"Школа победителей Они стояли насмерть" - читать интересную книгу автора (Селянкин Олег Константинович)Глава тринадцатая ДУШИ ЧЕЛОВЕЧЕСКИЕ— Миша! Миша приехал! — услышал Норкин радостный крик Доры Прокофьевны, как только перешагнул порог кухни. На ходу вытирая передником мокрые руки, она подбежала к нему и, схватив за рукав, потащила к окну. Из соседней комнаты выбежала Наталья, тоже радостно вскрикнула, всплеснула руками и потянула Норкина в другую сторону. Их атака была так стремительна, что он растерялся и, глупо улыбаясь, послушно поворачивался из стороны в сторону. Перед ним мелькало то покрытое морщинками полное лицо Доры Прокофьевны со слезами, выступившими из-под очков, то белокурая голова Натальи и ее лучистые голубые глаза. За две минуты он узнал, что на рынке полно свежих овощей, что в театре идет премьера и что Наталья достала в библиотеке нужную ему книгу. — Как ты хорошо загорел!.. Тебе идет этот смуглый загар… Возмужал… Почему не писал? — И вдруг сестры отшатнулись от него. — Фу, да у него подворотничок грязный! Снимай китель сию же минуту! — скомандовала Дора Прокофьевна. — Кушать хочешь? — перебила ее Наталья. — Дора, приготовь покушать, а я его быстро выполощу. На Волге был, а воротничок от пыли посерел даже! Через пять минут будет готова горячая вода, а ты приходи мыться без особого приглашения. Лёню не буди! Он спит после дежурства. В квартире Доры Прокофьевны Лёня жил со дня своего приезда в Сталинград, а потом перетащил сюда и Михаила. — Расскажи, Миша, о Коле, — были первые слова Доры Прокофьевны после того, как они познакомились. Норкин взглянул на Леню. Тот молча опустил на мгновение оба века, и Михаил понял, что можно и нужно говорить все до мельчайших подробностей. Рассказывая, он мысленно снова прошел с батальоном по тем знакомым местам, разволновался и не заметил, как Дора Прокофьевна вышла из комнаты. Норкин удивленно посмотрел на Селиванова. — Она всегда так. Слушает, слушает, потом возьмет сынишку на руки и уйдет в другую комнату. — Плачет? — Не знаю… Между лейтенантами и сестрами с первых дней установились дружеские отношения. Женщины приняли их как боевых товарищей мужа, как-то без уговоров получилось, что они взяли шефство над их гардеробом, и у Селиванова и Норкина всегда были белоснежные подворотнички и носовые платки, а складки их брюк напоминали форштевни быстроходных кораблей. Приводилось все это в порядок незаметно, очевидно, когда лейтенанты спали. Офицеры со своей стороны оказывали сестрам помощь в несложных хозяйственных делах: кололи дрова, или выдергивали гвозди из одной стены, а затем вбивали их в другую: Дора Прокофьевна любила переставлять в квартире мебель с места на место. Характер у нее был властный, и она фактически распоряжалась и сестрой Натальей и лейтенантами. — Вам бы, Дора Прокофьевна, полком командовать, — сказал как-то Михаил, выполняя ее очередное распоряжение. — Думаешь, не смогла бы? Вы бы у меня только бегали! Часто к Норкику приходило желание побывать у Кулаковых, поговорить с Леней Селивановым, но приказ направлял его катеры дальше. А вот сегодня Михаил снова был дома, как он привык называть свою сталинградскую квартиру. Норкин прошел в комнату. На этот раз там все было по-прежнему. Как два месяца назад, когда он ушел на траление, на столе лежало незаконченное письмо к матери. Кровать, заправленная белым покрывалом, выглядела так, словно он встал с нее только сегодня утром. Леня спал крепко. Из-под простыни торчали завитки его густых черных и жестких волос. Его не разбудил шум, поднятый сестрами. Он раскраснелся во сне, его губы вздрагивали. «Пусть отдохнет», — подумал Норкин, а рука помимо воли протянулась к простыне. Леня пробормотал что-то и перевернулся на другой бок, накрывая простыней свою голову.: — Видали его? Я прибыл на два дня, а он спит! Норкин схватил Леню на руки и положил на холодный линолеум пола. Леня моментально согнулся калачиком и, прижав голову к плечу, попытался спрятать ее под воображаемую подушку. Потом открыл глаза. — Мишка! — закричал он, вскакивая с пола. — Каким ветром тебя занесло? Мне сказали, что ты завяз на минных полях.. — Соскучился о тебе, прекратил траление и вот явился. — Тогда здорово! Немного погодя товарищи сидели вдвоем на диване. Им было о чем рассказать друг другу. Два месяца Норкин был на тралении, а Леня так и не вылезал из штаба. — Ты бы рассказал мне новости. На тралении мы немного отстали от жизни, — попросил Норкин. — Новости? Я сам несколько дней был на заводе и следил за изготовлением тралов, так что многого не знаю… Фашисты прорвали фронт и рвутся к Кавказу. Хотят взять Баку… — Чье предположение? — Местного начальства. — А Москва что говорит? — Москва? Москва пока молчит… Много войск собирают севернее Сталинграда, — Зачем? — Честное слово, не знаю. Знаю, что так нужно, а почему — хоть убей, не пойму… А тебе письмецо. — От кого? — От товарища Ковалевской. — Давай, Леньчик, скорее! — До чего любовь человека доводит, — с притворной грустью сказал Селиванов, но письмо отдал. «Дорогой Мишук! Поздравляю тебя с Первым мая и надеюсь, что это последний май, который мы будем встречать с тобой на войне…» Михаил удивленно взглянул на начало письма. Леня сразу заметил растерянность на лице друга и спросил: — Неприятности? Прочти. — «…Поздравляю тебя с Первым мая…» — Достаточно. Неужели понять не можешь? — засмеялся Леня. — Мишка! Спрячь письмо в карман! Хоть погуляем немного! «…Наша бригада стала гвардейской. Мы все очень рады, и я тоже. Одно плохо — тебя нет здесь. Я скучаю, Миша! Скоро ли кончится война и мы опять будем вме-сте? После нашего зимнего наступления фашисты ведут себя спокойно и матросы поговаривают, что пора переходить на другой участок фронта, чтобы оправдать звание гвардейцев…» Михаил прочел письмо, переодел китель, и они вышли на улицу. Солнце ослепило их. Оно отражалось от зеркальной Волги и раскрытых окон квартир. Горели позолотой медные поручни пароходов, что стояли бесконечной вереницей у переполненных грузами сталинградских причалов. Кругом раздавались гудки грузовиков и паровозов, изредка доносились глубокие вздохи заводов и струйки дыма поднимались к безоблачному, бледно-голубому небу. Маленькие буксирные пароходики тащили куда-то громоздкие неуклюжие баржи; гордо проплывали мимо города пассажирские пароходы, сверкая окнами салонов; бронзовые от загара мальчишки устремлялись с берега им навстречу, и на волнах покачивались их стриженные под «нуль» черные и белые головы. Незаметно пролетел день. Друзья сходили в кино, на стадион, прошлись по городу и сели отдохнуть в скверике напротив Дворца пионеров. Они устали, хотелось есть, но так хорош был город в этот тихий вечерний час! Набережная полна гуляющих, ветерок с Волги приятно освежает разгоряченную кожу, и в воздухе струится тонкий аромат табака, который распустил свои бутоны на клумбе, раскинувшейся возле скамейки, где сидели друзья. Кажется, нет войны! Но это только кажется: двое раненых сидят в госпитальных халатах, а позади них, разрезая клумбу, темнеет щель. Уродливым зигзагом она пересекает еще несколько клумб и теряется в зарослях табака, гвоздики, георгинов и других цветов. В кустах акации притаились зенитные пушки. Девушка в пилотке, сдвинутой на правую бровь, медленно ходит между ними и время от времени подносит к глазам бинокль, висящий у нее на шее. Дыхание войны чувствуется и здесь. Она рядом. Норкину взгрустнулось. Письмо от Ольги лежало у него в нагрудном кармане кителя и словно излучало какое-то тепло. И Михаилу так захотелось, чтобы она сама была здесь, сидела рядом с ним на этой же скамейке, что он вздохнул, откинулся на спинку скамейки и закрыл глаза. Ольга, как наяву, встала перед ним. Он видел даже ее чуть влажные зубы, золотой волосок колечком… — Я, Миша, прошусь на корабли. Как ты смотришь на такое дело? — Отрицательно. У начальства хлопот и без тебя хватает. Наверняка не переведут. — Уже перевели! Назначили командиром отряда тральщиков, завтра перебираюсь на катера! — А если перевели, то зачем у меня совета спрашиваешь? — немного обиделся Норкин. — Так просто… Прямо-то похвастаться было неудобно. Друзья взглянули друг на друга и рассмеялись. — Смотрите, смотрите, сколько самолетов летит! — крикнул кто-то позади Норкина. Самолеты шли над левым берегом Волги, по восточной части неба. Их было несколько десятков. Над Сталинградом часто пролетали краснозвездные самолеты, и сейчас все гуляющие с радостным оживлением на лицах вглядывались в сверкающее, белесое от зноя небо, силясь разглядеть чуть темнеющие точки. — Ух, и дадут фашистам! — крикнул мальчишка, промчавшийся мимо на роликовых коньках. В неясно обозначившихся силуэтах самолетов было что-то знакомое, и Норкин с тревогой вглядывался в их очертания. Вот один самолет немного изменил направление полета, и тогда стали отчетлив^ видны выступающие вперед моторы. Самолеты напоминали хищных птиц, выпустивших когти. Теперь уже не было сомнения, что к городу приближались «Юнкерсы». Норкин не успел еще сообщить Лене свою догадку, как в городе завыли сирены, загудели заводы и паровозы, и из громкоговорителя донеслись слова: — Внимание, внимание! Воздушная тревога! Воздушная тревога! Набережная мгновенно опустела: люди скрылись в щелях или заняли места на постах местной противовоздушной обороны. Тревожно гудели у причалов пароходы. Торопливо, захлебываясь, затакали «Максимы», на боевых нотах включились в общий хор крупнокалиберные пулеметы и, заглушая все, ударили пушки. Небо покрылось черными и белыми облачками разрывов. Между ними метеорами мелькали трассирующие пули. А самолеты шли и шли… — Бежим? — Леня вопросительно посмотрел на Норкина. Тот отрицательно покачал головой. Бежать не было смысла. Самолеты уже находились над серединой Волги. Вдруг от них отделились черные точки. Секунду они летели под самолетами, а затем устремились к земле. Воздух наполнился холодящим кровь воем, грохотом разрывов и свистом осколков. Норкин по звуку определил, что бомбы упадут далеко от них, и остался сидеть на скамейке. Спустя минуту, когда еще не осела пыль, взметнувшаяся к небу, по пустынным улицам, оглашая их звоном колоколов и воем сирен, пронеслись пожарные машины и кареты «скорой помощи». На железнодорожных путях, около причалов, загорелись вагоны. Из щели, что проходила почти у самой насыпи, выскочил мужчина в белой рубашке с засученными по локоть рукавами. За ним другой в майке с голубой полоской динамовца на груди, женщина в зеленом платье, потом еще, еще и скоро люди облепили горящие вагоны, отцепили их от состава и оттащили в сторону. Белая рубашка мужчины стала черной. Пароходы, стоявшие у причалов, поспешно отдали швартовы и вышли на середину реки. Еще раньше метнулись от берега тральщики. Норкин узнал их издали. Те, что побывали на тралении, выгодно отличались от своих собратьев. Они носились по реке, искусно лавируя между водяными столбами, поднятыми взрывами бомб. Отстреливаться от самолетов им было не ново, и они маневрировали спокойно, умело, непрерывно ведя огонь и помогая соседям. Каждое их движение говорило о том, что оно сделано сознательно. — Славно пишут! — вырвался у Лени восторженный возглас. Самолеты исчезли. Смолкли зенитные пушки и пулеметы Пароходы снова подошли к причалам, и поток грузов устремился в их открытые трюмы. Норкин с Селивановым зашли в штаб. Дежурный сказал им. — Вам же приказано ждать особого распоряжения? Значит, ждите, но из дома ни шагу. Можете понадобиться в любую минуту. Они молча пошли домой. Разрушения были повсюду. Бомба, попав в здание, развалила одну его стену. Над проломом повисло огромное трюмо и медленно покачивалось от струй воды, попадавших на него из пожарных шлангов. Огня уже не было, но пожарные еще поливали почерневшие, дымящиеся балки. В подъезде дома лейтенантов встретила Дора Прокофьевна. — Неужели прилетят еще? Я больше не вынесу! — Не прилетят, Дора Прокофьевна. А если и появятся, то ненадолго, — шутливо отозвался Леня. — Вот обрадовал! С меня и сегодняшнего по горло хватит! Мы с Натальей такого страха натерпелись, что до сих пор отойти не можем! — Привыкнете… — Что? Я привыкну? Никогда! Да, если они будут бомбить, я немедленно уеду отсюда! Уеду! Муж на фронте убит, а я здесь погибнуть должна? Спасибо! Наталья! Собирай вещи! Едем! — Что брать с собой, Дора? — голос Натальи дрожал и прерывался частыми всхлипываниями. — Все брать! Лучше людям на том берегу отдадим, чем тут от огня погибнет! Очки сидели на носу криво, но Дора Прокофьевна не замечала этого и смотрела одним глазом сквозь стекло, а другим поверх него. — Успокойтесь, Дора Прокофьевна, — сказал Леня. — Не так страшен черт, как его малюют. Люди в Ленинграде и не такие испытания выдержали… — Честь и хвала! А я не героиня! Я простая женщина и всё! — Дора Прокофьевна взмахнула рукой перед лицом Лени. От резкого взмаха очки свалились, но она поймала их на лету. — А мы с кем останемся? — попробовал Норкин свести к шутке неприятный разговор. — С кем хотите! Вам легче не будет, если нас здесь убьют! Наталья, не забудь взять эмалированный тазик, в котором мы стираем белье… Миша, к вам просьба: перевезите на тот берег. — Дора Прокофьевна… — Я сорок два года Дора Прокофьевна, да сколько лет просто Дорой была! Говорите прямо: перевезёте или нет? Неопределенно махнув рукой, Норкин ушел в комнату. Здесь Наталья уже успела изрядно поработать: ящики письменного стола выдвинуты, дверцы гардероба распахнуты, на полу лежат узлы. Из них выглядывают платья, пальто, корешки книг, сунутых туда торопливой рукой. Только постели сохранили прежний вид. — Это оставляем вам, — объяснила Дора Прокофьевна, влетая в комнату. — Здесь лежит чистое белье, а остальное мы вам за ночь выстираем и повесим сушить на чердаке. Сами снимите… Говорите, искать лодку или вы перевезете? Чтобы не ответить грубостью, Норкин склонился над столом, делая вид, будто просматривает книгу. Однако от Доры Прокофьевны не так просто отделаться. Она подошла ближе и нетерпеливо дернула его за китель. — Я тебя спрашиваю! — Вы бы постыдились панику поднимать. Вы жена командира, и это должно вас ко многому обязывать, — вспылил Норкин. — И пусть! На улице я молчу, а дома позвольте мне бояться! Наталья! Ты не забыла… — и, не договорив, Дора Прокофьевна выбежала из комнаты. и Норкин посмотрел ей вслед. Кто мог подумать, что у такой решительной женщины и нет силы воли? Вот когда раскрывается человек! Только в трудную минуту и обнаруживается его настоящая натура. — Испугались с непривычки, а потом одумаются, — задумчиво сказал Леня. Уснули они поздно. Мешали шепот сестер и стук передвигаемой мебели. А утром разбудил грохот взрывов и звон стекол. Норкин взглянул на часы. Было ровно шесть. — Теперь начнут долбить, — проворчал Леня, зашнуровывая ботинок. — Плохая примета, если фашист начинает бомбежку в эти часы. Норкин и Селиванов быстро оделись и вышли на крыльцо. Там стояли сестры и соседки. — Доброе утро, — сказал Селиванов. — Ох, недоброе утро, недоброе! — ответила за всех Дора Прокофьевна, покачав головой. На безоблачном небе опять разрывы снарядов, а ниже их — фашистские самолеты. Бомбардировщики шли на малой высоте и небольшими группами. То и дело какой-нибудь из них срывался в пике, и тотчас раздавался вой и грохот разорвавшейся бомбы. Так фашисты начали воздушную подготовку наступления на Сталинград. Десятки самолетов бомбили мирный город. Советские истребители яростно бросались на немцев, на небе то и дело появлялись черные шлейфы, тянувшиеся за бомбардировщиками. Но враг был слишком многочис-ленен. Свой первый удар фашисты обрушили на зенитные батареи, подавили их и затем спустились к крышам домов. К разрывам бомб добавился треск пулеметов. Норкин и Селиванов побежали к месту стоянки катеров. На улицах пахло гарью. Берег опустел. Пароходы ушли куда-то, а тральщики торопились увести от берега уцелевшие баржи и дебаркадеры. У причалов стояли только три катера. Леня принял командование, а Норкин, решив перевезти сестер на левый берег, побежал обратно в город. Пожаров стало еще больше. Все вокруг, словно во время большого лесного пожара, подернулось дымкой, и сквозь нее тускло просвечивал багровый диск солнца. Улицу то и дело преграждали дымящиеся развалины домов. Поперек панели лежала женщина. Немного подальше, около свежей воронки, — мальчик. Темно-красная лужица расплылась у его головы, но руки по-прежнему цепко держались за руль трехколесного велосипеда. В сторону тракторного, заметил Норкин, бежало много мужчин, парней и женщин. Одни сжимали в руках охотничьи ружья, другие — малокалиберные винтовки и просто топоры. Мимо Норкина пробежал старик с берданкой в руке. Остановившись под выбитым окном одноэтажного угловатого дома, он крикнул: — Кузьма! Пошли к тракторному! Там фашисты! — Погодь малость! Дробь на пули меняю! Вот и квартал, где жили сестры. Узкую улицу преграждала груда обломков большого здания. Здесь был госпиталь. Около развалин суетились люди. Они выносили раненых и уцелевшее имущество. Дверь квартиры Доры Прокофьевны была открыта настежь. Стекла выбиты взрывом. Ветер шуршал бумажками, валявшимися на полу, и шевелил рукав платья, высунувшийся из узла. Где же сестры? Убежали, что ли? Но вещи все здесь. Хоть смену белья да взяли бы. Неужели… Осмотрев всю квартиру и заглянув даже в гардероб, Норкин вышел на крыльцо. — Миша! Норкин повернулся на голос. К нему бежала какая-то незнакомая женщина. Ее лицо было перемазано сажей, платье изорвано и обгорело во многих местах. С большим трудом узнал он в ней Дору Прокофьевну. — Катер есть? — задыхаясь от бега, спросила она. — Есть! Скорее! — Наталья! Бабы! — закричала Дора Прокофьевна, приложив ко рту черные, покрытые ссадинами ладони. — Тащите раненых к Волге! Там катер стоит! — И стремительно повернулась, чтобы бежать к пожарищу. — А вы, Дора Прокофьевна? — Что я? — Как что? Дорога каждая минута. Я не могу из-за вас катер задерживать. Сейчас нужно ехать. — Не поеду! Ты посмотри, что кругом творится! Они зажгли половину города и думают, что мы испугались! Остаемся с Натальей здесь! Вдруг улыбка мелькнула на ее осунувшемся лице: — Да! А я ведь научилась тушить зажигалки! Одна упала на нашем дворе, да как зашипит! Я схватила ее Щипцами, ну, теми, что головешки таскаю, и бросила в песок! Дора Прокофьевна убежала, но с полдороги вернулась: — Совсем забыла. Завтрак стоит под кроватью. Доедай все. Нам не оставляй. А еще через минуту Норкин снова услышал ее резкий, повелительный голос: — Как несешь раненого? Не так! Не так! Возле развалин суетилось много женщин, и все они походили друг на друга: покрытые копотью лица, обгорелые, изорванные платья и решительные движения. Так в этот день Норкин и не попал к себе на тральщики. Едва он прибежал на берег, как один из работников штаба передал ему приказание, посадил на полуглиссер — и началось! Целый день они носились то в мастерские, где стояли тралы, то в затон к канонерским лодкам, перевозили жителей, а теперь, выполнив все поручения, возвращались к месту стоянки дивизиона. Мотор работал на последних каплях бензина, временами предательски захлебывался, чихал. Он мог остановиться в любую минуту, однако Норкина это не волновало, полуглиссер шел по основному фарватеру и при любых условиях течение поднесет его к конечному пункту маршрута — собственной новой базе. Конечно, если уйти в сторону, то может быть и неприятность. Однако Норкин сворачивать не собирался, и полуглиссер, разбрасывая носом воду, радужную от плывущего по ней мазута, несся к Куропаткинской воложке. Справа сталинградский берег. Там светло как днем. Огненное море бушует там, где еще вчера были жилые кварталы. Из огня торчит рука памятника. Норкин так и не мог вспомнить, кому он поставлен. Гудит пламя. Воют бомбы. Рассыпая искры, проносятся по черному небу горящие балки, поднятые взрывом. Левый берег утонул в темноте. Там свои, там отдых, К нему и стремился полуглиссер, торопясь подальше отойти от огня. Старшина полуглиссера согнулся над штурвалом и пытался одновременно дремать и вести катер. А Норкин откинулся на спинку сидения, распахнул на груди китель и всматривался в береговую черту. У правого берега, казалось, горела сама Волга. Огненный фонтан бил из ее глубины, и на много сотен метров разбегались по воде красноватые языки пламени. А чутьчуть повыше, покачиваясь на волнах, плыло бревно. Норкину почудилось, что он видит прижавшегося к коре человека. — Видишь? — спросил он, показывая старшине иа бревно. Старшина прищурился, вытянул шею и неуверенно ответил: — Может, нарост на дереве. Но человек зашевелился, махнул рукой. Норкину даже показалось, что он слышит в общем реве его слабый голос. Недалеко от катера запузырилась вода: фашистский самолет напомнил, что моряки еще не вышли из опасной зоны и безнаказанно задерживаться здесь нельзя. — Право руля! — крикнул Норкин и махнул рукой в сторону бревна. — Полный! К нему! — Бензин на исходе. Обратно не выйдем, — сказал старшина Он сидел теперь прямо, сонливости как не бывало. Свои слова старшина произнес тихо, будто про себя. Норкин нагнулся к нему и, положив руку на его колено, Сказал: — Там человек… Понимаешь? — Я… чтоб вы знали… — Полный! — Норкин решительно поднялся с сиденья, застегивая китель. Он видел только бревно, прижавшегося к нему человека и огонь, который с каждой минутой становился все ближе и ближе. Уже отчетливо было видно, что у берега на мели сидит баржа-нефтянка. Из ее разорванной палубы и лилась нефть. Рядом с первой баржей стояла вторая, деревянная. Ее прибило сюда течением, и она тоже горела, потрескивая, как сухие, смолистые дрова. Вдруг из огня горбом поднялась черная палуба баржи, лопнула как мяч, и клубы огня взметнулись вверх. Шляпкой гриба нависла туча дыма, подержалась мгновение и обрушилась на воду огненным дождем. Забулькало, зашипело вокруг катера. Из пролома вывалился новый поток горящей нефти и медленно, расползаясь все шире и шире, двинулся по реке, облизывая прибрежные камни. Старшина снял ногу с педали, и катер сразу потерял ход, зарылся в воду. Прошла секунда, потом старшина выругался, тряхнул головой — и катер вновь рванулся к бревну. Пятна мазута заколыхались на волнах, поднятых им. Норкин нагнулся через борт и схватил человека за руку. Тот вскрикнул, и только тогда Норкин заметил, что вцепился пальцами в мокрую от крови повязку. Но раздумывать было некогда. Понял это и раненый. Он сморщился, прикусил губу и взглянул на моряков благодарными глазами Норкин напряг все свои силы, и, наконец, раненый тяжелым кулем упал на дно полуглиссера. — Отходи! — крикнул Норкин, закрывая раненого своим плащом. Старшина включил скорость, катер рванулся, фыркнул мотором и остановился. Все. Бензин кончился, — доложил дрогнувшим голосом старшина и снял руки со штурвала. Норкин взглянул на баржу. Как она близко! Пламя жжет лицо. Фанерный полуглиссер может вспыхнуть с минуты на минуту. Сама смерть протягивает к катеру огненные лапы и, шипя, обдает его клубами густого, коптящего дыма. Стоило спасать раненого, чтобы сгореть всем вместе с катером, — проворчал старшина. — Чего руки сложил? Давай! — крикнул Норкин и схватил отпорный крюк. Вдвоем со старшиной они попытались отвести катер от огня. Несколько раз горящие доски ломались под нажимом крюков, но моряки снова и снова искали точку опоры. У Норкина загорелась ручка крюка. Он сунул его в воду и сбил пламя. Синие язычки пламени замелькали и на носу катера: загорелась краска. Старшина скинул бушлат, окунул его в воду и набросил на пламя. Наконец найдя прочный брус, уперлись в него со всей силой. Полуглиссер шевельнулся, зажурчала вода у борта, и катер медленно пошел вдоль баржи, с трудом отвоевывая каждый сантиметр. Затлела одежда. Ее тоже пришлось смачивать водой. — Нам не страшен серый волк, — бормотал Норкин, отворачивая лицо от огня. Он потом и сам не мог объяснить, почему на память ему пришли именно эти слова когда-то давно слышанной песенки. Он повторял их бессознательно, но в них было вложено все желание жить, уверенность, что стихия будет побеждена. Даже раненый, услыхав песенку, высунул из-под плаща голову и усмехнулся. Совсем близко конец баржи. Еще несколько усилий — и катер вырвется из огненного кольца. Но раздался треск, старшина вскрикнул, и, чтобы устоять на ногах, выпустил из рук обломок обгоревшего крюка. Норкин один не смог удержать катер, и течение вновь бросило их в огонь. — Толкай флагштоком! — крикнул Норкин и согнулся в дугу, нажимая на единственный крюк. — Держи конец! — неожиданно раздалось сзади. Норкин оглянулся. В круг воды, освещенной пожаром, влетел белоснежный полуглиссер и, круто развернувшись, остановился. Веревка больно хлестнула Норкина по лицу. Он схватил ее и сел на палубу, приготовившись заменить собой буксирный гак. На подошедшем полуглиссере, широко расставив ноги, стоял незнакомый матрос. Ветер шевелил концы ленточек его бескозырки, красные трассирующие пули капали в воду около него. Выйдя из опасной зоны, катера остановились. — Какого лешего в огонь полезли? — сердито спросил матрос. — Без вас, что ли, работы мало? Норкин молчал, вытирая мокрым платком опаленное лицо. — Вот за ним, мимоходом, — ответил старшина, показывая на раненого. — Дай бензинчику. Матрос налил полведра и остановился в раздумье. — Лей полное. Чего жалеешь? — сказал Норкин, с трудом раздвигая вспухшие губы. — Самому охота подольше поработать. — Так нам не дойти. Мало. — Крой самосплавом, а к штабу подрулите! Разговор окончился, и катера разбежались в разные стороны: один в темноту воложки, а другой — туда, где всего чаще рвались бомбы. За несколько дней обстановка сильно изменилась. Враг вырвался к Волге выше и ниже Сталинграда, прижал город к реке. Путь караванам, оказавшимся ниже города, был отрезан. Для флотилии наступили горячие дни. Канонерские лодки и бронекатера вышли на фланги прорвавшегося врага и огнем своих пушек помогли пехоте остановить его, а тральщики, кроме всего прочего, теперь работали и на переправах. На правый берег переправлялись преимущественно люди с оружием в руках, суровые, решительные В обратном направлении — женщины, дети и раненые. Над опаленной солнцем степью поднялась и расползалась тучей по небу пыль. Там бесконечной вереницей шли гурты скота с Дона. Чигарев получил приказ немедленно вернуться в свою бригаду. Кончилась его привольная жизнь, когда он сам себе был начальником, нужно было возвращаться в отряд, но он даже радовался этому. Пусть лучше любые требования, любая дисциплина, чем противоречивые приказания Семенова! Они надоели, пожалуй, больше, нежели стычки с самолетами. Одно волновало Чигарева: его просил зайти к себе Ясенев. Зачем? Ясенев был одним из тех командиров, которых Чигарев уважал, у которых он не находил ошибок и считал примером для себя. Володя мысленно проанализировал все свои поступки за последнее время и не нашел ничего, что, по его мнению, могло бы рассердить Ясенева. Разве только майора армейского обругал на переправе? Ну, да это мелочи! Пусть не сует нос в чужие дела! Штаб бригады размещался теперь на маленьком дебаркадере, который стоял в самом конце затона, заросшего водорослями и высокой, сочной травой. Деревья склонились над водой, образовали своими вершинами плотную, Непросматриваемую крышу. Лучшего места для стоянки катеров трудно было подыскать. Они просто исчезали под деревьями, словно таяли. Ясенева Чигарев нашел в маленькой каютке. Батальонный комиссар торопливо разбирал бумаги, хмурился, но едва увидел лейтенанта, как улыбнулся, шагнул ему навстречу, взял за руку, подвел к единственному стулу и усадил на него. — Садитесь, товарищ лейтенант, садитесь! — приветливо сказал он. — А вы, товарищ батальонный комиссар? — спросил Чигарев, осматривая каюту. — Садитесь вы, а я постою. — Сидите, сидите! Плохой хозяин пусть на ногах постоит… Что у вас нового, товарищ лейтенант? Обрадуйте для встречи. И Чигарев начал рассказывать. Сначала он следил за собой, а потом увлекся и сам не заметил, как стал говорить только о себе. «Я! Я!» — так и звенело в каюте. Если верить Чигареву, то все хорошее в бригаде произошло лишь благодаря ему лично, а несчастья, промахи, ошибки — свойственны другим, менее опытным. Вдруг Чигарев замолчал, удивленно глядя на батальонного комиссара. Никогда он не видел на лице Ясенева такого сладко-приторного, почтительного выражения. — Что с вами, товарищ батальонный комиссар? — Ничего особенного. Просто слушаю рассказ героя и восхищаюсь! Чигарев вскочил со стула, а Ясенев приложил палец к губам и почти прошептал: — Только, пожалуйста, не ругайтесь. Переборки тонкие, а там машинистки работают. Чего угодно, но только не этого ожидал Чигарев. От искренней обиды и неожиданности он даже не сразу нашелся, что ответить, и лишь с большим запозданием невнятно пробормотал дрожащим голосом; — Чтобы я вас… Никогда не позволю… — А почему бы и нет? Ведь обругал же ты майора на переправе? — Так то был не наш, армейский… — А Борькин? Семенов? Где гарантия, что теперь не моя очередь?.. Только поэтому я и стою, хотя не спал уже больше суток. Чигарев совсем растерялся и молча отошел к стенке каюты. Ему хотелось объясниться с батальонным комиссаром, сказать ему, что не во всем виноват он, Чигарев, и в это же время все в нем кипело, бурлило, при малейшем поводе было готово вырваться наружу. Ссора не входила в расчеты Ясенева. Не затем он вызывал Чигарева, не этого хотел добиться. — Эх, Володя, Володя, — с грустью сказал Ясенев, опускаясь на стул. — Садись вон на ту стопку бумаг. Ничего ей не сделается… Снова сказано не то, чего ожидал Чигарев. Сейчас он услышал в голосе комиссара неподдельную боль за него и послушно опустился на стопку бумаги. — Почему, думаешь, вызвал я тебя? Ругаться?.. Да больно мне за каждого из вас! Понимаешь? Больно!.. Только и слышишь: «Чигарев! Чигарев!» Хоть одно бы слово хорошее! — И Ясенев безнадежно махнул рукой. — Разве я так уж ничего хорошего и не сделал? — Что? Скажи. Буду только рад. — Что?.. Ну хотя бы тот бой с самолетами… Разве не я придумал, как спасти баржи? Разве не по моему приказу их стали растаскивать? — И все? А другого ты не заметил? Не заметил того, что и без твоей команды другие катера бросались к баржам?.. На всех катерах были люди советские, наши, преданные Родине. Вот и полезли они в огонь… Или возьми Борькина… Ты нагрубил ему тогда, а известно тебе или нет, что он спас тебя от предания суду?.. Да, да! Не пожимай плечами! Каким местом ты думал, когда открыл огонь, стоя под кормой у баржи?.. Ты выдал врагу место стоянки каравана. Молодец Борькин, догадался, выскочил на открытую воду и принял весь бомбовой удар на себя. Ясенев привел еще много примеров, и в новом свете увидел Чигарев даже те дела, которыми гордился, и теперь сидел потупившись, теребя ремешок пистолета. — Понял ты меня или нет? — Спасибо… — Подожди! Не люблю, когда человек лукавит. Тебе сейчас не благодарить меня хочется, а обдумать все… Что ж, подумай… Критика, лейтенант, настоящая критика, штука неприятная, но полезная, как и большинство лекарств. Пить горько, а польза есть. Я сейчас говорю про себя. Не люблю, когда меня критикуют. Не люблю, как и ты. Чигарев недоверчиво усмехнулся. — Не веришь? Честно говорю. Не люблю. Мне больше нравится, когда меня хвалят… Но хвалят за дело!.. Оба мы с тобой, выходит, болезненно воспринимаем критику, так есть ли разница между нами? Есть, и огромная. Я выслушиваю ее и, как ни больно порой бывает, признаю свои ошибки. А ты? Хвост трубой — и дай бог ноги! — Так ведь кто критикует? — не вытерпел Чигарев. — Разные Селивановы, Семеновы!.. Вы мне вон сколько неприятного сказали, а я ничего… — Почему? — Почему?.. Что они тычут мне пальцем в глаза, когда у самих грехов хватает? Селиванов, как маленький, сунется в одно дело и скорей к другому! «Усвоил! Давай выше!» Сидел в штабе, а штабной документации толком не знает! Без года неделю командует катерами, а разговаривает уже так, словно хоть сейчас бригаду давай!.. Про Семенова и говорить не буду… — Ты хорошо подмечаешь недостатки у других… Такой бы глаз тебе и для своих поступков иметь… А у меня ты что заметил? — У вас ничего. Поэтому и не обидно замечания слушать — Так… Ничего, значит, не заметил… Ну, к этому мы вернемся еще сегодня… Еще одна ошибка есть у тебя. Ты — собиратель плохого. Ты видишь в людях только плохое. А ты скинь очки и присмотрись к ним с другой стороны. Хотя бы к Селиванову. Есть у него хорошее? Сам знаешь — его больше, чем плохого. Селиванов честен, предан общему делу, но метод усвоения у него довольно-таки своеобразный… Чтобы он не хватал верхушки, мы и перевели его на отряд… Скажу больше. Ты, если отбросишь дурь, можешь быстрее его двинуться по службе, но потом берегись! Селиванов освоит азы и нажмет тебе на пятки! — Значит, я не так уж и плох, как вы говорили сначала? — оживился Чигарев. — Знаешь, на кого ты сейчас похож? На поганку. На самый обыкновенный поганый гриб. Шляпка у него большая, а корешок-то, соединяющий его с землей, тоненький!.. И не один ты, а все зазнайки на поганки похожи. Пыжатся, лезут на глаза, кричат: «Я гриб!» А подойдешь ближе, может быть, даже и нагнешься, но потом рассмотришь его и уйдешь в сторону… От презрения другой человек и плюнет на его шляпку… — Раз я уж на поганку похож, то, значит, мне и не место среди боровиков! — вспылил Чигарев. — Уйду в пехоту, хоть рядовым, а после войны вообще демобилизуюсь! — Не шуми. Я же сказал тебе, что перегородки тонкие… Если бы у тебя не было всех возможностей стать настоящим человеком, или, как уж я начал говорить, грибом, то я бы и не просил тебя зайти сюда. Зачем? Уходишь в другую часть, ну и прощай! Так ведь? Нечего было возразить Чигареву. В голове его был какой-то сумбур. Много неприятного услышал он от Ясенева, на многое мог бы возразить, но какой-то внутренний голос подсказывал ему, что Ясенев прав. — А теперь немного и про себя… Попало мне сегодня от Военного совета, и попало здорово. — Вам?!.. За что? — За близорукость, мягкотелость… Давно нужно было поставить вопрос о Семенове принципиально, а я все ждал чего-то, приглядывался… Как видишь, у меня тоже есть ошибки. Большие ошибки… Давай мы так с тобой договоримся. Ты делом докажешь, понял меня или нет. Договорились? Чигарев ушел к себе на катер, и Ясенев остался один. Он попробовал заниматься текущими делами, но не мог. Разговор с Чигаревым всколыхнул в нем не успевшие улечься воспоминания о беседе с Семеновым. 1\апитан первого ранга, получив приказ о своем снятии, тоже пришел в эту каюту. На лице его была только растерянность. — Как же это так, а? — спросил Семенов. — Служил, служил, а теперь на свалку? Не годен стал, брат, Семенов? — Пойми, Андрей Петрович, что на новом месте тебе будет легче. — Это мне-то?! Назначили командиром тыловой базы и довольны? Боевого командира и портянки считать! — Семенов раздул ноздри, потом стукнул кулаком в стенку каюты и крикнул: — Шурка! — Точно. Было, — донеслось в ответ. Семенов ошалело посмотрел на стенку, поднялся, нахлобучил фуражку на глаза и почти выбежал из каюты. Чуть слышно гудят телеграфные столбы. Где-то далеко, за большим лесом, идет дождевая туча. Косые полосы протянулись от нее к земле, и сквозь них просвечивает половина солнечного диска. Там дождь, а здесь чудесный вечер, и на поверхности маленькой речки не видно ни одной морщинки. Ольга сидит на крыльце санчасти, смотрит на далекую дождевую тучу, прислушивается к гудению столбов. Хоть и сидела она на крыльце домика в этой деревне, а мысленно была далеко отсюда. В Сталинграде. Вот уже две недели, как в сводках начали говорить о нем. Сталинградский фронт стал основным. К нему приковано внимание всех. Удивительно скупые сводки! Так хочется знать все об этом городе, о его защитниках, а сообщают, что бои идут на такой-то улице, и ничего больше! — Здравствуйте, Ольга Алексеевна! Ольга вздрогнула от неожиданности и оглянулась. Это был Коробов. Высокий, с открытой, почти черной от загара грудью, он стоял рядом с крыльцом и прижимал к себе бушлат, свернутый узлом. Брюки Коробова были заправлены в сапоги и падали на их голенища красивым, небрежным напуском. — Здравствуйте. Откуда вы? — С учений. Из лесу… Можно присесть с вами? — Конечно, садитесь. — И Ольга, подобрав руками подол юбки, немного пододвинулась. — Только вы не опоздаете? — Куда? В палатку? — Коробов как-то пренебрежительно произнес: «В палатку». Раньше не замечала за ним Ольга такого пренебрежения к тому «кубрику», в котором он жил. — Только и дел, что учения да учения! — продолжал Коробов, стиснув жилистыми руками свое колено. — Одна радость — уйдешь в лес, получишь задание, заберешься в глухомань и лежишь… Смотришь на деревья, на небо, а перед глазами все зима. — Это вы напрасно. Я слышала, что командир у вас очень хороший. — Я и не спорю. Командир настоящий, стоящий… Да разве в этом счастье? Даст он мне задание произвести разведку по азимуту, а что там разведывать? Смотреть, как бабы в поле хлеба убирают?.. Вот, поваляюсь я на земле, а потом и докладываю, что задание выполнено. Местность-то я за лето всю изучил… И такая жизнь у гвардейцев?! Тоска, а не жизнь! Многим матросам сейчас было тошно, как Коробову. Злоба на врага была слишком велика, чтобы утихнуть после зимних боев. Правда, под Москвой дали фашистам почувствовать силу удара советских солдат, но хотелось большего, хотелось драться и драться до тех пор, пока последний фашист не распластается на земле. Командование высоко оценило заслуги бригады: ее включили в гвардейское соединение. Матросы восторженно встретили это известие, но теперь им любое задание казалось малым, недостойным высокого звания гвардейца, и они еще больше рвались в бой. Немало труда стоило политработникам и командирам доказать им, что стоят они в глубоком тылу неспроста. Поток рапортов прекратился. Стало несколько спокойнее. Но вот появилось первое сообщение о битве за Сталинград, и зашумело соединение. — Такой город никак нельзя сдавать! — Есть же у людей счастье! Драться за Сталинград! — все чаще и чаще слышалось в кубриках. И вновь заскрипели перья. На том берегу речки появились матросы. Они быстро разделись и бросились в воду. Ковалевская, как врач, запретила купание несколько дней назад, но матросы предпочли забыть это запрещение. Вода по-прежнему казалась им теплой. — Вот и автоматчики вернулись с прогулки, — снова недобро усмехнулся Коробов, кивая на купающихся. — В Сталинграде врага бьют, а мы… И снова Ольга ничего не ответила. Она еще сама не уяснила себе борьбы, происходившей в ней. Так тоскливо ей было только в первые дни после отъезда Михаила. — Эх, голова садовая! Я ведь к вам с подарком! — и Коробов развернул бушлат. — От всех разведчиков. В бушлате были грибы. Некоторые из них превратились в непонятное месиво из слякоти, прелых листьев и пахучих хвойных игл, другие — наоборот, так и манили багровыми, упругими шляпками. Почти с каждого учения матросы приносили подарок. В зависимости от времени года это были или ароматные, полыхающие красками цветы, или испуганный, дрожащий зайченок, или еще еле оперившийся птенчик. Теперь осень, и они принесли грибы. — Спасибо… Всем спасибо… — Было бы за что. Снова оборвался разговор. Уже давно исчезла туча, спряталось солнце и померкли его отблески на куполе церквушки за рекой, а они все еще сидели. Стало прохладно, но Ольга не уходила. Куда и зачем спешить? В санчасть? Нечего там делать. И зимой было мало больных, а сейчас вовсе никого нет. Только разведчики и заходят по старой памяти. — А вы, Ольга Алексеевна, не того… Не думайте чего плохого. Наш лейтенант не таковский… — Я ничего… — Наверно, опять давно писем не было? — Давно… Больше месяца. — Вот и призналась Ольга в своем горе. — Это бывает… Нам он тоже обещал писать, да этим дело и кончилось. Ну, да мы на него не в обиде. Верим, что помнит нас, а писать — не каждому такой талант дан. Взять, к примеру, меня. Вот хочу написать матери, а сяду— и стоп! Ни строчки не получается! Ольга только вчера заходила на почту. Конечно, она придумала дело, но в душе таила надежду, что, может быть, получит долгожданный конвертик с размашистым, торопливым почерком. Там, на почте, ей и показали увесистый пакет. — Вы только взгляните, Ольга Алексеевна, какое послание Коробов посылает домой! — сказала дежурная. — Интересно, что он там пишет? Вот это сейчас вспомнила Ольга и удивленно посмотрела на Коробова. Тот врал спокойно. Только уж чересчур внимательно рассматривал свои пальцы. — Зачем, Виктор? — перебила его Ольга. — Что зачем? — Я вчера видела ваше письмо. — А-а-а-а… За лейтенанта я головой ручаюсь. — Он сейчас старший. — Старший? Вот это здорово! Вы давно письмо от него получили? — От Чернышева письмо. Они теперь в одной бригаде, и он мне часто пишет о Мише. — Ольга Алексеевна! Честное слово, расскажите, а? И Ольга рассказала. Рассказала то немногое, что узнала из скупых, сбивчивых писем Чернышева, в которых в каком-то словесном месиве говорилось о круглосуточном боевом тралении, валенках, конвое караванов и о взыскании, полученном Чернышевым от начальства. Другой человек не обратил бы внимания на эту смесь, но Ольга хотела все знать и увидела в сумятице слов ту напряженную, полную событиями жизнь, которая бурлила на берегах Волги. — А сейчас там еще труднее, — тихо закончила Ольга. Налетел порыв ветра, и тревожно загудели столбы. Важно прошелся по небу луч прожектора, пошарил, поискал чего-то между звезд и спустился к земле, словно прилег отдохнуть. Недалеко, в кустах сирени, раздался приглушенный девичий смех и жаркий мужской шепот. Коробов поднялся, закинул бушлат себе за спину, протянул Ковалевской руку и сказал: — Ну, не поминайте лихом! Кто его знает, что завтра будет. — И пошел по притихшей улице. Ольга долго слышала его тяжелые шаги. Порой он останавливался, словно прислушивался к чему-то, потом снова шел вьеред. Посидев еще немного, Ковалевская тоже встала, ушла в свою комнату. Здесь, завесив окно одеялом, она зажгла свечку, стоявшую на столе в старом бронзовом подсвечнике. Зажгла свечку, взялась было за рукоделье, и снова положила его. Не могла она сегодня работать, растревожил ее разговор с Коробовым. Ольге было приятно чувствовать заботу разведчиков, сознавать, что она дорога им. Радовало и то, что здесь еще не забыли Михаила. А вот сам Михаил… Достоин ли он того, чтобы его вспоминали? Над этим вопросом Ольга в последнее время задумывалась очень часто. И чтобы вспоминал не кто-нибудь, а она, Ольга? Даст ли он ей счастье? Счастье… Какое оно, это счастье? Драться с фашистами — счастье для Коробова, для многих других. А вот что нужно ей, Ольге? Год назад счастье она видела в тяжелой работе ротного санитара, а сейчас… Сейчас не поймешь, чего надо. Почти год она врач в бригаде морской пехоты. Здесь, конечно, спокойнее и легче, чем в роте ополченцев. Живет она, можно сказать, даже хорошо: работой не перегружена, зарплату получает регулярно. Что еще нужно человеку? Настоящей работы по специальности? По какой специальности? Была она, Ольга, хирургом, а кем стала? Врачом по всем болезням. Не хорошим врачом, а посредственным, которому в будущем, пожалуй, только и работать в воинской части или доме отдыха: здесь тяжелых заболеваний почти не бывает. Виновата она в этом? Не виновата: начальство направило ее сюда, оно заставило ее забыть то, что с большим трудом узнала в институте. Что же ей делать? Самое разумное — держаться за то, что имеешь. Значит, ее теперешняя жизнь — счастье? Может быть… Только нет сейчас кого-то, а без него нет и счастья. А придет Михаил, будет оно? Пожалуй, не будет и тогда счастья: не усидит Михаил ни в этой, ни в другой комнате; ему надо быть в гуще событий, недосыпать, недоедать. Тогда он будет счастлив. Знала это Ольга, потому так часто и задумывалась, стоит ли вспоминать Норкина. Может, разумнее забыть его? Забыть? Забыть, даже не попытавшись поговорить? А вдруг он изменился за эти месяцы? Может быть, и он устал от войны, может быть, он будет рад перебраться в штаб и жить в этой комнате? Ох, не согласится Михаил, не согласится на такое счастье. Не его оно. |
||
|