"Хождение за три мира" - читать интересную книгу автора (Абрамов Сергей Александрович, Абрамов...)ЛАБОРАТОРИЯ ФАУСТАИнститут находился в стороне от шоссе, в дубовой роще, показавшейся мне в темноте беззвездного вечера лесом из детской сказки. Кусты, похожие на гномов, разлапистые деревья, черные пни за кюветом, выглядывающие из травы, как диковинные зверюшки, — все это уводило в романтическую и жутковатую темь. Но вместо избушки на курьих ножках в конце асфальтовой аллейки подымалась круглая десятиэтажная башня с кое-где освещенными окнами. Какие-то из них мигали, вспыхивая и потухая, словно включались и выключались за ними гигантские юпитеры в съемочном павильоне. — Валерка Млечин над беспроволочным светом колдует, — сказал Заргарьян, перехватив мой взгляд. — Думаете, у нас? Нет, не у нас. Мы под самой крышей, с другой стороны. Скоростной лифт поднял нас на десятый этаж; мы вошли в кольцевой коридор, дорожка которого тотчас же устремилась вперед. Она двигалась мягко, беззвучно, с привычной скоростью эскалатора. — Включается автоматически, как только вы входите в коридор, — пояснил Заргарьян, — а выключается нажимом ноги на эти молочные регуляторы. Слегка выпуклые, освещенные изнутри молочно-белые плитки были вкраплены одна за другой через каждые два метра в пластмассовую ленту коридора. Мы плыли мимо двустворчатых белых дверей с крупными номерами. Против двести двадцатого Заргарьян нажал регулятор. Мы остановились. Тотчас же раздвинулись двери, открывая вход в большую, ярко освещенную комнату. Заргарьян подтолкнул меня к креслу и сказал: — Поскучайте минут десять, пока я поговорю с Никодимовым. Во-первых, это избавит вас от необходимости повторяться, во-вторых, я сделаю это более профессионально. Он подошел к противоположной стене; она раскололась, раздвинулась и сейчас же закрылась за ним. «Фотоэлемент», — подумал я. Оборудование института, кажется, вполне соответствовало современным требованиям научно-продуманного делового комфорта. От описания одного лишь коридора Кленов пришел бы в восторг: не зря он обещал мне всяческую поддержку «душой и телом». Но в комнате, где я ожидал Заргарьяна, кроме расколовшемся стены, не было ничего особенно примечательного. Письменный стол-модерн с прозрачной доской из плексигласа на никелированных ножках; открытый сейф в стене, похожий на духовку электроплиты; невидимый источник света и губчатый диван с подушкой, — здесь ночевали, когда задерживались. Возле стены громоздилась кипа желтой полупрозрачной пленки. По ней, как в кардиограммах, бежали жирные зубчатые линии. Пол из цветного пластика придавал комнате, пожалуй, излишне элегантный вид, но аскетические стенды с книгами и диаграммы на стенах, выполненные из того же пластика, возвращали ей серьезность и строгость. На одной диаграмме разноцветная кора обоих полушарий головного мозга выпускала металлические стрелы, которые увенчивались зашифрованными надписями из букв латинского и греческого алфавита. Другая предъявляла глазу просто пучок непонятных металлических линий с приклеенной сбоку надписью от руки: «Биотоки спящего мозга». Тут же был приколот лист бумаги с машинописным текстом: «Длительность и глубина снов. Наблюдения лаборатории Чикагского университета». Книги на стендах стояли в полном беспорядке, громоздились друг на друге, лежали открытыми на выдвижных полочках. Видимо, ими часто и охотно пользовались. Я взял одну: это была работа Сорохтина об атонии нервного центра. Тут же лежала стопочка книг и брошюр на разных языках. Все они, как я понял, говорили о какой-то иррадиации возбуждения и торможения. На другой полке я нашел книгу самого Никодимова. То было английское издание, название которого я перевел как «Принципы кодирования импульсов, размещенных в коре и подкорковой области головного мозга». Правильно ли я перевел, не знаю, но тут же пожалел, что наши журналисты не получают достаточной подготовки, чтобы хоть приблизительно понимать процессы, происходящие на вершинах современной науки. В этот момент стена раскололась, и голос Заргарьяна сказал: — Прошу. Комната, в которой я очутился, была действительно лабораторией, сверкавшей нержавеющей сталью и никелем. Но осмотреться я не успел: Заргарьян уже представлял меня немолодому человеку с каштановой, чуть посеребренной мушкетерской бородкой. Того же цвета волосы несколько превышали длину, принятую в нашей научной среде, и больше подходили к преподавателю консерватории, скажем, по классу скрипки или рояля. С птицей его роднили, пожалуй, лишь нос с горбинкой, а мне он напомнил Фауста, каким я его видел еще в юношеские дни в какой-то периферийной опере. — Никодимов, — сказал он и улыбнулся, перехватив мой мечущийся по сторонам взгляд. — Не смотрите, все равно ничего не поймете, а в двух словах не объяснишь. Да и ничего интересного — все внизу под нами: и конденсатор, и переключатели. А это — экраны для фиксации поля, в разных фазах, конечно. Как видите, элементарная путаница штепселей, рычагов и ручек. Так, кажется, у Маяковского? Я искоса взглянул на стоявшее за экранами кресло, над которым было подвешено нечто напоминавшее шлем космонавта. К нему тянулись цветные провода. — Испугался, — сказал Никодимов, подмигнув Заргарьяну. — А что страшного? Кресло как кресло… — Постой, — обрадовался Заргарьян. — Не объясняй, пусть сам сообразит. Погляди, дорогой: похоже на парикмахерское, а зеркала нет. Может, зубоврачебное? Так бормашинки нет. Где такое кресло найдешь? В театре — нет, в кино — тоже нет. Может, в самолете, в пилотской кабине? А где штурвал? — Похоже на электрический стул, — сказал я. — Еще бы. Точная копия. — А шлем вы мне тоже наденете? — А как же? Смерть наступает через две минуты. — Глаза его лукаво блеснули. — Клиническая смерть. Потом воскрешаем. — Не пугай, — засмеялся Никодимов и повернулся ко мне. — Вы журналист? Я кивнул. — Тогда прошу: никаких корреспонденции. Все, что здесь узнаете, еще не созрело для печати. Кроме того, опыт может быть и неудачным. Вы ничего не увидите, и мы ничего не заприходуем. Ну, а когда созреет, обязательно привлечем вас. Обещаю. Бедный Кленов! Его мечта об очерке уплывала как сон. — Ваш опыт имеет прямое отношение к моему рассказу? — осмелился спросить я. — Геометрически прямое, — отрубил Заргарьян. — Это Павел Никитич осторожничает, а я прямо говорю: неудачи быть не может. Слишком очевидны показатели. — Да-а, — задумчиво протянул Никодимов. — Хорошие показатели. Так это с вами приключилась стивенсоновская история? — спросил он меня. — Вы ее так и объясняете: Джекиль и Гайд, да? — Конечно, нет. Я не верю в перевоплощение. — А все-таки? — Не знаю. Ищу объяснений. Ищу его у вас. — Разумно. — Значит, есть объяснение? — Да. Я вскочил. — Сядьте, — сказал Заргарьян, — или, вернее, пересядьте в это пугающее вас кресло. Уверяю вас, оно гораздо удобнее вольтеровского. Мягко говоря, я поднялся не очень решительно. Это чертово кресло меня определенно пугало. — Все объяснения после опыта, — продолжал Заргарьян. — Пересаживайтесь. Да смелее, смелее! Зуб рвать не будем. Я сразу же утонул в кресле, как в пуховой перине. Возникло ощущение какой-то особенной легкости, почти невесомости. — Протяните ноги, — сказал Заргарьян. Видимо, он и руководил опытом. Мои подошвы уперлись в резиновые зажимы. Головы коснулся бесшумно опустившийся шлем. Он обхватил лоб неожиданно легко и удобно, как мягкая шляпа. — Немножко свободно? — Пожалуй. — Сидите спокойнее. Сейчас урегулируем. Шлем стал туже. Но я не ощущал никакого давления: гибкая пленка шлема, казалось, вросла в кожу. И словно ворвавшийся в открытое окно вечерний ветер приятно холодил лоб и шевелил волосы. Но я знал, что окно было закрыто, а голову мою облекал шлем. Внезапно погас свет. Меня окружала теплая непроницаемая темь. — В чем дело? — спросил я. — Все в порядке. Мы изолировали вас от света. Чем они меня изолировали? Стеной, колпаком, капюшоном? Я тронул веки: шлем не закрывал глаз. Протянутая рука ничего не встретила. — Опустите руку. Не волнуйтесь. Сейчас заснете. Я сел поудобней и расслабил мышцы. И действительно, почувствовал приближение сна, надвигающейся нирваны, гасившей все мысли, воспоминания и назойливо выплывающие слова или строчки. Почему-то вспомнилось четверостишие: «Но сон — это только туманность, несобранность и непостоянность, намек на одушевленность, а в общем, не злая ложь». «О чем солжет наступающий сон, зло или не зло?» — мелькнула мысль и погасла. Чуть звенело в ушах, словно где-то близко-близко на очень высокой ноте звенел комар. И тут до меня донеслись отчетливые, хотя и локально неясные голоса. — Как наводка? — Что-то экранирует. — А так? — Тоже. — Попробуй вторую шкалу. — Есть. — Светимость? — Есть. — Включаю на полный. Голоса исчезли. Я погружался в беззвучное, бестревожное небытие, наполненное ожиданием необычайного. |
||
|