Лосеве-гимназисте, тоже торопится запомнить лосевские рассказы, пока есть время. Много будет печатать Юрий Алексеевич из воспоминаний своего собеседника в разных альманахах, в «Студенческом меридиане», соберет из статей Алексея Федоровича в своем журнале целую книжку «Дерзание духа» (1988). А название это не случайно. Вместе с Натальей Мишиной в «Правде» напечатал он интервью с профессором Лосевым под названием «Дерзание духа» – это 1985 год, заря перестройки. Приходит к Алексею Федоровичу Наташа, спрашивает, как и многие, что такое Бог, – это сотрудница «Правды». Чудеса! Умер Лосев, умерла в муках мать Наташи. И пошла она в храм, в Троице-Сергиеву лавру, ходит в платочке, работает в издательстве патриархии, хочет в монастырь. А теперь уже монахиня Павла.

Тут и Павел Флоренский подоспел с Юрием Ростовцевым, беседует с Алексеем Федоровичем, спрашивает о своем замученном деде целых два вечера и письма лосевские к деду принес, на что Алексей Федорович внимания особого не обратил, слишком далеко от него прошлое, поговорить о нем еще можно, но жить – уже нельзя, поздно, слишком поздно. Бездна истории зовет к себе, недалек уход. Не увидел Лосев ни своей беседы с Павлом и Юрием, ни напечатанных писем, ни книжки, выпущенной в 1990 году Виктором Ерофеевым «Страсть к диалектике» (это уже я старалась, составляла ее).

«Машинка» у Ерофеева сломалась в самой середине беседы, поняла, что Лосев не любит этой подозрительной техники. Замолчала. Бедный Ерофеев схватился за примитивный карандаш, едва успевал записывать в этот раз. Беседу потом напечатали на разных языках за рубежом, и ко мне в университет являлись ее читатели-иностранцы, оставляли адреса, просили Лосева прислать что-либо, напечатать у них. Но Лосеву было не до этого. Он еще умудрился выступить с докладом о Боэции (работал над VIII томом ИАЭ) в университете при огромном стечении народа, и нашлись теперь даже среди историков его почитательницы (вот уж никогда бы не поверил), М. К. Трофимова, В. И. Уколова. Они не боялись обсуждать с Лосевым ни Боэция, ни гностиков.

Удивительные творились дела в этом 1986 году. Одному человеку, не группе ученых, единственному в области философских наук присудили Государственную премию. И этот единственный 93-летний Лосев, что сидит в своем кабинете и спешит доканчивать «Историю античной эстетики», том VIII – восьмикнижие на пороге смерти.

Что же такое эта «История античной эстетики» в восьми томах? Они распределяются следующим образом. «Ранняя классика» (т. I, 1963), посвященная Гомеру и натурфилософам (древние пифагорейцы, Анаксагор, элейцы и милетцы, Гераклит, Демокрит, Эмпедокл, Диоген Аполлонийский); «Сократ, софисты, Платон» (т. II, 1969); «Высокая классика», Платон (т. III, 1974); «Аристотель и поздняя классика» (т. IV, 1975); «Ранний эллинизм» (стоики, эпикурейцы, скептики (т. V, 1979); «Поздний эллинизм» (неопифагорейцы, Филон Александрийский, Плотин) (т. VI, 1980); «Последние века» (т. VII, 1988, кн. 1 – Порфирий, Ямвлих, Саллюстий, Юлиан; кн. 2 до Прокла, Прокл, Дамаский и его ученики); «Итоги тысячелетнего развития» (т. VIII, кн. 1, 1992 – Александрийский и восточный раннехристианский неоплатонизм; неоплатоники латинского Запада, эпоха синкретизма – халдаизм, герметизм, гностицизм; общая характеристика истории античной эстетики; философия, эстетика, мифология, общая эстетическая терминология – в историческом развитии). Кн. 2, т. VIII (1994) посвящена специально-эстетической терминологии (ее тысячелетней эволюции) и основным моделям античной эстетики. А ведь была еще книга 1979 года «Эллинистически-римская эстетика I–II вв. н. э.».[339] Ее материал входил в т. V ИАЭ, но этот последний оказался столь огромным, что я вынула несколько сот страниц и сделала из них отдельную книгу, которую напечатал в издательстве Московского университета А. К. Авеличев.

Какие же принципы были положены в основу изучения А Ф. Лосевым античной эстетики, если принять во внимание, что А. Ф. Лосев мыслил как нечто единое эстетику, философию и мифологию (см. «История античной эстетики», т. VIII, кн. 1, часть пятая «Философия, эстетика, мифология», где автор пишет о глубинном тождестве философии, эстетики и мифологии, с. 402–413)? Ведь для античного человека, выросшего на телесных интуициях, самым прекрасным было живое материальное тело космоса с вечным размеренным движением небесных светил над неподвижной Землей. Но живое космическое тело есть не что иное, как очеловечивание природы, то есть оно мифологично. И вся выразительность, то есть вся красота этого живого космоса заключается в геометрически-астрономических пропорциях, в музыкальной настроенности, рождающейся при вращении небесных сфер. Высшая красота для античного человека, погруженного в телесную стихию бытия, где даже боги обладают телом, правда, эфирным, обязательно космологична и одновременно мифологична, а значит, космос есть предмет эстетического созерцания. Философия же как наука о космосе (натурфилософия) и человеке (антропология) как частице этого космического целого обязательно трактует о наивысшей выразительности этих космических сил, будь то огонь, вода, воздух, земля и эфир у ранних философов-досократиков, атомы Демокрита, или Ум Анаксагора, мир идей Платона, или Ум-Перводвигатель Аристотеля. Выразительность, по мнению А. Ф. Лосева, есть слияние внутренне идеального и внешне материального в одну самостоятельную предметность. Отсюда «синтез внутренней жизни объекта и разных способов его субъективного показа – это и есть эстетика» (ИАЭ, т. VII, кн. 2, с. 105).

Таким образом, А. Ф. Лосев в своей античной эстетике создает представление о едином, живом, телесном духе (идея, выраженная автором еще в 1934 году в предисловии к «Истории эстетических учений»), о единстве материи и идеи, бытия и сознания в их историческом развитии, а значит, и решает проблему целостности античной культуры, в равной мере духовной и материальной. Собственно говоря, в античной эстетике автор реализовал свою мечту, высказанную в 1930 году в книге «Очерки античного символизма и мифологии» – создать неповторимый лик античной культуры, ее своеобразный исторически сложившийся тип с опорой на тысячи фактов философских, исторических, литературных, языковых, математически-астрономических, геометрически-музыкальных, фактов общественной жизни и повседневного быта и т. д. и т. д.

На протяжении всей «Истории античной эстетики» автор не раз обращается к разработке своей теории, связующей философско-эстетическое мировоззрение античного человека с миром тяжкой рабской зависимости, о которой так выразительно писал Аристотель, чьи мысли были тщательно исследованы А. Ф. Лосевым в томе IV ИАЭ (с. 638–652). Здесь создается оригинальная концепция аристотелевской эстетики как своеобразного культурного и мировоззренческого феномена в связи с учением Стагирита о естественности свободы и рабства. Отдельные вещи, по Аристотелю, прекрасны, так как они есть результат рабского подчинения материи божественным замыслам человека. Космос прекрасен, так как он раб своего абсолютного господина – мирового Ума, который как истинный художник привел в великолепный порядок «бесформенную, неодушевленную, безгласную и бессмысленную, даже несущую материю». «Все вещи и живые существа, а также весь мир только потому являются художественными произведениями, что их творчески призвал к жизни их господин» (с. 647). Ум-Перводвигатель (или «идея идей») едва ли допускал какие-нибудь изъяны и недостатки в своем вселенском государстве, поскольку Аристотелева идея (или эйдос) есть «творческая сила и мощь, а материя – ничто» (с. 645). Эта общая теория А. Ф. Лосева не исключала, а, наоборот, предполагала разные типы социальной жизни и разнообразную их историю в своем конкретно-историческом воплощении (см., напр., т. I, V–VI, VIII).

Изучение конкретного бытия на основе единого диалектического развития для А. Ф. Лосева безусловно. Поэтому, например, платоновский соматизм он рассматривал как принцип язычества, «не по-христиански, не по-западному, не по-нашему, но именно по-платоновски».[340] Специфика языческой античности была для него всегда необходима и всегда значима в 20-е годы.

В «Очерках античного символизма и мифологии», книге 1930 года, он размышляет об идее, теле, личности и о целостном восприятии тела и идеи у Платона. И здесь его рассуждения ничуть не отличаются от высказанного им в 1969, 1974 и 1988 годах. Тело в платонизме живет идеей не чего-нибудь духовного, но телесного же. «Сама идея нетелесна, но это идея – телесного. Идея осмысляет тело только в смысле телесности, то есть схематизма»,[341] ибо тот, кто признает только тело, не может увидеть и самого тела в его подлинной жизни, а видит лишь схему. Факт тела признается здесь, а смысл его отрицается. «Культ тела и прельщенность телом диалектически приводят к проповеди тела как пустой схемы, тела как голого факта, которому несвойственно ничто личностное и духовное». Отсюда вытекает «диалектика всякого материализма… и того вида материализма, который есть язычество». «Такова, стало быть, диалектика и платонизма, если мы возьмем его так, как он реально существовал, без всяких западных привнесений», – пишет А. Ф. Лосев. Замечательно то заключение, к которому приходит философ, говоря об идеализме Платона: «Конечно, раз у Платона есть учение об идеях, то он как-то идеалист. Но, по-моему, это такой идеализм, который по смыслу своему является подлинным и настоящим материализмом. Он – мистик, он – экстатик, он – богослов, но он, по-моему, материалист. И тут уж ничего не поделаешь. Хочешь не хочешь, а с этим приходится считаться». И совсем категорично звучат последние слова: «Лучше же совсем бы не употреблять этих многозначных и уже потерявших всякую определенность терминов – „идеализм“ и „материализм“».[342] Да, глубоко не правы те, кто делит А. Ф. Лосева на раннего и позднего, поступая часто механически и формально. А. Ф. Лосеву 50—80-х годов приходилось для продвижения своих идей ссылаться на авторитеты Маркса и Ленина. Но это отнюдь не говорит о внутреннем изменении смысла его идей. Так, благодаря строгой позиции А. Ф. Лосева в отношении Платона было осуществлено первое наиболее полное собрание сочинений отъявленного идеалиста, а уже после кончины Лосева вышло еще более полное второе издание.

Несмотря на то, что вся «История античной эстетики» поделена на отдельные периоды и заключена в рамки, предназначенные для каждого из них, у читателя остается впечатление теснейшей взаимосвязи этих томов, их взаимной обусловленности. Развертываемая историческая картина не имеет механически установленных границ. Так и ощущаются переходы, внешне как будто незаметные сцепления, связи, неравномерность движения жизни, рождающая противоречия, столкновения, конфликты социальные и личные. Эта внутренняя взаимосвязь всех сторон культуры в потоке времени создает в конечном итоге определенного рода целостность, которая по праву может считаться неким своеобразным универсумом.

Эстетика как наука о выражении сама представлена у А. Ф. Лосева средствами необычайно выразительными, можно даже сказать, художественными. Казалось бы, столь сухая материя, как учение о числе (ему автор посвятил в 1928 году книгу «Диалектика числа у Плотина»), приобретает значение жизнеобразующей силы в эстетике пифагорейцев и Платона (т. I, II). Здесь устанавливаются связи орфико-пифагорейского учения о душе и религии Диониса, бога неисчерпаемых сил вечно рождающей природы. Именно она, эта преизобильная природа несет в себе мощь бесконечных творческих потенций. Число дифференцирует и обобщает этот нерасчлененный поток бытия, превращает его в упорядоченную гармонию души и тела. «Поняв число как диалектический синтез беспредельного и предела, пифагорейцы тем самым создали учение о созидательной и творчески направляющей сущности числа», – пишет А. Ф. Лосев (т. I, с. 267). Главное, продолжает автор, «числа как такового нет, оно не существует без вещей, оно – в самих вещах и есть их структура, их ритм и симметрия, то есть, с досократовской точки зрения, – их душа» (с. 271). «В результате применения пифагорейских чисел к конструкции бытия, – пишет автор, – получается музыкально-числовой космос со сферами, расположенными друг в отношении друга согласно числовым и гармоническим отношениям» (с. 271). Примером этому может служить знаменитый диалог Платона «Тимей», в котором причудливо объединились музыка, математика и астрономия, то есть вся космология дана здесь в виде целой системы.

О единстве в лице А. Ф. Лосева ученого-исследователя и писателя, художника также свидетельствует его философская проза. Но об этом же свидетельствует и манера письма сугубо научных трудов, где даются блестящие портреты не только исторических героев, таких, как, например, Сократ (т. II), Плотин (т. VI) или император, трагически отрекшийся от христианства, – Юлиан (т. VII, кн. 1).[343]

Самые сложные проблемы диалектики рисуются А. Ф. Лосевым в духе драматической игры. И как не похожа становится античная эстетика А. Ф. Лосева на незыблемость и монументальность изваянной красоты античного мира.

Одной из самых важных интуиции античности философ считает именно игру, причем игру театральную, драматическую.[344] Жизнь как игра – это понятие проходит через всю античность. Здесь Гераклит с его вечностью как играющее дитя (В 52 D – К), здесь и Платон, у которого объединены игра и жизнь идеального государства, религия и обычаи, законы и управление, а люди – марионетки, которыми управляют боги, дергая за прилаженные к куклам нити или шнурки. Да и сами граждане у Платона – «творцы трагедии наипрекраснейшей, сколь возможно и наилучшей», а «прекрасная жизнь в их государстве является наиболее истинной трагедией» (т. III). Здесь и неоплатоник Плотин, для которого жизнь человека напоминает движение танцовщика. А каждая душа получает свою роль от создателя Вселенной, как в драме, где маски и костюмы раздаются актерам. Космический драматург создает из Вселенной прекрасно налаженный инструмент, где каждая душа отличается своим музыкальным тоном (т. VI). Для Прокла вселенская душа сравнима с трагическим поэтом, создающим драму и ответственным за игру актеров (т. VII, кн. 2). В учениях об идеях Платон опирается на систему таких жизненно-динамических образов, как охота, выслеживание, преследование, нападение, схватывание и, наконец, любование добычей (т. III, с. 290). Соматическому, то есть телесному, принципу эстетики Платона посвящены замечательные страницы наряду с метафизикой света, принципами светоносной любви, солнца, как высшего блага (с. 293–317). Интерес к метафизике света, особенно христианского, вообще характерен для А. Ф. Лосева, о чем свидетельствуют его книги «Очерки античного символизма и мифологии» (1930), «Диалектика мифа» (1930), письма философа из лагеря (1931–1933),[345] а также его знакомство с византийским трактатом Каллиста Катафигиота XII века, одного из авторов ареопагитского круга, и перевод Марка Эфесского (XV век).[346]

Разнородность текстов античных философов не является препятствием для А. Ф. Лосева. Она не помешала автору нарисовать внушительную картину трех выдающихся школ раннего эллинизма (т. V) – стоиков, эпикурейцев, скептиков.

А. Ф. Лосев исследует эстетику стоиков как учение об изреченном слове, воплотившем идеальные замыслы судьбы, управляющей миром и формирующей по своей воле космическую и человеческую жизнь.

Здесь и эпикурейцы с их ориентацией на незаинтересованное, чистое наслаждение, моделью для которого служат вечно прекрасные божественные сущности, не причастные сфере мира и его законам. Здесь и скептики с их вечной усмешкой и погруженностью в созерцание иррациональной текучести вещей.

Прочтите всего несколько абзацев на страницах 42–43 из V тома («Ранний эллинизм») и вы сразу погрузитесь в самую суть трех философских школ: «Усталостью и тонким разочарованием веет от этой философии. Кругом ширится и высится хаотическая нагроможденность жизни, а стоический мудрец – тих и беспечален, эпикуреец сосредоточенно покоится в глубине своего утонченного сада, и скептик ни к кому и ни к чему не испытывает потребности сказать „да“ или „нет“. Есть что-то загубленное, что-то долженствующее быть, но не перешедшее в бытие – здесь в этих наивных, но углубленных и даже величавых учениях о мудрости. Какая-то великая душа перестала стремиться и надеяться, что-то случилось непоправимое, окончательное, чего-то большого и сильного, чего-то прекрасного и величественного уже нельзя было вернуть, да и вспоминать уже не было сил» (с. 42–43). Не напоминают ли эти стоики читателю нечто очень интимное, личное, касающееся каждого из нас?

Или например, об эпикурейской эстетике: «Эпикурейская эстетика – это чувствование себя воздухом, огнем, теплым дыханием. Превратиться в это теплое дыхание и забыть все остальное, все, все забыть, – вот что значит эпикурейски чувствовать красоту. Сладко не мыслить, не думать, не стремиться, не хлопотать; безмыслие и безволие – сладостны, сосредоточенно-упоительны; они густо насыщают нас. И уже не знаешь, где тут тело и где душа; не знаешь, душа ли полна этой густой и насыщенной пустотой, или это наполнено тело сладким, но сосредоточенным упоением. Наслаждающийся – тих, углублен в себя, погружен в свое безмыслие. Он покоится в своей равномерной сосредоточенности; его серьезность – насыщена, его страсть – задумчива. Не трогайте его: он наслаждается… Пустота осязается в эпикурейском идеале красоты. Но имманентизм почти всегда пуст…» (с. 303), «древнегреческое эпикурейство есть философия и эстетика пустоты. Но это – особенная пустота, подозрительная пустота» (с. 304)… «Смерть это только немножко вульгарно; смерть – это только немножко скуки… И все!» (с. 306). Или еще дальше: «Сладко думать, что душа смертна… Жуткая штука! Душа, да еще бессмертная – жуткая штука! Вот почему Лукреций опроверг целых тридцать доказательств бессмертия души… Нельзя не опровергать. Иначе – неминуемые вечные муки, и – все насмарку» (с. 306).

Признаюсь, невозможно остановиться, цитируя А. Ф. Лосева. Берите книги и читайте сами эти страницы.

А задумывался ли кто-нибудь над трагическим характером эстетики скептиков? А. Ф. Лосев пишет: «Печать трагического лежит на античном скепсисе и – безысходно-трагического. Ведь и им хотелось достигнуть высоты бесстрастия, величавого спокойствия, которого кто только из греческих философов не хотел достигнуть» (с. 386). «Эта смесь эстетики, формальной логики и нигилизма привела к тому, что мы, всматриваясь в это необычное лицо философа-скептика, вдруг начинаем замечать какое-то раздирание его духа, какое-то трансцендентальное распятие» (с. 387). Скептик, как оказывается, проповедует свободу, удобную для всего деспотического и абсолютистского в обществе и государстве. «Это, – замечает А. Ф. Лосев, – такой анархизм, который является в то же время величайшим консерватизмом… Скептики – стары, вялы, их скептицизм – абсолютная монархия Александра и римских цезарей» (с. 387–388). Опять очень живое и своевременное напоминание нам, нынешним, а ведь все это лосевская история античной эстетики.

В томе VI «Поздний эллинизм» автор в поисках последней кратчайшей формулы эстетики Плотина (а А. Ф. Лосев любит сводить необычный материал к самым кратким формулировкам) обращается к интереснейшим темам.

В учении об Уме и Душе наличествуют серьезные и интимные стороны, причем образы Ума – это слитки золота, а Душа тоже есть золото, очищенная от всего телесного. Все в мире стремится к Единому и преисполнено к нему любви, но и Единое тоже охвачено, по Плотину, любовью ко всей составляющей его множественности. «Мягкой духовной теплотой у Плотина овеяны все самые существенные отношения, царящие как внутри триады с ее основными ипостасями, так и вне этой триады… а… все грозное и роковое, в созерцание чего Плотин погружен, нигде и нисколько не мешает торжеству самых мягких, самых ласковых и даже самых родственных отношений» (т. VI, с. 716). Всей этой ласки и теплоты не знала суровая классика. А чего стоит только одно прикосновение к Единому, познание которого совершается не путем науки или только созерцания, но путем прямого присутствия, соприкосновения с ним, то есть живого общения с Единым. Душа, восходя к Единому как Благу, приходит в волнение, в вакхическую восторженность, преисполняется внутренним согреванием, жгучим желанием, и вся превращается в любовь. Космос представляется Плотину прозрачным световым шаром, как и умный мир, который играет разноцветными лучами. Таким образом, свет пронизывает у Плотина решительно все. Вечный самосущий свет никогда не убывает, так что и Душа и Ум тоже становятся этим светом.

Обобщая всю эстетику Плотина, А. Ф. Лосев приходит к понятию Адрастии, сверхчеловеческой справедливости, мудрости, красоты и судьбы. Вся эстетика Плотина, по мнению А. Ф. Лосева, есть эстетика Адрастии, которая «сводится к торжеству необходимости и свободы, бытия и чуда, а также мировой жизни (со всеми ее уродствами) и всеобщей справедливости» (с. 727). Плотиновский космос живет по мудрым и справедливым законам Адрастии-Немесиды. В этом мире все оправдано и находится в гармонии, красота и безобразие. Адрастия ведет игру на мировых подмостках, меняя театральные маски. Она обеспечивает успокоительный круговорот душ, сглаживает несовершенство жизни, уравновешивает любую драму, логически и эстетически обосновывая все происходящее. Отсюда рождается пассивизм Плотина, его спокойствие перед драмой истории и жизни вообще, где все уже предопределено и оправдано мудростью Адрастии. В томе VII «Истории античной эстетики» – «Последние века» также прослеживается глубочайшее единство строгой логики и эстетического чувства. Так, учение Прокла о едином, так называемая генология, обнимающая собой все многообразие космической и человеческой жизни и создающая единый образ прекрасного, расчленяется А. Ф. Лосевым на 12 типов (VII, кн. 2, с. 115–131), диалектическая триада – на восемь типов (с. 132–143). Изучение этих диалектических переходов в системе эстетически целостного и иерархически упорядоченного универсума дает огромный материал для раздумий при исследовании становления и развития эстетических категорий в отточенной мысли поздних философов-неоплатоников.

Замечательно сходятся концы и начала в эстетике поздней и классической. Соматические, или телесные, интуиции характерны для классики (досократики, Платон, Аристотель) и раннего эллинизма. Находят они свое завершение у Порфирия, в трактате «О пещере нимф», где сама пещера, нимфы, водный источник, пчелы, мед и т. д. выражают материальные стихии в круговращении космической жизни (VII, кн. 1, с. 91—110). Музыкальная эстетика Порфирия (кн. 1, с. 71–77) и аритмологическая эстетика Ямвлиха (с. 218–243) непонятны без пифагорейцев, Платона и философов раннего эллинизма. Идея Солнца-Блага в речи Юлиана «К царю Солнцу» (с. 365–378) смыкается со знаменитым символом Солнца в «Государстве» Платона. Неоплатоническое учение об Уме замыкает путь, начатый еще Анаксагором. А уж без Аристотеля с его Умом-Перводвигателем совсем невозможно обойтись. Диалектика мифа у Прокла (с. 88—114) имеет своим началом платоновского «Парменида».

Важное значение приобретают в «Истории античной эстетики» переходы от одной эпохи к другой. Это особенно подчеркивается автором, который любил повторять, что непереходных эпох не бывает. Исторические введения, заключения, резюме, экскурсы обязательны в каждом томе ИАЭ. Но здесь эти переходы происходят в пределах античной культуры в то время, как в томе VIII, кн. 1 уже намечается переход, хотя формально и в рамках античности, но, по существу, уже в другой, христианский мир. Здесь не только переход от Афинского неоплатонизма к Александрийскому, повторяющий переход от Платона к Аристотелю, но и зарождение в недрах неоплатонизма нового христианского самочувствия, как, например, в сочинениях Синезия, где уже ставится тринитарная проблема, или у Немезия с обращением к личности, а не к безликой судьбе.

Рассматривает А. Ф. Лосев ранний христианский неоплатонизм латинского запада с Марием Викторином (тринитарная проблема) и Августином (учение о личности и воле), и опять-таки учитывая один из важных античных рудиментов, а именно принцип фатализма, который выражается в учении Августина о божественном предопределении, отождествляя его с учением о благодати. «У Августина, – пишет А. Ф. Лосев, – и чисто христианская надежда на вечное спасение с помощью Бога, и чисто языческий фатализм, о преодолении которого не может быть и речи» (VIII, кн. 1, с. 90). Здесь, хотя теоретически это трудно представить, фактически совмещаются чисто языческий фатализм и христианская надежда на личное спасение.

Историческая специфика переходных эпох и особенно тех, что свидетельствуют о надвигающейся гибели античного мира, особенно удается автору «Истории античной эстетики». Так, драматические страницы посвящены личности императора Юлиана Отступника (школа Пергамского неоплатонизма). Личность Юлиана вырисовывается не только в безвыходной раздвоенности между язычеством и христианством, но и как показатель его эстетического мировоззрения (VII, кн. 1, с. 389–408).

Такой же покинутостью веет от личности завершителя неоплатонизма (Афинская школа) Прокла, стоящего на краю гибнущего языческого мира, «одинокого героя среди чуждой религии и обычаев, который уповает на помощь древних богов, тоже, однако, чуждых новому миру» (VII, кн. 1, с. 336). Эпоха синкретизма (халдаизм, герметизм, гностицизм) – яркое свидетельство падения античности – замечательна именно тем, что в ней сказалось особенно выразительное языческое наследие, впитавшее христианские мифологемы в их причудливой модификации. А. Ф. Лосев подчеркивает историческую специфику халдаизма и гностицизма, делая упор опять-таки на переходный характер этого последнего от язычества к христианству, от античности к средневековью. Краткая формулировка автором специфики этого последнего в ИАЭ философско-религиозного направления подчеркивает этот неустойчивый характер гностицизма: «Поскольку язычество возникло на путях обожествления вещи, а в пределе это было чувственно-материальным космосом (или, как говорят менее точно и менее ясно, природы), христианство же возникло на основах не телесно-вещественной, но чисто личностной интуиции, то гностицизм и оказался смешением телесно-вещественных и личностных интуиции» (VIII, кн. 1, с. 300).

Конец неоплатонической философии, а значит, и эстетики, связан с личностью Дамаския, схоларха Афинской школы, в сочинении которого (а ведь это V–VI века) наиболее ощутима не только система Прокла, но и древнее гераклитовское начало, что указывает на единство исходных и конечных позиций античной мысли на пороге нового мира. Это, как пишет А. Ф. Лосев, «последняя улыбка умиравшей тогда античной философии, которая уже чувствовала свой смертный час и в связи с тысячелетними усилиями античной мысли могла только улыбаться по поводу скоротечности и обреченности всяких человеческих усилий» (с. 340). Была, продолжает автор, «осознана вся сущность бытия как всеобщая и вечная картина бурлящей своими противоречиями действительности. Исходный чувственно-материальный космос был осознан до конца и в своей красоте и в своей безвыходности». Вот почему со страниц Дамаския «веет безрадостностью, но и беспечальностью. Как в вечности. Потому и улыбка» (с. 367).

Не менее важны для понимания «Истории античной эстетики» терминологический принцип, изучение эстетики в слове, в имени.[347] А. Ф. Лосев по праву явился основателем терминологического направления в отечественной науке об античной культуре и ее составляющих, причем эти терминологические штудии не остаются на эмпирическом уровне, а всегда концептуальны и теоретичны. Когда вышел в свет т. VIII кн. 2 ИАЭ, включающий именные и предметные указатели ко всем томам, стала очевидной совершенно удивительная по многообразию терминологическая основа исследований А. Ф. Лосева. Изучение истории эстетики не только в понятии, но и в слове, запечатленном в определенном философском – и шире – культурно-историческом контексте, дело отнюдь не простое. Можно быть прекрасным филологом и не понимать философского значения того или иного слова. Можно быть профессиональным философом и тоже не понять языковую специфику слова. Должно быть единение этих двух наук, представленное одним человеком. Таковы были знаменитые филологи, издававшие философские тексты. Таким был Герман Дильс, таким стал А. Ф. Лосев.

Идеи А. Ф. Лосева, выраженные в «Истории античной эстетики», глубоко им обдуманы и выношены, удивляют своей первичностью. Это творчество, которое рождается у нас на глазах, и автор не боится бросить читателя в самую гущу, в самый водоворот мысли, где его идеи сталкиваются с другими мнениями, не уступают свои позиции, прочно стоят на них. Еще в 20-х годах А. Ф. Лосевым были выработаны, выстраданы идеи мифа, символа, числа, имени, античного соматизма, скульптурного эйдоса, но зрелость опыта развивала, углубляла, обогащала их и, что особенно важно, делала их все более и более доступными для читателя. Стиль автора приобретал ту ясность, которая дается после придумывания мельчайших деталей и выливается в конце концов в точные, логически отшлифованные формулировки, столь любимые А. Ф. Лосевым (например, «Платон в одной фразе» (с. 609–620) еще в давних «Очерках» или рубрикации в резюмирующих главах). «История античной эстетики» – это не только «вещь в себе» или «для себя», это «вещь для других», это не просто ученое изложение материала, но – то страстная речь, обращенная к единомышленникам и противникам, то убедительные доказательства в духе математических теорий, то непреложная аксиоматика, то неторопливое, почти эпическое размышление, но всегда диалог, имеющий в виду заинтересованного человека, кого-то другого, читающего и думающего. В книгах А. Ф. Лосева нет ученой отрешенности, но всегда обращенность к собеседнику. А этот собеседник должен тоже погрузиться в ученую мысль, узнать, добраться до истины, и потому автор бросает его в бездну научной литературы, здесь же подвергая ее сомнениям, одобрениям, вступая с ней в спор или привлекая в союзники. А. Ф. Лосев, хотя и сетовал на научную изоляцию, писал, не ожидая отклика, писал в одиночестве отшельнической жизни, но самые последние достижения науки были ему доступны и известны. Он был страстным книжником и при первой же возможности выписывал иностранную научную литературу, не довольствуясь столичными книгохранилищами, своей библиотекой (а она погибала трижды – в гражданскую войну, при аресте и в пожаре 1941 года). А. Ф. Лосев не был библиофилом в классическом смысле слова, а приобретал книги, которые непосредственно нужны были в научной работе. Но книжные катастрофы, как говорит сам А. Ф. Лосев, «невозможно вспоминать с надлежащим спокойствием духа». С волнением рассказывал Алексей Федорович писателю Вл. Лазареву, как погибла в 1941 году его библиотека. Как она взлетела на воздух (а в ней было не менее десяти тысяч книг) и оказалась погребенной в гигантской воронке, как откапывали книги, сушили в сараях на веревках, очищали от известки и грязи, проглаживали утюгами страницы. «Некоторые из обгоревших, разбитых и покрытых известью книг, которыми трудно пользоваться, я сохраняю до сих пор, так как не в силах с ними расстаться даже в этом ужасном виде. А иные из них до сих пор мне служат, так как возместить их невозможно. Однако, – замечает Алексей Федорович, – я считаю, что историческая судьба в конце концов оказалась ко мне милостивой. Неустанно собирая книги, тратя на них огромные средства, выписывая многое из-за границы, я все же восстановил свою библиотеку и в некоторых отношениях даже приумножил ее».[348] Все книги, на которые автор ссылается в ИАЭ, он держал у себя на столе, читал, изучал, не признавая ссылок через третьи руки. Если же не мог достать какую-либо книгу, то прямо на это и указывал.[349]

А. Ф. Лосев не терпел бесчисленных формально-ученых ссылок, занимавших по полстраницы. Он обладал своими собственными идеями, которые подтверждал работой над текстами первоисточников, и тут читателя ожидали тысячи фактов. Но автор никогда не упускал случая обратиться к ученой литературе, подробно изложить тот или иной труд, памятуя о читателе, который должен знать достижения науки по определенной проблематике. Здесь сказалась и привычка старого преподавателя, десятки лет работавшего в высшей школе (полвека А. Ф. Лосев был профессором в Московском государственном педагогическом институте имени Ленина), имевшего дело с аспирантами и студентами. А. Ф. Лосев говорит о своей манере писать: «Я должен сказать, что с молодых лет чувствовал в себе педагога и даже оратора. Достигать не только ясности для себя, но и ясности излагаемого предмета для других – это всегда было частью моей жизни».[350]

«История античной эстетики» возникла, по словам ее автора, «естественным путем». Его, как он сам признавался, интересовала «история духа», а в области античности «решительно все – литература и язык, философия и мифология, наука (в том числе математика и астрономия) и даже музыка». Автору пришлось сосредоточиться именно на античной эстетике, «которая и шире отдельных проблем античности и достаточно ярко представлена для специального исследования». В конечном итоге эти исследования привели автора к «проблемам истории античной культуры вообще».[351]

А. Ф. Лосев создал на 95-м году жизни замечательный свод античной философии, по существу своему всегда выразительной, эстетической. Он возвел мощное здание истории античной культуры в разуме и понятиях, но при всей своей любви к категориальной систематике и влюбленности в чистый Ум не превратился в абстрактно мыслящего философа. Историю конкретного физиогномического бытия телесного духа он пережил ярко и талантливо, можно сказать, даже интимно. В своей целостности его труд является завершительным для истории античного духа, на которую автор дерзнул взглянуть с вершины XX века.

Вспоминаются 20-е годы, расцвет сил, то давнее восьмикнижие, создавшее ему горькую славу и сломавшее его философский путь. Но и то, давнее, скоро (автора уже не будет на свете) станут печатать, заново слушать на лекциях, семинарах, писать дипломные работы и диссертации. И еще раскроются тайны. Но главную – унесет с собой.

Торопится, пишет «Историю античной философии в конспективном изложении». Заметьте, не эстетику, а философию. Пусть все знают, что лосевская эстетика и есть настоящая философия.

Кончает, подводя «Итоги тысячелетнего развития», зная, что не увидит VIII тома. Старательно записывают под диктовку Лосева Саша Столяров, Валя Постовалова и наш новый друг Мила Гоготишвили. Том надо завершить, времени в обрез. И действительно – завершает, не подозревая, что пролежит он в издательстве много лет. А ведь хотелось увидеть при жизни.

Диктует Алексей Федорович последнюю, тоже итоговую работу по философии языка. Завершая, диктует Миле последнюю работу «В поисках построения общего языкознания как диалектической системы» (вышла в 1989 году) – опять на склоне жизни любимая диалектика. «Знак. Символ. Миф» вышел в свет в 1982 году. «Языковая структура» – в 1983-м – к юбилею девяностолетнему. Темы – самые любимые, стоит только взглянуть на титульный лист книг. Когда-то была «Диалектика художественной формы». Теперь – диалектическая система общего языкознания. И снова «в поисках», как и в беседе с Ерофеевым. Лосев – это вечно поиски и всегда смысл. Даже книжечку об Аристотеле (1982) назвал «Жизнь и смысл». И в статье об Ареопагитиках «конструктивный смысл первоначала» (1986), то есть не голая структура, а смысл обязательно. В этом весь Лосев.

Тут еще вторгается новый министр, Г. А. Ягодин. Тоже прибыл в кабинет Лосева на Арбат, зимой 1986 года привез медаль лауреата Госпремии (указ от 27 октября 1986 года). «Настоящая, из чистого золота», – говорит. «Да что вы», – усмехается снисходительно Лосев. Миша Нисенбаум, наш молодой друг, художник и для заработка дворник, притащил лопату, ледоруб и закидал снегом подступы к дому. Подумаешь, министр, пусть-ка проберется через завалы в роскошной машине. Министр пробрался, медаль вручил, чаю выпил, побеседовал. И Лосев, хотя едва на ногах держался, болезнь брала свое, произнес речь о солдате, умирающем, стоя на посту. Режиссер из Питера, Витя Косаковский, молодой, трогательный, импульсивный, снял эту сцену, как и многое другое, что потом вошло в его фильм «Лосев».[352] Мишин ледоруб стоит у меня внизу, зимой мы расчищали им около дома узкую тропинку, для прогулок с Алексеем Федоровичем. Он все еще не изменил своим старинным привычкам.

Но Она, та, которую все боятся назвать, уже стояла при дверях.

Сегодня весь небесный купол немыслимо синий, весь. Верхушки сосен и верхушки берез серебрятся от этой солнечной синевы, так и переливаются серебром, никогда такого не видела. День сладостно-ласковый, тоже напоследок перед уходом лета, прощается, собрал всю свою красоту – помните, не забудьте в осенние дожди, туманы, в зимние льды, холода – мы еще вернемся, придем, снова засеребримся и улыбнемся. Господи, до чего хорошо. Стук топора среди неимоверной сегодняшней тишины даже радует, и белая кошечка Игрунья какая-то особенно тихая – туда и сюда в окно веранды, но от стола с бумагой меня не отгоняет, как обычно.

В Москву пора, на разоренное родное пепелище (Дом Лосева на реконструкции), как ласточкино гнездо над морем арбатской суеты. Проживем ли зиму, один Господь знает; мысли о будущем не дают покоя.[353]

Не было покоя в последние годы после кончины Алексея Федоровича, но вечная погруженность в работу – спасение, благо. А когда подступила к нему болезнь, дома началась другая, предвещающая беду, совсем недобрая суета.

Пришли к нам новые, ранее незнакомые люди, сестры Постоваловы, Лида и Валя с Илюшей, сыном Валентины. Юбилей Лосева поразил Валю, и она попросила знакомого профессора, нашего старого друга, Олега Широкова, познакомить ее с Алексеем Федоровичем, что он и сделал. На одной из фотографий все вместе у нас на даче, на открытой террасе, стол накрыт, чай, сладости и Алексей Федорович в обнимку с Илюшей. Он еще мал, удивительно ласков, все обнимает и целует старого Лосева, рисует его портреты в профиль (есть некое сходство), а заодно и шествие апостолов, и Христа. Рисунки сохранились у меня в архиве. Подрос Илюша. Хитроумный мальчик притаскивает тайно в кармане миниатюрный магнитофончик и делает несколько записей уже плохо себя чувствующего, почти больного Алексея Федоровича. Я и не подозревала такой ловкости. Поверила, когда уже после кончины Алексея Федоровича услышала дорогой мне голос, прерывистый, горестный, тяжело ему стало общаться с гостями, привык быть радушным хозяином, а теперь даже трудно сказать лишнее слово, да к тому же работа не ждет, силы надо беречь, книги надо кончать.

От сестер пришли двое – Валерий Павлович Ларичев, врач-психиатр, и его ученик, студент мединститута Алеша Бабурин, из благочестивой семьи, с детства в церкви. Оба большие друзья, оба русые, светлые, духовно-бодрые. Валерий Павлович с небольшой бородкой, мягкий, глаза внимательные, больше молчит, а то, взяв Алексея Федоровича за руку, наставляет, дает советы, как успокоиться, как спать, внушает тихо, значительно. Не знает, что многих повидал Лосев врачей – внушителей самых знаменитых – и никто не помог. Разве можно запретить мыслить. Голова работает день и ночь, продумывает каждое слово, что войдет в очередную книгу. Не знает Валерий Павлович, что сам себя Лосев лечит – умной молитвой: «Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя грешного»; не замечают собеседники, как мелко крестит Алексей Федорович, засунув руку под пиджак, место, где бьется сердце. Сколько раз на заседаниях, во время нудных докладов видела я, как, прикрыв глаза, сосредоточенно и углубленно, задумывался профессор Лосев.

Алеша помогает Алексею Федоровичу массажем, приходит несколько раз в неделю, из кабинета слышится его четкий, звучный голос (он хорошо поет), все задает своему пациенту важные вопросы о Боге, церкви, монашеском житии. Самое время поговорить. Как выясняется через много лет, Алеша, придя домой, спеша, записывает беседы с Алексеем Федоровичем и набирает за несколько лет целые вороха таких записей. Лежат до сих пор еще не разобранные. Только однажды к 100-летию Лосева выступил с некоторыми из них батюшка о. Алексей Бабурин. Да, и Алеша, и Валерий Павлович после кончины Лосева нашли свой правильный путь. Оба приняли священство. Один – настоятель храма Николая Угодника в селе Ромашкове, неподалеку от Москвы, – священник, видный врач, спасает несчастных от наркотиков. Другой – на краю Москвы настоятель храма Святых Флора и Лавра. Невероятно похож о. Валерий своим обликом на преподобного Серафима Саровского. А начинали оба в соседнем с нами маленьком старинном храме XVII века, в так называемом Иерусалимском подворье, чтецами во время богослужения.

Бывало, от нас минут за пять-шесть добегают до Филипповского переулка, поспеть к службе, а то часов в девять вечера, после вечерни, заглянут к нам, дорого общение духовное. Ни одна ежегодная панихида 24 мая на Ваганьковском кладбище по монаху Андронику и монахине Афанасии не обходится без наших батюшек, а с ними, случается, и о. Валентин Асмус (Валя – мой ученик, сын профессора В. Ф. Асмуса) или о. Александр Салтыков (некогда Саша, сын А. Б. Салтыкова – друга лосевского), а то и бывший физик о. Александр Виноградов – пришел ко мне после кончины А. Ф., и о. Александр Жавнерович (философ) – пришел к А. Ф. в год его 90-летия – сколько своих батюшек. Валерий Павлович привел в наш дом, к вечернему чаю, тоже замечательную личность, художника Юрия Селиверстова, которому когда-то отказался Алексей Федорович позировать, не терпел, чтобы писали его портреты. Случай помог. Оба – врач и художник – учились вместе еще в школе. Валерий Павлович не мог отказать в просьбе другу, а Лосев, со своей стороны, не мог отказать добрейшему Валерию Павловичу. Так появился портрет Алексея Федоровича в карандаше, хорошо известный по публикациям в «Литературной газете» вместе с моей статьей «А. Ф. Лосев» 26 октября 1988 года, открывшей серию статей о русских философах. Потом этот портрет попал в книгу Г. Гачева «Русская дума» (1991), в книгу самого Ю. И. Селиверстова «Из русской думы» (1995). Портрет живет, а художника уже нет на свете. На панихиде у могилы Алексея Федоровича в ближайшую годовщину Юрий Иванович сказал: «Вот бы по мне так отслужили». Поехал на юг, на море, и там его настиг конец. Страшное исполнение желаний.

Появился молодой совсем кинорежиссер Виктор Косаковский. Года два пытался к нам попасть, да я не пускала (теперь жалею), боялась чужого человека, да еще и «киношника». Бог весть что наснимает, и неизвестно, кому и где покажет. Наконец отозвалась на мольбы Виктора. Познакомила с ним Юрия Ростовцева. Оба загорелись – делать фильм о Лосеве. Тоже спешат запечатлеть, хоть что-то захватить из жизни Алексея Федоровича, да так, чтобы не мешать его основной работе.

Стали нас посещать прекрасной души люди, друзья наших друзей Г. К. Вагнера, профессора искусствоведа, и профессора Ю. Н. Холопова – выдающегося теоретика музыки из Московской консерватории, пропагандиста лосевской книги «Музыка как предмет логики». Все они рязанцы, собрались к девяностолетнему юбилею Алексея Федоровича, познакомились, подружились с нами – Саша Бабий, Валерий Данилович Дудкин и Сережа. Всех объединяли любовь к Г. К. Вагнеру, исконному рязанцу (имение родителей находилось неподалеку от города), и почитание Лосева. А искусствовед и художник Сережа стал батюшкой о. Сергием, человеком в Рязани заметным.

Перестали мы с Алексеем Федоровичем опасаться новых людей, принимали их в свой круг, в свое общение.

Как же не принять такого человека, как Миша Гамаюнов, пианист, преподаватель по классу фортепиано. Приехал из Ростова и звонит нам в дверь, взъерошенный, глаза блестят, весь узкий, тонкий, лицо нервное, артистичное. Впустила его в квартиру и сама не знаю почему. Видимо, поверила. Приехал советоваться, занимается Бахом и числовыми соотношениями в его музыке. Нет ли здесь философской основы и чьей именно. Лосева читал уже давно, а ему нет и тридцати. Принял Мишу Алексей Федорович, и не один раз. Значит, нашел, о чем с ним можно говорить. Миша все запоминал, каждую встречу, каждое число и дома записывал. Буйный у него характер, напористый до того, что как-то выгнала я его из дома. Он, однако, не обиделся. Снова пришел, виновато улыбается, просит прощения. Так и стали мы близкими людьми. На вечерах в память Алексея Федоровича всегда играл Миша. К столетнему юбилею в Ростове во время «Лосевских Донских чтений» в университете умудрился устроить целую музыкальную неделю, да еще пригласил известного дирижера из Америки Мишу Рахлевского, познакомился в Москве, приводил ко мне на Арбат, а потом заманил с оркестром в Ростов. Праздник с афишами, расклеенными по городу, удался на славу. И все это сделал один любящий человек, который и в изданиях лосевских книг участвовал, писал интересные статьи – тоже философ музыки, духовно одаренный.[354]

Есть еще один, Миша Нисенбаум. Он из Нижнего Тагила: прочитав том VI ИАЭ о Плотине – труднейший том – прислал нам письмо. Оно меня поразило величиной, страниц восемнадцать, и особым почерком – тоненькие палочки, косые, плотно так друг за другом следуют, попробуй пойми. Предлагал свою помощь, травы целебные, лекарства, рассуждал о Плотине – без всякой греческой классики прямо попал в объятия неоплатоника и, представьте, понял. Я ответила ему открыткой с цветами, как отвечала всем. Писала обычные слова, благодарила и выразила готовность повстречаться. Молодой человек, студент-искусствовед, художник и поэт, взял да и приехал. Открытку мою знает наизусть, Лосева читает, в неоплатониках соображает, бабушка живет в одном из арбатских переулков, что еще надо? Надо остаться в Москве. Он и остался, даже дворником работал, чтобы выслужить так называемую жилплощадь. Выслужил.

Вечерами же сидел у нас дома с аспирантами Лосева за большим овальным столом под люстрой в 400 свечей, зубрил греческий и латынь, рисовал грамматические таблицы, ходил в университет на занятия моих студентов классического отделения, всюду успевая. Алексей Федорович любил слушать Мишину гитару, поет прекрасно, и музыка своя. Он-то и привез из Нижнего Тагила в подарок к юбилею пачку книжек «Вл. Соловьев», вместе с замечательным горьковатым вареньем из жимолости, от своей мамы. Алексею Федоровичу и всем нам оно особенно нравилось.

Появилась некая загадочная личность, Виктор Троицкий, математик, да к тому же военный. Этот (ему не было еще и тридцати) несколько лет только писал нам с Алексеем Федоровичем особым, витиеватым слогом, за которым как будто что-то скрывается таинственное. Никогда не просил встречи, книг, сам присылал оттиски своих статей, а я, разумеется, посылала не только открыточки с цветами, но и кое-какие наши ответные дары. На последнем юбилее, зимой (почему-то успевали праздновать – только к декабрю), среди нарядной говорливой толпы гостей, под колоннадой у мраморного фонтана, давно умолкнувшего, подошел ко мне некто, поклонился и со словами: «Это я» – исчез. Я сразу поняла, что загадочный незнакомец и есть скромнейший автор писем, Виктор Троицкий. Только после кончины Алексея Федоровича буквально заставила я Виктора появиться в лосевском доме. Он стал участником издания трудов Алексея Федоровича, где философия и точные науки неразрывно связаны. Ему первому поручаю я подготовку к печати и комментирование рукописей А. Ф., и не только по философии, математике. Виктор – знаток лосевского архива и наш главный помощник.

Здесь же, под колоннадой, Галина Москвина с огромным букетом чайных роз. Она – скромный преподаватель музыки в «Школе искусств» города Жуковского. Талантливый пропагандист лосевской книги «Музыка как предмет логики», доводит ее смысл до учителей, студентов, школьников, удивительно преуспевая в своей работе. Галя явилась однажды на дачу с осенними розами, постояла, положила цветы и ушла. Сколько лет в день рождения Алексея Федоровича, 23 сентября, до всех гостей приходила Галя с розами. Когда же он болел на даче, она не жалела времени быть рядом и помогать. А. Ф. нет, но Галя с букетом роз неизменна.

Все-таки удивительные в последние годы жизни Алексея Федоровича появлялись у нас иные почитатели. Придут как будто задать ряд вопросов, а потом остаются с нами на долгие годы. Такой Юрий Ростовцев, главный редактор журнала «Студенческий меридиан». И это я, которая всегда опасалась разных журналистов – подозрительный они народ, – это я впустила его однажды, потом он стал приходить каждую неделю, записывая беседы с Алексеем Федоровичем, пропагандируя его через свой журнал и сочиняя фильм вместе с Витей Косаковским. Ростовцев, в свою очередь, привел Григория Калюжного, поэта и летчика. Всегда с фотоаппаратом – снимает. Решительный, точный (он штурман международных полетов), ценитель лосевской мифологии и даже слушатель ряда моих лекций. До сих пор вместе с Юрием: чуть что – зову на помощь.

А философ Сережа Купцов и Саша Жавнерович из Белоруссии?[355] Не зная точно, где находится дом Спиркина (дачный адрес посторонним не давали, но Валентина Завьялова сжалилась – дала), все-таки добрались до Лосева ко дню его рождения 23 сентября 1983-го, юбилейного года, да еще с огромной корзиной цветов, которую Саша, юный, русый, светлый, поставил рядом с нашей старой качалкой, а сам на коленях припал к руке Алексея Федоровича. Стал Саша философом и священником.

Мила Гоготишвили, тайная почитательница Лосева, прислала без подписи (по скромности) свой кандидатский автореферат, а потом мы приняли ее по просьбе Ольги. Мила верный, умный друг, близкий в самые тяжелые дни Алексея Федоровича. С какой трогательностью эта добрая душа заботилась о старом, но все еще работающем, почти больном Лосеве.

Бывало и так, что как будто знакомый человек вдруг открывался совсем неведомой стороной. Так нашла я подброшенный в наш московский почтовый ящик большой конверт с аккуратнейшими стихотворными строчками, обращенными ко дню рождения Лосева, с посвящением иноку и воину. Почти так же называлась статья Александра Блока в память Вл. Соловьева.[356] И вдруг Лосев. Стихи в конверте без подписи, но я доискалась, всплыла перед глазами надпись на подаренном оттиске, и Саша Доброхотов открылся мне тоже не ведомой никому стороной, хотя знала его давно спокойным, симпатичным аспирантом-философом. Чувствовались в нем какая-то глубокая совестливость и благородство. Он такой и остался, профессор Александр Львович Доброхотов, первым переиздавший статью «Эрос у Платона» и «Философию имени».

Сотрудник журнала «Коммунист» Леонид Голованов,[357] который напечатал статью Алексея Федоровича «История философии как школа мысли» (1981), оказался другом и помощником В. Д. Пришвиной, учеником знаменитого Чижевского, глубоким ценителем лосевских идей. И к тому же замечательным фотографом, на чьи работы я не устаю любоваться. Он, в свою очередь, привел к нам юного талантливого художника Антона Куманькова. Алексей Федорович, который отказывался много лет назад от предложений Ф. С. Булгакова (сына С. Н. Булгакова) вылепить его бюст, от просьбы известного художника Юрия Селиверстова, тут помягчел и просил только не устраивать сеансов. Антон работал в кабинете, сидя неподалеку от стола Алексея Федоровича, или вечером за чаем во время нашей беседы с Леонидом Витальевичем. Портрет этот не раз украшал выставки Антона здесь и за рубежом, но мы его толком не видели. Теперь он как дар художника к 100-летнему юбилею Лосева висит в моей комнате и смотрит на меня испытующим взглядом – не отвернешься, не спрячешься.

Вот так к концу жизни Алексея Федоровича собрались вокруг него новые друзья, «племя младое, незнакомое». Все – разные. Одно их объединяет – поиски смысла жизни, поиски высшей истины.

Жить оставалось полтора года. Никто, правда, этого не сознавал, не предчувствовал. Человек работает, диктует, сидит за столом, и слава Богу, а что дышит тяжело, так для этого есть лекарства и врачи. Слушали и смотрели многие, с дыханием неладно, с легкими плохо, но, говорят, дома вполне можно вылечить, попить антибиотики, делать банки, горчичники и тому подобное. Так добрались до конца января. Но тут уже я не выдержала домашних оракулов и эскулапов из поликлиник. Пригласила серьезных докторов (через СВ. Бобринскую, Алексея Бабурина, Нину Рубцову). Пришли М. Д. Раевская (зав. пульмонологией 61-й больницы) и А. В. Недоступ (консультант минздравовской поликлиники). Люди по духу и вере нам близкие. Книги лосевские знают. Приговор был скорбный и ошеломляющий. «Если вы не хотите, чтобы он у вас помер, немедленно в больницу», – твердо и даже грубовато отрезал Недоступ. Раевская – легкие. Недоступ – сердце. Все самое главное. Двустороннее воспаление легких, сердечная недостаточность. Что есть страшнее для человека за девяносто. Неожиданно стало мне жарко-жарко. Смерили давление – 250, а у меня оно всегда нормальное. Ничего, отпоили какими-то таблетками и принялись за дело.

В больницу только к Раевской, человек близкий к С. В. Бобринской, связаны свойством, но главное, врач прекрасный и в ее руках отделение. Однако с главным врачом не в ладах, очень уж независимая. Предупредила – когда придем просить о госпитализации, чтобы не удивлялись, если она станет отказывать. Тогда главный врач в пику ей немедленно согласится. Всякие до этого момента были варианты. Виктор Бычков, близкий нам издавна, даже послал телеграмму в ЦК А. Н. Яковлеву – положить Лосева (обязательно с женой, он ведь беспомощен) в знаменитый Кардиоцентр. С женой? Отдельная палата – ни в коем случае. Слава Богу, отказал А. Н. Яковлев – не в его компетенции, но какие-то лица звонили от него, предлагали помощь. Писал бумаги молодой ректор МГПИ Виктор Матросов, бегали с поручениями от института Света Полковникова, Галя Романовская, Гриша Зеленин – учились у Лосева, остались друзьями. Сколько надо преодолеть бюрократов, чтобы получить простое направление в обычную районную больницу. Не по статусу, оказывается, лауреату Госпремии, известному ученому, туда ложиться. Но Гасан Гусейнов (это уже мой ученик) все преодолел. Быстрый, живой, умный, находчивый, он так обворожил увядших бюрократических дам, что тотчас же получил бумагу. Потом вместе с В. П. Ларичевым в 61-ю, к главврачу. А там забавная сцена с М. Д. Раевской, как она и предупреждала. Не хочет, так я приказываю положить, и чтобы палата отдельная для Лосева и его жены.

В сумрачный, снежный день 10 февраля 1987 года отправились мы в больницу. Накануне провели репетицию. Ведь надо Алексея Федоровича вынести (идти уже не мог) со второго этажа. Но как? Помогла небольшая складная качалка. Купили ее, чтобы мог не только на даче в большой плетеной сидеть, но и в Москве, в кабинете. Пришли самые близкие, Оля и Саша, «старики», как их называл Алексей Федорович, шутя Гасан, Юра Панасенко, Игорь. Усадили Ольгу, солидного «толстуна» (как я ее называла) в качалку и на руках спустили вниз. Что значит народ молодой. Готовятся к больнице, а всем весело, хохочут, усаживая Ольгу, спускают раз и два. Качалка и носильщики выдержали.

На следующий день две машины – одну ведет Давид Джохадзе (кого же просить, как не его), вторую – друг Саши. Выносят Алексея Федоровича в демисезонном пальто и в шапке меховой Давида, усаживают в машину, рассаживаемся. Мы – это Саша, Ольга, Сережа Кравец. Поехали. Больница недалеко от Новодевичьего, и это приятно.

Как всегда, нудная проформа приема, измеряют температуру (а ее почти нет), что-то спрашивают, но Алексей Федорович подремывает. И вот уже повезли его в кресле по какому-то подземному туннелю в палату, мы, вопреки всем правилам, тоже спешим туда. Впопыхах забываю сумочку с документами, ключами, деньгами в приемной. Ольга несется назад за ней, пока куда-нибудь не исчезла. Все разгоряченные, взволнованные. Осматриваем палату, кровати (на две палаты – прихожая, умывальник, туалет, другая палата – на одного человека). Из громадного окна основательно дует: мы высоко, на шестом как будто этаже. Заделываем окна лишними одеялами, все стараемся устроить поудобнее. Прощаемся, обнимаем друг друга. Остаемся одни с Алексеем Федоровичем.

Началась наша новая жизнь в больнице с интенсивным лечением под присмотром М. Д. Раевской, которую персонал уважает и побаивается. Каждый день процедуры, обследования, что положено. Каждый день к нам наши верные помощники, все чередуются, условливаются; дом оставлен на С. В. Бобринскую. Каждый несет что-нибудь вкусное, так, чтобы Алексею Федоровичу было и полезно, и удобно пообедать. Идет вереница друзей, моих учеников – Валентина Завьялова, Ольга Савельева, Альбина Авдукова (эта самая давняя и первая ученица еще по Областному пединституту), Тамара Теперик, Мила Гоготишвили, Таня Бородай (дочь Пиамы Гайденко), Нина Рубцова. То это сестры Постоваловы, Лида и Валя, то Илюша повзрослевший. В положенные часы – посетители, друг наш из Рязани Саша Бабий, Юрий Ростовцев и Гриша Калюжный (целый ящик принесли вкуснейшего заграничного питания, пюре из яблок, черной смородины), посланцы от Вити Косаковского. Ночью мы тоже не одни. Каждую ночь кто-нибудь из наших ребят: Гасан, Юра Панасенко, Игорь, Саша Столяров, Миша Нисенбаум. Мало ли что случится, положение у Алексея Федоровича тяжелое. Гасан даже принес надувной матрас. Какая радость, когда часов в 12 ночи появляется кто-нибудь из них и даже очень занятой самый старший, солидный Саша Штерн (он университетский доцент, талантливый математик), приходит, пробираясь через какие-то ему одному известные тайные пути – ночью все закрыто наглухо. Кипячу чай (со мной маленький электронагреватель), пьем с вареньем, угощая из принесенных днем запасов. Приходит побеседовать профессионально с врачами Алеша Бабурин, Валерий Павлович приносит просвирки.

Там, на воле, жизнь идет, что-то печатают. Прибыли Сережа Кравец из «Литературной учебы» и Саша Сегень (учился у меня в Литинституте). Везут на машине домой, на Арбат, проверять верстку – печатают главы из большой работы Алексея Федоровича о Вл. Соловьеве. Странно так очутиться в пустой, показавшейся мне мрачной и темной квартире – жизни в ней нет, потому и мрачная. Жизнь переместилась в больничную палату, которую я сделала как могла более уютной. Нянечки и сестры удивляются, как это так можно устроить. Я считаю, что в нашем здешнем обиталище больница должна как можно меньше напоминать о себе, и преуспеваю в этом деле.

Положение Алексея Федоровича еще трудное. И тут Ольга Савельева решительно приводит к нам (по рекомендации своей подруги и моей ученицы Милы Баш) еще одного врача, извне. Почти тайком, не всякий на этот шаг согласится. Один известный профессор уже отказался – только с разрешения администрации. Под видом посетителя проходит к нам Г. А. Самарцев. Как он нас утешил, хоть и не скрывал тяжести болезни, появился просвет, вера в еще живые силы, таящиеся в глубине. Это посещение так хорошо подействовало, что Алексей Федорович начал поправляться. Мы же с Георгием Александровичем стали с тех пор близкими (смею это сказать) людьми и доныне встречаемся у нас на Арбате, говорим о событиях в мире, о вечных проблемах, о книгах.

Выходили в конце концов Алексея Федоровича, спасибо М. Д. Раевской за ее смелость. Не просто лечить человека в 93 года.

Счастливые, прощаемся 25 марта с нашим временным пристанищем. На улице первые весенние дни. Едем домой вместе с Давидом, Ростовцевым, Юрой Панасенко. Во дворе снежные завалы расчищают Гасан, Саша Штерн, Игорь и Сергей Кравец.

Вещи из больницы увозили постепенно, заранее, и качалку тоже. Алексея Федоровича сажают на стул, а потом на качалку. Он теперь может передвигаться, сидеть. Несут на руках по нашей старинной белокаменной лестнице. Господи, мы дома, дома. Никогда не забуду, как Алексей Федорович деловито, палкой постукивая, сразу прошелся по комнатам, и шаг такой хороший, устойчивый. Сел в кабинете за свой стол, в свое кресло, откинул голову в черной шапочке на спинку, устроился поудобнее, похудевшие пальцы крепко обхватили львиные головы подлокотников, ноги – на маленькую скамеечку под столом. На колени вспрыгнул черный кот Маурициус (Мавр), примостился поудобнее, мурлычет, встретился с хозяином. Все на месте, работа ждет.

Но сам-то Алексей Федорович не очень готов, как бывало прежде, трудиться без устали. Режим дня остался прежний, но чаще отдыхает, а это для него самое худшее, что только можно придумать. Последний доклад в институте, на который собралось множество народа, сделан в апреле 1986 года – последние так называемые «Ленинские чтения». Там его и снял Витя Косаковский. Одна – известная всем – фотография; Лосев со сложенными руками, задумался. Другая попала в фильм «Лосев», висит у меня в комнате, ее мало кто знает, но за душу берет. С этого снимка начинается под щемящие звуки скрипки телевизионный трехсерийный фильм «Лосевские беседы». Алексей Федорович, сложив руки на палке, сидит под колоннадой греческого дворика там, где стояли, бывало, мы вдвоем, где прошли его три юбилея, там, где когда-то стройная, русоволосая барышня прохаживалась в перерыве между лекциями – Валентина Михайловна Соколова. Сидит задумчивый, отрешенный от мира, погруженный в мысли, прекрасный, строгий, умно-скорбный лик. Самый любимый мой портрет.

Весной 1986 года сделали последнюю запись в толстую старую тетрадь с тезисами докладов. Больше ничего в нее не запишут, хотя чистых листов еще много, конца не видно, но всякая жизнь имеет свой, земной конец, и его жизнь также.

С аспирантами больше не занимается. Он прощался с ними весной 1987 года после экзамена, в котором пришлось участвовать и мне. Всех вызвал из столовой в кабинет, где, сидя на диване у овального старинного стола, принимал обычно экзамены. Бывало аспирантов от 12 до 16 человек с двух кафедр – русского языка и общего языкознания. Как-то непривычно всем вдруг войти в кабинет. Стали, не зная, куда девать себя. А профессор Лосев обошел их, каждому сказал ласковое слово, с каждым попрощался, мужчинам пожал руку, дамам – поцеловал. Пытались что-то говорить, благодарить, нестройные смущенные голоса гасли в предвечерних сумерках, впору было разрыдаться. Тихо вышли из кабинета. Не будет больше профессор Лосев здесь принимать экзамены. Сколько десятков лет у него учились. Всех записывали в особые списки. Я их сохранила, сосчитала, более 600 человек слушали здесь лекции Алексея Федоровича, набирались ума-разума. А когда наступила осень 1987 года, чтобы не пропускать занятий, принялась за дело я. Сидели в столовой, читали, переводили, разбирали таблицы по сравнительному языкознанию, только без профессора Лосева. Он в кресле, в своем кабинете, с черным котом на коленях, прислушивался к голосам, уже не столь оживленным и громким. Все постепенно притихало в квартире, и она сама становилась как будто сумрачнее, хотя так же пылала люстра по вечерам. Не комнаты, а жизнь сумрачная, уходящая.

Остались фотографии, их делали слушатели-энтузиасты. Большой стол, за ним мы вдвоем и вокруг, потеснившись, чтобы попасть в объектив (фотограф где-то там, из прихожей, нацеливается), скромные, чистые молодые лица. Все-таки остается память.

Она и осталась. То вдруг на кладбище, на ежегодной панихиде вижу знакомых, и среди них – одна из первых аспиранток Алексея Федоровича, писала у него диссертацию, Р. М. Трифонова, теперь уже в летах, но все еще изящная и тонкая; то на конференции в память учителя приходят, то присылают письма – не надо ли помочь – из Новосибирска, Омска, Магадана, то статью опубликуют к столетнему юбилею учителя, как братья Виктор и Мирослав Шетэля, поляки, в «Slavia Orientalis». Регулярно переписываюсь с доцентом Н. И. Волковой, диссертанткой Алексея Федоровича, и она трогательно присылает мне коробочки конфет или местные сувениры. Помнят меня, а значит, и Алексея Федоровича Ира Андреева и Нина Павлова, где бы они ни были, даже и за границей. Я уже не говорю о старых друзьях Светлане Полковниковой, Галине Романовской, Грише Зеленине – теперь ученые люди.

Лосева в кругу аспирантов, веселого, распевающего немецкую песенку (память о поездке в Берлин в 1914 году), снял Витя Косаковский для своего фильма.

Как судорожно-весел и печален был последний день рождения 23 сентября 1987 года на даче в «Отдыхе». В последние годы собиралось множество народа, не говорю уж о юбилейном 1983-м, когда приехали к нам на дачу люди из других городов и давний ученик, теперь почтенный седобородый Петя Руднев из Петрозаводска – с корзиной брусники (Алексей Федорович очень любил ее моченую).

Все мы когда-то были молодыми, и кажется, если давно не встречался, что время остановилось, что все прежние. А тут прибегает один из юных почитателей Лосева и шепчет мне: «Там на аллее какой-то старец ждет». Иду к старцу и, Боже мой, вижу Петю. Старец. Да я и сама-то старуха. Обнимаемся, веду к Алексею Федоровичу – то-то радость. Время действительно остановилось, потому что душа молода.

Кто только не перелезал через наш забор в разные времена. Нина Павлова, Олег Широков и Женя Терновский, Леонид Голованов, Арсений Гулыга, Григорий Калюжный. Забор высокий, калитку не открыть – с секретом. Как будто солидные люди – нет, молодые. Все к Лосеву и по делу, и поздравить, а то и свои стихи почитать, как А. Н. Голубев. Главное – в праздничный день на даче – сбор самых близких, наших с Алексеем Федоровичем учеников и друзей. Во всю веранду устанавливают стол. По традиции Гасан и Юра – два Аякса, с огромными арбузами; несут невиданных размеров яблочный пирог, пекла Рита, жена Валерия Павловича, лежат ароматные дыни, персики, груши – все, по традиции, пьют за здоровье.

Еще до вечерних гостей Витя Косаковский со своими помощниками снимает аллею к дому, террасу, бедного Алексея Федоровича, который уединился в комнате, куда Оля Савельева несет чай, а я стараюсь оградить Алексея Федоровича от любящих посетителей. Нет, последний день рождения, как ни старалась наша молодежь, вышел грустный.

Сидит Алексей Федорович в клетчатом пледе, опустив голову, и видно, как тяжко ему это придуманное добрыми людьми веселье. Уходит незаметно, ни с кем не прощается, лег отдыхать от суеты, некогда столь воодушевляющей в день рождения – пришли, любят, помнят. Сохранились кадры этого последнего праздника, видеть их не могу.

Лучше всего передал нарастающее одиночество Лосева среди торжественного празднества фотохудожник Павел Кривцов. Алексей Федорович на открытой террасе в старой качалке, покрытый стареньким одеялом, один на фоне мощных сосен, сосредоточен, углублен, думает, а вдали по аллее идут две фигурки с цветами – Марина Кедрова и Танечка Шутова. Они к Лосеву с радостными праздничными лицами, а он уходит – в мысль. Не в ту ли самую гущу «Мысли» Мусоргского, которую любил Алексей Федорович слушать, когда играла М. В. Юдина, как колдунья варила варево. Нет, он весь в умном молчании.

Виктор Косаковский с Юрием Ростовцевым, несмотря ни на что, свое дело не бросают. Понемногу снимает Витя. Он живет в Москве, учится на режиссерских курсах, частый наш гость на Арбате. Все ходит вокруг, нацеливает камеру, неизвестно, что пригодится. Он ведь документалист, ему живой кадр необходим для будущего, для памяти.

Осенью же последнего года в кабинете Алексея Федоровича идут регулярные съемки, по всем правилам и законам кино. Витя приглашает известного оператора Рерберга. Откуда у нищего Вити деньги? Живет взаймы, в долг, занимает по тем временам безумные суммы. И все ему верят. Он раздаст всем свою премию «Серебряного кентавра» за фильм «Лосев», полученную на 1-м Международном кинофестивале документальных фильмов в Ленинграде. Опять останется без денег.

Беседуют двое, Лосев сидит в кресле, ему так привычнее, спокойнее, собраннее. Ростовцев стоит, задавая вопросы. Тут же, одновременно со съемкой, идет магнитофонная запись. Что ни вопрос, то, как говорили на Руси, проклятый. Жизнь и ее смысл, зло и добро, свобода воли, вера и знание, судьба, высшая абсолютная истина, Бог и человек. Мне просто страшно слушать и смотреть на этот фантастический диалог, на все эти вопросы и ответы. Боюсь за Алексея Федоровича, он воодушевлен, но в его состоянии это опасно. Лосев вспоминает сам себя, молодого, пылкого, задиристого спорщика, лектора и оратора, тонкого артиста. Поймает в раскинутые им сети – не вырвешься. Откуда берутся силы у этого отчаянного человека? Перед съемками отдыхает в моей комнате. Ждет Юрия. Тот сразу: «Алексей Федорович, пошли, пора работать». Встает, идем вместе в кабинет. Там он преображается, как будто бы только что не лежал без сил на узком диванчике. У Юрия накопились семь больших кассет с этим невиданным интервью. В фильм попала малая их часть.

Иной раз диалог принимал столь увлекательный характер, что съемка прекращалась сама собой. «Хочется слушать», – говорит оператор. А ведь Лосев не все мог произнести вслух, сказывалась многолетняя привычка – потаенно мыслить, одно пропустить, а другое – забыть до поры до времени. О чем-то сказать бегло и преуменьшить значение важных фактов. «Я ведь был тогда совсем мальчишка» – это о своих совсем не формальных (как выяснилось потом) отношениях с философами русского Ренессанса. А то вдруг прорвется решительно осудительное о Ленине. Невольно вспомнишь, как сказал Виктору Ерофееву сердито: «Толстой был интеллигентом, Ленин был интеллигентом, а у меня свое – лосевское».

Отвечал, снисходя к немощи нынешнего поколения, так как собеседника равного не было. Все ушли, все умерли. Но даже то, что сумел высказать, заставляет задуматься каждого, а кого-то и приводит к вере.

Оказалось в конце концов, что никакой собеседник вообще не нужен. В фильме Лосев один. Витя почувствовал его одиночество, одинокость. Лосев раздумывает, как бы беседует сам с собой, обращаясь иной раз к невидимому вопрошателю, как это он вообще любил делать в своих книгах (и это почувствовал Витя): «А ты, думаешь, как? Ну, ты с этим не спорь! Придется тебе с этим примириться!» И, знаете, получилось правильно. Получилась живая беседа со зрителем, с которым тоже, как и со своими учениками, Лосев всегда на «ты». А как же иначе, если ему за девяносто и мудрость уходившего века есть он сам.

Так рождался фильм «Лосев», слишком поздно рождался. Последние кадры ждали своего часа.

Тяжело и не хочется писать о последних днях. Сохранился мой больничный дневник, сохранились записи всех врачебных консилиумов, что собирались регулярно у нас дома. Может быть, когда-нибудь кому-то и эти скорбные листы понадобятся.

Болезнь брала свое, даже предлагали вторично в больницу, под целебную капельницу. Но М. Д. Раевская прислала старшую сестру отделения, опытнейшую, добрую, идеально коловшую совсем измученные вены Алексея Федоровича – Александру Кирилловну, вместе с капельницей и необходимыми лекарствами. Дома делали все процедуры.

Долго вспоминала Александра Кирилловна черного кота Маурициуса, не отходившего от хозяина.[358] Ему ставят капельницу, а кот на кровать. «Аза, убери кота», – взывает Алексей Федорович. Убираю. А он через минуту опять у изголовья Алексея Федоровича. Ничего не поделаешь.

Чего только не применяли. Какое-то новое чудодейственное лекарство из черноморской акулы «катрэкс», что вырабатывали в Грузии, обнаружила Мила. Прилетел самолетом гонец из Тбилиси с большим термосом, где во льду сохранялись ампулы. Все без толку.

К болезни, даже тяжелой, привыкаешь постепенно, как и к любому горю. Уже обычными становятся кислородные подушки, их целый запас, Ольгины девочки – Катя и Ася – носят из ближней аптеки. Надо дышать по часу и несколько раз в день. Но наша Старая дама, домашний врач, экономит (почему? деньги наши, кислород всегда есть) и, как выясняется потом (я ведь езжу в университет на лекции, мне – никакого снисхождения на работе, куда уйдешь от кафедры), дает дышать по 20 минут, а уколы делает пребольно каким-то допотопным шприцем (у меня куплены и шприцы, и запасы иголок, и при них сосуд для кипячения) – тоже, видимо, экономит.

Последние месяцы помогает мне наш друг по издательству «Искусство» Галина Даниловна Белова. «Полезно для души» – так объясняет она свое бессребреничество. Когда она дома, я спокойна. За Алексеем Федоровичем ухаживает ласково, трепетно и деловито. Галина Даниловна – строгий, властный человек. При ней бойкая дама притихает. А вот когда Галины Даниловны и меня дома нет – дело плохо. Приходишь после работы, скорее в кабинет, что там делается. А там на качалке раскачивается в свое удовольствие, болтая ногами, никогда не унывающая Старая дама. В кресле лежит умирающий, а в качалке – веселая старушка. Прости, Господи, злопамятство, удержаться не могу, как вспомню. Собираются мудрые врачи и непременно Алеша Бабурин, врач начинающий, и Валерий Павлович. Все предписания врачей выполняет сестра – приходит дважды в день, не считая Александры Кирилловны. Худеет, слабеет Алексей Федорович, но все еще сидит в кресле и даже с кровати на качалку переходит сам. Читаю ему понемногу, возимся с рукописями, готовим к печати.

Несмотря ни на что работа идет, вот-вот уже книга готова – «Вл. Соловьев и его время». За две недели до кончины Алексея Федоровича звоню к А. К. Авеличеву, директору «Прогресса». Он печатал Лосева в бытность свою директором университетского издательства. Договариваемся о печатании книги. Передаю перепечатанную рукопись с фотографиями (они частью из семейного альбома графов Бобринских). Книга выйдет в 1990 году, следом за движением VII тома ИАЭ в «Искусстве». Там бесконечно тянут. Ведь VI том вышел в 1980 году. Новый давным-давно сдали, некому постараться. Ушли из редакции всегдашние наши помощники. В «Науке» выходит красиво изданный сборник Научного совета по культуре под редакцией Алексея Федоровича и с его большими статьями. Сборник с примечательным названием «Античность как тип культуры».

Как мечтал Алексей Федорович еще с 20-х годов разработать ряд культурных типов, в том числе и античный. Собственно говоря, в «Истории античной эстетики» все уже сказано, но Лосев любит окончательные и кратчайшие формулировки. Вот в этих последних прижизненных статьях он и дает перечисленные по пунктам (так он делает в последние годы и в языковедческих работах) окончательно сформулированные мысли.

Держит в руках книжку, гладит глянцевый переплет, доволен. На письменном столе, на овальном столе – гора книг по проблемам культуры. Собраны для будущей работы, которая никогда не появится в свет. Книги же так и остались лежать на столах, я их не трогаю, только стираю пыль. Зато все восемь томов «Истории античной эстетики» налицо. Шесть давно вышли, седьмой вот-вот появится, восьмой завершен и перепечатан, лежит в нескольких больших папках. Дело жизни подошло к концу, здесь уместилась вся тысячелетняя античность с ее философией, мифологией, эстетикой (вспомним, что для Лосева это единая целостность). Но и сама жизнь Алексея Федоровича Лосева (невольно вспоминаю 103-й псалом) «позна запад свой».

Как ни странно, о самом худшем не думается. Все кажется – возьмет Алексей Федорович и поправится. Ведь болел тяжко воспалением легких еще при Валентине Михайловне году в 50-м, но тогда ему не было и 60 лет. Валентина Михайловна в больницу не отдавала, даже рентген на дом привозили (трофейный, немецкий), вымолила его. А я наивно думаю – выздоровеет. Но такой силой молитвы, как у монахини Афанасии, я не обладаю, слишком немощна. Воля же Господня неисповедима, от нас не зависит.

Одно смущало меня и вселяло таинственный страх. Недели за две до кончины Алексея Федоровича каждый раз, как входила утром на кухню, чтобы приготовить ему завтрак, я ощущала присутствие кого-то, второго. Более того, мне представлялся незримо некто, сидящий на табурете, в изящно-склоненной позе, именно изящно, как на рублевской «Троице». Не осязаемое тело, а его бестелесная идея, как бы сказал Алексей Федорович, незримая, но присутствующая. Я произносила вслух, как бы заклиная, «здесь никого нет», успокаивая себя. Но Оно было, причем только по утрам и почему-то на кухне, подальше от кабинета. Так я встречалась с невидимым пришельцем ежедневно. Каким-то нездешним чутьем поняла – это Оно пришло. Только не страшная смерть с косой, а благородный вестник сидит поутру на страже, охраняя от вторжения безобразной костлявой гостьи, приготовляя тихий, благой переход туда, где нет ни печали, ни воздыхания, а жизнь бесконечная. Но было страшно. Боялась вслух говорить об этом нездешнем явлении и рассказала уже после кончины Алексея Федоровича сидящим за нашим столом друзьям и записала для памяти.

Шел май, близился день святых Кирилла и Мефодия, столь почитаемых с детства, со времен гимназии, Алексеем Федоровичем.

В канун праздника, 23-го, ушла я в университет, с утра повстречавшись с незримым гостем. Последнее заседание кафедры, а там и лето, кто знает? Валентина Завьялова, мой давний друг, милая, добрая душа, скромно любящая нас с Алексеем Федоровичем, передала ему в подарок свежие ландыши, знала – это его любимые цветы. Ландыши поставила в кабинете, на столе у качалки. Аромат нежно-ласковый, как будто возвещает небывалую радость.

Позвонил из издательства «Искусство» Володя Походаев, сообщил, что пришел сигнал первой книги VII тома, обрадовал несказанно. Просил Алексей Федорович повторить несколько раз, что и как сказал Володя. Просит принести сигнал, подержать в руках. Звоню Володе, прошу принести. Ему, к сожалению, некогда, занят, зайдет на днях с книгой. Огорчен Алексей Федорович.

Приезжает Юрий Ростовцев попрощаться. В Новгороде завтра открывается праздник славянской письменности в память великих просветителей Кирилла и Мефодия. Подошел к Алексею Федоровичу. Тот сидит в качалке, опечален, что книгу не несут. Еще больше опечалился, узнав об отъезде Юрия. Стали прощаться, обнялись, и, чего никогда не было, Алексей Федорович заплакал, да и у Юрия какое-то смутное и жалкое стало лицо. Как будто навек расстаются.

Остались мы на ночь одни. Дремлю как-то странно, не то явь, не то сон. Слышу голос: «Азушка» – выхожу, смотрю. Нет, спит Алексей Федорович, значит, показалось. Снова прилегла – и вдруг опять так ясно: «Азушка», – бегу в кабинет через столовую, уже светает, конец мая. Алексей Федорович лежит на подушках в полусне. Спрашиваю, может, сделать подушки выше. Отвечает: «Выше». Лежит и так ясно произносит, а глаза закрыты: «Ясочка, Азушка», – и так много раз. Тут я поняла, что он поминает Валентину Михайловну и меня зовет. Обе мы соединились в этот час вместе. Явственно шепчет: «Ясочка». А ведь при мне никогда не называл этим «своим» именем Валентину Михайловну, так же как и она его – тоже «Ясочкой» (почитайте их письма, сразу поймете). Всегда при всех и при мне: «Вы, Алексей Федорович», «Вы, Валентина Михайловна». Да и я даже наедине называла его полностью «Алексей Федорович». Только Леночке с детства разрешалось говорить «Алеша». А тут вдруг – мы вместе. Стало мне не по себе, в живой жизни так не может быть. Спрашиваю: «Может быть, посадить?» Отвечает: «Посадить». Бегу к телефону с отчаянья, глупая, звонить к Старой даме, авось приедет, укол сделает. С Алексеем Федоровичем творится что-то неладное. В ответ спокойное – очень рано, метро не работает, как заработает, приеду. Снова к нему. Положила подушки к стене, обняла его, удивилась – легкий-легкий стал (это он-то, большой, высокий), посадила. Лоб холодный, руки холодные, положила грелку. Глаза закрыты. Схватила кислородную подушку, даю подышать. Спрашиваю: «Дать еще?» Отвечает: «Еще». Вдохнул несколько раз и вдруг так сильно выдохнул, последнее дыхание его покинуло. И на этом все кончилось. Занималось утро 24 мая. Черные деревянные часы, что стояли на его столе, показали без четверти пять. С тех пор около пяти просыпаюсь я еженощно (даже на даче), но потом сон берет свое, засыпаю, слава Богу, плохо, нудно, встаю разбитая, в поздний час, чтобы потом после завтрака доспать.

Что-то надо делать? Что? Врач наш живет рядом, в Кривоарбатском, дом знаю, квартиру нет. Живет она в коммуналке и телефона не дает. Звонить нельзя. Надо искать. Тут вдруг появляется «заботливая помощница» и с серьезным видом собирается выслушивать Алексея Федоровича. «Да вы что, с ума сошли! Его на свете нет, а вы слушать!» – кричу я со злобой сквозь слезы. Испуганная, не знает, что делать. Звонит Софье Владимировне. Та – немедленно в «неотложку», установить смерть. Звонит в «неотложку» и от волнения говорит сначала не наш телефон. Оставляю ее, бегу к врачу, нахожу. Спешно собравшись, приходит наша всегда спокойная врачиха и, как положено, констатирует обыкновенную смерть.

Тут появляется «скорая». Тоже констатируют; чему удивляться, человек старый, больной. Все нормально.

Я уже звоню первому, кто живет ближе всех (не хочу оставаться одна с чужими), к Игорю, потом Оле Савельевой, Смыкам (Оле и Саше), Вале Завьяловой – пусть все приходят. Сквозь туман вижу ежедневную утреннюю сестру из поликлиники. «Нет, – говорят ей, – уколы больше не понадобятся». Она все-таки заходит в кабинет, попрощаться. Всегда с Алексеем Федоровичем была особенно ласкова и приветлива. А там Старая дама уже в своем амплуа (умеет обращаться со стариками-покойниками) – уложила Алексея Федоровича на подушки (и то слава Богу), одеялом укрыла.

А потом началась суета. Обряжают Алексея Федоровича. И легок, и чист, и как-то удивительно жив был его лик. Не страшно и благоговейно. Покойник, Господи! Не может быть. Мне кажется, что это не со мной, не с нами. А потом вдруг трезвый такой голос: «С тобой, с вами, покойник». Как будто просыпаюсь. Да, пора проснуться, дела не ждут.

Все делают друзья, как положено. Спрашивают: «Маску снимать будете?» – «Какая еще маска? Ни в коем случае», – ужасаюсь я. Гасан и Юра уже на кладбище, и от Союза писателей какая-то бумага. Даже меня везут на кладбище, подтверждать, что есть своя могила.

Дали телеграмму моим. Сестра срочно приезжает, а Леночку решила оставить дома. Пусть Алеша пребудет в ее памяти вечно живым. Дали телеграмму Вите Косаковскому, в общежитие, в Москву.

Примчался Витя и рассказывает чудеса. Живет он в комнате с женой Таней и младенцем Алешей, названным в честь Алексея Лосева (покойный Марк Туровский тоже назвал своего первенца Алексеем, покойный Юра Дунаев своего тоже Алексеем). Рано утром заплакал навзрыд малютка, мать пытается его успокоить – не может, Витя хватает на руки, бросил взгляд в окно, а там, за окном, Алексей Федорович. Мгновение – и исчез, через несколько минут приносят телеграмму – скончался Алексей Федорович, и младенец перестал рыдать.

На телефоне в квартире Смыки на Кутузовском сменяют друг друга Катя и Ася. Звонят во все концы; другие – шлют телеграммы. Уже и в Новгороде известно – умер Лосев. Срочно уезжают, бросив все дела, Юрий и о. Александр Салтыков.

Уже и гроб привезли, поставили на столе в столовой, где столько лет работал Алексей Федорович с аспирантами. Поистине «где стол был яств, там гроб стоит». В темном костюме, в черной шелковой шапочке (запасная, крепдешиновая, во внутреннем кармане осталась), в новой рубашке (подарок Оли и Вали ко дню рождения), в очках (как же без них). На лбу – венчик, крестик надела кипарисовый, его серебряный спрятала в заветную коробочку с маленькими старинными иконками, где покоятся знаки его монашества, в руках тоже старинная маленькая иконка (теперь осталась одна – для меня).

Зеркала в комнатах завешены, на старинном шкафчике, на мраморе доски, поставили большие и малые иконы, старые (еще наследие М. Ф. Мансуровой, урожденной Самариной), принес Алеша Дунаев. У нас ведь после катастрофы 1941 года, когда все иконы сгорели, осталось несколько очень маленьких. День и ночь читают псалтирь, установили очередь (сестры Постоваловы, Рита Ларичева, Миша, Игорь, Сергей Купцов, о. Леонид Лутковский (из Киева), Галя Москвина, Егор Чистяков (будет священником), а на кухне помогает Любочка Сумм. Лампады горят, свечи горят, пахнет хвоей и сладостью могильной цветов. Кресло стоит пустое в кабинете. Кровать аккуратно застелена, все на месте. Только хозяин в гробу, и рядом, на стуле, бессменно трое суток черный кот Маурициус.

Просил меня давным-давно и не раз Алексей Федорович: «Ради Бога, не выставляй меня напоказ в институте. Отпевай, но дома». Я все понимала и дала ему слово. Отпевают дома, вечером, по полному чину, четверо батюшек – о. Владимир Воробьев, дед которого ехал вместе с Алексеем Федоровичем в лагерь; о. Валентин Асмус (сын В. Ф. Асмуса, давнего знакомца Алексея Федоровича), о. Геннадий Нефедов – важный, весь какой-то светлый, о. Аркадий Шатов (маленький, скромный). Наутро прибыл и о. Александр Салтыков. Народ не помещается, стоит в прихожей, на лестнице, в дверях дома. Пахнет ладаном, хвоей (почему хвоя – ведь жаркий май на дворе, но она в изобилии), ландышами – их несли вороха, сиренью – все в цветах. В конце панихиды о. Владимир произносит слова о том, что Алексей Федорович имеет право на отпевание дома, некоторые удивлялись – почему не в храме. Теперь ведь не страшно, идут празднества Тысячелетия Крещения Руси, начинается новая свободная жизнь церкви. Но о. Владимир человек ученый, знает историю церкви 20-х годов, знает, за что пострадал Лосев. «Звонарь Алексей и регент левого хора» в храме Воздвижения Креста Господня. Умный поймет. Как говорили римляне: «Sapienti sat».

Днем идут прощаться, нескончаемая вереница людей, знакомых и незнакомых, прикладываются к руке, к иконе, ко лбу. Под головой – подушечка. Мне кажется, что он живой и так удобнее и мягче лежать. Стоит жара, такого мая давно не было. Но лоб холоднее всякого льда и мрамора. Смертный холод. Сидит на стуле седая Юдифь, когда-то молодая, красивая, черноволосая, а теперь стоять трудно. Приехали попрощаться Сергей Аверинцев и Г. К. Вагнер, и В. В. Соколов с А. В. Гулыгой, и Саша Михайлов с Сережей Александровым, и А. В. Комаровская с сестрой С. В. Бобринской, профессор Щелкачев, П. В. Флоренский (старший внук о. Павла), сестры Постоваловы с Илюшей, мои университетские ученики, друзья из Рязани, Михаил Гамаюнов из Ростова, Сергей Купцов из Минска… Виктор Косаковский со своими ассистентами – на съемках, идут кадры, завершающие жизнь А. Ф. Лосева.

Ночью, при свечах, сменяя друг друга, читают псалтирь. Вспоминаю, как В. Н. Щелкачев в 1954 году читал псалтирь у гроба Валентины Михайловны в этой же самой комнате.

Наверху, на площадке пустого третьего этажа – крышка гроба. Там художник и искусствовед Миша со своей юной женой Наташей трудятся над крестом (советская власть не признает крестов). Вырезают из упругого толстого шелка, аккуратно, красиво прикрепляют черный крест на крышку гроба.

Внизу у нас очередная драма. Еще утром 25 мая звоню в издательство «Искусство», прошу Походаева принести наконец сигнал т. VII. В редакции полный покой, никто ничего не знает, а я и не говорю о нашем горе. Прошу принести. Алексей Федорович просит. И что же? Является ничего не подозревающий Володя, не замечает суеты, входит в комнату, хватается за сердце, чуть не падая в обморок. Алексей Федорович просит. А он – покойник. Володю ведет в кабинет отпаивать валерьяной Галина Даниловна для серьезного разговора. Я, отобрав у него книгу в красивом супере, кладу ее в изножие гроба. Воля Алексея Федоровича исполнена. Пусть книга полежит с ним вместе до погребения. Тут же молодой гость из Тбилиси. Ехал с дарами, попал на похороны. Жалкий, расстроенный, держит в руках большое вместилище с грузинской виноградной чачей, плачет, совсем юный. Мы, сами заплаканные, его утешаем. Сосуд с напитком пригодится. Его очень одобрит Павел Васильевич Флоренский.

С утра 25-го Миша Гамаюнов за роялем, за «Бехштейном», давним мне подарком Алексея Федоровича. «Одной любви музыка уступает», – когда-то сказал Пушкин. Льется эта музыка не переставая: Бах, Моцарт, Бетховен, Вагнер – все, что любил Лосев. Миша – весь вдохновение, а лицо в слезах. Льется музыка, гроб выносят в последний путь по нашей старой лестнице; 50 лет по ней спускался Алексей Федорович. Теперь тоже спускается на руках друзей, чтобы никогда не вернуться. Несут гроб Саша Штерн, Сережа Кравец, Виктор Бычков, Юра Панасенко, Игорь Маханьков,[359] Миша Нисенбаум, Гасан Гусейнов, Илья Постовалов. За гробом идут Юрий Давыдов, Юрий Ростовцев, Петя Палиевский рядом, и почему-то с большим портфелем растерянный Саша Михайлов. Он не знает, что смерть ему назначена в один из осенних дней 1995 года. Несут венки, садятся в автобусы – и прощай, Арбат. Витя Косаковский снимает. Он профессионал, тут не до нервов. Щелкают фотоаппараты, снимают многие, особенно хорошо – друзья-рязанцы.[360]

Толпа у ворот Ваганькова. Тоже снимают. Вот и Саша Спиркин с охапкой сирени с дачи, под деревьями которой так хорошо работалось Алексею Федоровичу. Несут гроб на руках, сменяя друг друга. Тут и Павел Флоренский, и Стасик Джимбинов, и Алеша Бабурин, и Саша Столяров, и Андрей Вашестов. Не сменяясь, несут гроб Гасан, Миша, Саша Штерн, Виктор. Володя Походаев идет впереди меня, подставив плечо под нездешнюю тяжесть. Впереди батюшки, и среди них высокий, черный о. Александр Салтыков – успел приехать к похоронам. Среди них о. Леонид Лутковский – прилетел из Киева. Батюшка без рясы, на груди иконка на цепочке, напоминающая архиерейскую панагию. Тоже не знает, что уже отмерен ему некий срок.

У разверстой могилы смутно в тумане знакомые лица: вот Юрий Селиверстов (тоже не станет его вскоре), Володя Лазарев, Алеша с Валерием Павловичем, а вот наши издатели Литвинова и Чертихин.

Батюшки служат последнюю панихиду. Посыпают землей погребальный саван – уже Лосев не наш, приобщился к могиле. Прощаемся в последний раз. Стучит молоток, вбивает гвозди в крышку гроба. Уже не видать ни родного лица, ни черной шапочки, ни очков. Могильщикам хорошо работать, весенняя теплая земля засыпает гроб, уже и стука о крышку не слышно, уже растет холм последнего земного приюта А. Ф. Лосева.

Растет холм из венков, цветов, лент, жаркий май – густой аромат сирени и печаль погребальных роз. И уже Исай Нахов выкрикнул первое слово, подавляя рыдание, а там стремительный Юра Давыдов, как вызов, бросает горькие признания. Саша-рязанец глотает слезы, вознося хвалу усопшему, Олег Широков, сдерживая дрожь, к кому-то взывает. Один за другим стихийно говорят, плачут, никак не могут успокоиться. На дереве, том самом, со сломанной верхушкой, что указывала в своей предсмертной записке Валентина Михайловна, сидит Витя Косаковский с камерой. Слезы текут по лицу, а он снимает. Профессионал. Ничего не поделаешь. У меня самой льются горькие слезы, суют мне валерьянку, но мне не до нее. Соловьи заливаются (они каждый год будут заливаться в этот день) этим благодатным днем, все блестит и сияет вокруг. Но почему умирает человек, да еще такой любимый, умный, добрый? Вечный вопрос. А ты не спрашивай, – слышу голос Алексея Федоровича в беседе с Юрием, – не задавай Богу вопросов. Потому что ты ничего не знаешь, потому что ты дурак. – Я и не задаю. Я знаю, что все делается как надо, все правильно, и полагаюсь на волю Господню.

Как положено по старинному обычаю – поминки. В конце XX века при таком стечении народа их заказывают заранее (что и сделал Саша Штерн). В ресторане «Арбат» снимают огромный зал, украшают цветами в вазах, устанавливают роскошно накрытые столы, но и кутья, и блины, как положено по традиции. И, знаете, все едят с удовольствием (я тоже ем), все проголодались от слез и горя, а в хорошей еде – утешение. Бывало, какая-нибудь у нас дома неприятность, ставки лишили, книгу выбросили из плана, потолок течет, а Валентина Михайловна приносит что-нибудь вкусненькое, и легче становится. Так и теперь, поминали Лосева пристойно, с молитвой батюшек, с торжественным благолепным хором, с воодушевленными речами, и было всеобщее умиротворение. Вечная память вступала в свои права.

А черный кот Маурициус, как вынесли хозяина из родного дома, тоже его покинул, исчез, как будто его и не бывало.

В наш опустевший, осиротевший дом прибыла дорогая гостья. Вечером в день похорон (самолет опоздал) из Тбилиси – Денеза Зумбадзе, вся в черном бархате, черные волосы отливают вороновым крылом, на груди большой перламутровый с жемчужинами крест, черная шаль ниспадает до земли. В руках охапки роз – алых, мрачно-темных и чайных, какие-то нездешние цветы и васильки, но почему-то розовые. Приехала оплакать любимого человека, наставника в философии. Не успела на похороны. Слезы дрожат на черных бархатных ресницах, черные глаза вопрошают горестно, обнимаем, целуем друг друга, вместе плачем.

На следующий день снова на кладбище, к свежей могиле с еще живыми цветами. С нами Вл. К. Бакшутов из Свердловска, трогательный человек, философ, Миша Нисенбаум, сестра моя, Оля и Саша. Припала к могильному холму Денеза, шепчет молитвы, крестится, украшает крест (пока временный) своими дарами. Блаженно улыбаются розы под жарким солнцем – совсем как на родине. Снова на кладбище, 29-го опять все вместе, и мой старший брат Хаджи-Мурат[361] (младший давным-давно в неизвестной могиле, совсем юный). Стоим, вспоминаем каждое слово, каждый вздох, припадаем с молитвой к кресту, прощаемся, чтобы снова и снова возвращаться.

Денеза меня не покидает все сорок дней. Испросила разрешение грузинского католикоса Илии II, звонила в его московскую резиденцию, – приехал, как и другие высшие иерархи, на празднование Тысячелетия Крещения Руси. К удивлению москвичей – священники, монахи и монашки в полном облачении, впервые открыто, свободно на улицах, площадях советской столицы. Но среди всех выделяется Денеза своей статью, строгой иверской красотой, небывалым одеянием – не поймешь, кто же она – монахиня, важная игуменья, глава какого-нибудь ордена эта явно заморская гостья.

Так среди молитв и псалмов (читали их все сорок дней, обычно вечером) идут дни. Приходит Алеша Бабурин, вместе читают «Отче наш». Она – по-грузински, он – по-церковнославянски.

Записывает грузинские слова русскими буквами, учится их произносить. По вечерам и Егор Чистяков беседует с нашей Денезой, не может удержаться – снимает ее и меня многократно. Здесь же Володя Лазарев, писатель и поэт, очарованный прекрасной грузинкой. Человек православный, вступает он с ней в теологические споры. Сестры Постоваловы приводят своих друзей по домашнему совсем неофициальному богословскому семинару, приносят какие-то машинописные лекции, обсуждают, дискутируют с Денезой. Я в этих беседах присутствовала пассивно, мне все эти новые духовные руководители не по душе. У меня есть свой твердый авторитет – Алексей Федорович. Спрашиваю себя каждый раз, а как он отнесся бы к решению этого вопроса, другого, третьего. Больше угощаю за большим столом. Теперь он свободен, там уже никогда не соберутся аспиранты. На столе портрет Алексея Федоровича, около него каждый день свежие цветы, несут все, кто приходит.

Вокруг горы книг, интересующие Денезу. Она почитательница Дионисия Ареопагита, изучает ареопагитский корпус, где так много неоплатонических элементов, преображенных христианством. Она – глава Ареопагитского центра, почетными членами которого были избраны мы с Алексеем Федоровичем, издательница «Ареопагитских разысканий» (1986).

В Грузии со Средних веков неоплатонизм – актуальнейшая проблема. Еще ученый-монах Иоанн Петрици переводил «Первоосновы теологии» неоплатоника Прокла, снабдив перевод своими комментариями. Лосев же, как мы знаем, перевел для грузин этот знаменитый трактат Прокла со своими комментариями, создал важное философское подспорье для грузинских исследователей.

Алексей Федорович глубоко ценил грузинский средневековый неоплатонизм. В «Эстетике Возрождения» он посвятил ему особую главу, а на склоне лет, по просьбе грузинских друзей, произнес «Слово о грузинском неоплатонизме», записанное Давидом Джохадзе и отосланное в Тбилиси. Замечательное, вдохновенное слово, но и необычайно логически расчлененное, где в тезисной форме дана тонкая характеристика специфики грузинского неоплатонизма, одним из проповедников которого был великий Руставели, закончивший свою жизнь в монашестве.

Денеза рассказала нам, как в знаменитом Гелатском монастыре (основал его Давид Строитель), там, где процветала некогда неоплатоническая Академия, в день рождения Дионисия 16 октября (нового стиля) слушали с трепетом речь русского православного неоплатоника Алексея Лосева. А ведь Денеза, собственно говоря, и есть Дионисия. Не зря носит это имя.

Приближался девятый день со дня кончины Алексея Федоровича. Дня за два до этого неожиданный звонок от Пети Палиевского, зам. директора Института мировой литературы АН СССР. Обращается с настоятельной просьбой – выступить на международной конференции (приехали выдающиеся иностранные богословы), посвященной Тысячелетию Крещения Руси. Я в полной растерянности. Какое выступление? Умер Алексей Федорович, близится девятый день. Разве я римская вдова, чтобы выступать с ораторской речью у погребального костра своего супруга (пришлось прибегнуть к преувеличению). Нет, это невозможно. В ответ Петя твердо и строго говорит – возможно и обязательно, «в память Лосева», именно теперь. Ничего не поделаешь. Когда говорят: «В память Лосева», я не смею молчать. Какое слово произнести? Не мое, это очевидно. Я только сделаю небольшое вступление, чтобы понятно было место Лосева в русской мысли, а потом прочитаю замечательное лосевское размышление о святых Кирилле и Мефодии, которое он назвал «Реальность общего», не имея возможности сказать «реальность высшей идеи». Он написал это краткое слово по просьбе болгар – главных почитателей Солунских братьев. Его никто не знает, никто не слышал, и оно так подходит к нынешним торжествам, без славных просветителей мы бы не имели наших главных православных книг. Итак, решено.

Через два дня, 3 июня 1988 года (канун этого дня – обретение мощей святого Алексия, митрополита Московского и всея Руси, в честь которого назван Алексей Лосев), еду я в сопровождении друзей в институт. Он – рядом, на Поварской (не хочу называть, как было тогда, улица Воровского, или, в просторечии, Воровская), но сил нет идти по жаре. Платье черное у меня теплое, шерстяное – не выдержу. Надеваю свой вечный темненький костюмчик, а сверху старинную черную шаль, из запасов матери Валентины Михайловны, покойницы Татьяны Егоровны.

У здания института полно народа, ожидают, беседуют, греются на теперь уже летнем солнце. Первым встречает меня Г. К. Вагнер, преданный лосевским идеям, благородная душа. Сначала в кабинет директора, Ф. Ф. Кузнецова, благообразного, с внушительной бородой. Там уже сидят иностранцы, в основном немецкие богословы, там же академик Б. В. Раушенбах, в интересы которого входит и тринитарная проблема, а не только ракеты, здесь же и митрополит Филарет.

Народ прибывает, вся лестница наверх запружена так (большей частью молодежь), что пробиваемся с трудом. Зал полон, стоят около зала, на лестничных площадках – туда провели динамики, как бы раздвинули зал заседаний. Нас, докладчиков, приглашают в президиум, где уже восседает благостный директор – еще бы, в его ортодоксальном Институте имени Максима Горького такое событие, поистине наступают новые времена. Сажусь подальше, но меня выдвигают в первый ряд, за стол с традиционным зеленым сукном. Рядом академик Б. В. Раушенбах, академик Н. И. Толстой, Вячеслав Всеволодович Иванов (он же всем известный Кома), его Высокопреосвященство Филарет (митрополит Минский и Белорусский), ученые батюшки, иеромонахи, иностранные богословы.

Улыбаются мне с первого ряда друзья (успели захватить места), и с ними Денеза, на которую устремлены все взгляды. Петр Васильевич Палиевский – спокойно-важен, улыбается мне понимающе. В зале, среди светской публики, – рясы, клобуки, мантии – православные иерархи славянских стран.

Жду своей очереди, и когда произносят мое имя, как-то странно со стороны смотрю на себя, как будто это не я иду на кафедру и не мой голос раздается в тишине зала.

Что могу я сказать? То, что Лосев завершил свои земные дела, ничто его не удерживало с нами, и скончался он провиденциально в день почитаемых всеми православными народами святителей Кирилла и Мефодия и, более того, в канун торжества Тысячелетия Крещения Руси. И умер он вовремя, в конце XX века, потому что мы не знаем, какие страшные испытания нам предстоят. Говорю о его кровной связи с прошлой философской Россией, с великими своими учителями, которых знал не по именам, а лично, общался с ними, что ему дороги были глубины православной догматики, особенно проблема троичности, страшные бездны диалектического триединства Божества и что самое дорогое для него была реальность идеи родины, церкви и гимназии с храмом в память святых Солунских братьев. Читаю, почти не глядя на текст (я уже сроднилась с ним), лосевское слово, пронзительно-интимное, такое, что плакать хочется – родная, родная гимназия, родная домовая церковь – вот какие святыни жили в душе замученного советами философа Лосева, что давало ему силы жить и писать книги. Несмотря ни на что. Заканчиваю слово тропарем в память святых с просьбой подать душам нашим «велию милость». «Аминь», – произнесла я, и зал задохнулся от аплодисментов. Владыка Филарет, митрополит Минский и Белорусский – он выступал после меня – сказал: «С Азой Алибековной трудно состязаться. Она произнесла блестящую проповедь», – и опять грохот аплодисментов в зале, а передо мной уже лежит огромный букет свежей сирени.

Кончились доклады, подходят благодарить, обнимают, целуют, мне кажется, что это не я, это его, Лосева, голос звучал в зале. Незнакомый иеромонах подходит, благословляя, и убежденно говорит: «Святость его свидетельствуется». Кто он, этот человек? И почему святость? Я ведь еще не знаю о тайном постриге супругов Лосевых, это мне еще придется пережить.

На следующий день приезжает ко мне молодой человек с записью моего и лосевского слова, его уже переписывают многие, и мне тоже подарили запись, хранится в музыкальном шкафу с горельефом святой Цецилии. Просят прислать текст для сборника конференции, посылаю, но сборника ни разу не видела, думаю, что не издали. Зато вышел том «Альманах библиофила», юбилейный, к Тысячелетию Крещения Руси, и там мое выступление напечатано (М., 1990, № 26).

Быстрее всех, как и положено, отозвалась «Литературная газета». В ней 8 июня напечатали отчет о конференции и полностью мое выступление. Газету с лепестками цветов, мне поднесенных, положила я в прозрачную папку, в правый ящик письменного стола Алексея Федоровича – доказательство, может быть, суетное, о живой памяти.

С тех пор на письменный стол, с той стороны, где всегда сидел Алексей Федорович, стала я складывать по одному экземпляру все его сочинения, статьи, заметки, книги, что выходили после 24 мая 1988 года. В шкафчике рядом – все, что пишут о нем или где упоминают его в разных контекстах (конечно, что могу обнаружить). Лежит гора на письменном столе, лежат в шкафчике пачки с вырезками. Может быть, пригодится для будущего.

После моего выступления из «Литгазеты», от С. Д. Селивановой, поступило предложение написать на всю полосу статью об А. Ф. Лосеве и открыть тем самым серию статей о русских философах Серебряного века, сопроводив их портретами Ю. И. Селиверстова. Предложение я приняла, но с внутренней боязнью и неуверенностью в своих силах. Номер поставлен на октябрь. Газета выходит по средам. Последняя среда – 26 октября, мой день рождения и день памяти Иверской Божией Матери. Редакция согласилась поместить статью именно в этот день.

Все лето, уехав после сорокового дня (2 июля – опять огромное собрание гостей у нас дома) и после отъезда Денезы, числа, по-моему, 15-го, на дачу в «Отдых», мучилась я статьей о Лосеве.

Мне издавна близка внутренняя неуверенность, почему всегда возмущался Алексей Федорович, когда я на любое предложение отвечала в первую очередь «нет». Подумав и поразмыслив, потом я тихо принималась за дело, и все как-то получалось само собой. Никаких планов никогда не строила, не писала, нужен был только фактический материал, и, главное, идея. Если идея есть и факты собраны для заказанной статьи, надо несколько дней, чтобы не отходить от стола, и к вечеру усталая, красная и растрепанная – напряжение большое – настроение хорошее, дело идет. Но здесь такая ноша, все лето нет-нет да и посещает недовольство собой.

Призвала Сережу Кравца. Он знает законы журналистики. Решили сделать диалог. Он спрашивает, я отвечаю. Сделали, и я его отложила пока в сторону (он и сейчас у меня есть). Езжу на работу в университет в сентябре, а в голове все вертится зачин для статьи, копошатся мысли, ведь важно именно начать. Еще вопрос – как же соединить биографию и творчество, чтобы скучно не было. Скуку ни в книгах, ни в лекциях мы с Алексеем Федоровичем не терпели. К тому же исключить обязательно назидательный тон. Когда готовили вместе «Платона» (1977) и «Аристотеля» (1982), это была моя главная задача – без скуки и назидания, чтобы живая личность. Когда сочинила свою «Греческую мифологию» («Искусство», 1989), больше всего опасалась сухости и псевдоучености, уж очень это скучно.

И вот как-то, вернувшись на дачу, села на веранде за стол и стала писать. Чувствую, выходит, но твердости нет. Нет главного советчика и ценителя – Алексея Федоровича. Бывало, как скажет, так и сделаю, каждый раз послушание. Теперь же я как будто сама себе старшая, тяжелое ощущение. Мне бы прислониться к другу, а друга-то и нет.

Помог случай, хотя случайного ничего не бывает. Как-то раз Алексей Федорович рассказывал семинарский анекдот. «С колокольни однажды упал звонарь и не разбился. Говорят – чудо, упал в следующий раз – не разбился. Говорят – случай. Упал в третий раз – не разбился. Сказали – привычка». Так чудо и случай соединились. И чудо случилось. Пришел ко мне в гости Ю. И. Селиверстов, да не пришел, а забежал, собирая материал для будущей книги «Из русской думы» (вышла посмертно, в 1995 году), – просил текст из книг Алексея Федоровича. Разговорились, и я погоревала, что ничего со статьей у меня не получается. «Как это, – вскинулся Юрий Иванович, – а ну-ка покажите. – Стал читать, схватился за голову. – Господи, да как хорошо, да лучше нельзя. Что вы горюете, сейчас позвоню Светлане Селивановой». Звонит, и она (тоже неслучайно) на месте. Начинает читать ей, а та уже кричит в трубку: «Подходит, приносите скорее, давайте срочно!» Так статья благодаря помощи Юрия Ивановича попала в «Литературку».

Мне же уезжать в Тбилиси. Уже условились с Денезой – в память Алексея Федоровича она собирает его почитателей с разных концов по благословению католикоса. Договариваюсь с В. В. Радзишевским, что в начале 20-х чисел октября, перед отъездом в Москву, буду в Орджоникидзе (ныне опять Владикавказ), в гостях у моей сестры, в нашем старом доме. Туда можно позвонить, если возникнут вопросы.

Собралась нас большая компания ехать в Тбилиси. День Ангела Алексея Федоровича – 18 октября. Все приурочено к нему. Ехали дружно, приподнято, с веселием духа – наша молодежь: Игорь Маханьков, Саша Столяров, Юра Панасенко, Миша Гамаюнов с матерью Маргаритой Тихоновной, Нина Рубцова, Оля Савельева, Валя Завьялова, Гасан Гусейнов, Олег Широков. Конечно, сестры Постоваловы, Алеша Бабурин с Валерием Павловичем, профессор Ю. Н. Холопов из Московской консерватории, о. Александр Салтыков с женой Таней, профессор С. С. Хоружий, математик и богослов, Виктор Бычков и Давид Джохадзе из Института философии, Галя Москвина из Жуковского, с философского – А. Н. Чанышев (далее непременный участник лосевских конференций – в Ростове, в Уфе) и еще некто Вячеслав Михайлович Соколов – физик, математик, ходит с косичкой, под семинариста, работает в издательстве – в общем, всюду не по профилю, много фантазирует, пишет рассказы, вот-вот станет праведником.

Кто поездом, кто самолетом собрались из разных городов. Денеза забрала меня к себе домой, сочла неудобными гостиницы с хорошими номерами. А у нее дома ремонт всех хозяйственных служб.

Срочно приходят рабочие. Денеза платит за скорость бешеные деньги, они торопятся, еле-еле лепят кафельные плитки, в общем, полный хаос. Зато гостеприимно, по-домашнему и с утра до вечера гости. Мне отвели отдельную комнату с камином (еще тепло, не топится), едва нашли настольную лампу, читать не могу при верхнем свете. Допоздна спорят о православии, монастырских уставах, возмущаются свободомыслием Денезы: почему нет женщин-священников? Она – готовый реформатор и слишком свободомыслящая личность к ужасу многих. Мудрый католикос снисходительно улыбается, глядя на ее горячность. Все пройдет. По-моему, ей нравится эпатировать ортодоксов, и ее настоящая скрытая мечта – стать игуменьей в строгом монастыре.

Читают доклады в одном из институтов АН Грузии, где перед началом заседания с вниманием прослушала записанное на кассету «Слово о грузинском неоплатонизме» А. Ф. Лосева. Все готовятся к главному – поездке в Гелати.

Поездка оказалась феерическая. На автобусе через Сурамский перевал, в Западную Грузию, на гору, в монастырь. Вспоминаю, как давным-давно с моей подругой детства Ниной мы пешком, через виноградники, в страшную летнюю жару поднимались в Гелати. Там, на горе, среди древних небольших храмов, в одном из служебных помещений музея, Денеза делает доклад, к которому готовилась день и ночь, да еще с переводом на грузинский. Но перевод синхронный не получается, приглашенная грузинская публика негодует, не понимает. Тогда Денеза переходит на грузинский, русские негодуют. Рядом становится переводчик, но это удлиняет и так большой доклад. Народ сидит покорно, но из последних сил. Явно не по нутру пришлась ареопагитская тематика вражьим силам. Страшная буря сотрясает крышу и стены, как будто тысячи бесов вторглись в святое место и рады его беззащитности. Мы так и решили – вражья сила справляет шабаш. Обстановка накаляется. Наконец все с облегчением выходят на осенний воздух и видят синее небо, солнце, полную безмятежность, бури нет и в помине.

В маленьком храме идет заупокойная служба. Поминаются русские философы – Алексей Лосев, Сергей Булгаков, Павел Флоренский, Николай Бердяев. В этом – вся Денеза. Ах, какой в этом маленьком храме сумрак, как нависают каменные своды, как рядом все святыни, и свечи мерцают, и тени ходят по голым стенам, здесь еще нет обычного убранства, еще только заря будущего подъема церкви и веры.

На обратном пути в Кутаиси нас ожидает вечером великолепное пиршество на несколько сот человек, во главе с грузинскими высшими иерархами и Владыкой Западной Грузии.

Боже, сколько выпито и съедено роскошных блюд, да все свежее, вкусное, сколько выпито вина и съедено ароматных фруктов, сколько речей сказано в память великого философа и друга грузинской культуры, сколько спето чудесных, стройных и строгих грузинских хоралов (да и наши не отставали).

Ночью приехали в Тбилиси, чтобы назавтра опять собираться, праздновать. Нас ждала служба в Сионском соборе, где католикос Илия II возглашал вечную память великому философу («диди философ») Алексею Лосеву и служил по нему торжественную панихиду. Древние стены, каменный выщербленный пол, мрак и сияние свечей, икон, паникадил, облачений.

А потом прием у католикоса, где нас ждал давно друг, профессор Николай Зурабович (Нико) Чавчавадзе и где нас угощали вином, шоколадом и бисквитами, пока шла беседа с католикосом, одаренным богословом, европейски образованным, знатоком духовной и светской литературы, простым в обращении, ласковым с нами и снисходительным, как с несмышлеными детьми, пускающимися по наивности в догматические споры. Запомнилась мне скромность и доступность католикоса. Он хотел принять 15 именитых гостей, и был накрыт для них, то есть для нас, избранных, особый стол. Пришло же столько народа (нельзя было не впустить), что он принимал и угощал по-простому всех званых и незваных, сидя рядом со всеми без всяких церемоний. За столом католикоса восседал его друг, Нико Чавчавадзе. Я храню несколько писем ко мне от Его Святейшества и высоко ценю его доброе и трогательное отношение к памяти А. Ф. Лосева, книги которого он читал с большим интересом. Еще последний прощальный банкет, подарки, «Дон Жуан» в оперном театре на итальянском языке, посещение друзей, обеды, ужины, прогулки по вечернему, благоухающему осенними плодами и цветами городу.

И наконец, усталые, довольные, перегруженные впечатлениями и добротой грузин, возвращаемся в Россию. Я с Игорем и Лидой – через Крестовый перевал Военно-Грузинской дороги сначала в город Владикавказ, побыть несколько дней у сестры, повидать места далеких счастливых дней – и назад в Москву. Здесь, в доме на Осетинской, 4, меня поймал междугородный звонок В. В. Радзишевского, уточнявшего некоторые детали моей статьи. Москва встретила морозцем, ноги в лакированных на каблуке туфлях скользили по тонкому арбатскому льду. Это вам не блаженно-теплый южный город. Вот и наш, все еще наш, общий с Алексеем Федоровичем, дом.

На столе собираются листочки из газет и журналов. Поминают Лосева. Первым – 27 мая Владимир Лазарев прямо назвал Лосева (чего уж скрывать) русским философом («Московский литератор», статья «Памяти русского философа»), а там целый поток статей, воспоминаний, обращений сохранить наследие Лосева (были сотни подписей), заметок, раздумий о судьбе русского ученого. Привыкла все записывать, заносить в особые тетради. Для памяти.

Далее 1989 год. Осень. Всесоюзная конференция в Ростове. «Донские Лосевские чтения», куда опять отправляется наша большая делегация, чтобы выступать в университете, а затем навестить Новочеркасск, о чем я уже писала выше.

А далее, в канун Введения Богородицы во храм, 3 декабря 1989 года в Московской духовной академии в Троице заседание, посвященное жизни и творчеству А. Ф. Лосева, организованное Н. К. Гаврюшиным и М. Е. Козловым (наш выпускник, филолог-классик, потом принял сан священника), куда отправилась наша делегация во главе с о. Алексеем Бабуриным, вместе с В. П. Ларичевым (вскоре станет тоже батюшкой), с Егором Чистяковым (тоже станет священником), Мишей Гамаюновым, Олей Савельевой, Валей Завьяловой, Ритой Ларичевой, сестрами Постоваловыми, с Ильей, Сашей Жавнеровичем и еще рядом лиц. Выступила с докладом, как и мои друзья. На вопросы отвечал Н. К. Гаврюшин, сравнивал о. Павла Флоренского и А. Ф. Лосева, выставил тезис об исповедничестве Лосева.

Уже Ю. Ростовцев подал идею общества памяти Лосева. Основали мы общество в 1990 году, а Вл. Лазарев дал ему характерное название «Лосевские беседы».

Уже вышел документальный фильм В. Косаковского «Лосев», завоевал он «Серебряного кентавра» на Международном кинофестивале в Ленинграде. Уже О. В. Кознова сняла трехсерийный телевизионный фильм «Лосевские беседы», где приняли участие видные ученые, друзья Лосева.

На Арбате идет перепечатка лагерных писем Алексея Федоровича и Валентины Михайловны, знаменитая лагерная переписка, которую я, обнаружив в 1954 году после смерти Валентины Михайловны, поклялась Алексею Федоровичу напечатать. Много найдено в правом ящике письменного стола философской беллетристики Алексея Федоровича, скрытой среди ученых программ и старых тетрадей. С 1933 года к этим рукописям никто не прикасался. Саша Столяров, Миша Нисенбаум, Лида Постовалова, Саша Жавнерович, Люба Сумм усердно печатают на машинке, сменяя друг друга, письма, повести и рассказы. Вышел «Контекст-90» с письмами Лосева о. Павлу Флоренскому, со статьей Аверинцева «Памяти учителя» и беседой А. Ф. с Ростовцевым и Павликом Флоренским о его деде. Прошли первые «Лосевские чтения» в Москве, издан сборник «А. Ф. Лосев и культура XX века» (1991).

Наступает юбилейный год. Столетие А. Ф. Лосева с Международной конференцией под эгидой ЮНЕСКО. В МГУ, в огромном актовом зале гуманитарного корпуса, ректор В. А. Садовничий открывает первое пленарное заседание. Докладчики со всех концов России начиная с 18 октября (день именин Алексея Федоровича) всю неделю выступают на секциях и семинарах. Приехали иностранцы – Америка, Англия, Франция, Германия, Италия, Япония – все участвуют в проблемах, когда-то поднятых Лосевым. В храме преподобного Сергия, что в Крапивниках (близ Петровки), 18 октября служат панихиду по монахам Андронике и Афанасии. Наконец я осмелилась, удостоверившись в скрытых от посторонних фактах, огласить тайный постриг супругов Лосевых. В этот же день радио «Свобода» сообщает об этом факте. А на кладбище Ю. Ростовцев поставил черный мраморный крест с примечательной надписью (мой выбор – из 53-го псалма): «Во имя Твое спаси мя», как подобает философу Имени.[362]

Уже родилась идея «Дома Лосева» как Центра русской философской мысли[363] и разгораются страсти вокруг нашего старого бедного дома. Издательство «Мысль» сдержало свое обещание, данное мне в годовщину кончины Алексея Федоровича, – издать его собрание сочинений: старое восьмикнижие с новыми находками из сохранившегося архива 20-х и 30-х годов. Один за другим девять томов: «Бытие. Имя. Космос» (1993), «Очерки античного символизма и мифологии» (1993), «Миф. Число. Сущность» (1994), «Форма. Стиль. Выражение» (1995), «Мифология греков и римлян» (1996), «Хаос и структура» (1997), «Эстетика Возрождения. Исторический смысл эстетики Возрождения» (1998), «Личность и Абсолют» (1999), «Эллинистически-римская эстетика» (2002). Мог ли мечтать Алексей Федорович о таком роскошестве? Неожиданно добавляются 2350 страниц рукописей Алексея Федоровича, переданных мне 25 июля 1995 года из недр Лубянки. Сколько работы предстоит, лишь бы печатали, лишь бы были живы издательства.[364]

Недаром я так спешила летом 1994 года, когда ровно месяц (с 18 июля по 18 августа) дописывала свои воспоминания, несколько сот страниц, не считая бесчисленных заметок, которые еще надо проверять и уточнять. Да, спешила. И ведь действительно не присаживалась целый год. Не могу писать в суете. Здесь душа болит и сердце ноет, и видеть никого не хочется, чтобы одной быть с воспоминаниями, с этим «пространством в скорбех», где реют милые тени.

А год оказался, как любил говорить Алексей Федорович, «чреват смыслом» и «зацвел символом».

Собиралась я давно уже найти «Дело» арестантское Алексея Федоровича. Но как-то тяжко было думать о Лубянке. Чувствовала, что сама никогда не доберусь, не дойду до этого зловещего места, Кузнецкого Моста. Сколько раз я туда ходила в юности, об отце узнавала, матери, брате. Разве можно забыть, как зимой 45-го года мне там вежливо сообщили, что отец умер 23 февраля 1944 года. Подумать только, всё узнали: и число, и год, и даже болезнь – воспаление легких. Как я рыдала, почти бегом несясь с Кузнецкого на Арбат, к «взросленьким». А ведь оказалось проще – расстрелян отец 9 октября 1937 года, а мы и дух перевести не сумели после дня ареста 22 июня – зловещий, памятный день или скорее предутренняя ночь. Голову морочили – десять лет без права переписки. Это уже через многие годы люди узнали истинный смысл таких безобидных слов (радость-то какая, не убили, только и всего, что без переписки на десять лет оставили!).

В мае 1941 года тоже был визит на Кузнецкий, и еще более горький. Сообщили о смерти моего брата. Да, прямо так и сказали – умер, а где? когда? Ни слова, как будто и не было человека, молодого, красивого, талантливого, одинокого, забытого, оскорбленного даже кое-кем из близких. Было это 12 мая, и в рыданиях сочинились у меня сами собой стихи: «Где его могила, я того не знаю…» Записала их, послала сестре Миночке, младшенькой, что избежала, слава Богу, детского дома, а маме – в лагерь – не решилась сразу сообщить.

Ну как же мне снова идти на Кузнецкий? Теперь, говорят, все иное, родители реабилитированы, вот книга большая об отце вышла: А. Магомедов «Алибек Тахо-Годи» (1993), где приводится почти все «Дело» отца и его последняя тюремная фотокарточка с потухшими глазами. Вместе с тем Павлик Флоренский (внук о. Павла, профессор, доктор геолого-минералогических наук) пугает рассказами, как ходил читать «Дело» своего деда, и как люди плакали, читая о мучениях близких, и как он шептал тайно в магнитофон, повторяя страницы следственного «Дела».

К счастью, среди моих друзей оказался Виктор Петрович Троицкий, не только созерцатель лосевских идей, но еще и с ясным взглядом на вещи, человек дела (все-таки математик и военный, полковник каких-то таинственных войск). Он выяснил местонахождение «Дела» Алексея Федоровича, которое, как всегда, сначала объявили пропавшим. Искали на букву Р – реабилитированный, а оно стояло на букву Н – нереабилитированный. Самое же любопытное, что на Р должно было стоять, именно на Р, не иначе, так как без всяких наших запросов (о них никто и не думал, и сам Лосев в первую очередь) реабилитировали бывшего арестанта 22 марта 1994 года, как раз за год до наших начавшихся поисков.

Ксерокопию этого замечательного реабилитационного заключения привез мне на дачу в «Отдых» 24 июня Геннадий Владимирович Зверев, мой помощник по обществу «Лосевские беседы». Оказывается, Лосев не виноват, осудили его по политическим мотивам, а поскольку в «Деле» бывшего арестанта не было сведений о его родных (это и естественно: дело заводили в 1930 году – сколько воды утекло с тех пор, и Лосеву исполнилось сто лет в 1993 году), то «Заключение» подшили к «Делу». Мне же – ксерокопию. Но справка – это потом, в июле, на даче.

У нас же с Троицким еще только весна, и мы идем 11 апреля 1995 года вдвоем на Кузнецкий, 22, где чисто, пусто и скучающие стражи беседуют с какой-то своей же секретаршей о приготовлении неких блюд. Тишина, прохлада, и в маленькой комнате человек, который хочет, чтобы его считали важным. Дает бумагу писать заявление, расспрашивает, хотя все уже написано. Но ему скучно, и мы – это маленькое разнообразие в служебные пустые часы. Но когда я прошу выдать и дело Валентины Михайловны Лосевой (я еще не знала, что было одно «Дело», «А. Ф. Лосев и др.»), он сразу становится неумолим. «А она вам родственница?» Я, видимо, не до конца осознаю, с кем веду беседу, и отвечаю: «Она мне больше, чем родственница». Но человечка (он невелик ростом) такой оборот не устраивает. Куда-то звонит, потом выдает еще лист, писать новое заявление. «Вам сообщат». Я опять глупо интересуюсь – пришлют письмо, позвонят… «Я говорю, вам сообщат», – коротко и загадочно отвечает вершитель судеб, и мы уходим с надеждой. И, знаете, действительно позвонили 11 мая 1995 года – мягкий, немного картавый, приятный голос. Приглашает на встречу на Кузнецкий, 22, дверь рядом с читальным залом ФСБ, что на втором этаже.

Май кончается, дни летят, а мне все некогда – дипломные работы, издатели, уже июнь подступает, последний перед дачей московский месяц. Решаюсь на 8 июня, жду Троицкого, его звонка из-под Москвы, из Софрина, человек он подневольный, зависит, хоть и сам с чином, от начальства. Звонит утром – приехать нет возможности. Что же делать? Одна не пойду. Звоню к Геннадию Звереву узнать, свободен ли. Слава Богу, свободен. И вот мы вдвоем, по страшной жаре, на безумном Кузнецком, после которого наш Арбат кажется мне тихой провинцией. Входим в прохладу вестибюля, и нам навстречу круглолицый, белолицый русый Молодой Архивист.

Вместе идем в читальный зал. Железная мощная дверь, звонок, вывески никакой, крутые ступени старого дома.

Внутри чисто, уютно, цветы, прохлада от кондиционера, столики, лампы и приветливая дама. Смущаясь, с какой-то вежливой улыбкой просят, таков порядок, показать мой паспорт. Чем я только не запаслась – и копией свидетельства о браке, и бумагой о наследовании, и университетским удостоверением, ну, конечно, и паспортом. Беглый взгляд на печать (а вдруг бы ее не поставили в милиции?) – и паспорт спрятан в сумочку. Взяла маленькую, боялась, что с большой не пустят, а смотрю, люди сидят с огромными хозяйственными сумками – вот уж наша запуганность! Потом дали подписать какую-то бумажку. Что-то я не должна нарушать, а что – не помню. Подписала и забыла тотчас, что подписала. А нам уже несут толстую папку в картоне. Томов-то оказывается одиннадцать. Некоторые – 2-й и 8-й, которые больше всего касаются Лосева, кто-то затребовал в Петербург, и их должны получить на днях. Ну что же, начнем с 11-го.

Самое интересное, что в нем как раз начало – списки привлеченных по делу, ордера на арест, протоколы обысков, анкеты, допросы. Почему-то во 2-м томе, как увидим позже, окажется завершение «Дела», приговоры на каждого, краткие биографические сведения. Как-то все наоборот, но там, на Лубянке, наверное, своя логика работает, и нам ее не понять. А какое замечательное название у этой сфабрикованной ОГПУ «организации»: «Политический и административный Центр всесоюзной контрреволюционной организации церковников „Истинно-Православная Церковь“».

Странное впечатление от этой серой, пожелтевшей бумаги, от этих почти не выцветших фиолетовых чернил и печатей «Хранить вечно», «Совершенно секретно». А что они понимали под вечностью? Вот прошло 65 лет с 1930 года, уже и Лосев в вечности пребывает, уже все поумирали, кроме одного участника этого давнего процесса. Но папки живы, бумага выдержит еще много лет. Скажете – никто не читал, не листал? Ошибаетесь. Проверяли. Печати с подписями стоят. Шла проверка через десятки лет, все ли на месте. На месте ли подпись Ягоды, или Полянского, или Герасимовой, которую в письмах из лагеря[365] Лосев называл «ласковою коброю» (из стихов 3. Гиппиус). Сколько еще пролежит в хранилищах Федеральной службы безопасности это наследие ОГПУ. Может быть, и правда целую вечность.

…Так мы с Геннадием несколько дней посещали читальный зал Лубянского архива, лихорадочно, в две руки, переписывая необходимые сведения, заказывая ксерокопии (денег за них с нас не брали) в достаточно большом количестве и даже получили разрешение сфотографировать меня с «Делом» в руках в отдельной небольшой пустой комнате. Геннадий едва успел сделать четыре кадра, как в дверь шумно вошел огромного роста мужчина, мало похожий на архивиста, и зычным голосом напомнил, что пора кончать. А мы уже и кончили.

Мы не только сидели и переписывали, мы еще и думали о некоторых важных вещах – хотя бы о рукописях и книгах, конфискованных у Лосева. Решили, я написала о розыске рукописей. Свершилось поистине чудо.

В день памяти двенадцати апостолов, на следующий день после дня святых Петра и Павла, то есть 13 июля, стало известно, что рукописи Лосева обнаружил Молодой Архивист. В письме от него, мне переданном, говорилось, что его начальство хочет устроить передачу этих рукописей мне в торжественной обстановке там, где мы сами решим, то ли у них в читальном зале, а то и в нашем доме.

Опять пришлось писать записки с просьбой устроить встречу в нашем доме, так называемом «Доме Лосева», где Алексей Федорович жил более полусотни лет, где он во дворике выходил по вечерам на прогулку и где скончался. Он всегда мне говорил: «Отсюда меня вынесут только вперед ногами». Намечали торжество на 20-е, но не успевали. Дом наш в плохом виде, ремонт не начинался,[366] все еще проекты и подготовка. Однако на втором этаже есть несколько более приличных комнат (вход с Калошина переулка), где работают наши проектировщики. Там лампы дневного света, столы, стеллажи. Окна выходят на угол Арбата. Из них виден Театр Вахтангова и филатовский дом. Когда смотришь с арбатского перекрестка на эту часть дома, то она производит впечатление носа корабля, плывущего вперед.

Днем 22 июля приехал Геннадий предупредить, что мы отправимся в Москву 24-го.

Волновалась я очень, и все больше из-за того, как оставлю на даче белую кошечку, своенравную Игрунью, в просторечии Груняшку. Она действительно помчалась за нами прямо по дороге к станции. Едва поймала ее, отнесла и закрыла в доме. Вот такие были наши проводы.

А первая встреча произошла во дворе нашего дома не с кем иным, как с Колей Александровым, Николаем Дмитриевичем Александровым – директором Музея Андрея Белого на Арбате и сотрудником «Эха Москвы». Коля как-то неожиданно наскочил на нас и потребовал интервью, срочно, для «Эха». Хотел явиться часа через два, когда я отдохну, но решили, что интервью надо дать сейчас же, сгоряча, пока есть напряжение сил. И мы побеседовали с Колей внизу, в нашем обшарпанном страшном вестибюле, поставив на каменные плиты купленный по дороге торт. На следующий день «Эхо Москвы» вместе с последними известиями сообщало о передаче рукописей Лосева в 16 часов 25 июля.

До ночи возились, доставая большой портрет Алексея Федоровича (спасибо нашему другу Косте Атарову, устроившему его пересъемку еще в 1988 году), книги, статьи и новые издания, фотографии, журналы, составляли списки. Спала плохо, но утром силы были. Видимо, спасало напряжение. Все зависело от духа, а дух приподнят и как-то весел.

Не я одна была в напряжении. Молодой Архивист звонил мне трижды, волновался очень, как все пройдет, все ли в порядке. Он едет со своим начальством и везет рукописи – 2350 страниц.[367] С вечера обещал прислать своего фотографа Григорий Калюжный (сам улетел в Севастополь к тяжелобольной матери). Беспокоился и Ю. А. Ростовцев, Павел Флоренский только приехал с Соловков и сразу попал «с корабля на бал». Молодец, не подвел; и даже Танечка Шутова, только что вернувшаяся из Чечни (военный корреспондент), как всегда, живая и очаровательная, тоже прибыла к нам в дом.

Приехала Мила Гоготишвили, и мы втроем отправились на встречу, где уже народ ждал, и в том числе гости из ФСБ. Как-то само собой получилось, что сразу, еще перед входом в зал, я подошла к двум незнакомцам. Оказалось, это сам генерал и один из его помощников – оба в штатском. Сразу прошли в наш маленький зал, где почти не было стульев и все стояли. Тут же оказались помощники А. И. Музыкантского, зам. премьера Московского правительства и нашего префекта – Ю. М. Косой и В. И. Сирота. Сам А. И. Музыкантский присутствовал на открытии памятника Высоцкому.[368]

В креслах сидели профессор В. Н. Щелкачев; наш друг, режиссер телевидения, делавшая передачи о Лосеве, О. В. Кознова вместе с супругом Дмитрием Георгиевичем – трогательная пара. Владимир Лазарев, писатель, поэт и поборник «Лосевских бесед», с супругой, моей кузиной Ольгой Тугановой. Виталий Рубцов, бородатый, грузный, вместе с женой Ниной и цветами – так и не присел. Батюшка о. Алексей (Бабурин), близкий наш друг еще при жизни Алексея Федоровича, в облачении, светлый ликом, красивый, присоединился к обществу. А сколько еще незнакомых. И кто-то улыбается. Кто это? Елена Сеславина из еженедельника «Россия» (она первая напечатала в «Дружбе народов» повесть Алексея Федоровича «Встреча»), Л.В.Литвинова из издательства «Мысль», А. Т. Казарян, издатель журнала «Начала», Наташа Иванова-Гладилыцикова из «Литгазеты», а там и Коля Александров – «Эхо Москвы». Руки по швам, стоит навытяжку Молодой Архивист, круглолицый, взволнованный, и многие, многие, кого не знаю, но все радостные, приподнятые. Суетятся телевизионщики и фотографы.

Открыл наше заседание, испросив у меня разрешение, генерал, глава Центрального архива ФСБ России, произнеся краткую красноречивую речь, отметив гуманную роль сегодняшней акции. А потом говорила я. А за мной стоял огромный портрет Алексея Федоровича с цветами по бокам, с иконой «Живоначальной Троицы» посередине, и лампы горели ярко, а по стенам смотрели дорогие мне лица, окружали меня дорогие мне книги. Оказывается, еще до моего прихода шла съемка расставленных по стеллажам книг, портретов, журналов, рукописных листочков Алексея Федоровича.

Ничего не могла я сказать кроме того, что здесь происходит чудо. По терминологии Лосева, в мифологическом мире, где мы живем, полно чудес и каждое чудо воспринимается как реальный факт. Да, чудеса творились все время с книгой Лосева «Диалектика мифа». Ее арестовали, а она продавалась из-под полы. Ее в Мюнхене в 1969 году купил профессор Джордж Клайн из США (колледж Брин-Мор). Недавно в одном из интервью о своих встречах с Алексеем Федоровичем (в журнале «Начала» № 2–4, 1994) он сообщил о факте покупки этой книги. Да и профессор А. В. Гулыга, наш друг, сделал ксерокопию именно с этого экземпляра. Я рассказала о письмах Н. Н. Русова к Алексею Федоровичу, который в 1942 году сообщает, как он читал недавно в Ленинской библиотеке «Диалектику мифа». Совершенно свободно. И не только читал, но и переписывал ее всю от руки, а потом дал перепечатать машинистке. Вот вам и арестованная книга! Теперь новое чудо – в «Дом Лосева» возвращается единственный подлинный экземпляр «Диалектики мифа». Ведь у Алексея Федоровича была только фотокопия (сделали в 70-е годы) своей «злосчастной» (как он ее называл) книги. А «Дополнение» к «Диалектике мифа» (того повода, из-за чего арестовали Лосева) так и не нашли. В «Деле» оказалась только обложка. Текст же исчез. Где он, никто не знает. Есть только краткие выписки, сделанные следователем. Сказала я и о тех внутренних трудностях, которые пришлось мне пережить, пока добралась я до Лубянки. Не могла умолчать о моих страданиях перед сидящими здесь доброжелательными людьми. Не могла и не поблагодарить тех людей из Архива ФСБ России, которые возвратили мне 2350 страниц А. Ф. Лосева. Теперь время изучать полученный мной дар, который считался навеки погибшим. «А корзина с письмами? – раздается возглас из зала. – Там, говорят, была еще и она». – «Если найдем, то вернем с корзиной», – улыбаясь, отвечает генерал.

Даю слово профессору-математику В. Н. Щелкачеву, который, твердо стоя в свои 87 лет, повествует о тюремных днях и ночах после ареста по делу контрреволюционного «Центра Истинно-Православная Церковь». Он даже не осуждает тюремщиков. Он благодарит за школу испытаний и школу жизни, давшую ему примеры настоящей дружбы, мужества и великодушия.

Володя Лазарев читает стихи, в которых философ поздним вечером во дворе своего дома мысленно обращается к огромному старому развесистому тополю – своему единственному собеседнику.

Слово о Лосеве, философе и психологе, горячо произносит Рубцов, горя желанием опубликовать большую философско-психологическую рукопись с посвящением Г. И. Челпанову.

Павел Флоренский просит поторопиться с печатанием. Времена могут измениться. «Печатайте скорей», – взывает он.

Отец Алексий поступил правильнее всех. Он пропел благодарственный тропарь перед ликом «Живоначальной Троицы». Он посулил чинам ФСБ, что их доброе дело зачтется на Страшном суде, который, правда, ждет также и всех нас.[369]

Да, было совсем неофициально, искренне, горячо, и вылилась эта акция, как потом говорили, в настоящий праздник.

Газеты, в свою очередь, старались. Сначала «Известия», потом «Вечерняя Москва» на первой полосе дала фотографию нас с генералом, статью А. Панфилова и броский заголовок «Рукописи не горят. Сенсационная находка в архивах Лубянки» (27 июля), «Наследие Лосева возвращается» («Россия», 2–8 августа), «Рукописи вернулись в дом автора» («Сегодня», 27 июля), а потом «Литературная газета», «Русская мысль», «Утро России» и «Вести» по телевидению, и радио…

Опять не спала. Не могла удержаться. Стала смотреть рукописи, раскладывать книги по местам, ошущала непрестанное стремление что-то делать.

Стала смотреть папки, обнаружила там большое сочинение, куда входит напечатанная мной в «Символе» (№ 27) «Первозданная сущность». Видимо, Алексей Федорович писал свою «Абсолютную мифологию», которая должна была следовать за «Диалектикой мифа».

Нашла какую-то большую работу о числе в античности, мне тоже неизвестную. Напечатанное нами сочинение «Вещь и имя» оказалось здесь в особой редакции, со своим подзаголовком, о котором я не подозревала: «Опыт применения диалектики к изучению этнографических материалов». Более того, в сложенном пополам виде пролежала 65 лет замечательная IV глава из этой работы под названием «Из истории имени», занимающая большие нестандартные 72 страницы машинописи с рукописными вставками самого Алексея Федоровича. Таким образом, только одна эта глава равняется всей работе «Вещь и имя», опубликованной в томе «Бытие. Имя. Космос» (М.: Мысль, 1993).[370]

В папках спрятаны полные экземпляры «Философии имени», «Диалектики мифа», «Античного космоса». Теперь можно сличать их с нашими изданиями. Там же музыкальные вещи: «О понятии ритма в немецкой эстетике первой половины XIX в.», «Вагнер, Скрябин и гибель европейской культуры». Интересно будет узнать, как отличается находящийся здесь «Критический обзор основных учений и методов Вюрцбургской школы» от того экземпляра, что хранится в архиве Московского университета в деле А. Ф. Лосева. А что это за «Эстетические исследования»? Предшествуют ли они консерваторскому курсу по эстетике или это есть один из его вариантов? Следует проверить и переводы – Николая Кузанского, Дионисия Ареопагита. Многое без названий, страницы перепутаны, иные повторяются по нескольку раз. В так называемом Списке книг и рукописей, отобранном при обыске обвиняемого по делу № 100256 Лосева А. Ф., очень небрежные и малограмотные перечни, с ошибками в именах. А то и просто указано: «Рукописи церковно-догматического содержания».

Лежит в папках и дневник Алексея Федоровича за 1914 год в черном коленкоровом переплете, тетрадь из 200 страниц. Только последние несколько относятся к 1915 году, потом перерыв – и сразу запись 1918 года – политического характера, вся подчеркнутая красным карандашом следователя, а потом чудный этюд под названием «Артист» в типичном лосевском духе высокого напряжения мысли об искусстве, жизни, космосе и божественном призвании Артиста. В дневнике никаких особых сенсационных фактов. Нет, в нем история духовного, внутреннего становления молодого человека начала XX века. Перед нами юноша, погруженный в музыку, философию, в идеи высокие, в молитву и чувствующий себя совершенно одиноким, весь в мечтах о будущей подруге, тоже духовно одаренной, с которой рука об руку можно подниматься к мирам иным, найти путь высокого служения истине. Наивно вспоминает молодой Лосев любимого своего Фламмариона и его героев. В каждой новой встрече с какой-нибудь милой гимназисткой или курсисткой ему мерещится настоящая избранница. Их, этих разочарований, множество. Так оно и должно было быть. Лосев еще не знал, что его ждет душа, предназначенная ему судьбой, посланная самим Господом Богом, та, которая разделит с ним все тяготы града земного и с которой войдут они в град небесный в духовном браке как Андроник и Афанасия.

В 1915 году, окончив университет и сдав кандидатское сочинение «О мироощущении Эсхила», Лосев вступает в настоящую творческую пору. Он начинает писать уже не письма-исповеди, а статьи и книги, вобравшие в себя все мощное напряжение мысли молодого ученого, его духовных переживаний, душевных страстей, горячности сердца. Книги – вот подлинная история мысли и чувства Лосева, его подлинное жизнеописание, исполненное глубочайшего смысла. Вот их и надо читать.

А пока, ни о чем не рассуждая и не вынося никаких заключений, углубилась я все-таки в дневник молодого Лосева и пребывала в мире давно ушедшем, но в котором билось сердце до боли знакомого мне человека. Его пристрастия, интересы, беседы с самим собой, с воображаемым собеседником, обмолвки, словечки, мимолетные зарисовки, стремление dahin, dahin – все это радость встречи на «заре туманной юности», в которой уже узнаются черты зрелого и мудрого, но всегда молодого Лосева.[371]

Так неожиданно в мое неспешное воспоминательное повествование ворвались летом 1995 года непредвиденные обстоятельства. Однако эта неожиданная интермедия дала мне теперь возможность начать подготовку к печати никому не известных рукописей Лосева, новых немаловажных страниц его жизнеописания.


В творчестве Алексея Федоровича читателя всегда поражает его многогранность и вместе с тем целостность. В чем же здесь дело? А дело в том, что и для молодого, и для зрелого Лосева идея «всеединства» оставалась неизменно актуальной. Мир для него был единораздельным целостным универсумом, все части которого несут на себе печать этой целостности. Сущность же частей может изучаться во всех их внешних проявлениях и формах, математических, словесных, музыкальных, временных, символических, мифологических и др. Отсюда необъятность научных интересов Лосева, изучавшего проявления сущности целого в его частях. Заметим, что это изучение шло путем особой, лосевской диалектики, основанной не на антиномическом противопоставлении материи и духа, а именно на их единстве, когда идея одушевляет материю, а эта последняя придает идее плоть, овеществляет ее. Вот почему диалектическое саморазвитие единого живого телесного духа становится для зрелого Лосева единственной известной ему реальностью.

Как видим, принцип целостности бытия, высшего синтеза всех его составляющих – основной для философа. Ростки же его мы находим еще в его юношеской работе «Высший синтез как счастье и ведение», которая, однако, так же привлекает к себе сердца, как и знаменитая «Неоконченная симфония» Шуберта, столь любимая Лосевым.

Автор, как настоящий древний демиург (ведь он философ мифа), свободно распоряжается в бескрайнем пространстве своих исследований, то создавая органическое единство философских, эстетических, мифологических проблем, то дифференцируя их, подробно обсуждает каждую, вдается в мельчайшие детали, пристально исследуя, казалось бы, мелочь, а на самом деле важнейшую, характерную черту.

Здесь переплетаются космология и астрономия, математика и геометрия, числовые и музыкальные интуиции пифагорейцев и неоплатоников. Не забудем, что перед нами философ числа.

Но ведь Лосев еще и философ имени. Каждое понятие, общежитейское или научное, выражено в имени, в слове. С особым упоением набрасывается Лосев на изучение словесного образа философско-эстетического мифологического понятия. Раскрывается огромный мир, в котором – истоки нашей современной научной мысли.

Всегда не только общее, но специфическое для определенного типа культуры притягивает к себе ученого. С молодости мечтал он вылепить (ему близка античная пластика) тот или иной культурный тип. Одно – успел, другое – не удалось. Жизнь, даже если живешь 95 лет, – коротка, а наука – бесконечна. Античный тип создал в ИАЭ. А ведь это полторы тысячи лет. Культурный тип эпохи Возрождения создал, хотя и много страдал за свои крамольные мысли – как же, опровергал одного из классиков марксизма, Энгельса. Хотел написать о Средневековье – не успел. Начал историю средневековой диалектики – не дали кончить. Мечтал о романтизме – времени отпущенного не хватило. Остался подробный, но все-таки конспективный очерк – античность, средние века, Возрождение, романтизм. Основа для будущей книги, которую кто-нибудь еще напишет.

Лосева надо читать обдуманно, умело. Если вы изучите «Историю античной эстетики», то узрите пути, которыми человек пробивался от языческого пантеизма и политеизма к монотеизму и христианству. Недаром Алексей Федорович в последнем томе ИАЭ «Итоги тысячелетнего развития» наряду с основными мировоззренческими принципами античной культуры, такими как хаос, космос, судьба, миф, выдвинул учение об «идее идей», «Уме-Перводвигателе», пока еще не имеющем имени, а только числовое обозначение – Единое, но ведь это великие прозрения будущего мира с его Абсолютом, божественным личностным началом, с Именем – источником жизни.

Настало время, когда открываются читателю добытые из архивов богословские работы Лосева, вынужденного в давние годы то зашифровывать свои догматические идеи (а он глубоко понимал именно православную догматику), как в «Философии имени», а то с отчаянной откровенностью бросаться в гущу жизни, заплатив за это свободой («Очерки античного символизма и мифологии» с глубокой критикой католицизма и его главных принципов, «Диалектика мифа» с апологетикой православного монашества и разоблачением социализма).

На склоне лет, на девятом десятке, снова забрезжили дорогие образы молодости. К ней, своей любви, обратился старый Лосев, к Владимиру Соловьеву, сочинения которого получил гимназистом в награду. Вспомним, что среди книг юности и Платон соседствовал с русским философом. Снова с молодым пылом высказал Алексей Федорович свои мысли о Вл. Соловьеве, не устрашаясь гонений. Так соединился конец его жизни с ее истоками. Никакого хаоса, которого Лосев не терпел ни в жизни, ни в творчестве. Прошлое и настоящее соединилось у Алексея Федоровича в гармоническое единство.

Лосев никогда не был сухим, абстрактным интеллектуалом, рационалистом-эмпириком. Это было для него бесплодно и скучно. Он был охвачен высокими, умными (его любимое слово) идеями, которым его виртуозная диалектика придавала пульсирующую жизнь. Он был истинный виртуоз мысли, задорной, напористой, увлекающей читателя.

Вот почему ученость и артистизм в нем были неразрывны. Отсюда дар языкового мастерства переводчика, достигающего небывалой ясности и отточенности в своих размышлениях, формулировках, комментариях. Стоит только почитать его переводы Платона, Аристотеля, Плотина, Прокла, Секста Эмпирика, Ареопагитик, Николая Кузанского и, конечно, комментарии к ним.

А его портретная галерея поэтов, философов, писателей, ученых – Гомер и Эсхил, Сократ, Платон и Аристотель; Лукреций и Вергилий, Плутарх и Синезий; Диоген Лаэрций; Плотин и его ученики; Юлиан и Прокл. Здесь нет счастливых и благополучных. Все бьются в узах неизменных коллизий, прислушиваются к таинственному голосу судьбы, погружены в страсти, брошены в безвыходную тоску, в трагическое одиночество.

За каждым из этих героев ощущается собственная судьба автора, его покинутость, его одиночество, от которых спасают наука и вера.

Лосев не любит повторять избитые знакомые истины. Зато его страсть – вдалбливать слушателю и читателю свои личные мнения, рожденные им идеи. Они у него всегда первичны, и огромная эрудиция исследователя (он оперирует тысячами фактов) с опорой на современную научную мысль (отнюдь не псевдонаучные формальные ссылки) не затемняет собственного видения предмета, отнюдь не традиционного, но в лучших традициях подлинной науки. Такая наука создает свои первопринципы, свои первоидеи, свои модели, служащие источником рождения новых теорий и направлений. Именно эта первичность мысли со всей строжайше продуманной логикой создает особый стиль трудов Лосева, который никогда не спутаешь с каким-либо иным стилем.

Лосев осуществляет свою индивидуальность, которую, по его словам, «ничем объяснить нельзя». «Индивидуальность объяснима только сама из себя».[372]

Алексей Федорович оказался в своих исследованиях, по собственному признанию, «ни идеалистом, ни материалистом, ни платоником, ни кантианцем, ни гуссерлианцем, ни рационалистом, ни мистиком, ни голым диалектиком, ни метафизиком». Оставалось сказать только одно: «Я – Лосев».[373]

Алексея Федоровича Лосева много издают, переиздают, изучают. Все это пришло после его кончины. Как будто спохватились, опомнились. Стало правилом хорошего тона ссылаться на его труды. Просматривая газеты и журналы, я обязательно нахожу на него ссылки в самом разнообразном, даже удивительном контексте, в одном (наверное, не очень продуманном) ряду с великими именами.[374]

Кого тут только нет: философы древние – Платон, Гераклит, Плотин, Прокл; философы и писатели XIX–XX веков – К. Леонтьев, Вл. Соловьев, Н. Бердяев, о. С. Булгаков, С. Л. Франк, Л. П. Карсавин, Вл. Эрн, Б. Вышеславцев, В. Зеньковский, о. П. Флоренский, П. Сорокин, В. В. Розанов, Е. Замятин, Г. Федотов, А. Ахматова, М. Цветаева, Г. Шпет, Гуссерль, Хайдеггер; ученые – Эйнштейн, А. Чижевский, Н. Вавилов; профессора Московского университета – Жуковский, Петровский, Богомолов, Соболев (точные науки), историк Ключевский. Лосев – в ряду своих современников-античников П. Блонского, С. Я. Лурье, А. О. Маковельского, О. Ю. Фрейденберг, В. Сережникова. Лосев в ряду с Д. С. Лихачевым, М. М. Бахтиным (есть бахтинисты, изучающие одновременно Лосева), с выдающимся индологом академиком князем Ф. И. Щербатским. Мне известно, что он, понимая глубину лосевского учения об имени, прислал ему свою новую знаменитую книгу о буддизме, на что молодой Лосев послал ответный дар – «Философию имени». Лосев в ряду с Пушкиным, Л. Толстым. Его судьба сравнивается с судьбой Чаянова и Туполева. Его соединяют с Данте, Ницше, Гофманом, Шопенгауэром. Музыковеды пишут о Лосеве и Моцарте, Скрябине, Вагнере, Рахманинове, Бузони, Асафьеве. Письма Лосева из лагеря сопоставляют с творчеством Шаламова, Мандельштама, В. Гроссмана, Ф. Абрамова, Д. Андреева. Известный музыковед А. Фарбштейн даже сделал в Лейпциге доклад «Два портрета. Аршак Адамян и Лосев».

Как только не именуют Лосева! Я уж не говорю о великом и гении, последнем классическом философе, последнем русском философе, последнем философе Серебряного века. Есть гораздо более выразительно: скованный Прометей, мудрец и провидец, святое имя, не узнанный при свете дня, один на один с Богом, православный философ эпохи ленинизма, последний из могикан, служитель чистого ума, великий узник, краеугольный кирпич русской философии, философ трагической свободы, подвижник жизни и веры, русский словомудр, незаслуженно забытый, великий сын Дона, духовный учитель, источник мысли, одинокий мастер. Если разобраться, то в итоге вырисовывается интересный портрет и, надо сказать, правильный. Пытаются разгадать «феномен Лосева», «загадку Лосева», «тайну Лосева».

Лосев попал в разного рода нынешние философские энциклопедии (я не говорю о большой пятитомной 1960–1970 годов, там он тоже есть, или о Большой Советской, Литературной и т. д. – это все маленькие внешние статьи) с достаточно содержательными характеристиками: «Русская философия. Малый энциклопедический словарь» (большая статья о Лосеве), «Сто русских философов», «Русская философия», «Философия России XIX–XX столетий», «Современная философия».

Приводят афоризмы Лосева, как, например: «Верую, потому что максимально разумно».

И предел популярности – Лосев попал в кроссворд. В сборнике «Кроссворды» за 1989 год составитель задает вопрос: кто сказал: «Если человек знает очень много и ничего больше – это страшный человек»? Все, выше мной приведенное, не столько серьезно, сколько трогательно.

Но вот что действительно серьезно. На Арбате, во дворе дома, где философ прожил полвека (после уничтожения дома на Воздвиженке 12 августа 1941 года фашистской фугасной бомбой), по постановлению Правительства Москвы при большом стечении народа состоялось открытие памятника А. Ф. Лосеву. Бронзовый бюст размещен на пьедестале карельского гранита, к которому ведут три, тоже гранитные, ступени, под сенью любимых Лосевым деревьев. На постаменте слова: «Великий русский философ Алексей Лосев». Это важное событие было приурочено к 23 сентября – дню рождения философа. Оказалось, что в России до настоящего времени нет ни одного памятника русским философам, хотя музыканты, поэты, писатели и художники не забыты. Характерно – видимо, философия и в советском прошлом, и в постсоветском настоящем рассматривается как что-то опасное (мало ли к чему может привести свобода строгой логической мысли!), о чем лучше не напоминать. Несколько лет тому назад я опубликовала в газете «Известия» призыв-обращение: монументально запечатлеть память о русских философах, пострадавших от тоталитаризма (высланных, расстрелянных, погибших на каторжных работах, прошедших аресты, одиночки, концлагеря…), однако официального отклика так и не последовало. Зато культурная общественность Москвы поддержала эту инициативу, результатом чего стало коллективное письмо в высокие правительственные инстанции. Вполне возможно, что подобные обращения наряду с масштабными публикациями, привлекающими внимание не только представителей научных кругов, но и широкой общественности, сыграли свою роль в восстановлении историко-культурной справедливости и не позволили нанести ущерб традиции русской философской мысли и отечественной культуры в целом.

Во всяком случае, открытие памятника А. Ф. Лосеву вылилось в настоящий праздник науки вообще, а не только философии. В своем выступлении я сказала: «Скульптор, профессор, заслуженный деятель искусств В. В. Герасимов сумел создать не рядовой, скучный, натуралистический бюст, а подлинно реалистический символ мощи русской философской классической мысли, которую продолжал и замкнул А. Ф. Лосев. Но советской власти не нужно было никаких свободных философских мыслей. И судьба А. Лосева после публикации его „восьмикнижия“ была предрешена: арест, лагерь, проклятия с трибуны XVI съезда ВКП(б), запрет на „философию“ и невозможность печатать свои труды на долгие годы. Но А. Ф. Лосев не озлобился, считая, что Родина – Мать и ей надо приносить любые жертвы. Те, кто вдумчиво читал его повесть „Жизнь“, хорошо это понимают. А. Ф. Лосев знал и верил, что есть свет, который не может объять никакая тьма, что дух дышит где хочет, даже если его пытаются заключить в узы. Творческую деятельность А. Лосева известный философ и математик С. С. Хоружий оценил как „арьергардный бой русской христианской культуры“, а самого Лосева – как „пленного православного воина“. Вот какой образ – мощь и плен, – символический и вместе с тем реалистический, сумел создать скульптор».

Памятник – это память, та самая память, которую древние греки считали матерью всех творческих сил человека, всей его жизнедеятельности. Греки – мудрецы, и А. Ф. Лосев, создавая свою грандиозную «Историю античной эстетики» (восемь томов в десяти книгах), сумел представить весь путь античного человека от культуры языческой к культуре христианской, от политеизма к монотеизму. Греки понимали память не как нечто застывшее и пассивное. Для них она – сила действенная. Ее так и называли – «эргана», или «эргатис», то есть попросту «работница», вечно побуждающая человека к деятельности. Поэтому и памятник философу – это напоминание о неустанной творческой активности мысли, и можно надеяться, что это напоминание сыграет свою положительную роль.

Факт своеобразного интеллектуального праздника на Арбате, во дворе дома, где жил А. Ф. Лосев и где ныне расположена «Библиотека истории русской философии и культуры „Дом А. Ф. Лосева“» (Государственное учреждение культуры), широко освещался в СМИ – в газетах и на телевидении, запечатлен в десятках фотографий и кинолентах (из Санкт-Петербурга для съемок прибыл известный кинодокументалист, лауреат премии «Триумф» В. Косаковский). На торжественном открытии памятника выступали: префект ЦАО С. Л. Байдаков, А. И. Лебедев (Комитет по культуре г. Москвы), директор ИФ РАН академик РАН А. А. Гусейнов, академик С. О. Шмидт, А. П. Козырев (философский факультет МГУ им. Ломоносова), профессор А. И. Музыкантский (МГУ им. Ломоносова, бывший префект ЦАО, советник мэра). Я выступала последней.

В этот же день на первом этаже Библиотеки открылась постоянная музейная экспозиция, посвященная А. Ф. Лосеву. В ее подготовке активное участие принимали исследователи его творчества Елена Тахо-Годи и В. П. Троицкий, а непосредственно создавали эту экспозицию известные московские художники-оформители. Книги, личные вещи А. Ф., фрагменты рукописей, редкие фотографии представлены здесь в хронологическом и тематическом порядке.

21 ноября 2006 года вышел из печати красочный каталог, в котором представлена эта музейная экспозиция, открывшаяся для посетителей 23 сентября 2006 года.

Обозревая наследие А. Ф. Лосева, мы сталкиваемся с огромными трудностями. Если вдуматься, Лосева у нас никто по-настоящему еще не изучал, хотя есть отдельные серьезные работы, диссертации, сотни статей, сборники. Большие книги только начинают выходить.[375] Писать книгу о таком ученом – труд тяжелый. Сначала, видимо, надо исследовать отдельные грани его творчества, но имея в виду общее, все связующее. Тут одной книги не хватит.

Лосев слишком глубок, труден (особенно ранние книги), объемен (одна ИАЭ чего стоит), он писал в условиях жестокой цензуры. Еще удивительно, что смог столько выразить, хотя приходилось не раз ссылаться на авторитет «классиков», чтобы довести до читателя дорогие автору идеи.

Нет, видимо, придется оставить пока эту благородную и трудную задачу – помочь книгам Лосева приблизиться к читателю, приоткрыть их тайны, разгадать их символы и мифы. Передадим ее новым поколениям XXI века, не столь отягощенным проклятым прошлым пролетарской диктатуры, что оставила ощутимые рубцы в умах и сердцах наших современников. Надо пережить и забыть это прошлое, чтобы непредвзято, с чистыми руками и чистыми мыслями приняться за наследие Лосева.

Но и наши общие нынешние усилия, как они ни скромны, не останутся тщетными. Нас не станет, а первые камешки уже положены в основание. Может быть, и моя скромная книга принесет пользу, чтобы еще раз вспомнили человека, столько страдавшего за свои идеи и все-таки выстоявшего.

Философ Имени, Алексей Федорович Лосев не может быть предан забвению, ибо Имя – есть жизнь, а значит, вечная память.