"Жюльетта. Том II" - читать интересную книгу автора (де Сад Маркиз)КНИГА ЧЕТВЕРТАЯМы перешли в соседнее помещение, служившее столовой, где к нам присоединились мои спутники и где Минский, прежде чем похвастать своими владениями, угостил нас необыкновенным во всех отношениях обедом. Стайка полуобнаженных мальчиков внесла блюда с экзотическими фруктами, пирожными, кувшины с молоком и подогретыми напитками, и, выставив яства на стол, они начали проказничать и принимать позы, одна обольстительней другой. Мы трое отобедали легкими блюдами, а хозяин предпочел более солидную пищу: восемь или десять колбас, начиненных кровью девственниц, и два пирога с мужскими яичками — этого, по его словам, было достаточно, чтобы заморить червячка; кроме того, его огромный желудок вместил в себя восемнадцать бутылок греческого вина. Вслед за тем он, без всяких причин, придрался к своим пажам, высек шестерых, порвав им кожу в клочья, и кулаками избил до бесчувствия еще шестерых. Когда один мальчик осмелился сопротивляться, злодей поломал ему руки, словно то были спички, проделав это со спокойной сосредоточенностью, двоих других исколол кинжалом, и мы приступили к обходу замка. В первой, очень большой комнате, куда мы вошли, обитали несколько десятков женщин в возрасте от двадцати до тридцати лет. Едва мы переступили порог, двое палачей — очевидно, таков был здесь заведен порядок — схватили одну из них, сорвали с нее одежду и повесили несчастную прямо на наших глазах. Минский подошел к телу, которое еще дергалось в предсмертных конвульсиях, и начал щупать и пробовать на зуб ягодицы; тем временем остальные женщины быстро выстроились в шесть рядов. Мы обошли замерший строй и внимательно осмотрели каждую. Они были одеты таким образом, чтобы ни одна из прелестей не оказалась спрятанной от взора: наброшенная на тело прозрачная накидка оставляла открытыми груди и ягодицы, однако влагалища были прикрыты, так как Минский предпочитал не видеть алтарь, на котором редко совершал службу. В соседней комнате, меньшей, чем первая, стояли двадцать пять кроватей; это была лечебница для женщин, заболевших или покалеченных неистовым монстром. — Тех, кто болен серьезно, — сказал мне Минский, открывая окно, — я перевожу в более серьезное место. Вообразите наше изумление, когда, выглянув во двор, мы увидели внизу медведей, львов, леопардов и тигров с голодными глазами и оскаленной пастью. Я невольно поежилась и заметила: — Вот уж действительно, такие лекари быстренько избавят от любой болезни. — Разумеется. Здесь больные в мгновение ока излечиваются от всех недугов. Это — быстрый и эффективный метод, к тому же и воздух не заражается при этом. Изнуренная болезнью женщина не годится для утех, так что лучше всего избавиться от нее сразу. Кроме того, я экономлю таким образом деньги. Согласитесь, Жюльетта, что нет никакого смысла кормить дефективных самок. В остальных сералях было то же самое: непременно повешение одной жертвы и обход выстроившихся, трясущихся от страха рабынь. В помещении для больных Минский отобрал шестерых несчастных и собственноручно вышвырнул их через открытое окно во двор, где голодные звери сожрали их без остатка за несколько минут. — Это одно из моих любимых развлечений, — сказал Минский, не сводя глаз с ужасной трапезы. — Возбуждающее зрелище, не правда ли? — Невероятно возбуждающее, сударь, — ответила я, подходя к нему вплотную, и, взявши его руку, положила ее на свою промежность. — Пощупайте сами и попробуйте отрицать, что я не разделяю вашего удовольствия. И в то же мгновение я испытала оргазм. Желая усладить мой взор процессом излечения второй партии страждущих, Минский подозвал к себе несколько девушек, весь недуг которых заключался в простых царапинах и ожогах. Они, дрожа всем телом, приблизились к раскрытому окну. Чтобы продлить развлечение, мы заставили их смотреть сверху на рычащих зверей, чьим кормом им вскоре предстояло стать; Минский ногтями рвал их ягодицы, а я щипала им груди и выкручивала соски. Потом они отправились следом за первыми несчастными. В продолжение этой бойни, сопровождавшейся рыком зверей и воплями обреченных, мы с хозяином ласкали друг друга руками, и острые приступы наслаждения заставляли меня стонать и всхлипывать от радости. Таким образом мы обошли все помещения и везде совершали чудовищные злодеяния, а во время одной из особенно похотливых сцен в жестоких мучениях погиб Зефир. — А теперь, друг мой, — сказала я, досыта утолив свои страсти, — вряд ли вы станете отрицать, что поступки, которые вы себе позволили и которые я также совершила по своей слабости и по вашему примеру, в высшей степени чудовищны и дики. — Присядьте, — пристально посмотрел на меня монстр, — и выслушайте, что я вам скажу. Прежде чем решить, достойно ли осуждения мое поведение, в котором вы усматриваете несправедливость, мне кажется, надо четко определить, что мы подразумеваем под справедливым или несправедливым деянием. Если вы немного поразмыслите над понятиями, которые скрываются за этими эпитетами, вам придется признать, что они весьма относительны и им недостает реального смысла. Подобно понятиям добродетели и порока они зависят от географического положения. То, что порочно в Париже, оказывается, как вам известно, добродетельным в Пекине, точно так же дело обстоит и в нашем случае: то, что справедливо в Исфагане, считается несправедливым в Копенгагене. Разве существует что-нибудь постоянное в нашем изменчивом мире? Быть может, только законоуложение конкретной страны и конкретные интересы каждого человека составляют основу справедливости. Но эти национальные обычаи и местные законы зависят от интересов находящегося у власти правительства, а те, в свою очередь, зависят от физиологических особенностей людей, власть предержащих; таким образом — ив том нет никакого сомнения — единственным критерием справедливости и несправедливости служит эгоистический интерес, и закон одной страны считает справедливым наказать человека за поступок, который заслужит ему почести в другом месте, иными словами, только собственный интерес человека полагает справедливым какой-нибудь поступок, который другим человеком, пострадавшим от него, считается очень несправедливым. Если не возражаете, приведу несколько примеров. В Париже закон карает воров, а в Спарте они пользовались уважением; грабеж узаконен в Греции и совершенно недопустим во Франции, следовательно, справедливость — такая же иллюзия, как и добродетель. Скажем, человек сломал хребет своему врагу и утверждает, что сделал справедливое дело, но спросите, как к этому относится жертва, и вы увидите, чтс Фемида — это очень непостоянная и легко внушаемая богиня, и чаша ее весов постоянно склоняется в пользу тех, кто больше нагружает ее золотом и кому даже не требуется закрывать повязкой ее ослепленные золотом глаза. — Однако же, — возразила я, — мне часто приходилось слышать, что существует высшая, естественная справедливость, к которой всегда и всюду склоняется человек или, по крайней мере, если и нарушает ее, то горько сожалеет об этом после. — Совершеннейшая чепуха, — перебил меня хозяин. — Эта так называемая естественная справедливость — всего навсего результат слабости человека, его невежества или его безумия, а чаще всего — его злого умысла. Если он слаб, он непременно примкнет к лагерю сторонников естественной справедливости и всегда найдет несправедливым поступок, совершенный сильной личностью, который направлен против него, но стоит ему набраться сил, и его взгляды на справедливость изменятся коренным образом и в мгновение ока: с этого момента он будет почитать справедливым только то, что ему выгодно, что служит его желаниям; посмотрите на него внимательно, и вы увидите, что хваленая естественная справедливость основана на эгоизме, поэтому возьмите в советчицы Природу, когда вы придумываете законы, ибо только так можно избежать ошибки. Скажите, разве есть предел несправедливости, которую сама Природа творит ежеминутно? Есть ли что-нибудь более несправедливое, чем, например, град — каприз нашей праматери, — который разоряет бедного крестьянина и в то же время не трогает ни одной грозди в винограднике его богатого соседа? Возьмите войну, опустошающую целые страны по прихоти какого-нибудь тирана, или ту непостижимую случайность, позволяющую злодею купаться в богатстве, между тем как честный человек всю свою жизнь пребывает в нищете и в горе. Возьмите болезни, которые выкашивают население целых провинций, или постоянную закономерность, когда порок непременно торжествует, но не проходит и дня без того, чтобы не была унижена добродетель. Так вот я вас спрашиваю, справедлива ли поддержка, которую Природа постоянно оказывает могущественному человеку в ущерб человеку беспомощному? И можно ли считать несправедливым того, кто следует ее примеру? Стало быть — и иного вывода из всего сказанного мною быть не может, — нет ничего дурного в том, чтобы попирать все надуманные принципы человеческой справедливости, чтобы создать свои собственные законы, продиктованные нашими собственными потребностями, и законы эти для нас всегда будут самыми справедливыми, потому что они созданы в угоду нашим страстям и нашим интересам — самым священным божествам в этом мире; если и существует истинная несправедливость, то она заключается в том, что человек отдает предпочтение иллюзиям, игнорируя чувства, данные ему Природой, которую по-настоящему оскорбляет только наше небрежение этими чувствами. Вопреки утверждениям вашего незадачливого философа Монтескье, справедливость не есть нечто вечное, незыблемое для всех времен и народов, истина заключена в противоположном: справедливость зависит от обычаев, характера, темперамента, национального духа и морали населения. «Если бы дело обстояло таким образом, — пишет этот мудрец, — если бы справедливость была лишь следствием условностей, характера, темперамента и прочих человеческих качеств, эту ужасную истину лучше всего было бы утаить от человечества…»[1] Но зачем скрывать от людей эту важную истину? «Это чревато большими бедствиями, — продолжает Монтескье, — ибо человек стал бы бояться человека, и пришел бы конец беззаботному наслаждению собственностью, честью и самою жизнью». Но какая нужда заставляет принимать этот ничтожнейший предрассудок и закрывать глаза на истины, столь всеобъемлющие и жизненно важные? Как можно назвать человека, который, видя, как мы входим в лес, где его только что ограбили разбойники, даже не пытается предупредить нас о грозящей опасности? Так давайте наберемся мужества сказать людям, что справедливость есть миф, давайте признаем открыто, что у каждого из нас своя правда. Тем самым мы предупредим людей об опасностях, которыми полна человеческая жизнь, и поможем им принять меры защиты и выковать себе оружие несправедливости, так как только будучи таким же несправедливым и порочным, как и все остальные, человек может избежать ловушек, подстроенных другими. «Справедливость, — поучает нас Монтескье, — это видимое и подлинное отношение между двумя предметами, которое существует реально, независимо от того, какими они могут показаться отдельному человеку». Встречался ли вам более очевидный софизм? Никогда не была справедливость видимым и подлинным отношением, реально существующим между двумя предметами. Справедливость вообще не имеет никакого реального существования — она есть самовыражение страсти: моя страсть находит справедливость в одном поступке, ваша находит справедливым совсем другой поступок, и хотя эти поступки, как это обыкновенно бывает, противоречат друг другу, наши с вами страсти находят их тем не менее справедливыми. Поэтому пора перестать верить в фикцию: она не более реальна, чем Бог, в которого верят глупцы; в мире нет ни Бога, ни добродетели, ни справедливости, нет ничего доброго, полезного или необходимого, кроме наших страстей, и ничто в мире не заслуживает уважения, кроме их последствий. Но и это еще не все: сами несправедливые поступки необходимы для поддержания мировой гармонии, которую неизбежно нарушает справедливый порядок вещей. Так ради чего должен я воздерживаться от безумств, рождающихся ежеминутно в моем мозгу, коль скоро доказано, что они служат высшему замыслу? Разве моя вина в том, что через меня Природа осуществляет свой закон и свой порядок на земле? Разумеется, нет. И если этого можно добиться только посредством жестокостей, мерзостей и ужасов, надо относиться к ним спокойно и так же спокойно совершать их, зная, что наши наслаждения отвечают целям Природы. После такой беседы мы продолжили обход замка и еще раз осуществили на практике теории, которые изложил мне русский великан. В конце концов наши невыразимые словами деяния довели меня до такой степени истощения, что мне пришлось запросить пощады и признаться, что у меня осталось одно единственное желание — завалиться в постель и долго-долго не просыпаться. — Как хотите, — сказал хозяин. — В таком случае отложим на завтра посещение еще двух комнат, в которых вам непременно надо побывать, так как вы увидите там поразительные вещи. Мы с супругом удалились в свою спальню, и, закрыв за собой дверь, я обратилась к своему последнему оставшемуся в живых спутнику: — Итак, дорогой мой, мы попали в самое чрево порока и ужаса; до сих пор фортуна благоволила к нам, но я чувствую, что пора уносить ноги. Я совсем не доверяю этому монстру, поэтому наше дальнейшее пребывание под его крышей чревато большой опасностью. Я захватила с собой надежные средства, которые помогли бы нам избавиться от него, а после его смерти забрать его сокровища и спокойно выйти на свободу. Но дело в том, что наш хозяин представляет собой великую угрозу для человечества, а мои принципы, как тебе известно, слишком похожи на его доктрины, чтобы я могла поднять на него руку. Это означало бы исполнить человеческий закон и оказать услугу обществу, но я не столь привязана к добродетели, чтобы совершить подобную глупость. Поэтому я предлагаю оставить этого человека в живых, то есть не покушаться на самый дух злодейства: в самом деле, разве может член «Общества друзей преступления» лишить жизни такого выдающегося преступника? Да ни в коем случае! Следовательно, мы должны его ограбить, но не более того; к тому же он много богаче нас, а справедливость всегда была краеугольным камнем моей философии. Ограбим его и бежим~ отсюда как можно скорее, иначе он все равно убьет нас — либо ради своего удовольствия, либо для того, чтобы ограбить нас самих. Мы подсыпем ему дурмана, а когда он заснет, заберем его деньги, прихватим парочку самых прелестных рабынь из его гарема и вон отсюда. Сбригани не сразу согласился с моим планом, возразив, что дурман может не подействовать на такого колосса, и посоветовал-таки употребить для верности сильную дозу яда. В его доводах был свой резон, ибо живой злодей был намного опаснее для нас, нежели злодей мертвый, но я твердо стояла на своем, потому что давно и бесповоротно решила никогда не делать зла человеку, если он так же порочен, как я сама. Наконец, мы пришли к тому, что за завтраком подсыпем монстру снотворного, потом объявим челядинцам об успешном заговоре против их тирана и таким образом предотвратим возможные возражения по поводу наших прав на богатство покойного, после чего опустошим его сундуки и немедленно покинем это зловещее место. Все прошло замечательно. Проглотив шоколад, в который мы подсыпали дурмана, Минский, несколько минут спустя, погрузился в такое глухое оцепенение, что нам не составило никакого труда убедить домочадцев в том, что их господин мертв. Дворецкий первым начал просить нас взять на себя управление замком, мы сделали вид, будто согласны, открыли подвалы с сокровищами и погрузили самое ценное на десятерых крепких мужчин; после чего прошли в женский гарем, выбрали двоих юных француженок, Элизу и Раймонду, соответственно семнадцати и восемнадцати лет, и уверили мажордома, что скоро вернемся за всем остальным, в том числе и за ним, что не собираемся бросать их на произвол судьбы, но что лучше будет, если мы все найдем более удобное жилище на равнине, среди людей, вместо этого медвежьего уголка, больше похожего на тюрьму. Растроганный дворецкий помог нам уложить добычу и собраться в дорогу, и за свою помощь он, несомненно, получил достойное вознаграждение от хозяина, когда тот, проснувшись, обнаружил пропажу сокровищ и наше бегство. Мы погрузили добычу в два экипажа и отпустили носильщиков, щедро заплатив им и посоветовав идти куда угодно, только не в тот ад, где их ожидает мучительная смерть. Они с благодарностью приняли наш мудрый совет и тепло простились с нами. В тот же вечер мы добрались до окраин Флоренции. Быстро нашли ночлег и разгрузили веши с помощью своих новых очаровательных спутниц. Семнадцатилетняя Элиза сочетала в себе все прелести Венеры с соблазнительными чарами богини цветов. У Раймонды же было одно из тех поразительных лиц, на которые нельзя смотреть без волнения. Их обеих Минский приобрел совсем недавно и не успел до них добраться, это обстоятельство, кстати, послужило главным критерием моего выбора. Они помогли нам подсчитать добычу, которая составила шесть миллионов в золотых и серебряных монетах и еще четыре в драгоценностях, слитках и итальянских деньгах. Как блестели мои глаза, оглядывая эти сокровища, как сладко было считать это богатство, которым я была обязана преступлению! Завершив это утомительное, но в высшей степени приятное дело, мы легли спать, и в объятиях двух новых наложниц, завоеванных моей ловкостью, я провела незабываемую ночь. Теперь, друзья мои, позвольте мне описать великолепный город, куда мы въехали на следующее утро. Некоторые подробности очистят ваше представление о Флоренции от глупостей, навеянных множеством скабрезных анекдотов, и мне думается, такое отступление прибавит живости моему правдивому рассказу. Построенная воинами Суллы, украшенная триумвирами, разрушенная Аттилой, вновь отстроенная Карлом Великим, увеличившая свои границы за счет древнего города Физолы, бывшего когда-то ее соседом, от которого ныне остались лишь развалины, долгие десятилетия раздираемая междоусобицами, захваченная семейством Медичи, которые правили ею две сотни лет, и наконец перешедшая во владение царствующего Лотарингского дома, Флоренция в наши дни управляется, как, впрочем, и вся Тоскана, чьей столицей она является, Леопольдом, великим герцогом и братом королевы Франции[2] — деспотичным, надменным и безжалостным принцем, таким же гнусным и распутным, как и вся его семья, в чем вы скоро убедитесь из моего рассказа. Вскоре после прибытия в этот город я заключила, что флорентийцы до сих пор с тоской вспоминают своих земляков-принцев и под владычеством чужестранцев чувствуют себя весьма неуютно. Никого не трогает напускная простота Леопольда, а его костюм, сшитый в народном стиле, не может скрыть германскую спесивость, и тем, кто хоть немного знаком с духом и нравами австрийской династии, понятно, почему ее членам гораздо проще принимать добродетельный вид, нежели сделаться по-настоящему добродетельными. Флоренция, лежащая, как утомленная женщина, у подножия Апеннинского хребта, разделяется на две части рекой Арно; центр тосканской столицы чем-то напоминает сердце Парижа, рассеченное надвое Сеной, но на этом сходство между двумя городами заканчивается, так как во Флоренции жителей намного меньше, соответственно не так велика ее территория. Красновато-бурый гранит, из которого выстроены самые крупные здания, придает городу неприятный унылый вид. Если бы я не относилась с таким предубеждением к церквям, я бы, наверное, описала их, хотя бы бегло, но мое отвращение ко всему, связанному с религией, настолько неодолимо, что я не смогла заставить себя войти ни в один из этих храмов. Зато на следующий же день я поспешила в великолепную галерею столь же великолепного герцогского дворца. Я не в силах передать вам свой восторг от увиденных шедевров. Я обожаю искусство, оно меня живо волнует, как и все остальное, в чем отражается великая Природа. Достойны наивысших похвал те, кто любит и копирует ее. Есть только один способ заставить Природу открыть свои тайны — непрестанно, упорно изучать ее; только проникнув в ее самые сокровенные тайники, можно понять и принять ее без всяких предубеждений. Я всегда восхищаюсь талантливой женщиной; меня прельщает красивое лицо, но обаяние таланта пленяет гораздо сильнее, и мне кажется, второе приятней для женского самолюбия, нежели первое. Мой чичероне, как легко догадаться, не замедлил показать мне ту знаменитую комнату, в которой Козимо Медичи застали за непристойными, но довольно невинными шалостями. Великий Вазари расписывал потолок в этом зале, когда туда вошел Козимо вместе со своей дочерью, к которой питал безумную страсть, и даже не подумав о том, что на лесах, над его головой, в это время может работать художник. Коронованный поклонник инцеста начал обхаживать предмет своей похоти. Устроившись на кушетке, любовники бурно ласкали друг друга на глазах пораженного мастера, который при первой же возможности поспешил прочь из Флоренции, резонно полагая, что невольного свидетеля этой кровосмесительной связи сиятельного лица ожидает незавидная участь. Опасения Вазари были совсем небеспочвенны в ту пору и в том городе, где не было недостатка в преданных учениках Макиавелли, поэтому с его стороны было разумно скрыться от фатальных последствий этой мудрой доктрины. Немного дальше мое внимание привлек алтарь из литого золота, украшенный драгоценными камнями, — один из тех предметов, которые неизменно возбуждают во мне священное чувство собственности. Как мне объяснили, эта сказочно богатая и мастерски исполненная безделушка представляла собой «ex-voto»[3], который великий герцог Фердинанд II, умерший в 1630 году, обещал святому Карлу Борромео за свое исцеление. Подарок уже находился в дороге, когда Фердинанд скончался, тогда его наследники, будучи трезвомыслящими людьми, порешили, что коль скоро святой не услышал молитвы, они освобождены от оплаты, и затребовали сокровище назад. К каким только причудам не приводит суеверие, и можно с уверенностью сказать, что из всех бесчисленных человеческих безумств подобная, несомненно, оказывает наиболее разрушительное действие на разум и душу. Затем мы перешли в соседний зал полюбоваться знаменитой «Венерой» Тициана, и я должна признать, что это величайшее произведение потрясло меня сильнее, нежели «ex-voto»[4] Фердинанда — красота Природы возвышает душу, между тем как религиозный абсурд ввергает ее в уныние. На большом полотне изображена очаровательная блондинка с прекрасными глазами, правда, игра света и тени подчеркнута чересчур резко для светловолосой женщины, чья прелесть, равно как и ее характер, обыкновенно заключается в мечтательной нежности. Прелестница возлежит на белом ложе, одной рукой она ласкает цветы, другой, изящно согнутой, пытается прикрыть свой восхитительный бутончик; вся ее поза дышит сладострастием, а детали этого прекраснейшего тела можно рассматривать бесконечно. Сбригани заметил, что, на его взгляд, эта Венера поразительно похожа на нашу Раймонду, и я согласилась с ним. Прелестная наша спутница залилась краской, когда мы поделились с ней своим открытием, и жаркий поцелуй, запечатленный мною на ее губах, показал ей, насколько я разделяю мнение своего супруга. В следующей комнате, известной как «зал идолов^, мы увидели большое собрание полотен Тициана, Паоло Веронезе и Гвидо и здесь же обнаружили нечто совершенно удивительное: гробницу, наполненную трупами, изображающими все стадии разложения, начиная с момента смерти до полного материального распада человека. Эта мрачная композиция выполнена из воска, настолько мастерски раскрашенного, настолько искусно вылепленного, что вряд ли настоящий процесс умирания выглядит так реально и убедительно. Этот шедевр производит такое яркое впечатление, что вы не в силах оторвать от него взгляд; вас пробирает дрожь, в ушах, кажется, слышатся глухие стоны, и вы невольно отворачиваете нос, будто учуяв тошнотворный смрад мертвечины… Эти жуткие сцены воспламенили мое воображение, и я подумала о том, сколько людей претерпели подобные, леденящие душу метаморфозы благодаря моей порочности. Впрочем, я увлеклась, поэтому добавлю лишь, что это сама Природа побуждает меня к злодейству, если даже простое— воспоминание о нем приводит мою душу в сладостный трепет. Рядом располагается еще одна общая могила, выполненная точно таким же образом и также кишащая жервами чумы; здесь наиболее яркой фигурой является обнаженный мужчина, который изображен в тот момент, когда он, выронив из рук чье-то мертвое тело, клонится вниз и умирает сам. Вся группа, также ужасающе реалистична, потрясает воображение не меньше, чем первая гробница. После это мы перешли к предметам более веселым. «Комната Трибунала» — так называется следующий зал — известна тем, что в ней находится знаменитая «Венера Медичи»; при первом же взгляде на эту ошеломляющую скульптуру любого чувствительного зрителя охватывает непонятное волнение. Говорят, один грек изнемог от страсти к мраморной статуе… Теперь я верю этому: в тот момент я сама была готова последовать его примеру, и нет ничего удивительного в том, что, как гласит молва, скульптор перебрал более пятисот моделей, прежде чем закончил свою работу: пропорции величественного тела, плавные, волнующие линии груди и ягодиц, неземной красоты руки и ноги — все это подтверждает мощь человеческого гения, бросившего вызов самой Природе, и я сомневаюсь, можно ли создать сегодня что-нибудь подобное, даже если собрать в три раза больше самых прекрасных моделей со всех уголков света. Считается, что эта статуя изображает Венеру греческих мореплавателей, и нет нужды подробно описывать ее, так как с нее снято достаточно копий,' которые может приобрести каждый желающий, но не каждый сможет оценить ее совершенство… Однажды этот несравненный шедевр был разбит вандалами, которых подвигнуло на это безумие их отвратительное благочестие. О, глупцы! О, невежды! Они боготворят создателя Природы и при этом думают угодить ему, уничтожая самое благородное и чистое творение. До сих пор много спорят по поводу личности скульптора; согласно общепринятому мнению это — произведение Праксителя, другие приписывают это Клеомену, но кем бы ни был творец, творение его великолепно; им любуются, оно вдохновляет воображение, созерцать его — одно из самых изысканных удовольствий, которое может доставить дело рук человеческих. Затем мой взгляд остановился на «Гермафродите». Как вам известно, римляне, которые питали особое пристрастие к этим существам, всегда приглашали их на свои сатурналии. Быть может, изображенный здесь человек был известен своим выдающимся сладострастием и заслужил честь остаться в веках, жаль только, что ноги его скрещены, потому жаль, что скульптор был просто обязан показать то главное, что характеризует его двойной пол, и все двусмысленные особенности его тела. Гермафродит лежит на постели, выставив напоказ самый обольстительный в мире зад исполненный сладострастия, зад, который тут же, не сходя с места, возжелал мой супруг и признался мне, что ему однажды довелось заниматься содомией с подобным созданием и что полученное наслаждение он не забудет до конца своих дней. Рядом стоит скульптурная группа — Калигула и его сестра; эти гордые властители мира не только не скрывали свои пороки, но даже заставили художников запечатлеть их в мраморе. В том же зале находится знаменитый Приап со своим несгибаемым органом, на который во время ритуальной церемонии должны были садиться юные девственницы и тереться о него нижними губками. Член божества имеет такие устрашающие размеры, что проникновение вряд ли было возможным. Нам показали также пояса целомудрия. «Посмотрите хорошенько на эти приспособления, — сказала я своим наперсницам, — как только у меня появятся сомнения в вашей верности, я заставлю вас носить точно такие же». На что Элиза, не отличавшаяся бурным темпераментом, ответила, что ее преданность ко мне всегда будет порукой ее примерного поведения. В соседней комнате мы осмотрели богатую коллекцию кинжалов, причем некоторые из них были с отравленным лезвием. Ни один народ не делает убийство таким утонченным занятием, как итальянцы, поэтому, в их домах можно встретить все виды необходимых для этого орудий — от самых жестоких до самых коварных и изысканных. Воздух Флоренции очень вреден для здоровья, а тамошнюю осень можно назвать смертельным сезоном: ветер, дующий с гор и пропитанный миазмами, отравляет все вокруг, и в это время часто случаются апоплексические удары, и люди умирают самым неожиданным образом. Но мы приехали туда ранней весной и все лето могли ни о чем не беспокоиться. На постоялом дворе мы провели только две ночи, на третий день я нашла красивый дом, выходящий окнами на Арно, и сняла его на имя Сбригани, так как по-прежнему выдавала себя за его жену, а обеих наших спутниц — за его сестер. Мы устроились с тем же комфортом, как это было в Турине и других городах Италии, где я останавливалась, и скоро слух о нас распространился по всему городу, и мы начали получать заманчивые предложения. Однако по совету знакомого Сбригани, полагавшего, что умеренность и воздержанность скорее откроет нам двери в святилище тайных утех великого герцога, мы отвечали неизменным отказом. Эмиссар принца не заставил себя ждать. Леопольду потребовались наши услуги на предстоящий вечер, за что каждой из нас было обещано по тысяче цехинов. — Вкусы герцога жестоки и деспотичны, как и у всех монархов, — объяснил нам посланец, — однако вам не следует опасаться: вы будете служить его похоти, а жертвами будут другие. — Разумеется, мы к услугам великого герцога, — ответила я, — но, дорогой мой, тысяча цехинов… вобщем, вы понимаете, что это маловато. Я и мои свояченицы согласны, если сумма будет утроена. Развратный Леопольд, которому мы очень приглянулись, был не из тех, кто отказывается от своих удовольствий из-за каких-то нескольких тысяч. Будучи скупым до крайности по отношению к своей супруге, к городским нищим и к своим, также не процветавшим подданным, самый благородный сын Австрии щедро оплачивал собственные прихоти. И на следующее утро нас препроводили в Пратолино, герцогский замок, расположенный в Апеннинах на дороге, по которой мы приехали во Флоренцию. Это романтического вида поместье стояло особняком в стороне от большой дороги, в тени густых деревьев, и располагало всеми необходимыми атрибутами обители изощренного разврата. Когда мы вошли в дом, великий герцог как раз заканчивал обедать; вместе с ним был домашний священник — его пособник и доверенный в плотских развлечениях. — Милые дамы, — приветствовал нас властитель Тосканы, — прошу вас пройти сюда, в соседнюю комнату, где нас ждут молодые люди, которые будут нынче подогревать мою похоть. — Одну минуту, дорогой Леопольд, — заявила я тем высокомерным тоном, который давно стал для меня естественным, — мы с сестрами готовы подчиниться вашим капризам и удовлетворить ваши желания, но если, как это часто бывает с людьми вашего положения, фантазии ваши заходят слишком далеко, предупредите нас сразу, потому что мы выйдем на арены только будучи уверены, что вернемся домой живыми и невредимыми. — Жертвы уже подготовлены, — ответил великий герцог, — вы же будете только служительницами в этой церемонии и ничем больше, а мы с аббатом будем жрецами. — Вы слышали слова этого господина? — обратилась я к своим спутницам. — Хотя монархи, как правило, отъявленные бестии, иногда им можно доверять, тем более, что у нас есть чем защитить свою жизнь. — Я, как бы невзначай, приподняла рукав платья, и взгляд Леопольда упал на рукоятку кинжала, с которым я не расставалась с тех самых пор, как оказалась в Италии. — Что такое? — возмутился он, хватая меня за плечо. — Вы собираетесь поднять руку на суверена? — Без колебаний, если вы меня к этому вынудите, — отвечала я, — я сама никогда не начну ссору первой, но если вы забудете, с кем имеете дело, вот этот нож, — теперь я показала свое оружие целиком, — напомнит вам, как надо обращаться с француженкой. Что же касается до священности и неприкосновенности королевской особы, в моей стране на это плюют. Надеюсь, вы не считаете, что сотворившее вас небо сделало ваше тело хоть на йоту более неуязвимым, нежели самого ничтожного подданного, и я уважаю вас ничуть не больше, чем кого-либо другого, ведь я отъявленная эгалитаристка[5] и всегда полагала, что одно живое существо ничем не лучше другого; кроме того, я не верю в моральные добродетели, поэтому не придаю никакого значения моральным заслугам. — Но ведь я — король, в конце-то концов! — О, бедняга! Неужели вы думаете, что меня впечатляет этот титул? Вы даже представить себе не можете, дорогой Леопольд, насколько он мне безразличен. Скажите на милость, каким образом вы получили престол? По чистой случайности, в силу благоприятного стечения обстоятельств. Что лично вы сделали, чтобы заслужить его? Возможно, есть чем гордиться первому из королей, который стал толковым благодаря своей отваге или хитрости, но его отпрыски, пользующиеся правом наследия, могут рассчитывать разве что на сочувствие. — Цареубийство — это такое преступление… — Да полноте, друг мой: оно ничем не хуже убийства сапожника, и зла в этом ничуть не больше, чем, — скажем, раздавить жука или прихлопнуть бабочку — ведь Природа, наравне с людьми, сотворила и этих насекомых. Так что, поверьте мне, Леопольд, создание вашей персоны стоило нашей великой праматери не больше усилий, нежели создание обезьяны, и вы глубоко заблуждаетесь, полагая, будто она заботится об одном из своих чад больше, чем о другом. — А я, признаться, нахожу наглость этой женщины очаровательной, — заметил Леопольд, обращаясь к своему капеллану. — Я тоже, сир, — ответил божий человек, — но боюсь, что подобная гордыня не позволит ей в должной мере послужить удовольствиями вашего высочества. — На этот счет не беспокойтесь, добрый мой аббат, — заявила я, — ибо насколько я горда и прямолинейна в разговоре, настолько же податлива и покорна в интимных делах — таков девиз французской куртизанки, следовательно, и мой также. Но если в будуаре я и кажусь рабыней, имейте в виду, что я преклоняю колени перед вашими страстями, но не перед вашим королевским званием. Я уважаю страсти, Леопольд, я обладаю ими так же, как и вы сами, но категорически отказываюсь склоняться перед титулом: будьте мужчиной, и вы получите от меня все, что пожелаете, а в качестве принципа не добьетесь ничего. Теперь давайте приступим к делу. Леопольд пригласил нас в роскошный благоухающий сладострастием салон, где нас ожидали безропотные создания, о которых он говорил и которые должны были служить нашим наслаждениям. Но вначале я не поверила своим глазам: передо мной стояли четверо девушек в возрасте пятнадцати или шестнадцати лет, и все они были на последней стадии беременности. — Какого дьявола вы собираетесь делать с этими предметами? — удивилась я, поворачиваясь к великому герцогу. — Скоро сами увидите. Дело в том, что я — отец детей, которых они носят в себе, я осеменил их только ради своего удовольствия, ради него же я их уничтожу. Я не знаю более пикантного удовольствия, чем заставить женщину, которую сделал беременной, расстаться с плодом, а поскольку семенной жидкости у меня в избытке, я оплодотворяю по крайней мере одну такую тварь в день, что соответственно позволяет мне совершать каждодневное жертвоприношение. — Ну и ну, — покачала я головой. — Страсть ваша не совсем обычна, но она мне нравится. Я охотно приму участие в этой операции, но скажите, как вы это делаете? — Потерпите, милая дама, скоро вы все увидите своими глазами. Кстати, все это время он разговаривал со мной вполголоса. — Мы начнем с того, что объявим им, какая участь их ожидает. С этими словами он приблизился к девушкам и сообщил им о своих намерениях. Вряд ли нужно говорить, друзья мои, что, услышав приговор, они впали в глубочайшее отчаяние: двое лишились чувств, двое других принялись визжать, будто поросята, которых ведут на убой. Но непреклонный Леопольд велел своему подручному сорвать с них одежды. — Вас, прекрасные дамы, — обратился к нам великий герцог, — я прошу последовать примеру этих девиц и раздеться. Я не могу наслаждаться женщиной, пока она совершенно не обнажится, к тому же я надеюсь, что ваши фигуры заслуживают того, чтобы полюбоваться ими. Через минуту Леопольд оказался в окружении семерых обнаженных женщин. Первым делом коронованный распутник соблаговолил оказать нам высокую честь. Он внимательнейшим образом осмотрел нас троих вместе и по отдельности и закончил вступительную церемонию тем, что облизал всем троим влагалища, заставив беременных девиц ласкать и возбуждать себя. Он работал языком до тех пор, пока каждая из нас не кончила ему в рот три раза. В продолжение всей этой сцены нас по очереди сократировал аббат, так что, подогреваемые и спереди и сзади, мы досыта напоили принца своим нектаром. Это продолжалось целый час, после чего неутомимый герцог перешел к другому алтарю: на сей раз он впивался языком в наши анусы, заставив святого отца облизывать нам вагину, а беременные женщины продолжали ублажать его. — Ну вот, теперь я готов к более серьезным занятиям, — объявил он наконец. — Вы видите четыре железных прута, которые подогреваются в камине? На конце каждого из них запечатлен приговор нашим грешницам. Я завяжу им глаза, и каждая сама выберет себе клеймо. Игра началась; как только бедная жертва выбирала орудие своей пытки, Леопольд вытаскивал его из жарких угольев, прижимал раскаленный докрасна конец к ее животу и запечатлевал на нем короткие, похожие на сентенции, надписи. Самой юной судьба определила такую участь: «Выкидыш произойдет под кнутом». Следующая получила другой приговор: «Причиной выкидыша будет волшебный напиток». Третьей была суждена еще более страшная пытка: «Плод выскочит от танцев на ее животе». Но самая ужасная участь ожидала самую старшую: «Дитя будет с корнем вырвано из ее утробы». После завершения ритуала с бедняжек сняли повязки, и все четверо, оглядывая дуг друга, вслух, помимо своей воли, читали эти жестокие приговоры. Вслед за тем Леопольд выстроил их в ряд вплотную к кушетке, на которую легла я, и он принялся энергично совокупляться со мной, блуждая взглядом по четырем надутым животам, несущим в себе роковую печать с указанием того, каким образом из этих шаров будет выпущен воздух. Тем временем Элиза порола его высочество, а аббат наслаждался вволю, зажав свой член между грудей Раймонды. — Леопольд, — заговорила я, продолжая достойно отражать натиск герцога, — умоляю вас, сдержите свой пыл, иначе я так же забеременею, и вполне возможно, что и мне придется сделать такой же аборт. — Если бы это было в моей власти, так бы оно и было, — заметил великий герцог, обжигая меня таким взглядом, к тому же подкрепленным движениями, которые ничуть не напоминают собой галантность. — Но пусть вас утешит тот факт, что из меня не так-то просто выжать оргазм. С этими словами он оставил меня в покое и набросился на Элизу, которая к тому времени четверть часа осыпала его ударами хлыста, потом занялся Раймондой; я заменила ее, взяв на себя аббата, после чего он перешел в руки Элизы. И я должна признать, все что это время члены обоих развратников оставались на удивление тверды и стойки. — Не попробовать ли нам содомию? — обратился к повелителю аббат, который уже несколько минут ласкал и лобзал мой зад с явным намерением овладеть им. — Еще рано, — отвечал Леопольд, — прежде всего надо принести жертву. Монарх схватил девочку, обреченную на изгнание плода посредством порки, для начала взял обычную плеть, потом потяжелее — многохвостовую с заостренными железными наконечниками и полчаса обрабатывал ее зад с таким остервенением, что клочья кожи летели, будто щепки из под топора дровосека. После этого жертву подняли, привязали ее ноги к полу, а руки — к свисающим с потолка веревкам, и герцог, вооружившись толстым кнутом из воловьей кожи, несколькими мощными ударами по животу разорвал нить, удерживающую плод. Девушка пронзительно вскрикнула, появилась головка ребенка, Леопольд ухватился за нее, выдернул все тельце и небрежно швырнул его в камин, после чего отвязал освобожденную от бремени мать, которая тут же свалилась без чувств. — Давайте же займемся содомией, ваше высочество, — умоляюще произнес священник, — ваш член раскалился докрасна, пена пузырится на ваших царственных губах, глаза ваши мечут молнии, все говорит о том, что вам нужна задница. Не жалейте своего семени, сир, ведь мы быстро поднимем ваш опавший фаллос, а потом займемся остальными жертвами. — Нет, — твердо заявил великий герцог, который в это время не переставал целовать и поглаживать мое тело, — вчера я пролил слишком много спермы и нынче не расположен к извержению. Пока я еще в силе, надо продолжать акушерство. И он принялся за вторую девушку. «Причиной выкидыша будет волшебный напиток» — гласил приговор; был приготовлен роковой кубок, девочка, осужденная выпить его содержимое, отчаянно скривила лицо и затрясла головой, но радом стоял беспощадный аббат, который одной рукой схватил ее за волосы, другой разжал ей губы железным скребком; мне оставалось влить напиток в ее глотку, а герцог, возбуждаемый Элизой, яростно тискал мои ягодицы и ягодицы жертвы… Великий Боже, как же был силен этот эликсир! Я ни разу не видела таких быстрых результатов. Едва жидкость попала в ее горло, как бедняжка издала страшный, леденящий кровь стон, взмахнула руками, как подбитая птица, и рухнула на пол, а в следующий миг между раскинутых ее ног показалась детская головка. На этот раз извлечением занялся аббат, так как Леопольд, который, вставив член в рот Раймонде, слился со мной и Элизой в похотливом объятии и не был в состоянии продолжать такую тонкую операцию; я подумала, что он вот-вот извергнет свой заряд, но распутник вовремя сдержался. Третью девочку распяли на полу, крепко привязав ей руки и ноги, ее плод должен был погибнуть от топтания на животе. Раймонда встала на колени, обхватила сжатыми грудями член злодея, а он, поддерживаемый мною и Элизой, исполнил дикий танец на животе несчастной, и через полминуты оттуда вышел ребенок. Его также бросили в камин, отец даже не удосужился посмотреть, какого пола был его отпрыск, а мать волоком вынесли из комнаты скорее мертвую, нежели живую. Последняя из четверых была не только самая прелестная, но и самая несчастная. Представьте, как она должна была страдать, когда ребенка вырывали из ее чрева! — Эта наверняка не выживет, — небрежно бросил Леопольд, — и своим оргазмом я буду обязан ее жуткой агонии. Другого и быть не может, потому что из всех четверых она доставила мне наибольшее удовольствие; эта сучка понесла в самый первый день, когда я лишил ее невинности. Ее привязали к диагональному кресту из тяжелых деревянных брусьев так, что ее ягодицы упирались в перекрестье; тело ее прикрыли тканью, обнаженной оставалась только округлая, вздувшаяся часть, в которой уже шевелилась новая жизнь. Аббат принялся за работу… Леопольд, не спуская блестевших глаз с происходящего, овладел мною сзади; правой рукой он ласкал ягодицы Элизы, левой — влагалище Раймонды, и пока жестокосердный священник вскрывал живот и извлекал ребенка, ставшего злой судьбой его матери, этот благороднейший вельможа Австрии, великий наследник Медичи, знаменитый брат известнейшей шлюхи Франции, сбросил в мой зад неимоверное количество спермы, сопровождая это другим потоком самой площадной, самой мерзкой и богохульной брани. — Итак, милые дамы, — заговорил великий герцог, вытирая свой член, — эти три тысячи цехинов, которые вы просили и которые я согласился вам заплатить, включают в себя стоимость вашего молчания касательно наших совместных проделок. — Все останется между нами, — сказала я, — но при одном условии. — Что я слышу! Она еще ставит условия! Гром и молния, да как вы посмели! — Вот так и посмела. Это право дают мне ваши преступления, которые я могу обнародовать и сбросить вас с трона. — Смотрите, ваше высочество! — взорвался аббат. — Смотрите, к чему привела ваша снисходительность к этим шлюшкам; их вообще не следовало приглашать сюда, или же им надо перерезать горло, раз они увидели, что здесь произошло. Ваша жалость, мой повелитель, кончится плачевно для вас или для вашего кошелька, я не раз говорил вам об этом. Умоляю вас, сир, перестаньте унижаться перед этим дерьмом. — Спокойнее, аббат, спокойнее, — высокомерно заявила я, — приберегите свои дешевые речи для тех дешевых девок, с которыми привыкли иметь дело вы и ваш хозяин. Не подобает разговаривать таким образом с женщинами, которые не менее богаты, чем вы, — продолжала я, повернувшись к герцогу, — и которые занимаются проституцией не из-за нужды или жадности, а только ради своего удовольствия. Так что давайте прекратим перепалку: ваша светлость нуждается в нас, мы нуждаемся в вас, стало быть, чаши весов уравновешиваются. Мы даем слово хранить полнейшее молчание, Леопольд, если вы, со своей стороны, гарантируете нам полнейшую неприкосновенность на то время, что мы будем находиться во Флоренции. Поклянитесь, что нам будет позволено безнаказанно творить в ваших владениях все, что мы пожелаем. — Я мог бы избежать этого вымогательства, — сказал Леопольд, — и не запятнав свои руки кровью этих жалких созданий, убедить их в том, что здесь, как и в Париже, достаточно тюрем, за стенами которых быстро научаются держать язык за зубами, но мне неприятно употреблять подобные методы с женщинами, такими же распутными, как я сам, поэтому я даю вам полную свободу действий, которую вы просите — это касается вас, мадам, ваших своячениц и вашего супруга, но только на шесть месяцев, после чего вы должны убраться из моих владений. Получив все, что требовалось, мы поблагодарили Леопольда, взяли деньги и распрощались. — Надо сполна воспользоваться такой блестящей возможностью, — сказал Сбригани, услышав рассказ о наших приключениях в поместье великого герцога, — и за это время прибавить, по меньшей мере, еще три миллиона к тому, что мы уже имеем. Жаль, конечно, что «карт-бланш» выдана нам в такой нищей и грязной части страны, но уж лучше эта малость, чем вообще ничего: в конце концов полгода будет достаточно, чтобы сколотить приличное состояние. Нравы во Флоренции отличаются большой свободой, а поведение жителей — удивительной распущенностью. Женщины одеваются почти так же, как мужчины, мужчины — почти как девушки. В редких итальянских городах встретишь такую склонность к сокрытию своего пола, и эта мания флорентийцев, несомненно, проистекает из их насущной потребности профанировать половые признаки. Содомия здесь является чем-то вроде моды или повального увлечения, в истории города было время, когда его отцы, с успехом выговаривали у Ватикана снисхождение ко всем формам этого порока. Инцест и адюльтер также пользуются почетом и совершаются совсем открыто: мужья уступают своих жен, братья спят с сестрами, отцы — с дочерьми. «Это все климат, — утверждают жители, — климат виновен в нашей распущенности, и Бог, поместивши нас в такие условия, не должен удивляться нашим излишествам, ибо Он сам ответственен за них». В этой связи расскажу об одном весьма странном флорентийском обычае. Во вторник на масленой неделе ни одна женщина не имеет права отказать содомистским поползновениям своего супруга, если же ей взбредет в голову отвергнуть его домогательства и если он сочтет ее отказ не убедительным, она сделается посмешищем всего города. Как счастлива эта нация, и как мудро она поступает, облекая свои страсти в одежды закона! Вот вам достойный подражания пример здравомыслия, ибо есть невежественные народы, которые, следуя принципам, в равной мере глупым и варварским, вместо того, чтобы послушаться голоса своего инстинкта, через посредство абсурдного законодательства подавляют в людях естественный позыв. Однако, как бы ни были свободны нравы флорентийцев, любителям острых ощущений не позволяется шататься по всему городу. Проституткам выделен особый квартал для обитания, за пределами которого они не имеют право вести свою торговлю и в котором царит удивительный порядок и спокойствие. Впрочем, эти девицы, по большей части совсем не привлекательные, живут в очень плохих условиях, и внимательный наблюдатель, посетив увеселительные заведения, не найдет в них ничего примечательного и интересного, если не считать удивительной покорности их обитательниц, которые и привлекают внимание только благодаря этой покорности, предоставляя в полное распоряжение желающих любую часть тела и с поразительным терпением выносят любую, даже саму жестокую прихоть распутников. Мы с супругом не раз развлекались в обществе этих жриц любви, подвергая их всевозможным унижениям и телесным увечьям, и ни разу не слышали от них ничего похожего на жалобы или протесты, чего никогда вы не встретите во Франции. Но если проституция не особенно процветает во Флоренции, тамошний либертинаж поистине не знает границ, и жилища богатых горожан, напоминающие неприступные крепости, являются настоящим приютом самого гнусного сладострастия: немало девушек, соблазненных или просто украденных, томятся в этих святилищах мерзких утех, теряют там честь, а нередко и самое жизнь. Вскоре после нашего появления в городе один богатый и знатный человек, замучивший до смерти двух девочек семи и восьми лет, был публично обвинен родителями в изнасиловании и убийстве; улик против распутника было более, чем достаточно, он выплатил жалобщикам незначительную сумму, и больше об этом деле ничего не было слышно. В то же самое время власти заподозрили одну известную сводницу в том, что она похищала девушек из добропорядочных семей и продавала их флорентийским вельможам. На вопрос об именах своих клиентов она выдала такое количество уважаемых в городе лиц, что расследование тотчас прекратили, документы сожгли и женщине запретили рассказывать о своих проделках. Почти все флорентинки высокого положения имеют привычку торговатъ своими прелестями в публичных домах, куда приводит их необузданный темперамент, а очень часто и нужда. Что же до официального положения замужней женщины, оно во Флоренции очень незавидное: — может быть, самое худшее из всех европейских городов, — и очень немногие из них живут в роскоши. Роль «чичисбея»[6] сводится лишь к тому, чтобы служить ее ширмой, и он редко пользуется ласками своей спутницы, которую в данном случае уместнее назвать госпожой; назначенный в качестве друга ее мужа, он повсюду сопровождает ее и послушно удаляется по первому ее приказу. Сильно ошибается тот, кто считает «чичисбея» чем-то вроде любовника, — это просто-напросто верный и снисходительный друг женщины, ее союзник, хотя порой бывает шпионом мужа, но спать с ней он не имеет права. Словом, это самая позорная обязанность, какую только может взвалить на себя итальянский мужчина. Едва на пороге появляется богатый чужестранец, как галантный супруг и верный друг удаляются, освобождая поле деятельности для того, чей кошелек служит надеждой всего семейства, и мне часто приходилось видеть, как глава дома за несколько цехинов охотно, при малейшем желании пришельца, предоставлял ему возможность уединиться с его супругой. Я сделала краткий обзор флорентийских манер и обычаев, чтобы вы имели представление о том, насколько облегчались наши планы, что касалось до воровства, и насколько мешали нам традиции этого народа, за счет которого мы собирались обогащаться и развлекаться в продолжение шести месяцев. Сбригани решил, что мы скорее добьемся успеха, если вывесим над своим заведением флаг разврата, нежели сделаем его игорным домом. Как же ненасытна человеческая жадность! Разве недостаточно нам было богатых клиентов, что мы погнались за новыми, заманивая их в сети порока? Однако, ступив на кривую железную дорожку, сойти с нее уже невозможно. Итак, мы сообщили широкой публике, что в наших стенах мужчины в любой час дня и ночи, найдут не только хорошеньких услужливых девиц, но и женщин высокого происхождения; мало того — к услугам богатых дам всегда найдутся и мужчины и молоденькие девушки, годные для их тайных развлечений. Кроме того, мы предлагали свою приятную обстановку и роскошный стол, и весь город ринулся к нам. Главными предметами удовольствия служили мы сами, но стоило лишь клиентам сказать слово, и мы предоставляли в их распоряжение все, что было самого соблазнительного в округе. Мы заламывали умопомрачительные цены, зато обслуживание было на самом высоком уровне. Элиза и Раймонда, опытные в такого рода промысле, стащили немало кошельков и драгоценностей, их нечистоплотные проделки вызывали немало жалоб, но высокая протекция, которой мы пользовались, служила нам лучшей защитой, и все обвинения так и остались гласом вопиющего в пустыне. В числе первых наших клиентов оказался герцог из Пьенцы. Его необычная страсть заслуживает того, чтобы рассказать о ней. Герцогу требовались шестнадцать девушек, которых разбивали попарно, и каждая пара должна была отличаться от других прической. Мы с клиентом, обнаженные, лежали на мягком ложе, а справа расположились шестнадцать музыкантов — молодых, красивых и, естественно, тоже обнаженных. Герцог заранее говорил мне, какую похотливую позу или какой сладострасный поступок он ожидает от очередной пары, об этом сообщалось музыкантам, и сама музыка — ее ритм, тональность, мелодия — должна была подсказать входящим в комнату девушкам, какое желание загадал их господин. Если они угадывали, музыка прекращалась, и герцог содомировал обеих догадливых девиц. Если же им не удавалось догадаться, что от них требуется — а в распоряжении каждой пары было целых десять минут, — тогда сам герцог жестоко порол незадачливых тупиц, и, как легко себе представить, получал от их недогадливости не меньшее наслаждение, чем от исполнения своих желаний. Игра началась: первое желание, которое загадал наш веселый клиент, заключалось в том, что обе девушки должны пососать его член. Когда они вошли, раздалась фуга, загадка была разгадана моментально, и свершились два акта содомии. Вторая пара должна была облизать мне вагину, но, несмотря на все их усилия, девушки так и не смогли расшифровать музыку, поэтому были выпороты; от третьей пары герцог захотел, чтобы выпороли его, девушки догадались и с удовольствием сделали это. От четвертой пары требовалось ласкать члены всех шестнадцати музыкантов, и четвертая пара потерпела неудачу. Пятая должна была испражниться посреди комнаты, но прошло десять минут, и распутник вновь взял в руки плеть. Шестая пара быстро догадалась, что они должны заняться лесбийскими утехами. Вошедшие следом так и не сообразили, что должны выпороть друг друга, за это получили порку от руки герцога. Восьмой паре музыка подсказала, что следует содомировать нашего героя искусственным фаллосом, и он выбрал именно этот момент, чтобы извергнуться в мой зад. На этом музыкальная игра закончилась. Еще месяца три мы жили такой фривольной и прибыльной жизнью, после чего я совершила выдающийся по своей низости поступок и получила еще сто тысяч цехинов. Из всех светских дам, которые с завидным постоянством посещали мой салон, самой распутной, наверное, была супруга испанского посланника. Мы приводили ей женатых, женщин, девственниц, мальчиков, кастратов — она с удовольствием наслаждалась любым предметом, и хотя посланница была молода и красоты ангельской, ее похоть отличалась такой необузданностью и мерзостью, что вскоре она потребовала уборщиков улиц, мусорщиков, подметальщиков, могильщиков, мелких карманников, бродяг — короче, все, что ни есть самого презренного, грязного и вульгарного. Если ее тянуло на женщин, их следовало находить среди самых дешевых и пакостных потаскух в жутких трущобах, то есть в местах самых отвратительных. Запершись с этим сбродом, блудница семь или восемь часов подряд предавалась мерзопакостнейшим утехам, после чего, пресытившись столь необычными плотскими удовольствиями, переходила к наслаждениям застольным и завершала день еще более сумасшедшими оргиями. У нее был очень набожный и очень ревнивый супруг, которому, выходя из дома, она говорила, что идет навестить подругу, также бывшую одной из моих самых надежных клиенток. Я увидела во всем этом многообещающие возможности и однажды, обдумав весь план, явилась в посольство. — Ваше превосходительство, — обратилась я к испанцу, — такой добрый и честный человек, как вы, не заслуживает того, чтобы ему наставляли рога, я хочу сказать, что женщина, носящая ваше имя, недостойна вас. Может быть, ваша собственная порядочность заставляет вас сомневаться в моих словах? Ну что ж, тогда я прошу ваше превосходительство, во имя вашего достоинства, вашей чести и спокойствия, самому разобраться с этим делом. — Вы хотите сказать, что меня обманывают? Меня? — пробормотал посол. — Это невероятно, ведь я очень хорошо знаю свою жену. — Так ли это, мой господин? Прошу прощенья, но я уверена в' обратном и готова поклясться, что вы не можете представить себе сотой доли ее отвратительных поступков. Это надо видеть собственными глазами. Я пришла сюда за тем только, чтобы помочь вам и открыть вам глаза. Флорелла — так звали посла, потрясенный ужасными подозрениями, которые я посеяла в его сердце, впал в глубокое раздумье, прежде чем решиться на меры, которые грозили еще более ужасной перспективой разоблачения супруги. Потом, нахмурившись и показав себя в большей мере мужчиной, нежели я предполагала, спросил меня в упор: — Вы можете, мадам, доказать это обвинение? — Если хотите, сударь, я это сделаю нынче же. Вот мой адрес, я жду вас к пяти часам. И вы собственными глазами увидите, как ваша жена злоупотребляет вашим доверием и с какой публикой она имеет дело. Посол молча кивнул в знак согласия, и я продолжала: — Я польщена, ваше превосходительство, и удовлетворена, однако хотелось бы заметить, что моя услуга будет стоить мне недешево. Дело в том, что я сама поставляю вашей супруге мужчин, и она щедро платит мне; чем бы не кончилась эта история, я в любом случае лишусь дохода, следовательно, заслуживаю какой-то компенсации. — Это совершенно справедливо, — кивнул Флорелла. — О какой сумме может идти речь? — Скажем, пятьдесят тысяч цехинов? — В этом кошельке именно такая сумма, я захвачу его с собой, и деньги будут ваши, как только вы представите мне необходимые доказательства, — Согласна, сударь. Жду вас к пяти часам. Нескольких часов, оставшихся до назначеного времени, оказалось достаточно, чтобы я подготовила и другие несчастья, которые должны были обрушиться на эту злополучную чету. Заманив жену в ловушку, я хотела, чтобы в нее попал и муж, и вы скоро узнаете, каким средством я добилась этого. После беседы с послом я тут же встретилась с его супругой. — Мадам, — начала я, — вы глубоко заблуждаетесь, полагая, что ваш муж отличается высокой нравственностью и безупречным поведением; еще больше вы заблуждаетесь, если думаете, будто узнав о ваших занятиях, он будет гневаться на вас. Я предлагаю вам придти сегодня в мой дом чуть раньше, чем обычно, и вы увидите, что супружеские узы не мешают господину послу развлекаться, так же, как они не мешают и вам. Предстоящий спектакль наверняка успокоит вашу совесть и, без сомнения, избавит вас от необходимости принимать все те обременительные меры предосторожности, которые портят вам удовольствие. — Знаете, Жюльетта, я почти не удивлена тем, что вы сказали, так как у меня давно было такое ощущение, что не так уж он безгрешен, каким кажется, и я буду рада, если мои предчувствия подтвердятся. — Сегодня вы в этом убедитесь. Я приготовила для вас шестерых оборванцев, ловких карманников, грязнее и прелестнее которых я никогда не видела. Если не считать троих мальчиков, которых заказал к нынешнему вечеру ваш супруг. — О чудовище! — Он — страстный содомист, — скромно вставила я. — Ага! Вот почему он вечно крутится возле моего зада, как будто хочет забраться в него. Вот откуда его необъяснимые отлучки и его смазливые лакеи… Ах, Жюльетта, я просто обязана застать его врасплох… Я должна узнать правду. Ведь вы поможете мне, моя радость? — Ну, если вы настаиваете. Однако мне приходится думать о будущем, мадам. Удовлетворив ваше любопытство, я лишусь выгодного клиента, который платит не меньше, чем вы. — Это неважно, я возмещу все ваши потери. Назовите сумму, и я заплачу с радостью, если это положит конец моим опасениям и тревогам. — Вам не покажется слишком много, если я попрошу пятьдесят тысяч цехинов? — Вы их получите вот в этом кошельке, который будет со мной. А теперь назначьте час и считайте, что мы договорились. Устроив оба свидания, я поспешила домой, чтобы организовать комедию. По моим расчетам супруга уже оказалась в западне: ее врожденная распущенность была тому порукой. А вот с послом дело обстояло не так просто: здесь требовалось большое искусство, искусство соблазнения, ведь моим соперником был испанец, к тому же чрезвычайно набожный. Но трудности меня не страшили, я безупречно разыграла две первые сцены, а две последние должны были происходить в соседних комнатах; через одно отверстие в стене муж сможет стать свидетелем неверности жены, через другое — жена будет наблюдать за развлечениями супруга. Мне оставалось ждать появления жертв своего коварства. Первым пришел муж. Я встретила его такими словами: — Мой господин, мне кажется, что теперь, когда вы знаете о поведении своей супруги, вам не стоит сдерживать свои желания и отказывать себе в удовольствиях. — Вы говорите такие веши… — начал оскорбленный Флорелла. — Они вам неприятны, и вы совершенно правы, потому что женщины не доведут до добра. Но взгляните на этих очаровательных мальчиков, ваше превосходительство, — при этом я отодвинула занавеску, за которой стояли трое прекрасных юных созданий, совершенно обнаженных, увитых гирляндами роз, — разве вы откажетесь провести с ними время? Ну знаете, сударь, тогда я вообще ничего не понимаю: неужели даже после подлого предательства близкого вы собираетесь усугублять свои горести воздержанием? Пока я увещевала гостя, обольстительная троица ганимедов, по моему знаку, окружила испанца, начала осыпать его ласками и нежными поцелуями и скоро, несмотря на все его сопротивление, пробудила в нем дремлющее мужское начало. Мужчины слабы, друзья мои, набожные мужчины слабы в особенности, тем более, если предложить им мальчиков. Существует большое сходство между верующими и содомистами, хотя оно редко бросается в глаза, а чаще всего не осознается ни теми, ни другими. — Я вас оставлю, господин мой, — сказала я, убедившись, что дела идут так, как надо, — и вернусь, как только супруга ваша начнет свои проказы. Вы увидите их и сможете продолжить свои собственные со спокойной совестью. Я оставила его на время, потому что в дом как раз входила посланница. — Мадам, — шепнула я и подвела ее к потайному отверстию в стене, — вы пришли в самый подходящий момент. Можете полюбоваться, как его превосходительство проводит свободное время. Действительно, ее благородный супруг — то ли под воздействием моей подлой шутки, которую я сыграла с ним, то ли под влиянием речей — уже почти разделся и погрузился в исполненную неги прелюдию, всегда предшествующую акту содомистской похоти. — О, скотина! — задохнулась от негодования посланница. — О, подлый лицемер! Пусть только попробует упрекнуть меня теперь, после того, что я увидела, и я найду, что ответить. Это чудовищно, Жюльетта, это ужасно! Где мои мужчины, madre de Dios[7] Давайте сюда моих мужиков, я должна отомстить ему. О, как жестоко я буду мстить! Оставив донью Флореллу наедине с ее обычными мерзкими утехами, я поспешила к посланнику. — Прошу великодушно простить меня, если я вам помешала, ваше превосходительство, но именно сейчас есть возможность убедить вас. Оставьте на минуту свои сладкие занятия и подойдите сюда. — С этими словами я подвела его к потайному отверстию, проделанному в нескольких метрах от первого, через которое наблюдала за ним жена. — Теперь вы все увидите сами. — Великий Боже! — негромко воскликнул благородный гранд. — Подумать только: шестеро мужчин, да к тому же из самых отбросов общества! Ах ты, мерзкая тварь! Возьмите свои деньги, мадам, вы меня убедили; я испепелен, я уничтожен… Уберите прочь этих детей, я больше не желаю даже слышать об удовольствиях. Это чудовище за стеной разбило мне сердце, вынуло из меня душу… Я не знаю, как буду теперь жить. Мне же было совершенно неинтересно, удовлетворена или нет его похоть, — его жена видела начало, и этого было достаточно. Мою черную душу больше всего порадовали последствия этой шутки; ярко воспылали жаровни моего злого сердца, когда вскоре я узнала, что донья Флорелла была забита до смерти, и известие об этом наделало в городе много шума. Многочисленные дипломаты — эмиссары многих государств — немедленно опубликовали живописные, леденящие кровь описания этого события, и Флорелла предстал перед судейскими чиновниками великого герцога; не в силах вынести жестоких угрызений совести, не снеся свалившегося на его бедную голову позора, гордый испанец застрелился. Но в этой второй смерти моей заслуги не было — в лучшем случае я могла считать себя его косвенной причиной. И мысль эта невероятно огорчила меня. А теперь расскажу о том, что я предприняла для того, чтобы прийти в себя и в то же время еще больше увеличить свое состояние. Общеизвестно, что итальянцы широко пользуются ядами, в этом их жестокий характер находит более полное выражение и подходящее средство для мщения и для утоления похоти — двух вещей, которыми они по праву славятся во всем мире. При помощи Сбригани я истратила все запасы, когда-то приобретенные у мадам Дюран, поэтому пришлось заняться изготовлением тех ядов, рецепты которых она мне дала. Я в большом количестве продавала свои изделия, давала рекомендации по их употреблению, и эта коммерция сделалась неиссякаемым источником наших доходов. Один юноша из приличной семьи, который доставлял мне немало удовольствий в постели и был постоянным дневным посетителем в моем доме, как-то раз попросил меня дать ему какое-нибудь средство для его матери — ему надоело ее вмешательство в его веселый образ жизни, и чем скорее он уберет ее с дороги, тем скорее получит значительное наследство. Вот такие веские причины вынуждали его избавиться от своего неусыпного Аргуса, а поскольку он был человеком твердых принципов, я не сомневалась в его способности без колебаний исполнить то, что диктовал здравый смысл. Словом, Он спросил у меня сильное быстродействующее снадобье, а я продала ему яд медленного действия и прямо на следующий день нанесла визит его матери, зная, что мой друг уже дал ей яд, ибо не в его правилах было откладывать столь важные дела. Никаких признаков отравления я не заметила, так как действие яда было рассчитано на несколько дней, и рассказала обреченной женщине о гнусных планах ее сына, правда, представив их как предполагаемые. — Мадам, — сказала я, — участь ваша незавидна, положение очень серьезное, и без моей помощи вы погибли. Но ваш сын не одинок в этом подлом заговоре против вас — его сестры также участвуют в нем, кстати, одна из них обратилась ко мне за ядом, который должен перерезать нить вашей жизни. — Что за жуткие вещи вы мне рассказываете? — В этом мире такие вещи случаются сплошь и рядом, и неблагодарна — да нет, просто удручающа — миссия того, кому, ради любви к человечеству, приходится сообщать о них. Вы должны отомстить, мадам, и без всякого промедления. Я принесла вам то же самое снадобье, которое собираются дать вам неблагодарные дети, и советую как можно скорее использовать его на них самих: другого они не заслуживают, как говорится, «глаз за глаз», мадам, ибо возмездие — вот высшая справедливость. Только держите язык за зубами — ведь позор ляжет на вашу голову, если узнают, что плоть от плоти вашей замышляет убийство; отомстите молча, и вы получите удовлетворение и избежите подозрений. И ни в чем не сомневайтесь: нет ничего дурного в том, чтобы обратить против заговорщиков меч, который они занесли над вашей головой. Напротив, сотрите злодеев в порошок, и вы заслужите уважение любого честного человека. Я разговаривала с самой мстительной женщиной во Флоренции — это я поняла сразу. Она взяла яд и заплатила золотом. На следующий же день она подмешала смертоносный порошок в пищу детей, а поскольку я выбрала для нее самое сильное средство, ее сын и обе дочери скончались очень скоро, а два дня спустя в могилу за ними сошла и мать. Когда похоронная процессия проходила мимо моего дома, я открыла окна и подозвала Сбригани. — Иди сюда и посмотри на это впечатляющее зрелище. Я хочу, друг мой, чтобы ты удовлетворил меня прямо здесь и сейчас. Иди же скорее, дай йне излить сперму, которая целую неделю кипит в моем влагалище. Я должна, я просто обязана кончить при виде результата своих преступлений. Вы хотите знать, зачем я швырнула в эту бойню двух дочерей той женщины? Ну что ж, я вам отвечу. Обе они были несравненные красавицы; два долгих месяца разными способами я пыталась соблазнить их, но они устояли — так разве этого было недостаточно, чтобы возбудить мою ярость? И разве не всегда добродетель кажется достойной порицания в глазах гнусного злодейства? Нет нужды говорить вам, друзья мои, что в кипящем котле всех этих коварных злодеяний моя 'собственная похоть не дремала. Имея богатейший выбор превосходных мужчин и великолепных женщин, которых я приводила для чужих забав, я, конечно же, оставляла самые лучшие экземпляры для себя. Однако я должна заметить, что итальянцы не отличаются выносливостью в плотских утехах, им нечем похвастать в смысле величины основной части тела, к тому же они не блещут здоровьем, и неудивительно, что занималась я исключительно сафизмом. В ту пору графиня Донис была самой богатой,, самой красивой, самой элегантной и отъявленной лесбиянкой во всей Флоренции; весь город говорил, что я состою с ней в близких отношениях, и слухи эти были не беспочвенны. Синьора Донис была тридцатипятилетней вдовой, прекрасно сложенной женщиной с очаровательным лицом, обладала ясным и светлым умом, большими познаниями и не меньшими талантами. Распущенность и любознательность — вот что привлекало меня в ней, и мы вместе предавались самым необычным, самым непристойным и сладострастным утехам. Я научила графиню искусству оттачивать удовольствия на оселке утонченной жестокости, и блудница, впитав в себя мой опыт и мои уроки, почти сравнялась со мной в порочности. — Знаешь, любовь моя, — призналась она мне однажды, — только теперь я поняла, какие необычные желания возникают при мысли о преступлении. Я бы сравнила это с искрой, которая мигом воспламеняет все, что может гореть; огонь разгорается по мере того, как находит все новое и новое топливо, и наконец превращается в такой сильный пожар, что его не потушить морем спермы. Но скажи, Жюльетта, должна же существовать какая-то теория, которая объясняет этот феномен, имеет свои принципы и свои правила так же, как и любая другая теория… Я горю желанием познать весь этот механизм, а тебя, мой ангел, умоляю научить меня, как управлять всем этим; только ты можешь помочь мне, так как тебе известны все мои наклонности и вкусы. — Милая синьора, — отвечала я, — я слишком люблю свою ненаглядную ученицу, поэтому не брошу ее на половине пути, ведущем к познанию. Удели мне немного внимания, и я изложу тебе правила, которые помогли мне сделаться такой, какой ты меня знаешь сегодня. Начну с вопроса, любезная графиня: всякий раз, когда тебя подмывает совершить преступление, какие меры предосторожности должна ты принять, исключая, разумеется, те, которые диктует сам ход событий? Я выдержала многозначительную паузу и продолжала: — Во-первых, следует заранее, за несколько дней до преступления, рассмотреть и взвесить все его последствия — те, что принесут тебе выгоду и, особенно внимательно, те, что могут оказаться для тебя роковыми: их надо изучить так, будто они неизбежны. Если ты замышляешь убийство, помни, что на земле нет такого человека, который жил бы совершенно одиноко и изолированно от других ^-всегда найдутся знакомые, друзья или родственники, и они могут причинить тебе большие неприятности. Эти люди, кто бы они ни были, рано или поздно хватятся твоей жертвы и неизбежно придут к тебе, поэтому, прежде чем действовать, подготовься к разговору с ними, к ответам на их вопросы и к другим возможным мерам на тот случай, если твои объяснения их не удовлетворят. Затем, продумав все до самых мелочей, действуй — желательно в одиночку, но если придется-таки привлечь сообщника, постарайся найти такого, кто также будет заинтересован в преступлении, постарайся скомпрометировать его и втянуть в дело как можно глубже, чтобы он не смог когда-нибудь подцепить тебя на крючок. Собственный, личный интерес — вот перводвижитель человеческого поведения; это надо крепко вбить себе в голову — если сообщник сочтет, что ему выгоднее предать тебя, нежели сохранить тебе верность, тогда, будь уверена, дорогая, он сыграет с тобой злую шутку, в особенности если он слаб духом и если ему взбредет в голову, что признание очистит ему совесть. Если ты намерена извлечь из преступления прибыль, старательно скрывай это, при людях не давай никакого повода заподозрить, что заинтересована в этом, держи свой рот на замке, ибо малейшее твое слово впоследствии может обернуться против тебя и очень часто, при отсутствии других свидетельств, служит главной уликой. Если совершенное преступление удваивает твое состояние, не спеши делать новые покупки, скажем, карету или колье, — это неизбежно привлечет внимание окружающих, вызовет слухи и приведет к твоему порогу полицию. Совершив преступление — особенно, если ты новичок в этом деле, — некоторое время избегай общества, так как лицо — зеркало души, и несмотря на все наши усилия лицевые мускулы непременно выдают наши тайные чувства и заботы. По той же самой причине не позволяй втягивать себя в разговор, имеющий хоть самое отдаленное отношение к преступлению, потому что в первое время ты можешь сказать что-то лишнее, бросающее на тебя тень подозрения, если же, напротив того, ты уже к этому привыкла, и преступление доставило тебе удовольствие, выражение твоего лица может выдать твою радость при его упоминании. Словом, только опыт научит тебя контролировать и свои слова и свою реакцию и, в конце концов, избавиться от привычки обнаруживать свои тайные чувства, вот тогда ты сделаешься спокойной, невозмутимой и бесстрастной, даже если тебя будут обуревать самые сильные чувства. Но все это достигается только благодаря привычке к пороку, благодаря наивысшей твердости и окаменелости души, и добиться этого я тебе искренне желаю и как можно скорее. Но если ты не избавишься от угрызений совести, ты никогда не достигнешь такого состояния; если, повторяю, ты не избавишься от сомнений и дурных предчувствий, тебе не дано управлять собой, и твоя слабость проявится при первом же удобном случае и выдаст тебя при первой опасности. Стало быть, совершив злодейский поступок, нельзя успокаиваться и почивать на лаврах, мадам: ты станешь несчастнейшей из женщин, если сделаешь только одну вылазку в мир злодейства и на том остановишься. Либо тихо сиди дома, либо, изведав вкус преступления, без колебаний прыгай через пропасть сомнений. Только накопленный груз множества дурных поступков избавит тебя от угрызений совести, породит в твоей душе сладостную привычку, которая притупит и сведет их на нет и даст тебе силы и средства обманывать окружающих И не думай, будто ты что-то выиграешь, если уменьшишь серьезность замышляемого тобой преступления, ибо степень жестокости не имеет никакого значения: проступок наказывается не в силу его жестокости, а потому лишь, что его автор попался, хотя чем опаснее преступление, тем больших предосторожностей оно требует. Практически невозможно осуществить большое злодейство без тщательной подготовки, между тем как люди чаще всего попадаются на мелких, совершаемых с небрежностью. Степень жестокости преступления волнует только тебя, но какое будет тебе дело до этого, если совесть твоя будет неприступна? А вот его раскрытие означает твою погибель, и этого нельзя допустить ни в коем случае. Не забывай о лицемерии — оно совершенно необходимо в этом мире, где царят нормы и обычаи, которые вряд ли согласуются с твоими убеждениями: преступления редко вменяются в вину тем, кто высказывает абсолютное равнодушие ко всему происходящему. Нет человека более несчастного и более неуклюжего, чем Тартюф. Никто так, как Тартюф, не восхищается добродетелями, стараясь скрыть свое лицемерие; ты должна пойти дальше безразличия к преступлению: не следует боготворить добродетель, но не следует любить и порок — такой вид лицемерия обнаружить труднее всего, ибо оно оставляет в покое гордыню окружающих, между тем как лицемерие, отличающее мольеровского героя, оскорбляет ее. Старайся обходиться без свидетелей и даже без сообщников и, по возможности, избавляйся и от тех, и от других: либо первые, либо вторые непременно приведут преступника на эшафот, а часто — и те и другие вместе[8]. Хорошо продуманный план и безукоризненное исполнение избавят тебя от необходимости иметь дело с людьми такого сорта. Никогда не говори, что твой сын, твой лакей или твой муж ни за что не предадут тебя, ибо они, если захотят, смогут причинить тебе безграничное зло, даже если и не выдадут тебя правосудию, чьих стражей, кстати, нетрудно купить. Самое же главное — никогда не обращайся к религии: можешь считать себя живым трупом, если угодишь в ее сети; она будет непрестанно терзать тебя, наполнит твое сердце страхами, а голову — иллюзиями, и это закончится тем, что ты сделаешься своим собственным обвинителем и злейшим врагом. Взвесив и проанализировав все эти обстоятельства — методично, объективно и рационально (разумеется, я хочу, чтобы ты совершила преступление в пылу страсти, я даже подталкиваю тебя к этому, но настаиваю на том, что готовить его надо в спокойном состоянии), — взгляни беспристрастно на самое себя, посмотри, кто ты есть на самом деле, оцени свои способности, свои силы и возможности, свое влияние и свое положение, определи степень своей неуязвимости перед лицом закона, поищи средства, которые могут защитить тебя. И если ты найдешь себя надежно защищенной, можешь приступать к делу, но как только кости брошены, и игра началась, действуй без колебаний. Учти, что самые хитрые замыслы могут рухнуть, но если уж ты попалась, несмотря на все принятые меры предосторожности, смотри прямо в лицо опасности и достойно принимай ее. В самом деле, что страшного тебя ожидает? Безболезненная и очень быстрая смерть. И лучше, если она настигнет тебя на виселице, чем в постели: страданий гораздо меньше, и все пройдет намного быстрее. Быть может, тебя смущает позор? Но что вообще означает это слово? Ведь ты его даже не почувствуешь — мертвые вообще ничего не чувствуют, ну а что касается до того, как будет чувствовать себя твоя семья, твои близкие, так разве это может беспокоить тебя, человека с философским умом? Неужели ты страшишься упреков, если, скажем, тебе оставили жизнь и удовлетворились тем, что собираются гневно бичевать и исправлять тебя? И неужели тебя ужасает мысль о пустой болтовне или о об опозоренном имени? Фи! Стоит ли бояться этой фикции? Возможно, ты думаешь о чести? А что есть честь? Пустое сочетание звуков, ничего не значащее слово, которое и существовать-то не может отдельно от чьего-то мнения и которое в таком качестве не может ни прельстить нас, если оно относится к нам, ни огорчить, если мы потеряли то, что оно обозначает. Бери пример с Эпикура, который считал, что слава и честь приходят к нам извне, поэтому здесь мы ничего не можем поделать, кроме как научиться жить без них, если не в состоянии их заслужить. Знай же, что нет на свете преступления, даже самого скромного, которое не доставляло бы преступнику удовольствие, перевешивающее все неудобства, связанные с позором и немилостью. Неужели я буду жить хуже от того, что общество осуждает меня? Что мне до грязи, которой меня пятнают, если я сохранила внутренний комфорт! Именно в этом я нахожу счастье, а вовсе не в чужом мнении, которое мне не дано ни создать, ни исправить, ни сохранить и которое есть пустое и бессмысленное понятие, поскольку мы каждый день видим, как люди, лишенные напрочь и чести и славы, поживают преспокойненько роскошной жизнью, недоступной слабым и глупымг несмотря на их рьяную приверженность добродетели. Вот с такой речью, милая графиня, я бы обратилась к какому-нибудь недалекому слушателю. Но твое положение в обществе, твоя личность, твое богатство, уважение, которым ты пользуешься, — все это защищает тебя от любого вмешательства и обеспечивает тебе безнаказанность: ты недосягаема для закона благодаря своему происхождению, для религии — благодаря своему просвещенному уму, для угрызений совести — благодаря интеллекту. И нет ни одной причуды, в которую ты не могла бы броситься очертя голову. Однако хочу повторить еще раз: пуще всего берегись скандала — он приносит только лишние заботы и ни на йоту не увеличивает наслаждение. Позволю себе повторить еще раз: тщательнее выбирай себе сообщников, которые потребуются тебе на первых порах. Ты богата и можешь щедро платить им — повязанные по рукам и ногам твоими подачками, они будут верны тебе, а если осмелятся на предательство, что тебе мешает первой отдать их под суд? Я понимаю, что речь моя напоминает проповедь, но позволь, дорогая, открыть тебе секрет, как определить, какой вид преступления лучше всего подходит твоему темпераменту, потому что, не зная этого, ты можешь попасть впросак. Женщина с твоей внутренней организацией не может не ощущать в себе бесконечные преступные порывы, но прежде чем сказать секрет, я объясню тебе, как я распознала твой темперамент. Сила твоих чувств невероятна, и ты направила свою чувственность в такое русло, что она не могла привести тебя ни к чему иному, кроме порока. Все внешние предметы, обладающие какими-нибудь особенностями, вызывают сильное возбуждение в электрических частицах твоей телесной жидкости, и эта встряска постоянно передается нервам, которые находятся в зоне удовольствия: ты немедленно ощущаешь в этом месте нестерпимый зуд, это острое, щекочущее ощущение тебе приятно, ты с радостью принимаешь, лелеешь и постоянно возобновляешь его; твое воображение принимается искать новые способы и средства усилить его… возбуждение возрастает все больше и больше, и ты, если захочешь, можешь многократно, до бесконечности, получать самое сильное наслаждение. Отныне твоей единственной целью и заботой становится поиск новых ощущений. Что еще добавить к этому? Может быть, я забыла сказать, что человек, преодолевший все препятствия, как это сделала ты, и освободившийся от всех рамок, обязательно должен пойти очень далеко, ибо с этого времени твое воображение могут воспламенить только самые провоцирующие и самые невероятные и непристойные поступки, оскорбляющие все человеческие и небесные законы. Поэтому я советую тебе немного сдержать себя, потому что, к сожалению, возможности для преступления случаются не всегда, когда у нас возникает такая потребность, а Природа, которая дала нам огненные души, должна была хотя бы добавить впридачу к ним хвороста. Разве я не права, моя прелесть, что твои желания уже начинают опережать твои возможности? — О да, да, — горестно вздохнула восхитительная графиня. — Так я и думала. Это ужасное состояние, я много-много раз испытывала его, и это отравляет мне жизнь. А теперь послушай мой секрет[9]. Попробуй прожить недели две без разврата и развлекаться любым другим способом и все это время гони от себя всякую похотливую мысль. В последнюю ночь ложись в постель одна и в ночной тишине собери воедино все те образы и желания, которые ты гнала от себя прочь в продолжение долгого поста, и, не спеша, в сладкой истоме, займись мастурбацией, в искусстве которой нет тебе равных на земле. После этого дай волю всей своей фантазии, пусть мысли твои следуют по самым извилистым тропинкам извращенной похоти, взбираясь все выше и выше, смакуя подольше подробности каждой возникающей в твоем мозгу сладострастной картины, и поверь в то, что ты — абсолютная властительница всего мира, пресмыкающегося у твоих ног, что ты обладаешь неоспоримым высшим правом истязать, уничтожать, стирать в порошок всех и каждого на нашей грешной земле. Все живое покорно твоей воле, все трепещет перед тобой, ты можешь творить все, что пожелаешь; пусть желания твои будут капризны и жестоки, пусть безжалостна будет твоя воля, и никому не будет ни пощады, ни снисхождения; смети все препятствия и помехи, все человеческие законы, стоящие на твоем пути; положись на свое воображение и покорно следуй за ним, только не торопись и не увлекайся: пусть разум, а не темперамент руководит твоими пальчиками. Скоро, помимо твоего сознания, из всех разнообразнейших сцен, теснящихся в твоей голове и перед твоими глазами, одна, самая яркая, внезапно привлечет твое внимание, и с этого момента ты, даже если захочешь, не сможешь ее отбросить или заменить другой, не менее сладострастной. Эта мысль, эта картина начнет принимать все более конкретные, осязаемые формы, тебя охватит бешеное исступление, ты непостижимым, волшебным образом окажешься в этой воображаемой обстановке и испытаешь оргазм, достойный Мессалины. После этого зажги свечу и, не вставая с постели, подробно опиши тот образ, что довел тебя до оргазма, не упуская ни одной, даже самой незначительной детали. Затем ложись спать и, засыпая, перебирай в памяти все случившееся. На следующий день перечитай свои записи и, снова улегшись в постель, мысленно добавь к ним все, что воображение, уже уязвленное картиной, которая довела тебя до кульминации, сможет тебе предложить, чтобы усилить наслаждение. Потом переходи к окончательному оформлению твоей мысли и, нанося последние штрихи, включи в нее свежие эпизоды и сцены, которые придут тебе в голову. Вслед за тем еще раз мысленно осуществи свой план, как и в предыдущую ночь, и ты увидишь, что именно эта форма порочного распутства наиболее подходит тебе и будет доставлять тебе максимальное наслаждение. Я понимаю, что мой рецепт не лишен недостатков, но это — верное средство, и я бы не рекомендовала его, если бы не испытала сама. Любимая моя подружка, — продолжала я, заметив как благотворно действуют на графиню мои наставления, — позволь мне прибавить еще несколько замечаний к моему совету, ведь единственное мое желание — видеть тебя счастливой и помочь тебе в этом. Если ты решилась совершить преступление ради удовольствия, надо, во-первых, позаботиться о том, чтобы придать ему как можно больший размах, а во-вторых, сделать его непоправимым. Последнее — очень важно, поскольку исключает заранее всякую возможность для угрызений совести: ведь это чувство всегда почти сопровождается утешительной мыслью, что потерпевший каким-то образом сумеет уменьшить свои страдания и устранить зло, причиненное ему, от этой мысли угрызения засыпают, но при первом же несчастье, . при малейшем недомогании или просто после того, как страсть утихнет, они пробуждаются снова и могут привести тебя в отчаяние. А вот если твой поступок не оставляет ни капли надежды на возможность сгладить его последствия, здравый смысл уничтожит угрызения и сожаления. Какой толк плакать о пролитом молоке? — гласит мудрая поговорка. Вспоминай ее чаще, и скоро в душе у тебя не останется места для угрызений, тогда ты сможешь творить любое зло без мучительных для тебя последствий и обретешь наивысшее внутреннее спокойствие. С одной стороны, понимая, что последствия твоих преступлений необратимы, с другой, зная, какое из них скорее других может привести тебя к раскаянию, ты закалишь свою совесть и заставишь ее замолчать окончательно. Таким образом, мы видим, что совесть не похожа на все прочие душевные недуги: она уходит в небытие тем быстрее, чем чаще мы ее будоражим. Усвоив эти элементарные принципы, ты будешь готова на все и ни перед чем не остановишься. Я допускаю, что ты сможешь обрести душевный покой только за счет других людей, но ты его обретешь непременно. Но какое тебе дело до других, когда речь идет о тебе самой! Если, скажем, з? уничтожение трех миллионов живых существ тебе обещают вкусный обед, ты должна сделать это без малейшего колебания, каким бы куцым не показалось это удовольствие по сравнению с его ценой, ибо отказ от вкусного обеда будет для тебя лишением, между тем как ты не испытаешь никакого лишения от того, что исчезнут три миллиона ничтожных созданий, которыми ты должна пожертвовать, чтобы получить обед, так как между тобой и твоей трапезой существует связь, пусть даже и слабая, но нет ничего общего между тобой и тремя миллионами жертв. Кроме того, не забывай, что удовольствие, которое ты предвкушаешь от этой бойни, перестает быть просто удовольствием и превращается в одно из самых сладострастных ощущений, которые доступны человеку, так как же можно колебаться или воздерживаться от злодейства?[10] Все упирается в полное уничтожение этого абсурднейшего понятия о братстве, которое вдолбили нам в детстве. Стоит только разорвать эти призрачные узы, освободиться от их влияния, убедить себя в том, что между тобой и другим человеком не может быть никакой связи, и ты увидишь, как необъятен мир удовольствий и как смешны и глупы угрызения совести. Страдания ближнего будут тебе безразличны, если только при этом не испытываешь болезненных ощущений. Тебе будет наплевать на трагическую участь миллионов жертв, ты даже и пальцем не шевельнешь, чтобы спасти их, даже если будешь в состоянии сделать это, ибо их смерть полезна Природе, но еще важнее, чтобы их уничтожение доставило тебе наслаждение, потому что ты должна обратить на свою пользу все происходящее вокруг тебя. Следовательно, злодеяние надо совершать решительно, без колебаний, но с осмотрительностью: дело вовсе не в том, что сама по себе осмотрительность является благом, и ценность ей придают получаемые тобой выгоды, и дело не в том, что она так уже необходима, потому что очень часто является для нашего наслаждения тем же, что ушат воды для горящего костра. Но в некоторых случаях без нее не обойтись, так как она обеспечивает безнаказанность, а уверенность многократно усиливает очарование злодейства; однако с твоим богатством и безграничным уважением, которое тебя окружает, тебе вообще не стоит беспокоиться об этом. Поэтому ты можешь наплевать на всякую осторожность и предусмотрительность, если она мешает тебе наслаждаться. Восхищенная моими речами, графиня тысячью поцелуев выразила мне свою благодарность. — Я сгораю от нетерпения испытать твой рецепт, — сказала она. — Давай не будем встречаться две недели, и я даю слово никого не принимать за это время, а после этого проведем ночь вместе, и ты услышишь о моих замыслах и поможешь мне осуществить их. Как и было обещано, две недели спустя графиня пригласила меня на ужин. Подогрев себя самыми изысканными яствами и винами, мы отпустили служанок, заперли двери и уединились в маленькую комнату, которая благодаря большому искусству и немалым расходам была превращена в настоящую лабораторию плотских утех. Когда мы остались одни, графиня бросилась в мои объятия. — Ах, Жюльетта, мне необходима такая интимная обстановка; иначе я не смогу сознаться, до чего довели меня твои коварные рассуждения. Возможно, никогда не замышлялось более чудовищного преступления, оно настолько ужасно, что у меня просто не хватает слов… Моя вагина истекала соком, когда я думала о нем… Я испытывала оргазм, когда представляла, как совершаю его. О, моя любовь, как мне рассказать тебе обо всем этом? В какие только дебри не заводит нас развратное воображение! В какие адские пучины не увлекает слабого и беспомощного смертного его ненасытность, его беспринципность, атрофия совести, любовь к пороку, неумеренная похотливость… Жюльетта, тебе известно, что у меня есть мать и дочь? — Разумеется. — Женщине, которая носила меня в своем чреве, недавно исполнилось пятьдесят лет, и она сохранила свою красоту. Она обожает меня. Моей дочери Аглае шестнадцать лет, я боготворю ее, я наслаждалась ее ласками два последних года точно так же, как это делала со мной моя мать, так вот, Жюльетта, эти два создания… — Продолжай же. — Эти создания, которых я должна безумно любить, которые должны быть для меня дороже самой жизни… Словом, я хочу обагрить свои руки их кровью. Хочу искупаться в ней, Жюльетта; вместе с тобой я хочу погрузиться в ванную, мы будем ласкать друг друга, а кровь этих двух шлюх будет ласкать наши тела, будет плескаться вокруг, и мы будем плавать в ней… Я боготворила этих женщин до того, как встретила тебя, и вот теперь я их ненавижу; я хочу, чтобы они умерли на наших глазах самой жестокой смертью… Хочу, чтобы их предсмертное дыхание воспламенило наши чувства; хочу, чтобы их мертвые тела плавали в той же ванной, и на их трупах, в их крови мы с тобой будем кончать до изнеможения. С этими словами графиня Донис, которая в продолжение всего признания не переставала мастурбировать, испытала оргазм и тут же лишилась чувств. Я и сама была настолько возбуждена всем услышанным, что даже не догадалась привести ее в сознание. Открыв глаза, она вновь бросилась мне на шею. — Я поведала тебе ужасные вещи, Жюльетта, и, судя по моему состоянию, ты можешь убедиться, как сильно они действуют на мою душу… Может быть, ты думаешь, что я раскаиваюсь в своих словах? Отнюдь. И я сделаю все, что задумала. Завтра же мы займемся этим вместе. — Сладкая ты моя наперсница, — отвечала я, целуя свою восхитительную подругу, — не подумай только, будто я тебя осуждай) — упаси меня Небо! Я вовсе не собираюсь отговаривать тебя, но предлагаю тщательно обдумать весь план и украсить его кое-какими эпизодами. Мне пришло в голову, что в это блюдо стоит добавить некоторые пряности. Кстати, каким образом ты намереваешься купаться в крови своих жертв? Мне кажется, для полноты ощущений следует подумать о том, чтобы эта кровь была результатом жесточайших пыток. — Неужели ты думаешь, — негодующе заявила графиня, — что мое развратное воображение не предусмотрело этого? Я хочу, чтобы эти пытки были столь же продолжительны, сколько ужасны и жестоки; я хочу десять часов подряд наслаждаться зрелищем их мучений и их стонами и мольбами; я желаю, чтобы мы двадцать раз подряд испытали оргазм, пока издыхает вначале одна, затем другая, и мы будем впитывать в себя их вопли и напьемся допьяна их слезами. Ах, Жюльетта, — воодушевлялась она все больше и ласкала меня с тем же пылом, с каким только что мастурбировала сама, — все, к чему так страстно стремится сейчас мое сердце, есть результат твоих советов и поучений. И эта жестокая, но спасительная истина дает мне право на твою снисходительность. Поэтому спокойно выслушай то, что я еще должна сказать тебе: я настолько далеко зашла в своих опасных желаниях, что пути назад у меня нет, но я должна досказать свою исповедь до конца и в то же время вынуждена просить твоей помощи в одном деле, которое для меня чрезвычайно важно. Аглая — дочь моего мужа, и у меня есть все основания ненавидеть ее, мои чувства к ее отцу были не менее враждебны, и если бы Природа не услышала мои молитвы, я бы поторопила ее и своими руками… вобщем, ты меня понимаешь. У меня есть и другая дочь, ее отец — человек, которого я боготворю. Ее зовут Фонтанж, она — сладкий плод моей страсти, ее высший дар, сейчас ей тринадцатый год, она воспитывается в монастыре Шайо, под Парижем. Я мечтаю о том, что у нее будет блестящее будущее, это требует средств, а в средствах недостатка у нее не будет. Возьми это, Жюльетта, — продолжала синьора Донис, протягивая мне тяжелый кошелек, — мои законные наследники недосчитаются этих пятисот тысяч франков; положи эти деньги на имя Фонтанж, когда вернешься во Францию. Кроме того, я собираюсь доверить ее твоим заботам, ты будешь присматривать за ней, формировать ее душу, способствовать ее благосостоянию и счастью. Но твой интерес к ребенку должен питаться только твоей благожелательностью, в противном случае все пойдет прахом; моя семья заявит права на этот дар, и суд отберет деньги у моей дочери. Я верю в тебя, милая Жюльетта, но все-таки поклянись, что ты меня не подведешь и сохранишь в тайне оба моих поступка — и добрый и злой, В этом кошельке есть еще пятьдесят тысяч франков, которые я очень прошу тебя принять. Поклянись же, что станешь палачом тех двоих, которых я обрекла на смерть, и в то же время защитницей милого создания, которое я вверяю твоим заботам. Говори, Жюльетта, я тебе верю, разве не ты тысячу раз говорила мне, что и среди злодеев есть свой кодекс чести? И неужели эта максима окажется ложью? Нет, конечно же нет, любовь моя. Итак, я жду ответа. Хотя мне бесконечно больше улыбалось дать слово сотрудничать в злодействе, нежели в акте благородства, в каждом из предложений графини была своя приятная и заманчивая сторона, и я согласилась и на то и на другое. — Милая моя, — сказала я синьоре Донис, скрепив наш договор поцелуем, — я все сделаю так, как ты хочешь: не пройдет и года, как твоя любимая Фонтанж будет пользоваться твоим благородством и моими преданными заботами. Но, пока, дорогая, прошу тебя сосредоточиться на исполнении твоих жутких замыслов. А то меня начинает тошнить от добродетели, особенно когда душа моя открыта злодейству… — Скажи, Жюльетта, — и синьора Донис вцепилась в мой рукав, — может быть, ты не одобряешь мой благородный поступок? — Да что ты, разумеется, нет, — торопливо ответила я, имея свои причины рассеять сомнения графини, — я нисколько не осуждаю его, но думаю, что каждый из противоположных проступков хорош в свое время и в своем месте. — Я рада слышать это, а теперь давай хорошенько обдумаем план, который не дает мне покоя. У меня есть кое-какие соображения по этому поводу, но прежде я хочу услышать твои и посмотреть, совпадают ли наши мысли. — Прежде всего, — заметила я, — это должно происходить не в городе, а где-нибудь в загородном поместье: жестокие удовольствия хорошо вкушать в тиши и покое, а такую обстановку можно найти только в деревне, подальше от людей. Кстати, извини мой вопрос: Аглая — девственница? — Разумеется. — Тогда мы принесли ее девственность в жертву на алтаре убийства, обе матери должны отдать ее в руки жреца, и он… — Ее страдания должны быть нечеловеческими! — прервала меня графиня. — Непременно, но не стоит заранее обсуждать конкретные детали — посмотрим, как будут складываться обстоятельства: когда события происходят спонтанно, без подготовки, они в тысячу раз сладострастнее. Остаток ночи мы провели в самых бурных лесбийских утехах. Несколько часов подряд мы целовали, сосали, пожирали друг друга, а в довершение всего, вооружившись фаллосами, устроили фехтовальный турнир и безжалостно прочистили друг другу задний проход. Под утро было решено отправиться на несколько дней в Прато, где у графини было великолепное поместье, и привести чудесный план в исполнение на следующей же неделе. Синьора Донис без обиняков объявила своей матери и дочери, что они, все трое, уезжают в длительное путешествие на полгода, и тем самым подготовила почву для будущего печального сообщения о трагической гибели, которая должна была настигнуть в дороге дорогих ей и незабвенных людей, ставших объектом ее извращенной похоти. Со своей стороны, я должна была привезти к месту действия Сбригани и двоих верных наперсниц. В назначенный день в Прато собрались восемь человек: не считая меня и графини, там были мой супруг, обе мои служанки, мать синьоры Донис, ее дочь и пожилая— нянька графини, много лет участвовавшая в ее развлечениях. До того дня я видела Аглаю мельком, раза два или три, а теперь могла, наконец, хорошенько рассмотреть ее. Она оказалась удивительно прелестным нежным созданием, красивым как картинка, прекрасного сложения, с невероятно гладкой шелковистой кожей, с большими синими глазами, которые, казалось, только и ждали, чтобы в них вдохнули огонь, с безупречными зубами и тяжелыми золотистыми волосами. Однако всему этому совершенству недоставало, я бы сказала, упорядоченности: грации успели только коснуться Аглаи ласковой снисходительной рукой, но девочке еще не встретился скульптор, которому предстояло придать ей окончательную форму. Вообще я не в состоянии описать впечатление, которое произвел на меня этот ангел и какого я 'не испытывала, кажется, целую вечность. И вот, пока я ею любовалась, в голову мне пришла совершенно неожиданная мысль. «Почему бы не поменять жертву? — спросила я себя. — В конце концов, графиня уже выдала и уплатила мне ордер на убийство. И если я искренне желаю украсть эти деньги — а желание это, как вы понимаете, было неодолимым, — разве не разумнее отправить в мир иной человека, который доверил их мне? Я приехала сюда с единственной целью — совершать преступления; убийство дочери удовлетворит только мою похоть, между тем как расправа с ее матерью еще сильнее разожжет мои страсти и, кроме того, насытит мою алчность: пятьсот тысяч франков останутся у меня, мне не придется отчитываться за них, моими так же станут две юные прелестницы, которыми я смогу наслаждаться, как того пожелаю, и, наконец, от моей руки погибнет их мать, которая в свое время сладко ласкала мой клитор, но которая порядком мне надоела. Что же до их бабушки, можно убить и ее — хлопот это мне не доставит; а это очаровательное, еще не ведомое мне создание, которое я вижу перед собой, просто жаль отправлять на тот свет, не насладившись им сполна». Я поделилась своими мыслями с мужем, он принял их с восторгом и посоветовал немедленно позвать служанок, велеть им упаковать вещи и отправить их в Рим, потому что именно этот вечный город мы избрали местом своей очередной остановки, когда истечет срок нашего пребывания во Флоренции. На Элизу и Раймонду я могла положиться, как на самое себя, и они в точности выполнили мои указания. В тот же день я убедила синьору Донис в том, что для полного успеха нашего предприятия и в целях осторожности необходимо очистить дом от слуг и что ей лучше перевезти в деревню все свое золото и все драгоценности, чтобы не остаться без средств на тот случай, если наш план сорвется. Синьора Донис сочла мои советы мудрыми и своевременными и, даже не подозревая о том, что зрело в моей голове, предупредила всех своих знакомых, что уезжает на Сицилию и не вернется до поздней осени; после чего, оставив при себе старую няньку, о которой я уже упоминала, эта беззаботная и недалекая женщина оказалась в моей власти: пожелай она нарочно попасть в расставленную нами ловушку, она не смогла бы сделать это с большим успехом, чем теперь. На следующий день все было готово, наша графиня — я действительно уже считала ее нашей добычей — получила из банка шестьсот тысяч франков в виде драгоценностей, два миллиона в банковских билетах и три тысячи цехинов наличными; единственной ее защитой служила престарелая женщина, а в моем распоряжении, кроме Сбригани, находились двое здоровенных лакеев. Завершив все приготовления и предвкушая огромное удовольствие от перспективы заставить дочь совершить то самое преступление, жертвой которого собиралась ее сделать мать, я уговорила графиню отложить спектакль до следующей пятницы, под тем предлогом, что за эти три-четыре дня мы должны успокоиться и внутренне подготовиться к столь грандиозному событию. — А до тех пор, — добавила я, — будем употреблять только хитрость — насилие лишь в крайнем случае. И второе: раз уж мы в самом скором времени расстанемся с восхитительной Аглаей, которую ты только сегодня представила мне и которую я больше никогда не увижу, позволь мне провести с девочкой хотя бы эти несколько оставшихся ночей. Все, что я говорила, что предлагала и о чем просила, было законом для графини — так велика и безрассудна была ее страсть ко мне, что она оставалась глуха к голосу осторожности. Теперь вы видите, какие непоправимые ошибки порой совершают люди, опьяненные злодейскими замыслами: ослепленные своими страстями, они ничего не видят вокруг себя; они совершенно убеждены, что их сообщники собираются извлечь из замышленного предприятия те же самые выгоды или удовольствия, которые предвкушают они сами, и забывают о том, что у подручных могут быть и свои планы. Одним словом, синьора Донис согласилась на все; Аглае было ведено оказать мне горячий прием в своей постели, и в ту же ночь я совершила восхитительное путешествие в царство сладострастия. Да, друзья мои, это был настоящий бездонный кладезь очарования! Не думайте, что я ударилась в поэтические вольности или свихнулась от восхищения, но я нисколько не преувеличиваю, когда заявляю вам, что одной Аглаи достаточно было бы для того неведомого мастера, который обшарил всю Грецию и ни в одной из сотен прекраснейших женщин этой страны не нашел красоты, необходимой ему.для создания величественной Венеры — той самой, что восхитила меня в галерее великого герцога. Никогда за свою жизнь не встречала я таких божественно округлых форм, такого средоточия сладострастия, таких обольстительных линий; а с чем сравнить ее сладкую, крохотную куночку, ее пухленькие трепетные полушария, ее дерзкие, свежие и благоухающие груди? Нет, я отдаю отчет своим словам и теперь, по прошествии времени, могу утверждать беспристрастно, что Аглая была самым восхитительным созданием, с каким до тех пор мне приходилось заниматься плотскими утехами. Едва увидев это роскошное тело во всей его красе, я бросилась ласкать его; я лихорадочно металась от одной прелести к другой, и всякий раз мне казалось, что я так и не успею насладиться всеми. Эта маленькая бестия обладала таким безудержным темпераментом, о каком можно только мечтать, и скоро совсем обезумела. Способная ученица своей матери, она ласкала меня как легендарная Сафо, но моя продуманная томность и страдальческая похоть, мой мучительный экстаз, мои нервные судороги, спазмы и стоны, мои грязные ругательства — непременные атрибуты безграничного распутства, эти симптомы смятения, в которое Природа ввергает и тело и душу, — мои гримасы, мои умильные выстраданные ухмылки и поцелуи, змеиные движения и провоцирующие замечания, мой грубовато-похотливый шепоток, — все это привело поначалу Аглаю в замешательство, потом встревожило не на шутку, и она мне призналась, что страсть ее матери не столь утонченная и уж во всяком случае не такая бурная, как моя. Наконец, после нескольких часов беспримерных безумств, после того как мы испытали пять или шесть оргазмов самыми невероятными способами, после того, как расцеловали и обсосали самые потаенные уголки на теле друг друга, сопровождая эти упражнения щипками, укусами, ударами — короче, после самой мерзкой, гнусной и необузданной похоти, которая буквально потрясла бедную девочку, я обратилась к ней примерно с такими словами: — Милое дитя, я не знаю, каковы твои принципы, не знаю, заботилась ли графиня о воспитании твоей души, когда начала приобщать тебя к тайнам наслаждения, но как бы то ни было, вещи, которые я собираюсь сказать тебе, слишком серьезны, поэтому прошу тебя отнестись к ним соответствующим образом. Твоя мать, самая коварная, недостойная и самая преступная из женщин, замыслила покушение на твою жизнь — погоди, не прерывай меня, — так вот завтра, Аглая, ты станешь ее жертвой, если только не сумеешь отразить удар; я говорю это только затем, чтоб ты поняла, что у тебя нет выбора, кроме как опередить убийцу и ударить первой. — Великий Боже, какие ужасы вы рассказываете? — И Аглая задрожала в моих объятиях. — Это и вправду страшная истина, голубка моя, но я не могу больше скрывать ее. — То-то я удивилась, почему она в последнее время относится ко мне по-другому… Ее холодность, ее грубость… — Какую грубость ты имеешь в виду? Тогда Аглая рассказала, что ее мать сделалась жестокой в своих наслаждениях, стала мучить и истязать ее, говорить непристойные грубости. Мне было любопытно узнать, до какой стадии дошла страсть синьоры Донис к своей дочери, и девочка, краснея и опустив глаза, призналась, что мать требовала от нее самых унизительных поступков в удовлетворении своей грязной похоти, которые неизменно порождают отвращение. Исчерпав до конца запас своих распутных фантазий, эта блудница довела себя до такой степени, что уже не могла получить удовольствие иным путем, кроме как заставляя дочь испражняться себе в рот и глотая экскременты. — Милая моя, — заметила я, — тебе надо было быть сдержаннее в ласках, которые ты дарила своей матери; твоя пылкость и безоговорочная покорность привели ее к пресыщению. Но прошлое изменить нельзя, и теперь ты должна готовиться к предстоящим испытаниям, ибо роковой час близок. — Но что же теперь делать? Может быть, убежать? — О бегстве не может быть и речи. Кроме того, ты не можешь ждать, пока она нанесет удар, и надеяться, что отразишь его. Мой тебе совет — переходи в наступление. И здесь я с огромным наслаждением начала плести свою паутину. Я приехала в Прато с намерением помочь своей подруге удовлетворить одну из ее злодейских страстей, а вот теперь занималась подстрекательством в общем-то смирной и добросердечной девушки, подталкивая ее к убийству родной матери, и как бы ни был оправдан мой поступок, в конечном счете разве не было это чистейшим преступлением? Что же до злой шутки, которую я собиралась сыграть со своей подругой, она наполняла меня ликованием и восторгом. Аглая, впечатлительная, деликатная и чувствительная, была ошарашена моими словами и сразу ударилась в слезы, ужаснувшись поступку, который я предлагала ей совершить. — Послушай, милое дитя, — сказала я, поглаживая по голове прильнувшую ко мне девочку, — сейчас не время плакать, тебе нужны мужество и решительность. Своими подлыми замыслами мадам Донис потеряла всякое право на уважение, которое подобает оказывать матери, и стала обыкновенной злодейкой, поэтому с ней следует расправиться быстро и без всяких сожалений, ведь лишить жизни человека, угрожающего вашей собственности, — это верх человеческой добродетели. Неужели ты полагаешь, что обязана испытать благодарность к этой ужасной женщине, которая-то и жизнь тебе дала только для того, чтобы сделать ее кошмаром? Так что не заблуждайся, милая Аглая; единственный твой долг по отношению к этому чудовищу заключается в отмщении, а так получается, что тебя ударили по одной щеке, ты собираешься подставить другую и надеешься при этом сохранить к себе уважение. Допустим, на сей раз ты избежишь гибели, но что будет дальше? Ты сделаешься жертвой своей матери завтра же, если ей не удастся погубить тебя сегодня. Поэтому открой свои прекрасные глаза, неразумное дитя, и подумай сама: что постыдного в том, чтобы пролить злодейскую кровь? Перестань тешить себя иллюзией, будто между тобой и этой злодейкой существует какая-то иная связь, кроме той, что связывает охотника со своей добычей. — Вы были ее подругой? — Да, но только до того момента, как узнала, что она собирается уничтожить создание, которое я люблю больше всего на свете. — Мне кажется, у вас с ней одинаковые вкусы и страсти. — Возможно, но в отличие от нее я ненавижу преступления, в отличие от нее я — не волчица, жаждущая крови и жестокости; я люблю своего мужа, а убийство всегда считала самым чудовищным поступком. Поэтому не надо сравнивать нас, Аглая, это беспочвенно, это бесчестит меня, и, кроме того, так мы теряем драгоценное время, ибо время разговоров кончилось — пора переходить к делу. — Ах, сударыня, вы хотите, чтобы я вонзила кинжал в грудь моей матери? — Ты говоришь — матери? Как ты смеешь называть этим именем женщину, которая намерена убить своего ребенка, сделавшись твоим заклятым врагом, она заслуживает уничтожения, как бешеный дикий зверь. Я вновь заключила Аглаю в объятия и употребила все свое искусство, чтобы ее смятение было погребено под лавиной изощренных ласк; она постепенно успокоилась, забыла все сомнения, и, наконец, покорно согласилась на все[11]. Увлекаемая моими пагубными речами, эта маленькая очаровательная бестия дошла до такой стадии, где ей ничего не оставалось, кроме как продлить свое наслаждение мыслью о мести; одним словом, я искусно подвела ее к оргазму в тот самый момент, когда она в своем воображении расправлялась с матерью. Только после этого мы встали с постели. — Итак, мой друг, — объявила я Сбригани, — настал момент заняться нашими жертвами, собирай своих людей, пусть они закуют их в кандалы. Первым делом схватили мать и бросили ее в подземелье замка, где вскоре к ней присоединилась графиня. Она ничего не могла понять и была изумлена до крайности. Аглая тоже была здесь. — Чудовище! — обратилась я к синьоре Донис. — Справедливость требует сделать тебя жертвой собственного злодейства. — Что я слышу? Ах, коварная дрянь, разве не твоими стараниями был задуман этот заговор? — Ха, ха! Я просто хотела вывести тебя на чистую воду и заставить сознаться в твоих тайных преступных замыслах, но теперь ты в наших руках, и мне не надо больше притворяться. Когда наступила ночь, я велела привести обеих пленниц в салон, который синьора Донис превратила в арену для своих ужасов. Аглая, по-прежнему твердая в своем убеждении, подстегиваемая моими гневными словами, с удовольствием наблюдала за происходящим; ее ничуть не трогали ни трагическая участь, ожидавшая ее бабушку, ни жестокие мучения, уготовленные матери. Я догадалась заранее сообщить ей, что дьявольский замысел графини созрел в ее голове не без помощи старухи, и истязания начались. Они происходили в полном соответствии с планом синьоры Донис, только вместо того, чтобы быть главной исполнительницей, кровожадная женщина сделалась их объектом. Мы с Аглаей легли в большую ванную и принялись ласкать друг друга всевозможными способами, а на нас лилась кровь бедных женщин, которых нещадно колол кинжалом Сбригани. Здесь, к чести Аглаи, я должна добавить, что она держалась великолепно, постепенно переходя от одного удовольствия к другому, а затем — к экстазу, и ее исступление находилось на высшей точке вплоть до самого окончания операции, которая, кстати говоря, была достаточно продолжительной. Сбригани употребил большое искусство, чтобы продлить пытку и, как вы, наверное, догадываетесь, увенчал ее тем, что совершил содомию с обеими жертвами, которые испустили дух в его объятиях. Я от души поблагодарила своего изобретательного супруга за отменный спектакль и добавила: — Теперь мы полноправные хозяева этого дома. А ты, Аглая, — продолжила я, — видишь перед собой плоды моего преступления: оставаясь подругой твоей матери, я получила бы только часть ее богатств, а теперь все стало моим. Огонь, который ты разожгла в моем сердце, горит до сих пор, и я хочу включить тебя в свою свиту, вместе с Элизой и Раймондой. Однако наряду с удовольствиями это сопряжено и с некоторыми услугами: как и все мы, ты должна будешь лгать, изворачиваться, воровать, соблазнять, идти на любое преступление, если это нам выгодно или доставляет радость. Итак, у тебя есть выбор: встать под наши знамена или обречь себя на лишения. Что ты скажешь? — О, моя любовь, я никогда не оставлю вас, — воскликнула девушка со слезами умиления на глазах. — И выбор этот диктует мне не мое положение, не страх перед нищетой, но мое сердце, а оно целиком принадлежит вам. Сбригани, еще не остыв от возбуждения, не остался безучастным зрителем этой трогательной сцены: его горящие глаза и восставший член говорили о том, что он не прочь совокупиться, а слова его подтвердили это: — Клянусь спермой Сатаны! — зарычал он. — Вот теперь я очень жалею о той твари, которую только что прикончил, поэтому придется изнасиловать дочку. А ну-ка, подержи ее, Жюльетта. Не дожидаясь моей помощи и дрожа от нетерпения, распутник схватил Аглаю и своим мощным органом, одним толчком, совершил дефлорацию. Едва лишь кровь из девственной вагины запятнала белые стройные бедра, как итальянец выдернул инструмент, перевернул девушку на живот, похотливо заржал и всадил его в ее зад. — Что будем делать с ней, Жюльетта? — деловито осведомился он, продолжая совокупляться. — Еще минуту назад мы могли бы найти покупателя на ее спелые плоды, но теперь они сорваны, и я даже не представляю, зачем нам эта сучка. Я больше не вижу в ней ничего пикантного и интересного, ей, я бы сказал, недостает характера и пыла. Позволь дать тебе совет, дорогая: лучше всего вновь соединить вместе это семейство, как это сделала когда-то Природа, и оставить его в покое. Кстати, я уже предвкушаю мучительную смерть этого ребенка, одна лишь мысль об этом, — лопни мои глаза! — вот-вот заставит меня кончить. Признаюсь честно, друзья мои, что в тот момент моя врожденная жестокость отмела в сторону все прочие соображения: негодяй прекрасно знал мою слабость, и неожиданная струйка нектара, обдавшая жаром мое влагалище, вынесла Аглае окончательный приговор. — Сейчас ты отправишься следом за своей семейкой, — заявила я девочке, — нас возбуждает мысль отдать тебя в руки смерти, а мы из той неисправимой породы людей, которые из всех законов признают лишь собственную страсть. Несмотря на ее пронзительные крики и отчаянные мольбы, мы отдали ее лакеям, и пока эти негодяи забавлялись с ней, как им вздумается, Сбригани неустанно ласкал меня. Скоро наши рабы от удовольствия перешли к жестокостям и, изрыгая мерзкие оскорбления по адресу той, перед которой совсем недавно склоняли голову, они стали истязать ее. Напрасно Аглая простирала ко мне свои прекрасные руки, моля о поддержке и пощаде, напрасно звала меня — я не обращала на нее никакого внимания. Кажется, несчастный ребенок что-то бормотал о наших тайных утехах, умоляя меня вспомнить те удовольствия, которые я испытала в ту ночь — я оставалась глуха. Уносясь куда-то далеко-далеко на волнах страсти Сбригани, который неистово содомировал меня, я ощущала что угодно, только не сочувствие к этой девочке, ибо в тот момент я превратилась в ее обвинителя и палача. — Возьмите хлысты, — приказала я лакеям, — и выпустите всю кровь из этой аккуратной задницы, которая доставила мне ночью такое наслаждение. Аглаю уложили на узкую скамью, привязали веревками, а ее голову, вставленную в железный ошейник, повернули так, чтобы я могла вдоволь целовать ее рот, не выпуская из своего зада член Сбригани, которого в это время порол слуга синьоры Донис. В каждой руке я сжимала и массировала по лакейскому члену, а оба лакея обрабатывали плетьми обольстительное тело нашей жертвы. В самый разгар этой сцены я испытала второй молниеподобный оргазм, а когда, наконец, обратила взгляд на очаровательные ягодицы девушки, они были в таком жутком состоянии, что невозможно было узнать некогда атласную кожу. Я велела снять свисающий с потолка канделябр и подвесить к потолочному крюку Аглаю за волосы; после чего ее ноги широко растянули в стороны, привязали их веревками, я вооружилась многохвостовой плетью с железными наконечниками и принялась терзать самые чувствительные места девичьего тела, причем не менее двух третей ударов пришлись на развернутое влагалище. Больше всего меня забавляли конвульсивные движения находящейся в полуподвешенном состоянии жертвы: она то подавалась назад, уклоняясь от ударов, сыпавшихся спереди, то делала выпад вперед, когда я целила в ее заднюю часть, и каждый из этих акробатических трюков стоил ей очередного клока роскошных волос. А когда в голове у меня мелькнула неожиданная и в высшей степени удачная мысль, я извергла из себя третий поток спермы, впрочем, извержением это назвать трудно, потому что это был настоящий приступ, едва не лишивший меня чувств. Моя идея настолько захватила Сбригани, что он тут же решил осуществить ее. Мы велели вырыть во дворе три глубокие ямы. В две из них по грудь закопали обеих женщин, в третью, более глубокую, поставили Аглаю и засыпали так, чтобы из земли торчала только ее голова и чтобы она могла видеть перед собой плоды своей чудовищной безрассудности, и оставили ее умирать медленной смертью. Пистолетный выстрел избавил нас от старой няньки, и мы, нагрузившись тяжелой добычей, немедля отправились в столицу папской вотчины, где нас встретили две наши служанки, ожидавшие нашего прибытия в заранее условленном месте. Въезжая в Рим, я восторженно воскликнула: — Ах, Сбригани, наконец-то мы в этой величественной столице мира! Как полезно поразмыслить над этим, прямо-таки напрашивающимся, сравнением между Римом древности и Римом сегодняшним. С каким сожалением, с каким отвращением я буду смотреть на статуи Петра и Марии, установленные на алтарях Беллоны и Венеры. Признаться, на свете мало вещей, которые так будоражат мое воображение. А вы, бедняги, оболваненные религией и униженные ею, — морщилась я, разглядывая лица современных римлян, пытаясь обнаружить в них хоть что-то напоминающее о величии и славе прежних властителей мира, — до какой же степени деградировали вы, поклоняясь самой гнусной, самой отвратительной из религий! Что сказали бы Катон или Брут, если бы они увидели этого Юлия из рода Борджа, нагло восседающего на царственных останках одного из тех героев, которые настоятельно рекомендовали потомкам как объект благоговейного уважения и восхищения. Несмотря на клятву никогда не переступать порог церкви, я не могла совладать с желанием посетить Собор Святого Петра. Нельзя отрицать, что памятник этот не только заслуживает описания, но далеко превосходит все, что может придумать самое богатое воображение. Но именно эта часть человеческого духа приходит в уныние: столько великих талантов истощили себя, такие колоссальные средства были затрачены — и все это ради религии, настолько нелепой и смешной, что мы должны горько жалеть о своей причастности к ней. Алтарь, не имеющий себе равных по величию, установлен между четырех обитых резными гирляндами колонн, вздымающихся почти до самых сводов церкви, и располагается на гробнице Святого Петра, который, помимо того, что умер не в Риме, вообще никогда здесь не был. — О, какое удобное ложе для содомии! — повернулась я к Сбригани. — Знаешь, друг мой, не пройдет и месяца, как задняя пещерка Жюльетты станет, вот на этом самом алтаре, вместилищем для скромного, как я думаю, фаллоса наместника Христова. Погодите, нетерпеливые слушатели, погодите немного, и последующие события покажут вам, что предсказание мое полностью сбылось. Собираясь в Рим, я намеревалась выставить себя совсем в другом свете, нежели это было во Флоренции. Запасшись несколькими рекомендательными письмами, которые получила от великого герцога и в которых, по моей просьбе, он представил меня графиней, и имея все основания для этого титула, я сняла дом, разом снявший все сомнения в законности моих претензий. Первой моей заботой было выгодно вложить свои капиталы. Грандиозное воровство, совершенное в убежище Минского, второе, которое имело место в Прато, полмиллиона франков, которых не суждено было увидеть младшей дочери синьоры Донис, наша флорентийская добыча, прибавленная к тому, что я скопила в продолжение путешествия по северной Италии, составили капитал, приносивший мне восемьсот тысяч ливров годовой прибыли — вполне достаточно, как вы понимаете, для того, чтобы позволить себе особняк, соперничавший с жилищем самых знатных и богатых князей в этой стране. Элиза и Раймонда сделались моими камеристками, а Сбригани посчитал, что лучше послужит мне, если перестанет быть моим супругом, а будет играть роль моего галантного кавалера. Я разъезжала в поистине королевской карете. Среди рекомендаций у меня было письмо к его светлости, кардиналу де Бернису, нашему посланнику при дворе его святейшества, и он принял меня со всей изысканностью, какую только можно было ожидать от верного помощника Петрарки. Следующий визит я нанесла во дворец прекрасной княгини Боргезе, очень развратной женщины, которая будет играть заметную роль в моих дальнейших приключениях. Два дня спустя я предстала перед кардиналом Альбани, тем самым, что считался отъявленнейшим развратником в Священной Конгрегации. В тот же день он призвал своего личного художника и повелел нарисовать с меня портрет в обнаженном виде для своей галереи. Следующей была герцогиня Грийо, очаровательная дама, которая, как это ни странно, совершенно не возбуждала своего до крайности мрачного и замкнутого супруга и которая влюбилась в меня с первого взгляда. На этом мои представления закончились, и вот в кругу этих свободомыслящих людей я вновь пережила все волнующие подвиги своей юности, — да, милые мои, да, моей юности, и я могу употребить это слово, ибо в ту пору мне шел двадцать пятый год. Однако мне грех было жаловаться на Природу — она не нанесла ущерба ни моему лицу, ни моему телу, напротив, она придала им тот роскошный налет зрелости и утонченности, какого обыкновенно недостает юным девушкам, и я могу сказать без ложной скромности, что до тех пор меня считали очаровательной, а теперь я стала исключительной красавицей. Тело мое не утратило гибкости, а груди — свежие, округлые, твердые — держались гордо и вызывающе. Мои ягодицы — я бы назвала их величественными и в то же время восхитительными — не носили никаких следов грубого и даже жестокого обращения, которому я их то и дело подвергала, отверстие между ними было довольно широким, но отличалось приятным розовато-коричневым оттенком, полным отсутствием растительности, как у ребенка, и неизменно притягивало к себе трепетные языки; вагина также ничуть не утратила привлекательности, хотя стала много просторнее, но при помощи всевозможных ухищрений и мазей, а больше — благодаря искусству, я могла заставить ее воспламеняться восторгом девственной куночки. Что же касается до моего темперамента, с годами он приобрел силу и уверенность, сделался устрашающим и постоянно находился под контролем разума и, получив соответствующий толчок, становился поистине неутомимым. Но чтобы привести его в движение, мне приходилось прибегать к вину и другим возбуждающим напиткам, и когда вскипал мой мозг, я была способна на все. Я также употребляла опиум и другие любовные эликсиры, которые когда-то рекомендовала мне Дюран и которые в изобилии продавались в Италии. Никогда не следует бояться, что такие средства притупят похоть, так как искусство здесь помогает больше, нежели Природа; единственный их недостаток заключается в том, что раз испытав, вы обречены принимать возбудители до конца жизни. Начало моего пребывания в Риме ознаменовалось победой над двумя женщинами. Одной из них была княгиня Боргезе. Не прошло и двух дней, как она прочитала в моих глазах все, что отвечало ее собственным желаниям. Ей было тридцать лет, и она отличалась живым, глубоким и развращенным умом; фигура ее была изумительная, волосы — роскошные, глаза — большие и прекрасные, помимо всего прочего она обладала богатым воображением и изысканными манерами. Следующей моей добычей стала герцогиня Грийо — менее опытная, более молодая, обходительная и прелестная, отличавшаяся царственной осанкой, скромностью и сдержанностью; она была не столь пылкой, как княгиня, и ей недоставало воображения, зато она превосходила ее добродетельностью и чувствительностью. Как бы то ни было, я привязалась к обеим этим женщинам — если первая действовала на меня возбуждающим образом, вторая непосредственно утоляла нетерпение моего сердца. Через неделю после первой встречи княгиня пригласила меня на ужин в свое небольшое поместье, находившееся у самого города. — Мы будем одни, — предупредила она, — вы всерьез заинтересовали меня, дорогая графиня, и я надеюсь продолжить наше многообещающее знакомство. Вы понимаете, что после таких слов никаких недомолвок между нами не было. В тот день стояла знойная душная погода. После обильной и, я бы сказала, исполненной чувственности трапезы в окружении пятерых очаровательных прислужниц, которая происходила в саду, где воздух был насыщен ароматом роз и жасмина и сладостным шепотом и прохладой журчащих фонтанов, княгиня увела меня в уединенный летний павильон, затерявшийся под тенистыми тополями. Мы вошли в круглую комнату с зеркальными стенами, вдоль которых тянулась длинная низкая софа, обложенная всевозможными подушками и подушечками, одним словом, это был самый восхитительный храм, построенный Венере в Италии. Провожавшие нас юные служанки зажгли лампы, в которых за зелеными стеклами ароматизированный керосин поддерживал уютный огонек, — Знаете, сокровище мое, — предложила княгиня, — давайте отныне перейдем на «ты» и будем обращаться друг к другу по именам: я ненавижу все, что напоминает мне о браке. Зови меня Олимпия, а я буду называть тебя Жюльетта, ты согласна, мой ангел? И тут же жаркий поцелуй обжег мне губы. — Дорогая Олимпия, — начала я, заключая в объятия это пленительное создание, — разве есть на свете вещи, которые я бы тебе не позволила? Разве Природа, одарив тебя столькими прелестями, не дала тебе власть над сердцами, и разве не должна ты соблазнять каждого, на кого упадет твой огненный взгляд? — Ты божественная женщина, Жюльетта, целуй же меня, целуй, — пробормотала Олимпия, откидываясь на софу. — О, сладчайшая, я чувствую — да нет, я просто уверена, — что мы вкусим неземное блаженство в объятиях друг друга… Я должна сказать тебе правду, всю правду… но не решаюсь… Дело в том, что я невероятно распутна, только пойми меня правильно: я обожаю тебя, но сейчас меня возбуждает не любовь к тебе — когда я охвачена вожделением, я глуха к любви, я совершенно забываю о ней и признаю только бесстыдный разврат. — О, небо! — восхищенно проговорила я. — Возможно ли, что в двух разных местах, удаленных друг от друга на пятьсот лье, Природа создала две столь близкие души? — Что я слышу, Жюльетта! — удивилась Олимпия. — Ты тоже либертина? Но если это так, мы можем насладиться друг другом и без любви, мы можем извергаться, купаясь в грязи и мерзости, как свиньи, сможем привлечь к нашим утехам и других. Ах, дай мне съесть тебя, моя горлинка, дай зацеловать тебя до смерти; мы со всей страстью предадимся своим привычкам к роскоши, излишеству и невоздержанности; мы привыкли ни в чем себе не отказывать, пресыщению нашему нет предела, и только идиотам не дано понять, что можно находить в этом удовольствие. Олимпия бормотала эти слова и при этом раздевала меня, раздевалась сама, и, сбросив с себя все одежды, мы сплелись в жарких объятиях. Первым делом Боргезе взяла меня за колени, раздвинула мне бедра, ее руки обхватили мои ягодицы, а язык глубоко проник в вагину. Меня охватила теплая волна истомы, я закрыла глаза и отдалась изысканной ласке, и скоро лесбиянка жадно сглотнула первую порцию нектара; после этого я приступила к активным действиям, повалила ее на подушки, щедро разбросанные по всему будуару, и моя голова оказалась в объятии ее бедер — я изо всех сил сосала ей влагалище, а она столь же неистово, таким же образом ласкала меня. В таком положении мы изверглись шесть или семь раз почти без передышки. — По-моему, нас слишком мало, — заметила мне Олимпия, когда мы утолили первый приступ похоти. — Двоим женщинам трудно удовлетворить друг друга без посторонней помощи, давай позовем служанок — они прелестны, самой старшей еще нет и семнадцати, а младшей четырнадцать, но у них достаточно опыта. Не проходит и дня, чтобы они не оказывали самые высшие почести моей куночке. Так ты не возражаешь? — Не сомневайся, я, так же как и ты, обожаю такие вещи. Все, что служит распутству и подогревает страсти, я люблю безумно. — Да, радость моя, нельзя пренебрегать ничем, что нас воспламеняет, — подхватила Олимпия. — Ах, как несчастны стыдливые и робкие женщины, которые получают наслаждение только в обители любви и законного брака и воображают, будто без этого нельзя удовлетворить свою страсть. Княгиня дернула за сонетку, и в тот же миг в комнате появились пятеро обнаженных девушек, которые, без сомнения, только и ждали этого сигнала. Все они были красивы и гибки, и когда они окружили Олимпию — а они сделали это сразу, — мне показалось, что я вижу перед собой Граций, хлопочущих вокруг Венеры. — Жюльетта, — сказала княгиня, — эти девушки, все вместе, искупают тебя в самых волнующих ласках и, я уверена, выжмут из тебя остатки спермы, а я буду любоваться твоим оргазмом, и большего мне не надо. Ты не представляешь себе, какое удовольствие я получаю, наблюдая за тем, как красивая женщина приходит в экстаз. Я же буду мастурбировать и предоставлю свободу своему воображению и уверяю тебя, что оно зайдет очень далеко. Моя похотливость охотно приняла это предложение, и я, улыбаясь, откинулась на подушки. Олимпия сделала необходимые распоряжения, и картина составилась следующим образом: меня уложили на некое подобие качели, сплетенной из толстых и мягких веревок и низко свисавших над кушеткой; одна из девушек, оседлав меня, прижалась влагалищем к моему лицу, мои ягодицы касались лица другой девушки, в чьи обязанности входило облизывать мой задний проход. Третья сосала мне вагину сверху, а я руками ласкала двух оставшихся служанок. Олимпия, не спуская с меня жадно блестевших глаз, держала в свободной руке шелковый шнурок, управлявший механизмом моего необычного ложа, и мягкими, незаметными подергиваниями приводила его в движение, и эти плавные колебания многократно усиливали ласки и доводили их до невероятного сладострастия. Скажу со всей ответственностью, до тех пор я ни разу не испытывала ничего подобного. Но и это еще не все — случилось нечто совершенно невозможное, что превзошло все мои ожидания: неведомо откуда послышались звуки восхитительной музыки, будто я оказалась в волшебных восточных сказках, будто перенеслась в исламский рай, наполненный истомой и райскими девами, которых пророк обещал в награду правоверным; мне показалось, что они заласкают меня до сумасшествия и бросят в пучину похоти, не имеющей ни границ, ни пределов. Качели качались в такт музыке, я утратила всякое чувство реальности, исчезло все, что связывало меня с ней, все, кроме последней единственной связи — судорожных всхлипов восторга. Экстаз продолжался целый час; потом в гамак влезла Олимпия, и еще час с лишним я бурно ласкала свою хозяйку в придуманной ею колыбели сладострастия, после чего мы дали себе передышку и возобновили наслаждения, разноообразив их новыми искусными выдумками. Мы легли на груды подушек, устилавших пол, и положили между собой самую прелестную из девушек. Она ласкала нас руками, двое других сосали нам вагину, а еще двое, опустившись над нами на четвереньки, прижались влагалищем к нашим губам. Так прошел еще один час, и девушки поменялись местами. Теперь мы обсасывали тех, кто перед этим ласкал наши куночки, те же, кого ласкали мы, переместились вниз и прильнули к нашим промежностям, а музыка продолжала играть. Наконец, Олимпия спросила меня, не позвать ли нам и музыкантов. — Конечно, давай и их сюда, — и я добавила, что хочу, чтобы весь мир оказался здесь и стал свидетелем моего неземного счастья. — О, мой херувим, мой ангел небесный, — защебетала Олимпия, страстно целуя меня в рот. — Ты бесстыдная, отъявленная маленькая сучка, и я обожаю тебя за это. Такой должна быть каждая женщина, все истинные женщины таковы, за исключением идиоток и дурочек, которые даже не знают, что такое наслаждение. Каким словом еще назвать тех, кто не отдается каждому встречному и поперечному, невзирая на его пол, возраст и происхождение? Ах, Жюльетта, разврат — вот самый священный закон, запечатленный в моем сердце; цель моей жизни — проливать сперму, это главная моя потребность и единственная радость; как мне хочется сделаться проституткой, причем самой непотребной и дешевой. При этой мысли у меня вскипают мозги и в жилах разливается жаркое пламя. Я хочу подвергаться самым низким унижениям, хочу, чтобы меня заставляли употребить тысячи мерзостей и гнусностей, которые понимают ленивые и беспробудные члены. Я хочу сделаться игрушкой, жертвой, подтиркой самых гнусных развратников, чтобы они творили со мной все, что пожелают. Я с радостью вынесу все, даже пытки и истязания. Давай сделаемся шлюхами, Жюльетта. Давай торговать своим телом, давай превратим его в сточную канаву и раскроем свои ненасытные, свои плотоядные, свои оскаленные влагалища! — раскроем и рот, и заднюю норку, все свои отверстия отдадим на поругание! Лопни мои глаза, дорогая, у меня начинает кружиться голова; я чувствую себя как нетерпеливый боевой скакун, чьи дрожащие бока требуют шпор, я дойду до сумасшествия, до погибели, я знаю это — о, как я это знаю, ибо это неизбежно, — но мне на все наплевать… Меня даже оскорбляют наши титулы и уважение, которыми мы окружены, потому что они, хотя и облегчают наше распутство, но в то же время лишают его ореола незаконности: а мне надо, чтобы весь мир знал о том, чем я занимаюсь, чтобы меня потащили по всем улицам, как самую грязную и бесстыдную потаскуху, и подвергли публичному унижению… Ты думаешь, я страшусь такой участи? Отнюдь. Будь, что будет, — меня ничто не остановит… Кандалы, позорный столб, даже виселица будет для меня почестью, троном наслаждения, с которого я брошу вызов самой смерти и буду извергаться от удовольствия, что погибаю жертвой своих преступлений, и при мысли о том, что в будущем мое имя станет синонимом порока, что целые поколения будут трепетать, услышав его. Вот до чего я дошла, Жюльетта, вот куда привело меня распутство, и в таком состоянии я хочу жить и умереть. Я признаюсь тебе в этом только потому, что обожаю тебя. Быть может, ты желаешь услышать вещи еще более ужасные? Тогда знай, что я стою на пороге того, чтобы с головой окунуться в чудовищный разврат; вот в этот самый миг последние предрассудки тают в моем сердце, исчезают последние рамки и границы: я решила совершить самые черные злодейства, на какие только способно мое воображение, с глаз моих спадает пелена, я вижу пропасть, разверзстую у моих ног, и без страха, с восторгом, готова шагнуть в нее. Я с презрением плюю на эту выдуманную честь, которая лишила счастья стольких женщин, за которую они держатся, ничего не получая взамен. И что вообще такое честь, где она прячется? Только в человеческой мысли, но только те мысли заслуживают уважения, которые ведут к счастью, то есть наши собственные мысли и никак не чужие. Мудрость же заключается в том, чтобы презреть мнение публики, которое от нас не зависит, чтобы отбросить нелепое понятие чести, сулящее нам счастье только через многие лишения; попробуй сделать этот шаг, и очень скоро ты обнаружишь, что можно жить так же прекрасно и весело, будучи объектом всеобщего осуждения, как и имея на голове жалкую диадему уважения. Я хотела бы обратиться ко всем своим наперсницам по распутству и злодейству с такими словами: последуйте моему примеру и наплюйте на это пустое понятие чести, как вы делаете со всеми прочими гнусными предрассудками: один лишь миг моральной распущенности или самое элементарное плотское наслаждение в миллион раз слаще, нежели все сомнительные удовольствия, которые доставляет честь, только тогда вы узнаете, насколько сладострастнее станут ваши радости, когда этот призрак испарится. — Ты восхитительное создание, — отвечала я Олимпии, которая в продолжение этой странной речи была прекрасна, как богиня, — с твоим умом и твоими талантами, какие я в тебе увидела, ты далеко пойдешь; и тем не менее мне представляется, что тебе еще много надо постичь. Я допускаю, что ты принимаешь все извращения похоти, но не думаю, что ты знакома — или хотя бы представляешь, что это такое, — с ее безграничными возможностями. Пусть я на несколько лет моложе тебя, но благодаря стремительной карьере у меня было много случаев испытать это. Да, милая Олимпия, тебе только предстоит узнать, куда могут завести преступления похоти; смею предположить, что ты еще не готова к ужасам, которые порой диктует нам наше воображение… — Ты говоришь об ужасах! — прервала меня Боргезе, и щеки ее вспыхнули. — Хочу заметить, что я вовсе не невежда в этих делах, о которых ты рассуждаешь с такой важностью. Знай же, что я отравила своего первого мужа, та же участь ожидает и второго. — О, восхитительная, — проговорила я, привлекая Олимпию к своей груди, — прости, что я усомнилась в твоей нетвердости, но вот что я тебе скажу: преступление, которое ты совершила, и второе, которое планируешь, — все это мотивированные поступки, в своем роде оправданные и уж во всяком случае необходимые, я же ожидаю от тебя злодеяний бескорыстных. Разве преступление само по себе не является достаточно сладостным, чтобы совершить его просто так, без всякой практической надобности? Разве надо иметь какое-нибудь оправдание, чтобы совершить его? Или какой-нибудь предлог? Разве терпкий привкус, который таится в злодействие сам по себе не способен воспламенить наши страсти? Пойми меня, мой. ангел, я бы не хотела, чтобы на свете осталось хоть одно ощущение, которое ты не испытала; с твоим умом ты без труда, но с чувством горечи, обнаружишь, что есть еще удовольствия, о которых ты ничего не знала. Поверь мне, под солнцем не совершается ничего такого, что еще не совершалось, ничего такого, что не происходит каждый день, а самое главное — ничего, что противоречило бы законам Природы, которая ни за что не подтолкнет нас на злое дело, если не будет в нем заинтересована. — Объясни свою мысль, Жюльетта, — сказала Олимпия, заметно уязвленная моими замечаниями. — Непременно, — откликнулась я. — Ответь для начала на такой вопрос: что ты чувствовала в душе, когда избавлялась от первого мужа? — Жажду мести, отвращение, ненависть… нетерпение и пожирающее желание разорвать свои цепи, обрести свободу. — А в том, то касается вожделения? — Вожделения? — Так ты его совсем не ощущала? — Ну почему же… хотя я даже не помню… — В следующий раз, совершая подобное злодейство, обрати самое пристальное внимание на все свои чувства. Сделай так, чтобы похоть стала искрой для трутницы преступления, объедини обе эти страсти и результат поразит тебя. — Да, Жюльетта, — прошептала княгиня, глядя на меня широко раскрытыми глазами, словно наэлектризованная моими словами, — я никогда об этом не думала… Я была ребенком, очень мало знала и еще меньше совершила в своей жизни, только теперь я понимаю это. Тогда я объяснила синьоре Боргезе, что может извлечь свободно мыслящий дух из смеси жестокости и похоти и изложила ей все свои теории, с которыми вы отлично знакомы, друзья мои, и которые вы с таким успехом осуществляете на практике. Она тут же ухватила суть моих аргументов и дрожащим от волнения голосом стала заклинать меня не оставлять ее до тех пор, пока мы вместе не совершим достаточно чудовищных и сладострастных поступков. — Поверь, любовь моя, — возбуждалась она все сильнее, — тысячи мыслей, толпящихся в моей голове, подсказывают мне, как должно быть сладко лишить какое-нибудь существо из нашего окружения самого дорогого сокровища — жизни. Разорвать, уничтожить связи, соединяющие его с этим миром, единственно для того лишь, чтобы испытать приятное, щекочущее ощущение, чтобы сделать оргазм еще сильнее… Да, да! Я представляю, как потрясает нервную систему вид чужой боли, и больше не сомневаюсь, Жюльетта, что радость, вызванная этим сцеплением столь разнообразных явлении, когда-то увенчивала экстаз богов. В этот самый момент небывалого волнения моей подруги появились музыканты. В комнату стайкой влетели десять юношей в возрасте от шестнадцати до двадцати лет; они были невозможно прекрасны и одеты в блестящие прозрачные туники, задрапированные на греческий манер. — Вот артисты, которые услаждали наш слух музыкой, — указала на них блудница и приказала им приблизиться. — Поначалу я прошу тебя быть свидетельницей удовольствии, которые я получу от них, потом, если захочешь, то же самое сделаешь ты. Между тем двое самых юных их этой неотразимой группы заняли свои места: один возле головы Олимпии, которая распростерлась на подушках, второй — рядом с ее промежностью. Остальные разделились на две части — четверо окружили первого юношу в изголовье княгини, четверо опустились на колени около того, что расположился между ее ног. Каждый из этих двоих юношей массировал члены четверых своих собратьев: сидевший в изголовье по очереди вставлял возбужденные органы в рот Олимпии, которая сосала их, затем, в момент извержения, вытаскивал и направлял брызжущую сперму на ее лицо. Тем временем второй, также но очереди, вводил члены в ее влагалище и следил за тем, чтобы излияние происходило на клитор; в результате этих маневров Олимпия очень скоро покрылась юношеской плотью. Блуждая в лабиринте восхитительного наслаждения, она не издавала ни слова — слышались только невнятные бормотания и редкие стоны экстаза, а по всему ее телу волнами проходила мелкая дрожь. После того, как все восемь членов сбросили свои заряды, оба мастурбатора положили княгиню между собой, первый овладел ею спереди, во влагалище, подставив ее роскошный зад своему партнеру, который нежно и умело раздвинул дрожащие полушария и начал содомировать ее; пока Олимпия наслаждалась таким образом, остальные члены, снова, один за другим, проникали в ее рот, она вновь сосала их, приводя в надлежащее состояние, и неожиданно, словно сама не ожидала этого, забилась в конвульсиях и с громким стоном изверглась, как манада[12]. — Ну и как, — спросила она, поднявшись на ноги и стоя передо мной, торжествующая, залитая спермой, — ты мною довольна? — Это было прекрасно, — ответила я, в свою очередь опьяненная ласками, которыми осыпали меня пятеро служанок княгини в продолжение всего спектакля. — Действительно, дорогая, это ты хорошо придумала, но можно было сделать еще лучше, что я и хочу продемонстрировать, если не возражаешь. Я повернулась к девушкам и молча указала им на члены музыкантов, не подававших никаких признаков жизни. Когда служанки увеличили размеры всех десяти кусочков плоти, я ощупала их. Они были гибкими, горячими и моментально откликались на прикосновение. Два члена я поместила себе в вагину, третий — в анус, один взяла в рот, еще два зажала под мышками, один вставила в волосы, по одному массировала в каждой руке, а третий терся о мои глаза, но я категорически запретила всякое извержение, объяснив это тем, что излить свою похоть они могут только после того, как совершат десять перемещений, и каждый почтит присутствием все алтари, которые я им предлагаю. Доведенные до агонии необыкновенно возбуждающими упражнениями, десятеро прекрасных юношей залили меня с головы до ног своей спермой, и синьора Боргезе, которую в это время обхаживали служанки, признала, что мой метод произвел на нее огромное впечатление. — А теперь, — заметила я, — надо подумать о наших помощницах. Они славно потрудились своими искусными пальчиками и языками и заслуживают награды. Мы разложили девушек в разных похотливых позах и к каждой приставили парочку молодых жеребчиков. Вопреки обыкновению мы вставили самые крупные члены в задницы, а влагалищам достались те, что поменьше; оргия началась, а мы обе переходили от группы к группе, давая советы и подбадривая актеров. Иногда Олимпия бесцеремонно выдергивала занятый делом член, несколько минут обсасывала его и вставляла на место, а иногда, когда ей случалось заметить незанятое отверстие, будь то вагина или задний проход, проникала туда своим языком и четверть часа облизывала и сосала его. Или же, вытащив член из норки, вставляла его в свой анус. Я вела себя более целеустремленно, нежели она: поощрительно похлопывала по ягодицам, награждала нерадивых тумаками, щекотала яички, пощипывала подвернувшийся под руку клитор или, сунув большой палец в анус юноши, шептала ему на ухо что-нибудь непристойное и в довершение всего больно кусала его. В результате я не упустила ни одного извержения, и все они произошли у меня в заднем проходе, ведь я ни за что на свете не позволила бы этим шлюхам воспользоваться плодами моих усилий: я всегда забочусь только о себе, вот почему, друзья мои, все, за что ни берусь, я делаю безупречно. После завершения этой сцены я предложила новую. На этот раз мы с хозяйкой легли на живот, зажав между ног голову служанки, чтобы она могла сосать нам влагалище, в то время как мы сами обсасывали другую девушку, и предоставили свои задние норки в распоряжение десяти музыкантов, которые, сменяя друг друга, должны были содомировать нас. Это пришлось Олимпии по вкусу, только она — и это показало мне, что княгиня более развращена, чем я предполагала, — предпочла целовать не вагину, а задний проход; кроме того, по собственной инициативе, хотя и вдохновляясь моим примером, она яростно, до крови, кусала ягодицы бедной своей служанки. Увидев это, я дала волю своим порывам, ухватилась за груди девушки, которую облизывала, и принялась немилосердно щипать и выкручивать их, исторгая из бедняжки пронзительные вопли. В этот момент Олимпия истекала оргазмом. — Ага, вот я тебя и поймала, — лукаво сказала я, — ты начинаешь получать удовольствие, причиняя боль другим. Это добрый знак, так что скоро мы перейдем к вещам более серьезным. Испытав десять натисков подряд, мы решили пощекотать свои куночки. Одна из девушек присела над нами на корточках так, чтобы мы могли целовать ей вагину и анус, вторая руками массировала нам клитор и заднюю норку, а мы тем временем принимали во влагалище неутомимые юношеские члены, то и дело извергались и плавали в море наслаждения. Вслед за тем пришел черед оральным, удовольствиям: мы до последней капли высосали все, что еще оставалось в чреслах наших рыцарей, и все это время нам облизывали клитор и задний проход. Изнемогая от усталости, Олимпия предложила подкрепить силы, и мы перешли в ярко освещенную, роскошно убранную столовую, где нас ожидала легкая, но превосходная закуска, уложенная вперемежку с цветами в огромную корзину, висевшую на ветке апельсинового дерева, усыпанного спелыми плодами; потянувшись за апельсином, я обнаружила, что это — мороженое. Таких приятных сюрпризов было немало, и в каждом чувствовался утонченный вкус и безупречное воспитание хозяйки. На стол подавали те же служанки, а юноши, скрытые за ширмой, услаждали нам слух мелодичной, навевавшей истому музыкой. После столь богатого праздника похоти мы с Олимпией выпили изрядное количество вин и ликеров. Головы наши затуманились, и тут я спросила подругу: — Что ты скажешь насчет того, чтобы совершить что-нибудь мерзкое? — Предлагай все, что хочешь. — Давай замучим до смерти одну из этих девиц. — Вон ту, — не задумываясь, сказала Олимпия, схватив за руку самую очаровательную из пятерых. — Так ты согласна? — Почему бы и нет. Что может мне помешать? Ты думала, меня ужаснет мысль об убийстве? Сейчас ты увидишь, что я — способная ученица. Подхватив жертву под руки, мы возвратились в круглую комнату, где происходила оргия, отпустили остальных служанок, заперли на засов все двери и остались втроем. — Как будем истязать эту тварь? — поинтересовалась я, оглядывая комнату. — Что-то я не вижу здесь никаких подходящих инструментов. Но тут же мой взгляд остановился на горевших свечах, я с облегчением вздохнула, взяла две свечи и начала подносить их то к ягодицам, то к бедрам несчастной, то к ее груди. Олимпия тоже взяла подсвечник, и мы развлекались таким образом в течение часа. Хорошенько обжарив девичье тело, мы принялись щипать и царапать ногтями опаленную кожу. К тому времени мы совсем охмелели и, уже не соображая что делаем, в беспамятстве подвергали жертву мучительным и мерзким истязаниям; бедняжка выла нудно и надсадно, но ни одна живая душа не услышала ни ее криков, ни нашего дикого смеха, так как мы заранее приняли все меры предосторожности. В конце концов я предложила подвесить потерявшую сознание девушку за груди и шпильками для волос заколоть ее до смерти. Олимпия, прямо на глазах делавшая поразительные успехи, с радостью согласилась. Агония несчастной продолжалась еще добрые два часа, и за это время мы еще раз впали в тупое оцепенение, напившись вином вперемежку с ее слезами; наконец, валясь с ног от усталости, упали на подушки и проспали пять часов, а над нашими головами висело мертвое тело. Когда мы проснулись, солнце стояло уже высоко; я помогла Олимпии закопать труп под кактусами, и прощаясь, мы дали друг другу слово продолжать совместные развлечения, которые начались столь удачно и плодотворно. Я забыла предупредить Сбригани, что заночую в деревне, и он вместе с моими девушками провел бессонную ночь, беспокоясь о моем отсутствии. Увидев их облегченно-радостные лица, я успокоила их и тут же отправилась в постель досыпать. На следующий день Сбригани, который не мог думать ни о чем ином, кроме денег, поинтересовался, какую же выгоду принесло мне ночное приключение. — Я получила массу удовольствий, — с блаженным вздохом отвечала л, — За такие труды можно было бы получить и больше, — проворчал мой серьезный кавалер. — Я навел справки и узнал, что эта Воргезе близко знакома с Папой. Если она представит нас его святейшеству, мы получим доступ к сокровищам церкви и увезем из Рима еще миллионов семь или восемь. Знаешь, Жюльетта, я все думаю, не зря ли мы напускаем на себя весь этот аристократический вид, и боюсь, как бы он не разрушил наши планы. — Ты не прав, — запротестовала я, — Возвышенные речи, пышные одеяния и титулы — все это для того, чтобы привлечь дурачков и пробудить в них вожделение, ведь людям обычно льстит иметь дело со знатной дамой, таким образом я могу потребовать с клиентов в три раза больше. — Здесь речь идет не о нескольких сотнях тысяч франков, — хмуро заметил Сбригани, — для нас это слишком несерьезная ставка. Я смотрю гораздо дальше: папа Пий VI обладает сказочными богатствами, и нам надо немного облегчить его бремя. — Для этого мы должны быть вхожи в его апартаменты, а это невозможно, если только я не возьму на себя роль блудницы. — Разумеется, дорогая, я вместо того, чтобы ждать у моря погоды, мы должны взять инициативу в свои руки и как можно скорее самим подстроить удобный случай, иначе нам не проникнуть в Ватикан и не потрясти этого собирателя милостыни. После разговора появился паж из окружения кардинала де Верниса и вручил мне письмо от своего господина. Я приглашалась отужинать на вилле Альбани в нескольких часах езды от Рима, где, вместе с Бернисом, меня ожидал сам хозяин виллы. — Жюльетта, — обрадовался Сбригани, — приложи все свои усилия и помни, что воровство, жульничество и мошенничество — вот наша единственная цель и обязанность, и если мы упустим эту возможность, прощения нам не будет. Все прочие удовольствия должны быть на втором месте, а то я вижу, они отвлекают тебя от главного. Единственный наш путь — тот, что ведет к богатству. Хотя я была не менее тщеславна, чем Сбригани, и питала такую же слабость к золоту, как и он, наши взгляды на мотивы наших действии не совсем совпадали. Для меня главным и первичным была склонность к преступлению, и если я воровала, то больше ради собственного удовольствия, которое доставляет мне сам поступок, нежели для того, чтобы завладеть деньгами. На свидание я приехала, вооруженная всем, что может добавить искусство к природным чарам, и смею уверить вас, что появление мое произвело настоящий фурор. Я бы не хотела прерывать свой рассказ, поэтому воздержусь от описания этой великолепной виллы, которая привлекает посетителей со всей Европы. Об этом античном сооружении, возможно, самом ценном из древностей, сохранившихся со времен классического Рима, об этих сказочных, расположенных террасами садах, наиболее ухоженных в Италии, я расскажу, хотя бы мимоходом, дальше, пока же перейду прямо к событиям, надеясь, что даже без украшений мой рассказ придется вам по вкусу. Переступив порог летней резиденции кардинала Альбани, я с немалым удивлением увидела княгиню Боргезе. Она стояла у окна, увлеченная разговором с Бернисом. Заметив меня, она поспешила навстречу. — Как это мило с твоей стороны, — проворковала она, потом повернулась к престарелому Альбани, который не спускал с меня глаз с того самого момента, когда я вышла из кареты. — Признайтесь, кардинал, что у нас в Риме нет таких прекрасных женщин. Оба прелата подтвердили, что так оно и есть. И мы вышли из гостиной. Обыкновенно итальянцы устраивают жилые помещения на самых верхних этажах своих домов; они справедливо полагают, что на таком расстоянии от земли воздух бывает и чище и подвижнее. Верхние апартаменты виллы Альбани поражали непревзойденной элегантностью, кисейные занавески пропускали легкий прохладный ветерок и не допускали насекомых, чтобы те не мешали плотским утехам, для которых, я поняла, и была предназначена эта комната. Когда мы устроились на мягких диванах, ко мне подсела Олимпия и вполголоса заговорила со мной: — Тебя, Жюльетта, рекомендовал этим кардиналам герцог Тосканский, тот самый, чье рекомендательное письмо ты принесла ко мне, и мои влиятельные друзья пожелали познакомиться и воочию убедиться в твоих необыкновенных талантах. Поскольку я в самых близких и сердечных отношениях с этими господами, потому что общаюсь с ними столь же тесно, как с тобой, я посчитала нужным удовлетворить их любопытство, и, на мой взгляд, благодаря этому они оказали тебе такой теплый прием. Они желают насладиться тобой, и я настоятельно рекомендую тебе принять их предложение, так как они пользуются громадным уважением папы. Без их посредничества нельзя получить ни продвижения по службе, ни назначения, ни прочих милостей; я бы сказала, в Риме вообще ничего не получишь без их протекции. Как бы богата ты ни была, семь или восемь тысяч цехинов тебе не помешают; я не сомневаюсь, что у тебя достаточно средств, чтобы платить мяснику и бакалейщику, но денег никогда не бывает слишком много, тем более если учесть грандиозные развлечения, которым предаемся мы с тобой. Я, например, не раз получала от них вознаграждение и до сих пор получаю. Женщины созданы для того, чтобы с ними совокуплялись, и для того также, чтобы мужчины содержали их; нам ведь не приходит в голову воротить нос от подарков, точно так же не стоит упускать случая заслужить вознаграждение. Кроме того, и Бернис и его друг имеют маленькую странность: они не могут испытывать удовольствия, если за него не заплачено, и я уверена, что ты оценишь эту прихоть по достоинству. В связи с этим советую тебе отнестись к ним как можно снисходительнее и ни в чем не отказывать этим шалунам; дело в том, что их желания можно пробудить только через посредство большого искусства и сложных процедур, так что сдержанность здесь неуместна — ты должна вести себя свободно и без всякого стыда, в общем я покажу тебе, как это делается, а пока добавлю, что нельзя ничем пренебрегать, чтобы добиться этой цели. Употреби для этого все свои таланты и все части своего тела. Вот об этом я и хотела предупредить тебя. Эта речь удивила бы меня меньше, будь я лучше знакома с манерами римлян. Как бы то ни было, если я и была несколько озадачена, никакого страха во мне не было — никакого смущения перед тысячью и одним испытанием, которые мне предстояли и через которые, не дрогнув, я так часто проходила в прошлом. Увидев, что княгиня закончила свой пролог, Бернис подошел к нам и также заговорил со мной. — Мы знаем, что вы очаровательны, — начал он, — умны, образованы и далеки от предрассудков: подробнейшее письменное свидетельство Леопольда подтвердило слова нашей прекрасной Олимпии, которая также не отличалась сдержанностью в своих похвалах. Исходя их этих сведений мы с Альбани смеем предположить, что вы не будете разыгрывать перед нами недотрогу, и мы бы хотели, чтобы вы показали себя такой блудницей, какая вы есть на самом деле, ибо женщине, как я считаю, приятна только в той мере, в какой она является шлюхой Вы, конечно, согласитесь с нами, что можно назвать круглой идиоткой женщину, если она, обладая природной склонностью к наслаждениям, не ищет поклонников своих прелестей по всему свету. — Знайте же, выдающийся певец Воклюза[13], — заговорила и, показывая ему, что знакома с его талантливыми стихами, которых он с такой силой и с такой ловкостью обрушивается на либертинаж, что читатель проникается уважением к предмету, осуждаемому автором, что я всегда преклонялась перед такими людьми, как вы. — И с чувством сжимая ему руку добавила: — Я ваша на всю жизнь, и будьте уверены, что вы всегда найдете во мне преданную ученицу, достойную великого учителя, снизошедшего до нее. — Разговор сделался всеобщим и скоро оживился философией. Альбани показал нам письмо из Болоньи, извещавшее о смерти одного из его близких друзей, который, занимая высокое положение в церковной иерархии, вел распутную жизнь и даже на смертном одре не смирился и не покаялся. — Вы тоже знали его, — сказал он Бернису, — и это был удивительный человек: никакие молитвы ему не помогали, и он до самого конца сохранял ясность ума и испустил дух в объятиях племянницы, которую страстно любил и которой сказал, что жалеет об отсутствии загробной жизни только потому, что это лишает его надежды когда-нибудь соединиться с ней. — Мне кажется, — заметил кардинал де Бернис, — что такие смерти в последнее время становятся довольно частыми, их сделали модными автор «Альзиры» и Даламбер[14]. — Несомненно, — продолжал Альбани, — это признак слабости, когда перед самой смертью человек изменяет своим убеждениям. Неужели у него не было времени поразмыслить над ними в продолжение жизни? Самые активные и светлые годы надо употребить на выбор веры, чтобы потом согласно ей достойно прожить свою жизнь и умереть. Человек готовит ужасный конец, когда вступает в закат мучимый сомнениями и раздираемый противоречиями. Вы можете на это возразить, что разлагая организм, агония разрушает также и убеждения. Да, если эти доктрины усвоены слабо и поверхностно, но такого никогда не случается, если они восприняты всем сердцем, если они — плод глубоких и мучительных размышлений, так как в этом случае они формируют привычку, которую мы уносим с собой в могилу. — Согласна с вами, — подхватила я, обрадовавшись возможности продемонстрировать образ своих мыслей знаменитым либертенам, в чьей компании оказалась, — и хотя блаженный эгоизм, который является моим кредо, так же как и вашим, лишает нас кое-каких удовольствий, он избавляет нас от многих бед в жизни и учит достойно умирать. Не знаю, возможно, это мой возраст заслоняет от меня тот последний момент, когда я обращусь в прах, из которого сотворена, или же все дело в моих твердых принципах, но я смотрю без всякого страха на неизбежный распад молекул, образующих ныне мое «я». Я знаю, что после смерти мне будет ничуть не хуже, чем было до рождения, и я предам свое тело земле с тем же спокойствием, с каким получила его от нее. — А знаете, в чем источник этого спокойствия? — спросил Бернис. — В глубоком презрении, которое вы всегда питали к религиозному абсурду. Отсюда можно сделать вывод: чем раньше пробудится в голове неверие, тем лучше будет для него. — Но ведь это не так просто, как может показаться на первый взгляд, — вставила Олимпия. — Это гораздо легче, чем обычно думают, — ответил Альбани. — Ядовитое дерево надо срубить под самый корень. Если вы ограничитесь ветками, обязательно появятся новые побеги. Именно в юности следует искоренить предрассудки, внушенные в детстве. Особенно яростно надо выкорчевывать самый глубокий и стойкий — я имею в виду это бесполезное и призрачное божество, от гипнотической власти которого надо излечиться как можно раньше. Бернис задумчиво покачал головой и заговорил так: — Нет, дорогой Альбани, я не думаю, что эта операция требует таких уж больших усилий от молодого человека, если он в здравом уме, ибо деистический софизм не просуществует в его голове и четверти часа. Я хочу сказать, что только слепой не увидит, что любой бог — это скопище противоречий, нелепостей и несоответствующих действительности атрибутов; хотя он и способен на какое-то время разжечь воображение, он должен восприниматься как глупый вымысел для любого здравомыслящего человека. Некоторые полагают, будто можно заткнуть рот тем, кто смеется над идеей Бога, напомнив им, что с самого начала истории все люди на земле признавали какое-нибудь божество, что никто из бесчисленных обитателей земли не живет без веры в невидимое и могущественное существо, служащее объектом поклонения, что, наконец, ни один народ, даже самый примитивный, не сомневается в существовании некоей силы, превосходящей человеческую природу. Во-первых, я с этим не согласен, но даже если бы это и было так, может ли всеобщее убеждение превратить ошибку в истину? Было время, когда люди считали, что Солнце вращается вокруг Земли, которая остается неподвижной, но разве это единодушие сделало ложное представление реальностью? Было время, когда никто не хотел верить в то, что Земля круглая, и редкие смельчаки, утверждавшие это, жестоко преследовались, а как широко была распространена вера в ведьм, призраков, домовых, оборотней… Ну разве эти взгляды стали действительностью? Разумеется, нет; но порой даже самым умным и чувствительным людям случается верить в универсальный дух, и они даже не дают себе труда понять, что очевидность начисто отрицает чудесное свойство, приписываемое Богу. Теперь посмотрим внимательнее на этого якобы добросердечного отца: велика его семья, и все ее члены, с первого до последнего, несчастливы. В царстве этого мудрого властителя я вижу, как порок восседает на вершине славы и почести, а добродетель томится в цепях. Вы можете напомнить мне о благодеяниях, в коих купаются те, кто признает эту систему, но и в их среде я вижу сонм всевозможных несчастий, на которые они прямо закрывают глаза. Чтобы как-то объяснить эту нелепость, моим оппонентам придется признать, что этот бесконечно добрый бог, постоянно противореча самому себе, одной и той же рукой распределяет и добро и зло, но они тут же вспомнят о загробной жизни. На что я отвечу так: уж лучше придумать себе другого бога вместо этого творения теологов, ибо ваш бог настолько непоследователен, насколько нелеп и настолько же абсурден, насколько иллюзорен. Ах, как он добр, этот бог, который творит зло и допускает, чтобы его творили другие, бог, символ высшей справедливости, с чьего благословения невинные всегда угнетены, совершенный бог, который творит только неправедные дела! Согласитесь, что существование такого бога скорее вредно, нежели полезно для человечества и что самое разумное — устранить его навсегда. — Безумец! — воскликнула я. — Вы же сами порочите и охаиваете пилюли, которыми торгуете: что станет с вашей властью и властью вашей Священной Коллегии, если все люди начнут мыслить так же философски, как вы сами? — Я очень хорошо понимаю, — сказал Бернис, — что нам приходится дурачить людей, чтобы подчинить их себе. Но из этого не следует, что мы должны обманываться сами. Так в чьих глазах должны мы разоблачать этого идола, если не в глазах наших друзей или философов, которые мыслят подобно нам? — В таком случае, — заметила Олимпия, — я была бы вам очень благодарна, если вы внесете покой в мою душу. Мне прожужжали все уши разными доктринами, но ни одна из них меня не удовлетворила — я имею в виду понятие человеческой свободы. Скажите, Бернис, что вы об этом думаете? — Ну что ж, я объясню свою точку зрения, — отвечал знаменитый любовник мадам де Помпадур, — но это потребует от вас полного внимания, потому что эта тема для женщины может показаться довольно абстрактной. Свободой мы называем возможность сравнивать различные образы жизни и решать, какой лучше всего подходит для вас. Теперь посмотрим, обладает или не обладает человек этой возможностью принимать решения? Я готов утверждать, что не имеет и, скорее всего, иметь не может. Все наши мысли берут свое начало в физических и материальных факторах, которые действуют независимо от нашей воли, так как эти факторы проистекают из нашей внутренней организации и из воздействия на нас внешних предметов; в свою очередь, из этих причин вытекают мотивы, следовательно, воля наша не свободна. Мы пребываем в нерешительности перед противоречивыми мотивами, но в момент принятия решения мы ничего не решаем — все определяется состоянием наших органов, которые диктуют нам решения, и мы им подчиняемся; выбор между двумя возможностями никогда от нас не зависит»: мы постоянно подчиняемся необходимости, мы ее вечные рабы, и в тот самый момент, когда нам кажется, что мы наиболее полно выражаем свою свободу, мы подвергаемся самому большому насилию. Нерешительность и неуверенность дают нам повод верить в то, что мы свободны, но эта воображаемая свобода — не что иное, как краткий миг равновесия, в котором оказываются весы судьбы. Решение приходит сразу, как только одна из чаш перевешивает другую, причем не мы сами нарушаем равновесие — это на нас действуют физические объекты, находящиеся вне нас, которые отдают нас на милость обстоятельств, делают игрушкой естественных сил, как это происходит с животными или растениями. Все дело в нервных флюидах, и разница между негодяем и честным человеком заключается лишь в степени активности животных инстинктов, составляющих эти флюиды. «Я чувствую, что я свободен, — писал Фенелон[15], — что подчиняюсь единственно своим личным побуждениям». Это смелое утверждение доказать невозможно, но скажите, какая есть уверенность у архиепископа Кембрийского в том, что он, решившись присоединиться к красивой доктрине мадам Гийон[16], свободен выбрать противоположное решение? В крайнем случае он может доказать, что перед этим долго колебался, но не сможет убедить меня, что был волен поступить иначе. «Я изменяюсь вместе с Богом, — продолжает тот же писатель. — Я чувствую себя действительной причиной моей собственной воли». Но при этом Фенелон даже не сознает, что делает своего всемогущего бога действительной причиной всех преступлений, не понимает, что ничто не наносит такого сокрушительного удара всемогуществу бога, как свобода человека, ибо это могущество, которым вы наделяете бога и которое я готов допустить в рамках нашей дискуссии, является таковым только потому, что всевышний все решил раз и навсегда с самого начала и следует этому незыблемому, окончательному порядку, а человек пребывает пассивным зрителем, бессильным что-либо изменить и потому несвободным. Будь он свободен, он мог бы по своему желанию изменить или разрушить этот порядок и тем самым сделаться равным богу. Вот в этом и заключается вся проблема, над которой такому ярому поклоннику божества, как Фенелон, следовало бы поразмыслить получше. Сам Ньютон с большой осторожностью ходил вокруг этой невероятно трудной проблемы и не осмеливался нf то, чтобы исследовать ее, но даже подступиться к ней, а Фенелон, более дерзкий, хотя и менее ученый, добавляет: «Когда я что-нибудь желаю, в моей воле не желать этого; когда я чего-то не желаю, в моей воле пожелать это». Да полноте, сударь, если вы не сделали того, что хотели, это случилось потому, что сделать это было не в вашей власти, и все физические причины, которые раскачивают весы, на этот раз склонили чашу в соответствующую сторону, и выбор был предопределен еще до того, как вы пришли к решению. Поэтому, сударь, вы были несвободны и никогда свободным не будете. Когда вы склонились к одному из двух возможных решений, у вас не было возможности выбрать второе, вас ослепила неуверенность, и вы приняли свои колебания за возможность сделать выбор. Однако эта неуверенность, то есть физическое следствие двух посторонних предметов, которые воздействуют на вас в одно и то же время, и свобода выбирать между ними — это две разные вещи. — Вы меня убедили, — обрадовалась Олимпия, — ведь мысль о том, что я могла не совершать преступления, к которым имею слабость, иногда треножит мою совесть. Теперь же, зная, что я не свободна, я обрету душевный покой и буду продолжать прежнюю жизнь. — Я приветствую это ваше намерение, — вступил в беседу Альбани, — ибо любое сожаление в любой степени бессмысленно. Оно всегда приходит слишком поздно, а когда случается возможность повторить злодеяние, страсти непременно побеждают угрызения совести. — Очень хорошо, тогда давайте совершим какое-нибудь приятное злодейство, чтобы не утратить привычку и стереть в порошок все сожаления о прошлых дурных поступках, предложила Олимпия. — Обязательно, — заметил кардинал де Бернис, — но чтобы оно доставило нам еще больше удовольствия, надо сделать это злодеяние как можно более масштабным. Послушайте, прекрасная Жюльетта, — продолжал французский посланник, — нам известно, что у вас в услужении состоят две очаровательные девушки, которые наверняка так же приятны и понятливы, как вы сами; их красота уже наделала немало шума в Риме, и мы полагаем, что они должны принять участие в наших плотских утехах нынче вечером, и просим вас послать за ними. По взгляду Олимпии я поняла, что не следует отказывать могущественным служителям церкви, и тут же отправила слугу за Элизой и Раймондой, после чего разговор принял другой оборот. — Жюльетта, — обратился ко мне Берни, — пусть наши желания познакомиться поближе с вашими прелестными, как мы знаем созданиями, не приведут вас к ошибочному выводу, что мой собрат и я неравнодушны к женскому полу, между тем, как мы терпим его постольку, поскольку он ведет себя в нашем присутствии мужским, так сказать, образом. Считаю необходимым без обиняков высказаться на сей предмет и заявить вам, что лучше сразу отказаться от предложения, если вы или ваши компаньонки не уверены в том, что сможете с полным смирением удовлетворить те необычные прихоти, которые предполагает этот образ поведения. — По правде говоря, — вставила Олимпия, — в данном случае ваши предупреждения совершенно излишни, я видела, как Жюльетта ведет себя в подобных обстоятельствах, и заверяю вас, что вы не будете разочарованы ни ею, не ее подругами, которые являются ее протеже и, следовательно, мыслят также философски, как и она сама. — Дорогие друзья, — заговорила я, желая загладить этот инцидент, — моя репутация в распутстве достаточно прочная, чтобы у кого-то оставались сомнения по поводу моего поведения Моя похоть всегда следует за капризами мужчин и всегда возгорается от их страстей. Меня возбуждают только их желания, и самое большое удовольствие я получаю, удовлетворяя все их прихоти. Если в их требованиях нет ничего необычного, мне становится неинтересно, но стоит им предложить что-нибудь неординарное, редкое и изысканное, как я ощущаю в себе неодолимую потребность в том же самом; и я никогда ни в чем не ограничивала себя в либертинаже, поскольку, чем больше мои поступки нарушают норму вежливости, чем сильнее попирают законы скромности и благопристойности, тем счастливее я себя чувствую. — Это я и хотел услышать от вас, — одобрительно сказал Бернис, — это делает вам честь. Стыдливость, ведущая женщину к упрямству и непослушанию, как правило лишает ее уважения здравомыслящих мужчин. — Эта стыдливость тем более неуместна, — добавил Альбани, будучи, по всей вероятности, убежденным сторонником самых фантастических упражнений похоти, — что она ничего не доказывает кроме глупости или холодности, и я хочу сказать вам, что в наших глазах самка может оправдать свою принадлежность к низшему полу только абсолютной покорностью, а фригидная или глупая женщина заслуживает лишь презрение. — Действительно, — сказала я, — только идиотка может подумать, будто мужчина имеет меньше оснований вставить свой орган в ее зад, чем в ее вагину. Женщина — она со всех сторон женщина, и разве не кажется странным, когда она обрекает на воздержание одну часть своего тела, в то время как делает доступными все остальные? Это тем более смешно, если учесть, что такая мания просто-напросто оскорбляет природу: неужели наша праматерь вложила бы в нас вкус к содомии, если бы это было для нее окорбительно? Разумеется, нет; напротив — она одобряет это и радуется этому; человеческие законы, всегда диктуемые эгоизмом, в этом вопросе лишены всякого смысла, а законы Природы, которые намного проще, намного естественнее, обязательно должны вдохновлять нас на любые поступки, враждебные деторождению, ведь оно, когда этим занимаются люди, оспаривает у Природы право на создание новых существ, отвлекает ее от главной функции и обрекает на бездействие, что несовместимо с ее энергией. — Сейчас вы сказали очень удивительные и верные слова, — заметил Бернис, — и теперь я бы хотел, чтобы мы дополнили вашу чудесную теорию практикой. Посему, восхитительная Жюльетта, позвольте взглянуть на тот трон сладострастия, который, как вы правильно поняли, будет единственным объектом наших желаний и предметом наших удовольствии. С алтарем Олимпии мы уже давно знакомы, так что прошу вас, мадам, показать ваше сокровище. Оба кардинала приблизились, и я, недолго думая, обнажила алтарь, на котором им предстояло совершать службу. Я придерживала, подняв до груди, юбки, а они приступили к осмотру, который, как вы догадываетесь, сопровождался непременным сладострастным ритуалом. Альбани был настолько скрупулезен в своих содомистских привычках, что тщательно прикрыл промежность, которую я, наклонившись вперед, могла невзначай показать прелатам. Истинный содомит испытывает горькое разочарование при виде влагалища. За прикосновениями последовали поцелуи, потом щекотание языком. У распутников этой породы жестокость всегда пробуждается испульсами похоти, и нежные ласки скоро сменились ударами, щипками, покусываниями, затем неожиданно и грубо в анус мне вставили несколько пальцев, и наконец поступило предложение выпороть меня, которое, вероятно, было бы осуществлено незамедлительно, если бы в этот момент не появились мои служанки. Приключение начало принимать серьезный оборот, и я постараюсь описать его в откровенном и, быть может, циничном духе, который лучше всего передаст атмосферу того вечера. Придя, в восторг от двух обольстительных сучек, которых я отдавала в жертву их гнусной похоти, кардиналы сразу приступили к осмотру задних прелестей Элизы и Раймонды. Олимпия также, с неменьшим жаром, чем мужчины, бросилась ощупывать девичьи ягодицы. Улучив момент, я отвела Аль-бани в сторону и обратилась к нему примерно с такими словами: — Я уверена, святой отец, что вы не думаете, будто я и мои несравненные подруги явились сюда удовлетворять все ваши жестокие капризы из одного благочестия. Пусть вас не обманывает мой роскошный вид: это результат проституции, которая дает мне средства к существованию. Я отдаюсь только за деньги и цену прошу немалую. — Мы с Бернисом всегда придерживались того же мнения, — уверил меня кардинал. — В таком случае можно начинать, но прежде будьте любезны назвать сумму, на которую мы можем рассчитывать за наши услуги. А до тех пор вы ничего от нас не получите. Альбани пошептался со своим коллегой, потом они оба вернулись ко мне и заявили, что мне не стоит беспокоиться на этот счет и что мы останемся довольны. — Ну, это обещание слишком расплывчато, — прямо сказала я. — Мы, все здесь присутствующие, живем своим ремеслом вы, например, иногда едите эти маленькие священные символы, испеченные из ржаной муки, замешанной на воде, и за это получаете пять или шесть ливров в год, я же получаю примерно столько да, оказывая обществу более приятные услуги высоко им ценимые. Через несколько минут вы продемонстрируете свою невероятную извращенность, и я, как свидетельница этого кошмара, буду знать вашу тайну и смогу в любой момент скомпрометировать вас. Допустим, вы будете все отрицать и в свою очередь обвинять меня во всех грехах. Но у меня хватит золота на адвокатов, которые разоблачат вас и лишат нынешнего положения. Короче говоря, вы платите каждой из нас по шесть тысяч цехинов, обещаете мне устроить аудиенцию у папы, и будем считать сделку заключенной, закончим на этом торг, а наши будущие отношения не принесут нам ничего, кроме удовольствия. Мало на свете женщин, которые могут сравниться со мной в распутстве, бесстыдстве и порочности, а мое необыкновенно извращенное воображение прибавит вашему наслаждению такое блаженство и такую остроту, каких не изведал ни один смертный. — Однако вы недешево себя оцениваете, прекрасное дитя, — хмыкнул Бернис, — но я не могу отказать в просьбе такому обольстительному созданию, и вы получите аудиенцию у его святейшества, Кстати, в мои намерения не входит ничего скрывать от вас, и я скажу, что он сам повелел организовать нынешний вечер, желая, до того, как сам познакомится с вами, услышать наши впечатления. — Прекрасно, — оживилась я, — выкладывайте деньги, и я в вашем распоряжении. — Как, прямо сейчас? — Прямо сейчас. — Но если вы получите деньги заранее, а потом вдруг вам придет в голову… — Я вижу, — прервала я его, всплеснув руками, — вы совершенно не знаете женщин моей национальности. Француженки искренни, о чем свидетельствует само название[17], и хотя стойко держатся, что касается до своих интересов, они не способны нарушить уговор и отказаться от своего слова, получив деньги. Альбани переглянулся со своим собратом и молча втолкнул меня в маленькую комнату, где отпер секретер и достал оттуда требуемую сумму в банковских билетах. Бросив один лишь взгляд в это вместилище сокровищ, я затрепетала от азарта. «Вот удобный момент, — подумала я. — чтобы стащить деньги, тем более, что после столь мерзких развлечений, которым эти негодяи будут предаваться в моей компании, они не посмеют преследовать или обвинить меня». Прежде чем кардинал успел закрыть секретер, я закатила глаза и повалилась на пол, так искусно разыграв обморок, что испуганный хозяин выскочил за помощью. Я мигом вскочила на ноги, схватила целую горсть банкнот и за какую-то долю секунды обогатилась на целый миллион. Потом, также быстро, закрыла секретер, будучи уверенной, что из-за суматохи кардинал не вспомнит, закрыл он крышку или нет. Все это требовало меньше времени, чем я затратила, рассказывая об этом, и когда в комнату влетели Альбани, Олимпия и Бернис, я по-прежнему лежала на полу. При их появлении я открыла глаза, боясь, что они примутся приводить меня в чувство и обнаружат пухлую пачку, которую я второпях сунула под юбки. — Все в порядке, мне уже хорошо, — слабым голосом произнесла я, отстраняя их руки. — Моя чрезвычайная чувствительность иногда приводит к таким конфузам, но теперь мне уже лучше, и через минуту я буду готова к работе. Как я и предполагала, Альбани, заметив, что секретер закрыт, решил, что сам запер его, и, ничего не заподозрив, со счастливым видом повел меня в богато убранный салон, где должна была происходить оргия. Там уже были еще восемь человек, которым предстояло играть значительную роль в нынешней мистерии: четверо мальчиков лет пятнадцати, все — настоящие купидоны, и четверо копьеносцев от восемнадцати до двадцати лет, вооруженные поистине устрашающими членами. Таким образом в комнате собрались двенадцать человек ради того, чтобы доставить удовольствие двум развратным отцам церкви, — я говорю двенадцать, потому что Олимпии также предназначалась роль скорее жертвы, нежели жрицы, в этом спектакле: служить этим господам ее заставляли развращенность, жадность и тщеславие, так что ее положение в данном случае ничем не отличалось от нашего. — Итак, мы начинаем, — Бернис оглядел меня и моих наперсниц и прибавил, — вы получили приличное вознаграждение, поэтому будем считать, что мы купили право обращаться с вами как с продажными девками, стало быть, вы должны беспрекословно подчиняться нам. — Совершенно справедливо, — сказала я. — Вы желаете, чтобы мы разделись? — Да. — Тогда покажите нам гардеробную, где мы можем оставить одежду. Когда мы оказались втроем в полутемной комнате, я разделила объемистую добычу на три части, которые мы рассовали по карманам, потом разделись и обнаженными вошли в салон, где нас ожидали кардиналы. — Я буду исполнять обязанности церемониймейстера, — заявил Бернис. — Наш уважаемый хозяин поручил это мне, и вы все будете слушать мои распоряжения. Мы только что бегло осмотрели ваши задницы, милые дамы, а теперь обследуем их внимательнее. Подходите ближе по одной и предъявите свои прелести для осмотра. Затем то же самое сделают наши мальчики, после чего каждая из вас перейдет в распоряжение чистильщика и подготовит его к работе, чтобы к концу первого акта они, все четверо, были в полной боевой форме. Вступительная церемония происходила следующим образом: мы по очереди переходили от одного блудодея к другому, они целовали, тискали, покусывали, обнюхивали, щипали и царапали наши задницы, потом мы быстро занимали свои места возле чистильщиков и вместе с мальчиками возбуждали их. — Переходим к следующему этапу, — произнес церемониймейстер. — Два отрока станут на колени и будут сосать нам фаллос, мы тоже самое будем делать с юношами, а чтобы еще сильнее возбудить их, две женщины прижмутся ягодицами к их лицу; правой рукой каждый из нас будет массировать инструмент чистильщика, а левой — задницу отрока; две другие дамы также опустятся на колени и будут щекотать нам яички и анус. — В третьей сцене, — сообщил Бернис, чтобы мы могли заранее представить себе весь спектакль и запомнить свои роли, — мы ляжем вот сюда, и нас будут возбуждать женщины, а два отрока присядут на четвереньки и подставят нам свои анусы, чтобы мы могли сосать им анус; кроме того, они должны целовать задницы двух других женщин, а те, в свою очередь, будут ласкать члены отроков. Что же до четверых чистильщиков, мы возьмем их на себя, ибо руки наши будут свободны. — Следующая сцена будет происходить таким образом, — продолжал любезный кардинал. — Обе женщины, которые еще не сосали нас, возьмут наши фаллосы в рот, а две других будут готовить четырех юношей к акту содомии: сократировать их языком, облизывать анус, словом, они должны сделать все, чтобы эти четыре копья взметнулись вверх и отвердели, и вот когда они раскалятся и задрожат от нетерпения, дамы смажут влажным языком наши отверстия и своими нежными пальчиками направят корабль в гавань; тем временем мы будем ласкать губами задние холмики наших отроков. Все четверо копьеносцев оказались стойкими и неутомимыми и мгновенно отозвались на наши усилия. Каждую из двух дряхлых, побуревших от времени пещер они прочистили восемь раз кряду со всем юношеским пылом, но оба старых хрыча продемонстрировали дьявольскую выдержку, и эта операция оказала на них не большее воздействие, нежели все предыдущие — мы не заметили в них никакого намека на эрекцию. — М-да, — пробормотал Бернис, — очевидно, придется прибегнуть к более сильным стимулам: возраст есть возраст. Пресыщенность прожорлива, и ничто не в силах удовлетворить ее аппетит, это вроде сильной жажды, которая становится тем сильнее, чем больше вы пьете холодной воды. Видите, Альбани точно в таком же состоянии, и все ваши старания не смогли ни на йоту приподнять его член. Но не будем отчаиваться — попробуем другие средства, которая Природа предлагает нам в изобилии. Вас здесь целая дюжина, разделитесь на две группы, чтобы в каждой было по два чистильщика, по два отрока и две женщины: одна группа займется моим старым другом, другая — мною. Каждый из вас по очереди будет ласкать нас языком, а потом испражняться нам в рот. Эти омерзительные упражнения привели к тому, что морщины на органах наших престарелых клиентов несколько разгладились, и, вдохновленные этими безошибочными, хотя и слабыми признаками, они посчитали себя готовыми предпринять серьезную атаку. — Шестую сцену осуществим следующим образом, — заявил распорядитель. — Альбани, который, на мой взгляд, возбужден так же, как и я, будет содомировать Элизу, а я займусь Жюльеттой; четверо чистильщиков, при помощи Олимпии и Раймонды, будут обрабатывать наши задницы, отроки же лягут на нас сверху и подставят нашим поцелуям свои члены и ягодицы. Мы заняли свои места, но наши герои, обманутые в своих надеждах, слишком робко атаковали святилище, в нерешительности застыли перед входом и позорно отступили. — Я так и думал, — в сердцах проворчал Альбани. — Мне никак не понять, почему вы так настаиваете на том, чтобы мы содомировали женщин! С мальчишками такого конфуза со мной никогда бы не случилось. — Хорошо, давайте сменим мишени, — предложил посланник, — что нам мешает? Однако исход нового натиска оказался ничуть не удачнее: нашим кардиналам еще раз хорошенько прочистили задницы, но они, увы, так и не смогли сделать то же самое; ни ласки, ни поцелуи не принесли результата; их древние инструменты, вместо того чтобы расцвести, сжались еще больше, и Бернис объявил, что они ничего не могут с собой поделать и будут вести баталию иначе. — Милые дамы, — сказал этот выдающийся человек, — коль скоро, хорошее обхождение с вашей стороны ни к чему не привело, надо употребить более жесткие методы. Вы когда-нибудь видели, какой эффект дает флагелляция? Думаю, это нам поможет. С этими словами он схватил меня, а Альбани вытащил откуда-то агрегат настолько странной конструкции, что он заслуживает подробного описания. Меня поставили лицом к стене, на небольшом расстоянии от нее, поднятые вверх руки привязали к потолку, а ноги — к полу. Передо мной Альбани поставил нечто вроде молитвенного стула, сделанного из железа, его острая, напоминавшая лезвие меча спинка касалась моего живота. Нет необходимости добавлять, что я инстинктивно отклонилась назад от этого грозного оружия, что и нужно было Бернису, так как я оказалась при этом в самой пикантной и возбуждающей позе. Взявши связку розог, распутник неожиданно для меня начал осыпать мою заднюю часть настолько сильными ударами, что не успел он ударить и десяти раз, как по моим бедрам обильно заструилась кровь. Альбани придвинул адскую машину поближе ко мне, чтобы я не имела никакой возможности отклониться от ударов и должна была терпеть обрушившийся на меня ураган. Однако я без особого труда выдержала эту пытку, так как к моему счастью часто участвовала в подобной церемонии и даже получала от этого удовольствие. А вот другим, ставшим на мое место, пришлось несладко. Элиза, оказавшаяся следующей жертвой необычного агрегата, сильно разрезала себе живот и громко вопила в продолжение экзекуции. Раймонда претерпела не меньшие муки. Что до Олимпии, она мужественно выдержала пытку, тем более, что любила такие упражнения, и они лишь сильнее возбуждали ее. Тем временем Бернис передал розги Альбани, и мы, все четверо, еще раз прошли через жестокую церемонию; наконец, члены наших блудодеев начали подрагивать и оживать. Но теперь, разочаровавшись в женских прелестях, они избрали в жертву детей: пока они занимались содомией, все остальные пороли их розгами и искусным образом подставляли для их похотливых поцелуев вагины, анусы и члены. И вот возмущенная Природа спасла их честь: оба, в один и тот же миг, испытали оргазм. В это время Альбани лобзал мои ягодицы, и его извержение было настолько сильным и бурным, настолько велик был восторг мерзавца, что он оставил мне на вечную память глубокую печать — следы двух одиноких зубов, каким-то чудом оставшихся в его поганом рту после того, как его несколько раз почтил присутствием сифилис. Зад Раймонды, которая была в объятиях Берниса, отделался легче, хотя распутник изрядно поцарапал его ногтями и перочинным ножом, а к тому моменту, когда начались его спазмы, ее ягодицы были порваны в клочья. После короткой передышки оргия возобновилась. Начало второго действия ознаменовалось тем, что каждая из нас побывала в объятиях юноши, которые совокупились с нами во влагалище, а оба кардинала вдохновенно и яростно терзали в это время наши задницы и даже умудрялись вставлять туда свои обмякшие органы. Вслед за тем нас перевернули на сто восемьдесят градусов, и в ход пошли мужские зады: четверо мальчиков содомировали зады четверых наших содомитов, а их, в свою очередь, сношали наши хозяева, хотя до извержения дело так и не дошло. Потом малолетние педерасты двинулись на приступ женских задов, копьеносцы отомстили им за недавнее поругание, после чего снова овладели нами, а мальчиков заставили лизать нам вагины. Этот акт завершился следующим образом: кардиналы привязали эти юные и прелестные создания к стене, установили железный стул в рабочее положение и выпороли их. Именно в этот момент оба фавна почувствовали в себе желание сбросить новую порцию семени; как тигры, почуявшие близкую добычу, бросая вокруг кровожадные взгляда, они приказали схватить женщин и выпороть; наблюдая экзекуцию, каждый содомировал мальчика и целовал в зад другого. Когда они освободились от бремени во второй раз, вся компания перешла к столу. Нас ожидала очень впечатляющая и живописная трапеза, и я позволю себе описать ее подробнее. Посреди круглой залы стоял круглый стол на шесть персон, за который сели кардиналы, Олимпия, Раймонда, Элиза и я. На некотором расстоянии, позади наших кресел, в четыре яруса располагались скамьи, окружавшие стол и образующие подобие амфитеатра. На скамьях сидели пятьдесят самых избранных куртизанок Рима, скрытые за ворохом живых цветов сирени, гвоздик и наперстянки, — из которых то там, то сям торчали, будто шелковистые набухшие бутоны, обнаженные ягодицы; это было самое восхитительное зрелище, какое может предложить буйство Природы в сочетании с человеческим сладострастием. Двадцать купидонов, представленных красивыми юношами, образовали свод над нашими головами, и комната освещалась тонкими восковыми свечами, которые эти юные боги держали в руках. Стоило нажать рычаг, и хитроумный механизм убирал одно блюдо и подавал следующее: край стола, где стояла серебряная посуда обедающих, оставался неподвижен, а середина медленно провалилась вниз и снова поднялась, уставленная шестью маленькими золотыми гондолами с изысканными мясными яствами. Позади нас стояли шестеро мальчиков, облаченных, как ганимеды, в провоцирующие одеяния, и подливали нам редчайшие вина. Наши распутники, которые велели женщинам одеться к обеду, выразили желание, чтобы мы вновь разделись, но не сразу, а постепенно, как это делала вавилонская блудница. Когда на столе появилась легкая закуска, мы сняли с себя воздушный шарф; корсаж развязали, когда подали омлет, а последняя тряпка была сброшена при появлении фруктов, и по мере смены блюд возрастала и становилась все гнуснее похоть генералов. Десерт был подан в пятнадцати миниатюрных лодочках из зеленого с золотом фарфора. Двенадцать маленьких девочек шести-семи-летнего возраста, обнаженные и увитые гирляндами из мирта и роз, наполняли наши бокалы заморскими винами и ликерами. Обильное застолье слегка вскружило нам головы, Бахус наполнил наших развратников новой силой и энергией, которая начала воздействовать на нервы, идущие в центр эрекции, и шум и веселье за столом достигли апогея. — Послушайте, уважаемый и гениальный поэт, — обратился хозяин дома к кардиналу де Бернису, — сейчас по Риму гуляет несколько любопытных и очаровательных стишков, которые молва приписывает вашему перу; наши гости способны оценить такого рода литературу, поэтому я просил бы вас прочесть эти произведения. — Это просто предложения, — махнул рукой Бернис, — и меня весьма удивляет их популярность, потому что я никому, кроме его святейшества, не показывал их. — Тогда я тоже не понимаю, почему они стали притчей во языцех. Однако прошу вас, кардинал, мы жаждем услышать эти перлы в исполнении автора. — Мне нечего скрывать от философов, которые здесь собрались. Первый стишок — вольное переложение знаменитого сонета де Барро[18] , второй — «Ода Приапу». Начну с первого[19]. Sot Dieu! tes jugements sont pleins d'atrocite, Ton unique plaisir consiste a l'injustice: Mais j'ai tant fait de mal, que ta divinite Doit, par orgueil au moins, m'a arreter dans la lice. Foutu Dieu! la grandeur de mon impiete Ne laisse en ton pouvoir que le choix du supplice, Et je nargue les fruits de ta ferocite, Si ta vaine colere attend que je perisse, Contente, en m'ecrasant, ton desir monstrueux, Sans craindre que des pleurs s'ecoulent de mes yeux, Tonne donc! je m'en fouts; rend-moi guerre pour guerre: Je nargue, en perissant, ta personne et ta loi, En tel lieu de mon coeur que frapp ton tonnerre, Il ne le trouvera que plein d'horreur pour toi. Когда стихли восторженные аплодисменты, Бернис начал читать свою оду. Foutre des Saints et de la Vierge, Foutre des Anges et de Dieu! Sur eux tous je branle ma verge, Lorsque je veux la mettre en feu… C'est toi que j'invoque a mon aide, Toi qui, dans les culs, d'un vit raide, Lancas le foutre a gros bouillons! Du Chaufour, soutiens mon baleine, Et, pour un instant, a ma veine Prete l'ardeur de tes couillons. Que tout bande, que tout s'embrase: Accourez, putains et gitons: Pour exciter ma vive extase, Montrez-moi vos culs frais et ronds, Offrez vos fesses arrondies, Vos cuisses fermes et bondies, Vos engins roides et charnus, Vos anus tout remplis de crottes; Mais surtout deguisez les mottes: Je n'aime a foutre que des culs. Fixez-vous, charmantes images, Reproduisez-vous sous mes yeux; Soyez l'objet de mes hommages, Mes legislateurs et mes Dieux! Qu'a Giton l'on enleve un temple Ou jour et nuit l'on vous contemple, En adoptant vos douces moeurs. La merde y servira d'offrandes, Les gringuenaudes de guirlandes, Les vits de sacrificateurs. Homme, baleine, dromadaire, Tout, jusqu'a l'infame Jesus. Dans les cieux, sous l'eau, sur la terre. Tout nous dit que l'on fout des culs; Raisonnable ou non, tout s'en mele, En tous lieux le cul nous appelle, Le cul met tous les vils en rut, Le cul du bonheur est le voie, Dans le cut git toute la joie. Mais, hors du cul, point de salut, Devois, que l'enfer vous retienne. Pour vous sont faites ses loia, Mais leur faible et frivole chaine N'a sur nos esprits aucun poide. Aux rives du Jourdain paisible. Du fils de Dieu la voix horrible Tache en vain de parler au coeur: Un cul parait, passet il outre? Non, je vois bander mon jean foutre Et Dieu n'est plus qu'un enculeur Au giron de la sainte Eglise. Sur l'autel meme ou Dieu sefait, Tous les matins je sodomise D'un garcon le cul rondelet. Mes chers amis, que l'on se trompe Side le catholique pompe On peut me soupconner jaloux Abbes, prelats, vivez au large: Quand j'encule et que je decharge. J'ai bien plus de plaisirs que vous. D'enculeurs l'histoire fourmille, On en rencontra a tout moment. Borgia, de sa propre fille, Lime a plaisir le cul charmant, Dieu le Pere encule Marie. Le Saint-Esprit fout Zacharie. Ils ne foutent tous qu'a l'envers Et c'est sur un trone de fesses Qu'avec ses superbes promesses, Dieu se moque de l'univers Saint Xavier susii, ce grand sage Dont on vante l'espit divin. Saint Xavier vomit peste et rage Contre le sexe feminin. Mais le grave et charmant apotre S'en dedommages comme un autre. Interpretons mieux ses lecons: Si, de colere, un con l'irrite, C'est que le cul d'un jesuite Vaut a ses yeux cent mille cons. Pres de la, voyez Saint Antoine Dans le cul de con cher pourceau, En dictant les regles du moine, Introduire un vit assez beau. A nul danger il ne succombe, L'eclair brille, la foudre tombe, Son vit est toujours droit et long. Et le coquin, dans Dieu le Pere Mettrait, je crois, sa verge altiere Venant de foutre son cochon. Cependant Jesus dans l'Olympe, Sodomisant son cher papa, Veut que saint Eustuche le grimpe, En baissant le cul d'Agrippa. Et le jean-fontre, a Madeleine, Pendant ce temp, donne la peine De lui chatouiller les couillons. Amis, jouns les memes farces; N'ayant pas de saintes pour garces, Enculons au moins des gitons. O Lucifer! toi que j'adore, Toi qui fait briller mon esprit; Si chez toi l'on foutait encore, Dans ton cul je mettrais mon vit. Mais puisque, par un sort barbare, L'on ne bande plus au Tenare, Je veux y voler dans un cul. La, mon plus grand tourment, sans doute, Sera de voir qu'un demon foute, Et que mon cul n'est point foutu. Accable-moi donc d'infortunes, Foutu Dieu qui me fait horreur; Ce n'est qn'a des ames communes A qui tu peux foutre malheur: Pour moi je nargue ton audace. Que dans un cul je foutimasse, Je me ris de ton vain effort; J'en fais autant des lois de l'homme: Le vrai sectateur de Sodome Se fout et des Dieux et du sort. Кардинал умолк, и снова раздались громкие крики «ура» и аплодисменты. Слушатели решили, что эта ода намного сильнее и выразительнее, нежели одноименное творение Пирона[20] граничащее с трусостью, ибо он вставил туда всех богов вместо того, чтобы высмеять только христианских идолов. Компания, оживленная и возбужденная всем услышанным, поднялась из-за стола и переместилась в салон в состоянии почти полного опьянения. Там уже находились пятьдесят куртизанок, чьи задницы услаждали наш взор во время банкета, а также шестеро мальчиков-прислужников и дюжина певиц, подававших десерт. Нежный возраст этих нимф и их очаровательные мордашки воодушевили наших развратников, и они, как львы, набросились на двоих самых юных. Но совокупления не получилось, и оба пришли в ярость. Они связали девочек, подкатили свою адскую машину и содрали с жертв кожу при помощи девятихвостых плеток с заостренными наконечниками; в продолжение экзекуции мы ласкали и обсасывали их и добились-таки эрекции. Тут же привели еще двух девушек, и благодаря нашему искусству либертены совершили содомию; но сберегая силы, они скоро оставили свои жертвы и накинулись на других; их похоть обратилась на мальчиков, потом снова на девочек, таким образом все это юное поколение прошло через их руки, и только после того, как каждый из них лишил девственности семь или восемь детей обоего пола, погас огонь их гнусной похоти; Альбани сбросил пыл в зад десятилетнего мальчика, Бернис — в потроха шестилетней крошки, после чего оба священнослужителя, мертвецки пьяные и смертельно усталые, завалились на кушетки и мгновенно захрапели… Мы не спеша оделись. Хотя я совершенно отупела от вина и плотских утех, в моей голове оставалась одна светлая мысль о воровстве, которая не давала мне покоя; я вспомнила, что первый поход в сокровищницу Альбани еще не до конца опустошил ее. Я наказала Раймонде отвлекать Олимпию и, захватив с собой Элизу, еще раз вернулась в кабинет, где находился секретер хозяина, отыскала ключ, и мы взяли все, что нашли. После этого второго налета общая добыча составила полтора миллиона франков. Олимпия ничего не заметила, а вы можете себе представить радость моего кавалера, когда мы пришли домой, нагруженные таким богатством. Однако несколько дней спустя в дверь мою постучала Олимпия. — Кардинала обокрали более, чем на миллион, — с порога объявила она, — это было приданое его племянницы. Не то, чтобы он подозревает тебя, Жюльетта, но так уж совпало, что ограбление и вечеринка случились в один и тот же день, и он почему-то думает о твоих компаньонках. Тебе ничего не известно об этом? И вот здесь, по своей давней привычке, я обратилась к своему воображению в поисках какого-нибудь нового злодейства, способного прикрыть то, которым я себя запятнала. Я еще раньше услышала о том, что перед самым нашим визитом на виллу Альбани, другая его племянница, которую он преследовал своими настойчивыми приставаниями, сбежала из дворца кардинала в страхе за свою девственность. Я напомнила Олимпии о внезапном отъезде девушки, подчеркнув это странное совпадение, и она быстро передала мои слова кардиналу, который, то ли по слабости ума, то ли по злобе, а может быть, из слепого чувства мести, немедленно пустил всех ищеек Папского государства по следу своей племянницы. Бедную девочку схватили на границе Неаполитанского королевства в тот самый момент, когда она пришла просить убежища в Цистериканском монастыре, оттуда препроводили назад в Рим и бросили в темницу. Сбригани нанял свидетелей, которые свидетельствовали против нее, и оставалось только установить, что она сделала с указанными деньгами; с нашей помощью нашлись и другие очевидцы, утверждавшие, что она передала все богатство некоему неаполитанцу, который покинул Рим в тот же день, что и она, и который, как они предполагают, был ее возлюбленным… Все эти показания настолько соответствовали друг другу, каждое из них было настолько убедительным, а все вместе настолько неопровержимыми, что на седьмой день суд вынес бедняжке смертный приговор. Она была обезглавлена на площади святого Анджело, и я имела удовольствие присутствовать на казни вместе с Сбригани, который в продолжение всей торжественно-мрачной церемонии держал в моем влагалище три пальца. «О, Всевышний! — с ликованием воскликнула я про себя, когда с глухим стуком опустился топор, и отрубленная голова скатилась в корзину. — Вот как ты казнишь невинных, вот как торжествуют твои дети, которые усердно и верно служат тебе в этом мире, чья красота и справедливость является отражением твоей сущности. Я обокрала кардинала, его племянница, к которой он воспылал преступной страстью, сбежала от него, предупредив тем самым большой грех, и вот в качестве награды за свое преступление я купаюсь в спазмах восторга, она же погибает на эшафоте. О, Святейшее и Величественнейшее Существо! Вот, стало быть, каковы твои пути неисповедимые, которыми ты своей любящей рукой ведешь нас, смертных, — действительно есть за что боготворить тебя!» Несмотря на все свои безумства, я продолжала с вожделением думать об очаровательной герцогине Грийо. Ей было не более двадцати лет, и последние восемнадцать месяцев она находилась в законном браке с шестидесятилетним человеком, которого презирала и ненавидела; ее звали Онорина, и в смысле уз плоти она была также далека от старого сатира, как и в тот день, когда мать вытащила ее из монастыря Святой Урсулы в Болонье, чтобы выдать за него. Я не думаю, что герцог не предпринимал никаких попыток и усилий подобраться к телу юной супруги, но все они были безуспешными. До тех пор я заходила к герцогине всего лишь два раза — первым был визит вежливости, когда я вручила свои рекомендательные письма, второй раз я пришла, чтобы снова вкусить неизъяснимое удовольствие от ее общества. В третий раз я была настроена самым решительным образом, намереваясь объявить ей о своей страсти и удовлетворить ее, невзирая на все препятствия, которые могла воздвигнуть между нами ее добропорядочность. Я предстала перед ней в одном из тех умопомрачительных туалетов, которые просто не могут не соблазнить и не растопить самое ледяное сердце. Мне с самого начала улыбалась удача — я застала прелестницу одну. После первых комплиментов я вложила всю свою страсть в пламенные взгляды, но добыча ускользнула от меня, укрывшись под панцирем скромности. Тогда на смену взглядам пришли панегирики и кокетство; взявши герцогиню за одну руку, я воскликнула: — Знаете, прелесть моя, если есть Бог на свете и если он справедлив, тогда вы, конечно же, самая счастливая женщина в мире, ибо вы, без сомнения, самая прекрасная. — Это говорит ваша снисходительность, а я смотрю на себя беспристрастно. — О, мадам, сама беспристрастность требует, чтобы все боги предоставили вам свои алтари, ведь та, кто восхищает вселенную, должна пребывать в самом роскошном храме. Я взяла ее за руку, крепко сжала ее и начала покрывать поцелуями. — Зачем вы льстите мне? — спросила Онорина, и на ее щеках выступила краска. — Потому что я без ума от вас. — Но… разве может женщина влюбиться в женщину? — Почему же нет? Чем она чувствительнее, тем больше способна оценить и понять красоту будь то в мужском или в женском обличий. Мудрые женщины остерегаются связей с мужчинами, связей, сопряженных с опасностью… между тем они могут поддерживать друг с другом такие сладострастные отношения. Милая моя Онорина — я буду называть вас просто Онорина — разве не могу я сделаться вашей близкой подругой, вашей возлюбленной, ващим любовником? — Вы сошли с ума, несчастная! — возмутилаеь герцогиня. — Вы всерьез полагаете, что можете стать тем, что вы еейчас упомянули? — Я уверина в этом. — И я крепко прижала ее к своей пылающей груди, — Да, да, радость моя, и больше всего я жажду быть вашим любовником, если вы пустите меня в свое сердце. Мой раскаленный язык проскользнул ей в рот. Онорина безропотно приняла первый поцелуй любви, а на второй ответила сама любовь, самый нежный, самый сладостный язычок затрепетал на моих пылающих губах и настойчиво проник между ними. Мое нахальство возрастало; я сняла покровы, прикрывающие прекраснейшую в мире грудь, и осыпала ее страстными ласками, мой ликующий язык ласкал розовые сосочки, а дрожащие руки блуждали по алебастровой коже. И Онорина сдалась перед этим бурным натиском: ее большие голубые глаза наполнились вначале живым интересом, потом в них загорелись огоньки и появились слезы восторга, а я, как вакханка, обезумевшая, опьяневшая от вожделения, будучи не в силах ни остановиться, ни ускорить ласки, передавала ей весь жар, весь пыл сжигавший меня. — Что вы делаете? — простонала Онорина. — Вы забыли, что мы принадлежим к одному полу? — Ах, сладчайшая моя, — откликнулась я, — разве не имеем мы право иногда приступать границы Природы, желая оказать ей еще большие почести? Увы, несчастны те женщины, которые даже не пытаются искать утешения за все несправедливости и унижения уготованные им. Осмелев еще больше, я развязала тесемки ее нижней батистовой юбки и в моем распоряжении оказались почти все прелести, обладать которыми я так сильно жаждала. Онорина, опешившая от моих тяжелых вздохов, от громких ударов моего сердца, прекратила всякое сопротивление. Я повалила ее на спину, скользнула вниз, властно раздвинула в стороны ее бедра, и она безропотно отдала мне свой маленький шелковисто-пушистый бутончик, который я начала ласково поглаживать и взъерошивать, свой обольстительный, пухленький холмик, прекрасней которого я не видела; левой рукой я накрыла одну из грудей неподвижно лежавшей герцогини, впилась губами в другую, пальцы мои коснулись ее клитора, проверяя его чувствительность. Великий Боже! Как судорожно затрепетал этот нежный хоботок! Онорина вздрогнула всем телом, ее оскорбленная и протестующая добродетель с глухим стоном возвестила о своем поражении, и по этому сигналу я удвоила свои ласки. Мне нет равных в умении доводить удовольствие до кульминации, граничащей с агонией, похожей на приступ. Я почувствовала, что моя возлюбленная нуждается в помощи, что необходимо устранить последнее препятствие на пути медового нектара. Замечу мимоходом, что немногие женщины по-настоящему сознают, насколько важно, чтобы кто-нибудь в это время пососал им влагалище и открыл шлюзы для клокочущей и переполняющей их спермы, и в такие моменты ничто так не требуется им, как ловкий и проворный язык. И я со всем пылом своей страсти оказала ей эту услугу. Опустившись на колени между величественных бедер Онорины, я ухватилась за ее талию руками, прижала ее тело к себе и впилась языком в куночку; я жадно лизала ее, а жаркое дыхание, вырывавшееся из моих ноздрей, заставляло ее клитор разбухать и подниматься. А какие ягодицы дрожали в моих ладонях! Им могла бы позавидовать сама Венера. Я почувствовала, что наступил момент раздуть эту искру в большой пожар, ибо, как вам известно, нельзя пускать поток страсти на самотек. Надо убрать все преграды с его дороги, и если женщине, которую вы ласкаете, природа дала двадцать каналов наслаждения, придется расчистить их все до одного чтобы стократно увеличить ее волнение[21]. Поэтому я стала искать ее заднюю норку, намереваясь погрузить туда палец, чтобы его щекочущие движения породили сладостные волны, которые хлынут в вагину, закупоренную моими губами. Настолько узким, настолько крохотным было это нежное отверстие, что я не сразу нащупала его, но наконец мой палец глубоко проник в него… Восхитительное мгновение! И трижды восхитительно оно для любой женщины, обладающей хоть каплей чувствительности. Не успела судорожно сжаться ее маленькая очаровательная дырочка, как Онорина глубоко вздохнула… и улыбнулась, и в глазах небесного создания вспыхнул неземной восторг. Она испытала оргазм, она погрузилась в немыслимый экстаз, и этим блаженством она была обязана мне. — Ах, мой ангел, сладкий мой ангел, я обожаю вас, — это были первые слова, которые она произнесла, открыв глаза. — Я переполнена счастьем. Чем мне отблагодарить вас? — Добротой, дорогая моя, добротой. — Я задрала юбки, схватила ее руку и крепко прижала к своему влагалищу. — Ласкай меня, моя любовь, ласкай, пока здесь не выступит пена. Боже ты мой, что еще можно делать в таких случаях? Однако, как и подобает благовоспитанной даме, Онорина смутилась: она вызвала во мне желания, массу желаний и теперь не знала, что с ними делать. Пришлось дать ей первый урок. Я пришла к заключению, что она может больше сделать своим языком, нежели руками, и обхватила ее голову бедрами, и она покорно лизала мне вагину, пока я рукой удовлетворяла себя. Онорина вела себя безупречно, возбудив меня сверх всякой меры, и я трижды изверглась ей в рот. После чего у меня возникло острое желание увидеть ее обнаженное тело целиком, я подняла ее с ложа и сорвала с нее остатки одежды… О, Господи! Меня ослепило возникшее передо мной великолепие — как будто я увидела яркую звезду, которая ранней весной наконец-то пробилась сквозь продолжительный зимний туман. И я могу поклясться, что никогда прежде я не видела столь прекрасного зада, никогда в жизни. Это была какая-то торжествующая красота, облаченная в нежную просвечивающую кожу. Это были несравненные груди, невероятные бедра и потрясающие ягодицы. Но самым главным во всем этом великолепии был зад. Величественный алтарь любви и наслаждения, не проходит и дня, до сих пор не проходит ни единого дня без того, чтобы мои мысли не устремлялись к тебе, чтобы воображение мое не простирало к тебе тоскующие руки, мечтая еще раз оказать тебе самые высшие почести… Одним словом, я не могла сдержаться при виде этого божественного зада. Обладая вкусами и пристрастиями, скорее уместными для мужчины, я горько жалела о том, что не могу воскурить своему идолу более ощутимый фимиам. Я жарко целовала его, раздвигала полушария и с восторгом заглядывала в темную манящую глубину; мой язык касался стенок этой пещеры блаженства, а пальцы мои нежно массировали клитор Онорины, и таким образом я исторгла из нее новый оргазм. Но чем больше я ее возбуждала, тем больше впадала в уныние от того, что несмотря на все мои старания, возбуждение герцогини как бы застыло на мертвой точке. — Знаете, моя радость, — проговорила я с нескрываемым сожалением, — в следующий раз, когда мы снова встретимся, я захвачу с собой какой-нибудь инструмент, который покажется вам убедительнее, чем мой язык, и я стану вашим любовником, супругом, ведь я говорила, что мечтаю обладать вами так, как о том мечтает мужчина. — Ах, делайте все, что считаете нужным, — покорно откликнулась Онорина, — умножайте свидетельства вашей любви, и я сторицей верну их вам. Потом Онорина попросила раздеться меня донага и жадно оглядела мое тело, но наука насаждения была ей неизвестна — тем более она не знала, как передать мне свой восторг. Впрочем, для моей пылавшей души это было неважно; мною любовалась прекрасная женщина, ее взгляд доставлял мне плотское удовольствие, и я купалась в блаженстве. Однако сластолюбивые и развратные создании, случись им оказаться в том положении, в каком была и, посочувствуют мне, поймут мое отчаяние, которое всегда охватывает человека, раздираемого на части неисполненными желаниями и так же, как сделала я, недобрым словом помянут Природу за то, что она внушает нам страсти, которые лесбиянки удовлетворить не в силах… Мы снова принялись ласкать друг друга я хотя так и не смогли добиться облегчения, в котором обе нуждались, мы там не менее насладились, насколько его было возможно, и, расставаясь, обещали встретиться еще раз, Олимпия каким-то образом узнала, что я встречалась с герцогиней, и два дня спустя зашла ко мне, снедаемая ревностью. — Онорина, конечно, привлекательна, двух мнений здесь быть не может, — заявила она, — но ты же не станешь отрицать, что она глупа, и я сомневаюсь, что она доставила тебе такое же удовольствие, которое ты получила в моих объятиях. Кроме того, Жюльетта, у нее есть муж, у которого длинный нос и длинные руки, и ты окажешься в серьезной опасности, если он узнает о вашей интрижке. — Милая моя, — отвечала я княгине Боргезе, — дай мне еще пару недель, больше мне не требуется, и за это время я составлю полное представление об Онорине. Пока же, прошу тебя хорошенько запомнить; время от времени я могу развлекаться с добродетельными особами, но только злодейство любо моему сердцу. — В таком случае больше не будем говорить об этом, — улыбнулась княгиня и поцеловала меня. — Ты рассеяла мои опасения. Я появлюсь в твоем доме, когда ты поймешь свое заблуждение, и надеюсь, что твоя связь с этой Грийо будет недолгой. Однако давай переменим тему, — продолжала она. — Тебя не удивил в прошлый раз тот факт, что я так свободно и раскованно играла роль шлюхи? — Откровенно говоря, нисколько. Ведь я знаю глубину твоего ума и не сомневаюсь в твоих способностях. — Но это еще не все, на что я способна. Кстати, оба кардинала делают погоду в Ватикане, и у меня есть свои причины ублажать их, не говоря уже о том, что они щедро платят, а я слишком люблю деньги. А теперь признайся мне, Жюльетта: ведь это ты обокрала Альбани? Не бойся: я никому не скажу и не стану упрекать тебя, ибо я так же неравнодушна к подобным проказам, и кто знает, может быть, я не меньше, чем ты, выудила у этих негодяев? Воровство доставляет мне удовольствие и возбуждает меня. Оно даже ускоряет оргазм — со мной обыкновенно так и бывает. Стыдно воровать для пропитания, но воровать для утоления страсти — приятно. Мы с Олимпией совершили вместе немало безумств, и я решила довериться ее слову, тем более, что, на мой взгляд, можно спокойно признаться в мелком поступке человеку, который был вашим соучастником в серьезных преступлениях. — Мне очень хочется, чтобы ты как можно лучше узнала меня, — сказала я Олимпии, — и твои предположения мне лестны: да, я действительно украла эти деньги. Более того, я сделала так, чтобы казнили невинное существо, на которое я бросила подозрение в краже, и удачного совпадения этих маленьких гнусностей было достаточно, чтобы я получила поистине плотское наслаждение. — Ах, черт меня побери, как мне знакомо это ощущение! Примерно год тому назад я сделала то же самое, и мне хорошо известны все приятные моменты, которые сопровождают плевок в лицо добропорядочности. Но пришла я к тебе для того, чтобы сообщить, что в самом скором времени мы будем ужинать с его святейшеством: Браски собирается приобщить нас к его чудовищным утехам. Именно чудовищным, так как Наместник Христа развращен до крайности, безжалостен и кровожаден; чтобы поверить этому, это надо увидеть. Совсем рядом с помещением, где будет происходить эта оргия, находится сокровищница Ватикана, я знаю, как открыть дверь, а там есть чем поживиться. Поверь, Жюльетта, взять деньги не составит никакого труда: его святейшество в этом отношении беззаботен, тем более, что мы станем свидетельницами его мерзостей. Так ты согласна помочь мне в этом предприятии? — Разумеется. — Я могу ни тебя положиться? — Какой может быть разговор, если речь идет о преступлении? — Но Грийо ничего не должна знать об этом. — Это предупреждение совершенно излишнее, дорогая княгиня, и не думай, будто мимолетная прихоть заставит меня забыть наши отношения или причинить им вред: меня просто забавляет эта интрижка, но всерьез я принимаю только настоящее распутство, только ему есть место в моем сердце, только оно способно возбудить меня, и я принадлежу единственно ему. — Да, злодейство обладает замечательными свойствами, — кивнула Олимпия, — и на меня не действует ничто так сильно; в сравнении с ним любовь — это невыносимо скучная штука. Ах, радость моя, — все больше воодушевлялась княгиня, — я дошла до такой стадии, где мне необходимо прибегнуть к преступлению, чтобы возбудиться хоть чуточку. Преступление, совершенное мною из мести, кажется мне ничтожным пустяком с тех пор, как ты ввела меня в мир мерзостей, связанных с похотью. — Совершенно верно, — добавила я, — самые сладостные преступления — это те, которые ничем не мотивированы. Жертва должна быть абсолютно безвинной: если она причинила нам какое-нибудь зло, наш поступок будет в какой-то мере оправдан, но только наша несправедливость становится источником самых чистых и бескорыстных наслаждений. Надо творить зло, надо быть злым и жестоким — вот великая и непреложная истина, но об этом не может быть и речи, когда наша жертва не меньше, чем мы сами, заслуживает своей участи. В этом случае особенно рекомендуется неблагодарность, — продолжала я, — ибо неблагодарность с твоей стороны есть еще один лишний удар, который ты наносишь жертве, тем самым ты заставляешь ее горько пожалеть, что она когда-то доставила тебе приятные минуты, и это обстоятельство само по себе заставит тебя испытать огромное блаженство. — О, да, да! Я прекрасно тебя понимаю и надеюсь, что меня ждут впереди редкие и изысканные удовольствия… Мой отец еще жив, он всегда был бесконечно добр и внимателен ко мне. он до сих пор обожает меня и одаривает подарками; я много раз кончала при мысли разорвать эти узы: я терпеть не могу чувствовать себя кому-то обязанной, это меня удручает и лишает покоя, и я давно собираюсь избавиться от этого бремени. Говорят, отцеубийство — это самое черное преступление, и даже представить себе не можешь, как сильно оно меня искушает… Но послушай, Жюльетта, и посуди сама, до чего доходит мое порочное воображение. Ты должна помочь мне. Я знаю, что будь на моем месте кто-нибудь другой, ты бы вдохновила его, убрала бы все преграды с его пути; ты бы ему доказала, что если трезво смотреть на вещи, нет ничего дурного в убийстве отца, а поскольку ты необыкновенно умна и красноречива, твои аргументы без труда убедят кого угодно. Но я прошу употребить все свои способности и в данном случае поступить совершенно иным образом: мы с тобой уединимся в спокойном уголке, ты будешь ласкать меня и рисовать ужасную картину преступления, которое я задумала, рассказывать о наказании, полагающемся за отцеубийство, будешь упрекать меня и отговаривать от этого чудовищного плана; чем настойчивее будут твои уговоры, тем тверже сделается мое намерение, ведь, насколько я понимаю, сладострастный трепет предвкушения рождается именно из этого внутреннего конфликта, из которого я должна выйти победительницей. — Чтобы задуманное тобою предприятие увенчалось полным успехом, — вставила я, — надо привлечь к нему кого-то третьего, и еще: лучше, если я буду не ласкать тебя, а, так сказать, наказывать. То есть мне придется тебя выпороть. — Выпороть? Ну конечно же, Жюльетта! Ты совершенно права, абсолютно права, — обрадовалась Олимпия. — Признаться, сама я не додумалась до этого. А кто будет третьим? — Пригласим Раймонду и Элизу, они будут возбуждать и облизывать тебя во время экзекуции. — И после этого мы сразу примемся за дело? — У тебя есть подходящие орудия и инструменты? — Есть, конечно. — Какие же? — Три или четыре видов ядов, которыми, кстати, в Риме пользуются не реже, чем, скажем, солью или мылом. — Они достаточно сильны? — Да нет, они скорее медленного и мягкого действия, но вполне надежны. — Это не годится. Если ты хочешь насладиться сполна, жертва должна страдать жестоко, ее агония должна быть ужасной. В продолжение ее страданий ты будешь мастурбировать, но как ты собираешься дойти до оргазма, если даже не увидишь боли на отцовском лице? Вот, возьми, — я достала из секретера небольшой пакетик с самыми сильными снадобьями мадам Дюран, — пусть это проглотит тот, кто сотворил тебя; его мучения будут продолжаться не менее сорока часов, на них будет страшно смотреть, и тело его буквально разорвется на части на твоих глазах. — Ах ты, дьявольщина! Скорее, Жюльетта, скорее помоги мне: я вот-вот кончу от твоих слов. Я позвонила, вошли Элиза и Раймонда, Олимпия тут же поставила их на колени, склонилась над ними, предоставив мне свои прекрасные обнаженные ягодицы; я взяла в руку хлыст и принялась пороть ее — вначале нежно, как бы лаская, затем все сильнее и сильнее и в продолжение всего ритуала произнесла приблизительно такую речь: — Нет никакого сомнения в том, что самое ужасное на земле преступление — отнять жизнь у человека, который дал ее тебе. За его преданность и заботу мы оказываемся перед ним в неоплатном долгу и должны вечно благодарить его. У нас нет более святых обязанностей, кроме как беречь и лелеять его. Преступной следует считать саму мысль о том, чтобы тронуть хоть волосок на его голове, и негодяй, который замышляет какие-то козни против своего создателя, заслуживает самого сурового и скорого наказания, никакое наказание не будет слишком жестоким за его чудовищный поступок. Прошли века, прежде чем наши предки осознали это, и только совсем недавно приняли законы против негодяев, которые покушаются на жизнь родителей. Злодей, способный забыть о своем долге, заслуживает таких пыток, которые еще даже и не придуманы, и самая жестокая мука представляется мне слишком мягким вознаграждением за его неслыханное злодейство. И не придумано еще таких суровых и гневных слов, чтобы бросить в лицо тому, кто настолько погряз в варварстве, настолько попрал все свои обязанности и отказался от всех принципов, что посмел даже подумать об уничтожении отца своего, который дал ему высшее счастье — жить на белом свете. Пусть те же фурии Тартара выйдут из своих подземелий, поднимутся сюда и придумают муки, достойные твоего гнусного замысла, и я уверена, что муки эти все равно будут для тебя недостаточны. Я произнесла эти гневные речи, не переставая усердно работать хлыстом и рвать на части тело блудницы, которая, обезумев от похоти, от мысли о злодействе и от блаженства, извергалась снова и снова, почти без передышки, в руках моих искусных служанок. — Ты ничего не сказала о религии, — неожиданно заметила она, — а я хочу, чтобы ты обличила мое преступление с теологической точки зрения и особенно напомнила о том, насколько сильно оскорбит мой поступок Бога. Расскажи мне о нашем Создателе, о том, как я оскорбляю его, об аде, где демоны будут поджаривать меня на костре, после того, как здесь, на земле, палач расправится с моим телом. — Ах ты, несчастная грешница! — тут же вскричала я. — Ты хоть представляешь себе всю тяжесть оскорбления, которое собираешься нанести Всевышнему? Понимаешь ли ты, что всемогущий Господь наш, средоточие всех добродетелей, Создатель и Отец всего сущего, ужаснется при виде такого немыслимого злодеяния? Знай же, безумная, что самые страшные адские пытки уготованы тому, кто решается на столь чудовищное преступление. Что помимо мучительных угрызений совести, которые сведут тебя с ума в этом мире, в следующем ты испытаешь все телесные муки, которые пошлет тебе наш справедливый Бог. — Этого мало, — заявила развратная княгиня, — теперь расскажи о физических страданиях и пытках, уготованных мне, и о том позоре, который несмываемым пятном ляжет на мое имя и на всю мою семью. — Ответь же, подлая душа, — снова загремел мой голос, — неужели тебя не страшит проклятие, которое из-за твоего мерзкого преступления, обрушится на всех твоих потомков? Они будут вечно носить на лбу это клеймо, они не посмеют поднять голову и посмотреть людям в глаза; и ты, из глубины могилы, в которую очень скоро сведет тебя твой порок, всегда будешь слышать, как твои отпрыски и дети твоих отпрысков будут проклинать имя той женщины, что навлекла на них вечный позор и бесчестие. Неужели ты не видишь, что пачкаешь такое благородное аристократическое имя своими мерзкими делами? А эти чудовищные муки, ожидающие тебя, — неужели ты не видишь и их? Не чувствуешь меч возмездия, занесенный над тобой? Не представляешь разве, что он вот-вот упадет и отделит эту прекрасную головку от мерзкого тела, от гнездилища грязной и отвратительной похоти, которая привела тебя к мысли совершить такое злодеяние? Ужасной, нечеловеческой будет твоя боль. Она не утихнет и после того, как эта голова скатится с плеч, ибо Природа, жестоко тобою оскорбленная, сотворит чудо и продлит твои страдания за пределы вечности. В этот момент на княгиню нахлынула новая волна удовольствия, настолько мощная, что она потеряла сознание. При этом она напомнила мне флорентийскую графиню Донис, бредившую убийством своей матери и дочери. «Удивительные все-таки эти итальянки, — подумала я. — Как хорошо, что я приехала именно в эту страну: ни в одной другой я не встретила бы чудовищ, подобных себе». — Клянусь своей спермой, я получила истинное наслаждение, — пробормотала Олимпия, приходя в себя и смачивая коньяком раны, оставленные на ее ягодицах моим хлыстом. — Ну, а теперь, — улыбнулась она, — теперь, когда я успокоилась, давай подумаем о нашем деле. Прежде всего скажи мне откровенно, Жюльетта: правда ли, что отцеубийство — серьезное преступление? — Да я ничего подобного не говорила, черт меня побери! И я живо и красочно передала ей все те слова, которые говорил мне Нуарсей, когда Сен-Фон вынашивал мысль уничтожить своего отца; я настолько успокоила эту очаровательную женщину, настолько вправила ей мозги, что даже если у меня и оставались какие-то тревоги и сомнения по этому поводу, теперь с ними было покончено, и она решила, что событие это произойдет на следующий день. Я приготовила несколько составов, которые предстояло принять ее отцу, и Олимпия Боргезе, преисполненная самообладания, в сто раз более восхитительного, чем то, которым славилась в свое время знаменитая Бренвилье[22], предала смерти человека, давшего ей жизнь, и не спускала с него восторженных глаз, пока он корчился в ужасной агонии, и пока, наконец, мой яд не разъел все его внутренности. — Ты, надеюсь, мастурбировала? — поинтересовалась я, когда она снова пришла ко мне. — Разумеется, — гордо отвечала злодейка. — Я изодрала себе влагалище до крови, пока он издыхал. Ни одна Парка[23] не извергала из себя столько спермы; я до сих пор истекаю соком при одном воспоминании о гримасах и конвульсиях этой твари. Я так спешила к тебе, Жюльетта, чтобы ты не дала погаснуть огню, сжигающему меня. Разожги тлеющие угли, любовь моя, несравненная моя Жюльетта, заставь меня кончить! Пусть мой божественный сок смоет угрызения совести… — Боже, что я слышу! Ты говоришь об угрызениях! Разве можно испытывать это низменное чувство после того, что ты совершила? — Да нет, конечно, но видишь ли… Впрочем это не имеет значения. Ласкай меня, Жюльетта, ласкай скорее: я должна сбросить все, что еще во мне осталось… Никогда прежде я не видела ее в таком дивном состоянии. Ничего удивительного, в этом нет, друзья мои, ведь вы знаете, как преступление красит женщину. Вообще Олимпия была прелестна, но не более того. А в тот момент, когда она еще не остыла от своего злодеяния, она обрела ангельскую красоту. И я еще раз убедилась, насколько глубоким бывает удовольствие, которое доставляет нам человек, очистившийся от всех предрассудков и запятнавший себя всевозможными преступлениями. Когда меня ласкала Грийо, я испытывала обычное плотское, ничем не примечательное ощущение, но когда я была в объятиях Олимпии, трепетало не только мое тело, но даже мой мозг, казалось, извергал сперму, и я доходила до бессознательного состояния. В тот же самый день, когда она совершила худшее из всех преступлений, но так и не насытилась, блудница пригласила меня посетить дом свиданий, неподалеку от Корсо[24], и принять участие в одном совершенно необычном представлении. Мы немедленно отправились туда. — У вас много ожидается посетителей сегодня вечером? — спросила Олимпия у пожилой женщины, которая почтительно встретила нас в дверях. — Очень много, княгиня, — ответила матрона. — По воскресеньям они валом валят. — Тогда устройте нас поудобнее. Нас провели в небольшую чистенькую и уютную комнату, где стояли несколько низких кушеток, с которых хорошо были видны трое или четверо проституток, расположившихся в соседней комнате. — Что здесь происходит? — удивилась я. — И что это за преступление, которое ты обещала? — Через ту комнату за несколько часов, что мы пробудем здесь, пройдут легионы монахов, священников, аббатов и прочего люда, а эти девицы будут обслуживать их. Недостатка в клиентах не бывает, потому что я оплачиваю все расходы, и развлечения этих господ им ничего не стоят. Процедура заключается в следующем: проститутка берет мужской член в руки и показывает его нам, если он нам не подходит, мы храним молчание, но как только мы заинтересуемся, в той комнате послышится звук вот этого колокольчика, и обладатель подходящего члена заходит сюда и ублажает нас всеми возможными способами. — Здорово! — восхитилась я. — Это для меня что-то новенькое, и я своего не упущу. К тому же мы будем получать удовольствие не только от молодцев, которых сюда направят, но и от пикантного зрелища, наблюдая, как остальные развлекаются с этими сучками. — Верно, — заметила синьора Боргезе, — мы будем извергаться и смотреть, как совокупляются другие. Не успела Олимпия закончить эту фразу, как появился высокий, — ладно скроенный семинарист мужественного вида лет двадцати; одна из девиц обнажила его орган сантиметров около двадцати в обхвате ниже головки и около тридцати в длину. Такое величественное орудие не могло не вдохновить нас, и тут же раздался требовательный звонок колокольчика. — Шагай в соседнюю комнату, — сказала семинаристу проститутка, услышав сигнал, — твою штуку там оценят лучше, чем здесь. Через порог шагнула глыба плоти с вздыбившимся колом, который сразу схватила Олимпия и воткнула в мою вагину. — Наслаждайся, дорогая, и не жди меня, — великодушно сказала она. — Мой копьеносец не замедлит явиться. Я повалилась на кушетку и раскинула. ноги. Не успел мошенник сбросить свое семя, как вошел еще один божий ученик, вызванный Олимпией, и прочесал ее со всем юношеским пылом и усердием. За ними следом появились двое сбиров[25], которых сменила парочка братьев-августинцев, затем пара суровых францисканцев — субъектов скромно-мрачного вида. Их сменили два хмельных и веселых капуцина, а после монашеской братии мы приняли множество извозчиков, кухонных работников, мусорщиков, парикмахеров, судейских чиновников, мясников и просто лакеев. Так велика была эта процессия и среди них попадались такие устрашающие члены, что я попросила пощады. Насколько помню, это случилось на сто девяностом посетителе, после чего я решила остановить поток спермы, безостановочно лившийся в меня и спереди и, как вы уже догадались, сзади. — Ах ты черт, как же болит моя бедная попочка, — жалобно проговорила я, с трудом поднимаясь с кушетки. — Скажи, княгиня, часто ты играешь в такие игры? — Семь-восемь раз в месяц, — призналась Олимпия. — Я уже привыкла и почти не утомляюсь. — Поздравляю тебя. Что до меня, то я выжата до последней капли. Беда в том, что нынче я кончала слишком много и слишком быстро. — Сейчас мы примем ванну и поужинаем, а завтра ты почувствуешь себя так, будто только что родилась. Княгиня отвезла меня к себе домой, и после двухчасового блаженства в теплой воде мы сели за стол в таком приподнятом состоянии, что не могли говорить ни о чем другом, кроме как о плотских утехах. — Ты и в зад совокуплялась? — спросила меня Олимпия. — Ну конечно, неужели ты полагаешь, что я могла бы выдержать столько атак в одно отверстие? — Неужели? А я вот подставляла только куночку и не думала, честно говоря, что ты так скоро остановишься. Как правило, я развлекаюсь в этом доме по двадцать четыре часа подряд и не поворачиваюсь задом к этим ненасытным скотам до тех пор, пока они не превратят мою вагину в рубленую котлету. Да, вот именно в котлету, в сплошную открытую рану. — Знаешь, моя милая Олимпия, я видела много распутниц, но ни разу не встречала такой, как ты. И никто из них не был в состоянии понять, как это понимаем мы с тобой, что многого еще можно добиться, шагая по бесконечной лестнице к вершине самых сокровенных извращений. Я сделалась рабыней этих сладостных, пусть даже и не столь значительных самих по себе, эпизодов; каждый день я обнаруживаю в себе какую-то новую привычку, и эти приятные привычки превращаются в маленькие ритуалы, в маленькие знаки благоговения перед своим телом и своим духовным миром. Эти восхитительные порывы к чрезмерности, в число которых необходимо включить невоздержанность в еде и питье, ибо они разжигают огонь в нервных флюидах и тем самым создают сладострастное настроение, — так вот, эти постоянные уступки своим прихотям оказывают постепенное разрушительное воздействие на человека и приводят к тому, что он уже не может обходиться без излишеств, и с этого момента удовольствие для него существует только в излишествах. Поэтому нам ничего не остается, кроме как поддерживать в себе то состояние истомы, которого требует наслаждение. Но кроме того, — продолжала я, — есть тысячи и тысячи маленьких, почти незаметных привычек — мерзких и тайных, отвратительных и уродливых, порочных и жестоких, — с которыми, солнышко мое, тебе еще предстоит познакомиться. Я буду иногда, как бы невзначай, как бы щекоча губами твое ушко, шепотом рассказывать о них, и ты поймешь, насколько прав был знаменитый Ламеттри[26], когда говорил, что люди должны валяться в грязи, как свиньи, и подобно свиньям должны искать удовольствие в самых глубинах распущенности. В этом смысле у меня немалый опыт, и я расскажу тебе о нем. Держу пари, тебе никогда не приходило в голову, что, скажем, человек, добившись омертвения двух или трех своих способностей испытывать ощущения, может извлечь из остальных поразительные результаты; если хочешь, как-нибудь я продемонстрирую тебе эту замечательную истину, пока же поверь мне на слово, что когда мы достигаем состояния полного растления и полной бесчувственности, Природа начинает доверять нам ключи к своим тайнам, которые можно выведать у нее только насилием и надругательством. — Я давно и твердо усвоила эти максимы, — ответила Олимпия, — но, увы, я в растерянности, ибо даже и не знаю, каким образом надругаться над этой старой венценосной клячей. Я держу в руках весь двор. Пий VI когда-то был моим любовником, и мы до сих пор сохраняем с ним дружеские отношения и часто встречаемся. Благодаря его протекции и его влиянию я получила статус полной безнаказанности и порой заходила настолько далеко в своих безумствах, что все утратило для меня всякий интерес — я просто-напросто пресытилась. Я возлагала, пожалуй, слишком большие надежды на отцеубийство; мысли о нем возбуждали меня в тысячу раз сильнее, чем удовольствие, которое я испытала во время его свершения, и я поняла, что ничто не сможет удовлетворить сполна мои желания. Но, быть может, я слишком много думала о своих прихотях, и было бы гораздо лучше, если бы я вообще не анализировала их; тогда, оставаясь в мрачной и загадочной глубине злодейства, они, наверное, испугали бы меня, но зато хотя бы пощекотали мне нервы, между тем как лампа моей философии вырвала их из темноты и сделала настолько простыми и понятными, что они вообще перестали действовать на меня. — Мишенями для своей порочности, — заметила я, — следует по возможности делать людей растоптанных, несчастных, беспомощных, ведь слезы, которые ты исторгаешь из несчастья, служат острой приправой, которая весьма стимулирует нервные флюиды. — Какое счастливое совпадение, — вдруг оживилась княгиня, — очаровательная мысль, которая как-то недавно пришла мне в голову, как раз в этом духе: я намерена в один и тот же день, в один и тот же час, поджечь все больницы в Риме, все притоны для бедняков, все сиротские дома, все общественные школы; этот чудесный план послужит не только моей порочной похоти, но и моей алчности. Один человек, заслуживающий полного доверия, предложил мне сто тысяч цехинов за то, что я организую это бедствие, так как это позволит ему осуществить свой план, который принесет ему огромное состояние, не считая славы. — Так что же ты медлишь? — Это все остатки предрассудков. Как только подумаю, что этот ужас унесет жизни трехсот тысяч человеческих существ… — Извини меня за вопрос, но какое тебе дело до этого? Ты испытываешь необыкновенный оргазм, Олимпия; ты вырвешь свои чувства из летаргического сна и оцепенения, в котором они сейчас пребывают; ты вкусишь неземное блаженство, так что же тебе еще нужно? Уместны ли колебания для истинного философа? Так что, сладкая моя, я не думаю, что дела твои обстоят так уж плохо. Но когда же ты, наконец, проснешься? Когда поймешь, что все, чем полон этот мир, — не что иное, как игрушка, предназначенная для нашего развлечения, что самый ничтожный из людей — подарок, который приготовила нам Природа, что только уничтожая их, самым безжалостным образом уничтожая их как можно больше, мы исполняем свое предназначение на этом свете? Перестань же хмуриться, Олимпия, выбирайся из своей норы — тебя ждут великие дела. Коль скоро ты накануне своего пробуждения, может быть, настал подходящий момент рассказать мне, не совершила ли ты и других преступлений кроме того, в котором уже призналась: если я собираюсь стать твоей советчицей, мне надо знать о тебе все, поэтому рассказывай без стеснения. — Тогда знай, — начала княгиня Боргезе, — что я виновна в детоубийстве и чувствую потребность поведать тебе об этом давнем случае. В двенадцатилетнем возрасте я родила дочь, милее которой трудно себе представить. Когда ей исполнилось десять лет, я воспылала к ней страстью. Моя власть над ней, ее нежность, ее простодушие и невинность — все это были для меня средства удовлетворить свою похоть. Мы ласкали друг друга два года, потом она начала надоедать мне, и скоро мои наклонности вкупе с моей пресыщенностью решили ее судьбу, и с тех пор мое влагалище увлажнялось лишь при мысли о ее уничтожении. К тому времени я похоронила своего мужа, и у меня не осталось ни одного близкого родственника, который мог бы поинтересоваться о ребенке. Я распустила слух о том, что она скончалась от болезни, и посадила ее в башню своего замка, который находится на побережье и больше похож на крепость, чем на жилище приличных и добронравных людей, и она полгода томилась в заточении за толстыми каменными стенами и железными решетками. Мне всегда нравилось лишать людей свободы и держать их в плену; я знала, что они очень страдают от этого, и мысль об этом возбуждала меня настолько,, что я была готова бросить за решетку целые народы[27]. Как-то раз я приехала в замок — ты, конечно, догадываешься, с какой целью — захватив с собой парочку шлюх, бывших у меня в услужении, и совсем юную девочку, лучшую подругу своей дочери. После того, как сытный обед и продолжительная мастурбация в обществе служанок довели мою ярость до высшей точки, я почувствовала, что готова к преступлению. Через некоторое время я одна, по крутым ступеням поднялась в башню и целых два часа провела в каком-то похожем на сон или на бред исступлении, в который погружает нас похоть при мысли о том, что человек, ласкающий нас, никогда больше не увидит божьего света. Я не могу вспомнить, что я говорила или что делала в продолжение этих двух часов, пролетевших как один миг… Я вела себя будто пораженная безумием, ведь это было мое первое настоящее жертвоприношение. До того дня я действовала скрытно, украдкой, да и возможности насладиться преступлением предоставлялось мало, а это было открытое убийство, убийство предумышленное, ужасное, отвратительное детоубийство — уступка порочной наклонности, к тому же к нему примешивался тот ингредиент сластолюбия, который ты недавно научила меня добавлять в такие поступки. В какой-то момент слепая ярость вытеснила холодный расчет, а ярость сменилась сладострастием. Я совершенно потеряла рассудок и, наверное, как тигр набросилась бы на беззащитную жертву, если бы в голову мне не пришла подлая мысль, которая отрезвила меня… Я вспомнила о подруге своей дочери, об этом невинном создании, которое она обожала и которое я использовала так же, как и ее. Словом, я решила прежде убить эту девочку, чтобы лишний раз насладиться реакцией моей дочери при виде мертвой своей подруги. И я поспешила вниз осуществить эту идею. Потом пришла за дочерью и сказала ей: «Пойдем, я покажу тебе лучшую твою подругу». «Куда ты ведешь меня, мама? Здесь какие-то мрачные катакомбы… А что делает Марселла в этом ужасном месте?» «Скоро сама увидишь, Агнесса». Я открыла дверь и втолкнула ребенка в каменный каземат, задрапированный черным крепом. С потолка свисала голова Марселлы, а внизу, прямо под мертвой головой, в небрежной позе, на скамье, сидело обнаженное обезглавленное тело, их разделяло пустое пространство метра полтора; одна из рук несчастной, вырванная с корнем, опоясывала, наподобие пояса, ее талию, а из сердца торчали три кинжала. При виде этого зрелища Агнесса содрогнулась, но как ни велико было ее отчаяние, она еще владела собой, только вся краска сбежала с ее лица, уступив место выражению крайней жалости. Она еще раз взглянула на этот ужас, затем медленно перевела на меня взгляд своих прекрасных глаз и спросила: — Это сделала ты? — Я, своими собственными руками. — Что плохого сделала тебе бедная девочка? — Ничего, абсолютно ничего. Ты думаешь, требуется какая-то причина для преступления? Что я буду искать предлог, чтобы через несколько минут расправиться с тобой? Услышав эти слова, Агнесса впала в глубокое оцепенение, а может быть, то был просто обморок, а я, задумавшись, сидела между двумя жертвами, одну из которых уже скосила коса смерти, а другая была на волосок от этого. — Да, дорогая, — продолжала княгиня, сама глубоко тронутая своим рассказом, — такие удовольствия незабываемы! Они обрушиваются на нас, словно буря, словно огромные волны на застигнутый в море корабль, и ничто не может устоять перед этой мощью. Да, эти удовольствия… как они отравляют наш мозг. Но описать это невозможно — это надо испытать самому. Я была одна среди своих жертв и могла творить все, чего пожелаю, и никто не смог бы мне помешать, никто нас бы не услышал: шестиметровая толща земли обеспечивала безнаказанность моим безумствам: я сидела и думала с замиранием сердца: вот предмет, который Природа отдала в мои руки, в полную мою власть, я могу терзать, жечь, калечить, ласкать его, могу сдирать с него кожу и капля за каплей выпускать из него жизнь; этот предмет принадлежит мне, ничто не может лишить меня его, ничто, кроме смерти. Ах, Жюльетта, какое это счастье, какое блаженство. Чего только мы себе не позволяем в такие минуты… Наконец я вынырнула из глубины этих приятных размышлений и набросилась на Агнессу. Она была голая, ничего не чувствующая, совершенно беззащитная… Я дала волю своей исступленной ярости, я удовлетворила все свои желания, Жюльетта, и после трех часов всевозможных пыток, самых чудовищных и безжалостных, я разложила на составные элементы инертную уже массу, которая получила жизнь в моей утробе только для того, чтобы сделаться игрушкой моего гнева и моей порочности. — И тогда ты испытала извержение, — заметила я. — О нет, — ответила Олимпия. — Нет, в то время, признаться, мне еще предстояло найти связь между распутством и преступлением; какой-то туман застилал мой мозг, и только ты могла бы разогнать его… Но, увы, это восхитительное преступление повторить невозможно. У меня больше нет дочери. Эти сожаления, вызванные мыслью о несостоявшихся злодеяниях, воспоминания о прежних утехах, излишествах, которым мы предавались за столом, бросили нас в объятия друг друга. Но мы были слишком переполнены похотью, слишком возбуждены, чтобы могли обойтись без посторонней помощи, и Олимпия вызвала служанок. Еще несколько долгих часов мы пребывали в экстазе и увенчали его тем, что на алтаре божества порока растерзали юную девушку, прекрасную, как ангел. Я захотела, чтобы княгиня повторила все то, чем она занималась, убивая свою дочь, и поскольку это было нечто невыразимо ужасное, мы расстались с намерением продолжать и впредь совместные утехи. Однако, как бы ни была велика распущенность синьоры Боргезе, она не могла заставить меня позабыть об изысканных удовольствиях, которые я вкушала в объятиях сладкой Онорины. Через несколько дней после нашего первого свидания я снова посетила ее. Герцогиня встретила меня еще приветливее, чем в прошлый раз, мы горячо расцеловались и завели разговор о радостях, которые мы недавно доставили друг другу, и эти воспоминания вновь бросили нас на ложе утех, как это и должно было случиться с двумя женщинами, которые ведут такие вольные беседы. Погода в тот день была райская, мы были одни в уютном будуаре, распластанные рядышком на широкой постели, и ничто не мешало нам принести ритуальную жертву божеству, чьи алтари с нетерпением ожидали сладостную церемонию. Сопротивление застенчивой Онорины скоро было сломлено, и несколько мгновений спустя, дрожа как в лихорадке, она предоставила мне все свои набухшие от желания прелести. Как же хороша была в эту минуту герцогиня — воистину лакомый кусочек, в тысячу раз более утонченный, нежели Олимпия, — более свежей и юной, более безыскусной, украшенной только чарами скромности, и тем не менее чего-то в ней положительно недоставало. Неужели Природа наделила эти невероятные соблазны гнусной похоти и отъявленного бесстыдства, эти чудные мгновения разврата такой необычайной силой, что они сами по себе составляют необъятный мир блаженства? О, злодейство, стоит нам испытать твою непререкаемую власть, и мы низко склоняемся перед твоим величием и безропотно следуем за твоей волей… На этот раз я захватила с собой атрибуты, имитирующие противоположный пол, которого нам, естественно, не хватало. Мы взяли в руки искусно сделанные фаллосы и принялись совокупляться самыми мыслимыми и немыслимыми способами, становясь то любовником, то любовницей, то господином и его рабой, то педерастом и лесбиянкой. Однако, будучи неопытной в таких делах, желая следовать за мной, но будучи не в силах нащупать нужную тропинку, Онорина обнаруживала лишь скромность и робость там, где требовались развращенность и неудержимая похоть, и в результате я получила от нее шестую часть удовольствия, которое доставила бы мне в подобных обстоятельствах княгиня Боргезе. Будь она совершенно невинной, мысль о том, чтобы развратить ее, могла сделаться пищей для воображения, которое обыкновенно питается либертинажем, но это было не совсем так, потому что Онорина, целомудренная и чересчур восторженная Онорина, все-таки заглянула в тот волшебный мир, о чем она призналась мне в минуты экстаза. Вот что поведала мне прекрасная герцогиня… — Вскоре после моей свадьбы с герцогом — мне было в ту пору шестнадцать лет — я завязала тесную дружбу с маркизой Сальвати, женщиной вдвое старше меня, страшно распущенной, которая умудрялась скрывать свое скандальное поведение за маской высочайшей благопристойности. Развратная, безбожная, экстравагантная по своим вкусам, прелестная, как ангел небесный, Сальвати беспрепятственно наслаждалась всем, чем только можно наслаждаться, и одним из ее излюбленных занятий было соблазнение только что вышедших замуж молодых женщин, которых она принуждала участвовать в своих необычных развлечениях. И вот с этим намерением негодница подружилась со мной. Ее сдержанные манеры, лицемерные и приятные; речи, ее большие связи и близкое знакомство с моей матушкой скоро стали залогом наших отношений, которые не замедлили перейти в интимную связь. Однажды мы провели вместе целую неделю в загородном поместье кардинала Орсини, неподалеку от Тиволи, куда приехали вместе со своими мужьями. Мой супруг не представлял собой особой помехи: он был стар и, судя по моему, пусть и непродолжительному опыту супружеской жизни, женился на мне только ради моего состояния, так что я не особенно беспокоилась на этот счет. А вот супруг маркизы, обладая свободным нравом, не оставлял ее в покое, его желания были утомительны и унизительны для нее и требовали, чтобы она каждую ночь проводила в супружеской постели, что весьма затрудняло нашу тайную связь. Мы утешались за ночное воздержание днем, когда уходили гулять в тенистые рощи обширного поместья Орсини, и во время этих прогулок маркиза отравляла мой ум и мою душу, сопровождая беседы самыми сладостными удовольствиями лесбийской любви. — Чтобы жить в блаженстве, нам вовсе не нужен возлюбленный, — говорила она, — ибо после наших объятий он становится нахальным и коварным. Привычка чувствовать себя любимым заставляет нас заводить нового любовника и постепенно в обмен на десяток не особенно приятных ночей мы оказываемся на всю оставшуюся жизнь оплеванными перед всем белым светом. Дело здесь вовсе не в запятнанной репутации, — добавляла маркиза, стараясь подчеркнуть это обстоятельство, — а в том, что, сохраняя ее чистой, мы получаем в два раза больше возможностей предаваться своим тайным удовольствиям. Я согласилась с ней, и она сказала, что через три дня мы возвращаемся в город, где она откроет мне секрет счастья. — У нас есть интимная компания из четырех человек, — сказала Сальвати, когда мы возвратились в Рим. — Если хочешь, можешь быть пятой. Мы платим одной надежной шестидесятилетней женщине, владелице уединенного дома, за то, что она собирает у себя людей, которые удовлетворяют наши страсти — и мужчин, и женщин, — и мы делаем с ними все, что пожелаем, причем конфиденциальность гарантирована абсолютная. Что ты думаешь об этом? — Не буду отрицать, Жюльетта, — продолжала синьора Грийо, — я не могла не принять такого предложения, так как была молода и ничего не получала от своего мужа. Я заверила ее, что присоединюсь к ней во время ближайшего посещения того дома, но при условии, что там не будет мужчин. «Как вы знаете, у нас с мужем практически нет никаких интимных отношений, — добавила я, — и это еще одна причина, ибо он скоро заметит, что я запятнала его честь». Маркиза обещала сделать все, о чем я просила, и мы отправились к месту свидания. Когда я увидела, что карета переехала по мосту через Тибр и углубилась в самые дальние закоулки города, я почувствовала тревогу, но не подала виду, и скоро мы остановились перед большим импозантным домом, стоявшим особняком от других в тиши и в тени деревьев, как и подобает дому, в котором происходят жуткие мистерии. Нам пришлось пройти длинную анфиладу комнат, прежде чем мы увидели первую живую душу — это была сама хозяйка заведения, встретившая нас в большом салоне. И там я была поражена тем, как изменился тон маркизы: вместо благовоспитанных, вежливых и изящных речей я услышала речь, от которой сконфузилась бы самая последняя проститутка. — Что ты нам припасла вкусненького? — спросила маркиза. — Молодую синьору, которую вы привели, ожидает четыре аппетитных создания, — ответила старая дама. — И по вашему указанию я приготовила только женщин. — А что ты припасла для меня? — Двух красавцев из швейцарской гвардии, здоровых молодцев, которые будут сношать вас до самого утра. — Этой потаскухе, — сказала маркиза, имея в виду меня, — лучше было бы присоединиться к моему обеду и попробовать свежего мясца вместо жиденькой похлебки, но она вольна выбирать блюда по своему вкусу. А наши сестрицы еще не появились? — Пока приехала только одна, — отвечала хозяйка, — Эльмира. Как мне объяснили позже, все дамы носили здесь вымышленные имена для безопасности, и было решено, что я буду зваться Роза. — Чем занимается Эльмира? — Она как раз развлекается с теми девками, что предназначены для этой синьоры. Я бросила на маркизу обеспокоенный взгляд, а она покровительственно и строго обратилась ко мне с такими словами: — Глупышка, здесь не место для стыдливости, мы здесь как одна семья и развлекаемся все вместе так, чтобы можно было видеть друг друга. Это касается как тех, кто предпочитает женщин, так и тех, кто пользуется мужским полом. — Но я даже не знаю эту даму, — запротестовала я. — Не беспокойся, ты узнаешь ее, испытав оргазм в ее компании, это лучший способ завязать знакомство. Так что ты выбираешь? Вот в этой комнате налево ждут мужчины, а направо — женщины, давай, скорее решайся, и я познакомлю тебя с будущими твоими компаньонами или компаньонками. Я пребывала в сильном замешательстве; мне очень сильно хотелось провести время с мужчинами, но могла ли я подвергнуться риску, которым была чревата моя опрометчивость? С другой стороны, и эта Эльвира таит в себе немалую опасность: неизвестно, чего можно ожидать от незнакомой женщины. Будет ли она хранить молчание? Не парализует ли меня ее присутствие? Вот какие сомнения и вопросы одолевали меня, когда я стояла в нерешительности, не зная на что решиться. — Думай скорее, маленькая лесбиянка, — и Сальвати грубо взяла меня за руку. — У меня есть дела поважнее, чем торчать здесь с тобой. — Хорошо, — вздохнула я, — я иду к женщинам. Хозяйка постучала в правую дверь. — Одну минуту, — послышался глухой невнятный голос. Через несколько минут дверь открыла молодая девушка, и мы вошли. Подруга маркизы, которую называли Эльмирой, была еще красивой, несмотря на сорокапятилетний возраст, женщиной; с тревогой вглядевшись в ее лицо, я убедилась, что мы совсем не знакомы, и у меня несколько отлегло от сердца. Но Боже милосердный, в каком беспорядке я ее застала! Если бы потребовалось изобразить на полотне образ распущенности и мерзости, художнику было бы достаточно написать лицо этого обезумевшего создания. Она, обнаженная, раскинулась на оттоманке, широко раздвинув бедра; рядом в той же непристойной позе лежали на подушках две девушки. Лицо Эльмиры было густо-красным от напряжения, неподвижные сверкающие глаза смотрели в одну точку, по увядшей груди были беспорядочно разбросаны длинные косы, на полураскрытых губах пузырилась пена. Два-три слова, которые она пробормотала, свидетельствовали о том, что она была пьяна, а судя по тяжелому воздуху в комнате, по разбросанным бокалам и бутылкам я заключила, что так оно и было. — Проклятье, — проворчала Эльмира, содрогаясь под собственными своими ласками, — у меня только-только пошла струя, когда вы постучали, поэтому я заставила себя ждать. А это что, новая сучка? — Это наша сестра, — ответила Сальвати, — лесбиянка, нашего поля ягода. Тоже пришла получить удовольствие. — Будь как дома, — приветливо кивнула мне престарелая Сафо. — Пальчики, губы, искусственные члены, влагалища — у нас здесь все в ходу. Но прежде дай-ка я тебя поцелую, прелестница. И в следующее мгновение на меня обрушились жаркие поцелуи. — Я оставляю ее на твое попечение, — сказала маркиза подруге, — а меня ждут за стенкой. Позаботься о Розе, ее надо многому научить. — И она удалилась. Не успела за ней закрыться дверь, четверо девушек бросились ко мне и мигом сняли с меня все одежды. Я не буду рассказывать, что эти лесбиянки делали со мной, ибо мне до сих пор совестно от этого, просто скажу, что не было предела их бесстыдству и распущенности. Больше других усердствовала самая старшая: она щекотала и теребила меня, стараясь раздразнить меня и употребляя все, что есть самого унизительного в арсенале опытной лесбиянки, я бы сказала, что она получала наивысшее наслаждение, показывая мне сладострастие в самых мерзких и невероятных формах и оттенках с тем, чтобы отравить мой мозг и развратить мою душу. Наконец, наступил рассвет, появилась маркиза, мы оделись и поспешили по домам, молясь о том, чтобы у мужей наших не возникло и тени сомнения в том, что их жены провели всю ночь не на балу. Вдохновленная первым успехом, я позволила во второй раз увезти себя в тот страшный дом и, умело соблазняемая порочной маркизой, развлекалась не только с женщинами, но и с мужчинами, и мое поведение поразило даже меня самое. После нескольких визитов меня начали одолевать угрызения совести, ко мне воззвала моя несломленная еще добродетель, и я с благодарностью вернулась под ее защиту, поклявшись жить так, как приличествует честной женщине; я прожила бы так всю жизнь, если бы не вы, которая благодаря своим чарам, талантам, обходительности и красоте способна заставить забыть на алтаре Любви любые клятвы, которые опрометчиво даются на верность добропорядочности. — Послушайте меня, прекрасная синьора, — обратилась я к герцогине, — данная вами клятва на верность добродетели — это действительно опрометчивый поступок, за который Природа не поблагодарит вас, ибо не для честной жизни создает она нас, дорогая моя, а для совокупления, и мы оскорбляем ее, презирая ее цели, а когда отказываемся распутничать, мы открыто восстаем против ее воли. Если тот чудесный дом еще существует, я умоляю вас вернуться туда; я никогда не завидовала счастью своих подруг, но теперь прошу позволения сопровождать вас и разделить ваши радости. — Это уже невозможно: та женщина продала свой дом примерно год тому назад и покинула Рим, но здесь есть и другие возможности для наслаждений. — Так отчего не воспользоваться ими? — Я чувствую себя все меньше и меньше свободной, мой супруг почему-то проявляет ко мне необычный интерес и становится ревнивым; я даже боюсь, как бы он не заподозрил, что между мною и вами существуют какие-то отношения. — От такого человека необходимо избавиться. — Избавиться?! — Естественно. Вы должны убрать его с дороги. — Что за ужасы вы говорите! — Нет никаких причин ужасаться. Каждый день кто-то избавляется от мужчин и убирает их с дороги. Самый главный из законов Природы гласит: избавляйся от всего, что тебе мешает или просто не нравится; убийство мужа — это вовсе не преступление, и я однажды совершила его без малейшего колебания и сожаления; мы должны думать только о себе, но не о ком другом. Человек никоим образом не связан с другими людьми, поэтому должен сближаться только с теми, кто ему по сердцу, и избегать тех, кто ему противен. Нельзя измерять одной мерой жизнь существа, которого я нахожу неприятным и который мешает мне, и мои собственные интересы. Неужели я — настолько враг своему благополучию, чтобы дать возможность жить негодяю, заставляющему меня страдать? Я нарушу все заповеди Природы, если не покончу с тем, кто намеренно разрушает мое счастье. Вы посмотрите, что происходит на земле: моральные и политические убийства допускаются, более того — оправдываются, а вот убийства по личным мотивам — осуждаются! Это не только несправедливо — это преступно. Знаете, Онорина, такие предрассудки в высшей степени смешны и нелепы, и вы должны быть выше их. Тот, кто хочет быть счастлив в этом мире, должен, не раздумывая, отшвырнуть все, все абсолютно, что стоит на его пути, и обязан приветствовать все, что служит или угождает его страстям. Может быть, вам недостает для этого средств? Я могу дать их вам. — Это ужасно, что вы предлагаете! — вскричала герцогиня. — Я не люблю господина Грийо и заявляю об этом прямо и честно, но я его уважаю; он — опора моей неопытности и молодости, его ревность служит мне защитой, ибо в противном случае, потеряв всякое чувство меры, я бы сломя голову бросилась в разгул и непременно угодила бы в ловушки, щедро разбросанные на пути разврата… — О дитя, какую чушь вы несете! — не выдержала я. — Все это голая софистика и признак вашей слабости. Неужели вы хотите сказать, что если кто-то не дает вам наслаждаться радостями жизни, дарованными природой, вы, вместо того, чтобы прекратить это безобразие, должны удвоить тяжесть цепей, которые он надел на вас? Ах, Онорина, будьте же тверды и благоразумны и разорвите эти унизительные цепи. Ведь все это следствие моды и эгоистической политики, так что же вы видите в этом хорошего, скажите на милость? Презрите их, прокляните их, наплюйте на них в конце концов — лучшего они не заслуживают. В этом мире красивая женщина не должна молиться иному богу, кроме удовольствия; не должна иметь иных физических обязанностей, кроме как принимать восхищенное поклонение; не должна обладать иными добродетелями, кроме желания плотских утех, иными моральными обязательствами, кроме как следовать властному зову своих желаний. Прежде всего вам надо завести себе ребенка, — и неважно, кто бросит семя в ваше чрево, — чтобы сохранить контроль за состоянием своего супруга. После этого мы попотчуем вашего идиота чашечкой волшебного бульона, затем мы обе — вы и я — погрузимся в сладостные волны самого жестокого и чудовищного удовольствия — удовольствия самого жестокого чудовищного сорта, потому что оно — самое приятное из всех, которые придуманы для нашего наслаждения и наслаждаться которыми мы созданы; жестокого и чудовищного удовольствия, которого вы не можете лишить себя без того, чтобы в один прекрасный день вас не призвали за это к ответу перед судом Разума и Природы. Эта целомудренная натура осталась глуха к моим вдохновенным речам, возможно, то была единственная женщина, которую мне не удалось совратить. Наступил момент, когда я потеряла терпение и сдалась: это был момент моего решения уничтожить герцогиню. Теперь оставалось как можно искуснее продумать баталию, и я поспешила за советом к Боргезе. — А я думала, что ты без ума влюблена в герцогиню, — поддразнила меня Олимпия. — Я влюблена! Какая чепуха! Мое сердце всегда было чуждо детских сантиментов: я просто забавлялась с этой женщиной и делала все, что в человеческих силах, чтобы обратить ее к злодейству; она отказалась следовать за мной, и теперь я намерена отправить эту несчастную дуру в мир иной. — Я прекрасно тебя понимаю, и это будет не так трудно сделать. — Совсем не трудно, если не считать того, что я хочу, чтобы вместе с ней погиб и ее муж. Я давно думала о его смерти, собиралась вложить кинжал в руку жены, но она отказалась. — Вот мерзавка! — Они должны умереть оба. — Идея мне нравится, — сказала Боргезе, — и я получу от этого не меньшее удовольствие, чем ты. Давай заманим их в мой загородный дом, а там будет видно. Мы с княгиней во всех деталях обсудили план, я не буду утомлять вас подробностями и сразу перейду к сути. С собой мы захватили молодого человека из окружения княгини. Наш Дольни — так звали юношу — был смазливый и соблазнительный, отличался умом и сообразительностью, постоянно оказывал нам услуги в постели и не был лишен порочности, он вполне подходил для предстоящего спектакля. Он рьяно взялся за порученное дело и за короткое время возбудил страсти Онорины и ревнивые подозрения ее супруга. Не на шутку взволнованный маркиз обратился ко мне за дружеским советом и выложил все свои опасения, и, как легко догадаться, я сделала все, чтобы их усилить. — Дорогой герцог, — сказала я, — меня удивляет, что вы только теперь обратили внимание на поведение своей супруги. Мне давно надо было открыть вам глаза, но вы понимаете, как трудно решиться сообщить честному человеку неприятные вести, тем более, что ваша слепота служила вам прочной защитой, и было бы жестоко вторгаться в мир ваших иллюзий. Хотя я давно слышала о романе герцогини с неким Дольни. — Вы говорите, у них роман? — Это еще мягко сказано, сударь. Но я вижу, вы все еще сомневаетесь, хотя сомнения эти могут быть еще болезненнее, чем голая правда. По утрам или днем, когда вас нет дома, этот Дольни приходит бесчестить вашу постель, вы можете завтра же застать их врасплох и отомстить за столь наглое оскорбление. — Вы мне поможете, мадам? — Насколько это будет в моих силах. Но позвольте дать вам совет: не рассказывайте об этом княгине — всем известно, что она в близких отношениях с вашей супругой и знает о ее страсти, во всяком случае догадывается о том, что происходит в вашем доме. — Я вас понял. Завтра же утром я спрячусь в соседней комнате. Чтобы нас не застали за беседой, мы быстро расстались, и я посоветовала герцогу не искать со мною встречи в тот день. Потом пришла к герцогине и убедила ее отбросить все колебания и в полной мере насладиться юношей, который уже успел свести ее с ума, и как бы невзначай заметила, что герцог собирается на охоту, таким образом она может все утро развлекаться с Дольни. — Постарайтесь проснуться пораньше, а позже я присоединюсь к вам, и мы организуем замечательное трио. Герцогиня радостно засмеялась и согласилась на. все. Даже на то, что я буду участвовать в их утехах. Наутро все произошло так, как я задумала, и когда любовники слились в объятиях, я выпустила на арену герцога. — Итак, сударь, — указала я на барахтавшуюся в постели парочку, — вам этого недостаточно? Разъяренный Грийо с кинжалом в руке бросился в спальню. Я была рядом и проследила, чтобы удар пришелся на бесчестную супругу, лезвие глубоко вошло ей в бок, герцог выдернул его, чтобы вонзить в любовника, но проворный Дольни скатился с кровати, вскочил на ноги и опрометью вылетел из комнаты; Грийо кинулся за ним. Они бежали по длинному коридору, в дальнем конце которого разом распахнулись два люка; один, ведущий в подземный переход, поглотил Дольни, где тот оказался в безопасности, а в другой упал Грийо и угодил в лапы ужасной хитроумной машины, снабженной сотнями режущих лезвий, кромсавших на куски все, что попадало туда. — Боже мой, что я наделал, — закричал герцог. — Ах, подлые твари! Гнусные злодеи! Вы заманили меня в ловушку! Прости меня, милая Онорина, они меня обманули, они соблазнили тебя, невинную жертву… Не успели стихнуть последние слова герцога, как княгиня подтащила к люку обнаженное, окровавленное тело его супруги и столкнула его в колодец к мужу. А мы трое — Дольни, Олимпия и я — легли на пол, склонившись над раскрытым люком, глядя на своих пленников. — Принимайте вашу жену, сударь, она и вправду ни в чем не виновата. Утешьте же ее, если сможете, но будьте осторожны, — злорадствовала я. Грийо инстинктивно потянулся к жене, но от его движения сработала пружина, машина с визгом начала вращаться, и через десять минут от супругов остались лишь бесформенные, изрубленные куски мяса и костей, которые плавали в крови. Нет необходимости описывать наш экстаз, когда мы наблюдали это зрелище; Дольни ласкал нас обеих, и мы содрогались от следовавших друг за другом оргазмов, которых я насчитала не меньше двадцати, и наши вагины пребывали, наверное, в таком же жутком состоянии, в каком были наши жертвы. — Приходи завтра ко мне, и мы весь день проведем вместе, — предложила Олимпия, когда мы вернулись в город. — Я хочу представить тебя тому человеку, который предлагает мне сто тысяч цехинов за то, что я подпалю все больницы и приюты в Риме. — Стало быть, ты еще не оставила эту чудовищную идею, княгиня? — Конечно нет, Жюльетта. Ты ограничиваешь свои злодеяния домашней обстановкой, я же хочу распространить их по меньшей мере на половину города. Поджигатель Нерон — вот кто мой кумир. Я также хотела бы стоять на балконе с Лирой в руке и, напевая, любоваться тем, как мой родной город превращается в погребальный костер для моих соотечественников. — Ты настоящее чудовище, Олимпия. — Но не такая, как ты, милая моя; коварная проделка с уничтожением обоих Грийо абсолютно в твоем духе, я бы никогда не додумалась до такого. На следующий день во дворце Боргезе Олимпия представила мне своих гостей. — Это монсиньор Киджи из древнего княжеского рода, некоторые представители которого занимали в свое время Святой Престол; сегодня он возглавляет римскую полицию; пожар, о котором я тебе рассказывала, принесет ему большую выгоду, а сто тысяч, которые он мне заплатит, будут его вкладом в одно очень интересное предприятие. А это граф Браччиани, самый известный врач в Европе, и он будет руководить всей операцией, — потом Олимпия добавила, понизив голос. — Оба они — мои друзья, и я умоляю тебя предельно внимательно отнестись к их просьбам. — Можешь за меня не волноваться, — уверила я подругу. Княгиня сделала необходимые распоряжения, чтобы нас никто не беспокоил, и потекла неторопливая беседа. — Я пригласила вас отобедать, — кивнула в мою сторону Олимпия, — в компании с одной из самых известных во Франции либертиной; она ежедневно преподает нам, римлянам, уроки, как наслаждаться преступлением и извлекать из него пользу, к ее присутствие не помешает нам, друзья мои, вести свои разговоры. — В самом деле, мадам, — заговорил глава полиции, — вы считаете преступлением незамысловатый и вобщем вполне банальный поступок? А я полагаю, что самое губительное, что имеется во всяком большом городе — это благотворительные учреждения: они выкачивают энергию, расслабляют волю, взращивают лень, они вредны во всех отношениях; нищий — такая же обуза для государства, как бесполезная ветка для персикового дерева: она вытягивает из него соки и не дает плодов. Что делает садовник с такой веткой? Срезает ее без всяких сожалений. Точно так же должен поступить государственный муж; кстати, один из основных законов природы заключается в том, что в мире не существует ничего лишнего. А попрошайка — бесполезный паразит, он не только потребляет часть того, что производит способный человек, что само по себе приносит вред, но и становится опасен, как только вы лишаете его подаяний. Мой план состоит в следующем: вместо того, чтобы раздавать гроши этим несчастным, надо сконцентрировать все усилия и истребить их — именно истребить полностью и нечего тут миндальничать, перебить, как вредных животных. Именно по этой причине я предложил княгине сто тысяч золотых цехинов за уничтожение всех этих заведений, которые являются язвами на теле нашего города. Это во-первых, а во-вторых, на их месте я намерен построить приюты для путешественников, пилигримов и прочей порядочной публики — просто снести с лица земли некоторые ветхие здания и возвести новые. Часть средств, которые сейчас идут на содержание больниц для бездельников, будут выплачиваться мне, кроме того, я буду иметь ежегодную ренту в сто тысяч; таким образом я потеряю только доход за первый год в пользу синьоры Боргезе, которая, в лице графа Браччиани нашла человека, способного избавить Рим от этих заведений и подготовить фундамент. Найти деньги для будущего строительства не составит труда — достаточно тех, которые сейчас расходуются на больницы[28]. В настоящее время в городе двадцать восемь таких приютов, — продолжал Киджи, — а также девять пансионов, где живет около восьмисот бедных девиц, которых я, разумеется, включаю в свой список. Короче говоря, поджечь надо все сразу, в гигантском пожаре погибнут тридцать или сорок тысяч ничтожных и бесполезных людишек, они будут принесены в жертву, во-первых, ради благосостояния государства, во-вторых, ради удовольствия Олимпии, которая к тому же получит неплохие деньги, в-третьих, для увеличения моего состояния, в результате чего я сделаюсь одним из самых богатых священнослужителей, если план наш удастся. — Сдается мне, — заметил Браччиани, — что главный исполнитель получит меньше всего, вернее, вообще ничего, и вам не приходит в голову предложить мне хотя бы один цехин из громадных прибылей, которые вы предвкушаете. — Киджи имел в виду, что я поделюсь с вами, — поспешила вступить в разговор Олимпия, — но, видимо, вы правы: сто тысяч — это действительно очень скромная сумма, тем более, если разделить ее на двоих, и я думаю, вы должны также потребовать сотню тысяч в качестве своей доли, так как монсиньор понимает, что более удачного исполнителя для этого плана найти невозможно. — Тихо, тихо, господа, — сказал служитель церкви, — давайте не будем ссориться из-за таких пустяков в самом начале нашего предприятия, иначе ни к чему путному оно не приведет. Я обещаю графу такую же сумму, что и синьоре Боргезе, а также премию сто тысяч франков вот этой очаровательной даме, — и Киджи улыбнулся мне. — Подруга Олимпии должна иметь такой же характер и за одно это заслуживает, чтобы считать ее нашей сообщницей. — Она обладает необыкновенными талантами, — — подхватила княгиня, — и я обещаю, что она вас не разочарует. Вопрос о вознаграждении можно считать решенным, и от имени своих друзей я принимаю ваше предложение, теперь остается привести ваш план в исполнение. — Я сделаю это, — заявил Браччиани с важным видом, — и обещаю, что не ускользнет ни одна из жертв государственной мудрости Киджи или, скорее, его порочного сластолюбия. — Но на ком же теперь будут ставить свои эксперименты римские доктора? — спросила я. — Жюльетта права в том. что почти все они имеют привычку испытывать свои лекарства на тех бедных пациентах, чья жизнь ничего не стоит. Я вспомнила, — продолжала Олимпия, — слова юного Иберти, моего личного врача, сказанные им не далее, как вчера, когда он пришел ко мне в спальню сразу после одного из своих опытов. «Какую пользу извлекает государство из существования этих ничтожеств, которыми кишат наши приюты? — сказал он в ответ на мой неодобрительный взгляд, когда я узнала, чем он только что занимался. — Вы окажете обществу плохую услугу, если запретите нам, истинным художникам от медицины, оттачивать наше мастерство на отбросах общества. В этом их единственное предназначение; Природа, сотворив их слабыми и беззащитными, сама указала на него, и воздерживаться от этого — значит пренебрегать советами Природы». «Однако, — заметила я, отвлекаясь от этой темы, — что будет, если какой-то презренный интерес заставит богатого или влиятельного человека воспользоваться болезнью какого-нибудь несчастного и совершить преступление против его личности, скажем, если ему вздумается пригласить врача, чтобы ускорить смерть больного? Как по-твоему, может ли доктор принять такое предложение?» «Разумеется, — отвечал мой юный эскулап, — при условии, что ему хорошо заплатят, тогда у него не будет другого выбора. Ведь ему не надо опасаться своего сообщника, как и тому нечего опасаться его, потому что оба заинтересованы хранить тайну. Отказ же от выгодного предложения ничего не даст врачу, и ему нечем похвастать, если он сделает подобную глупость, пусть даже такое предложение — не из тех, что делают честному человеку; отклонив его, он ничего не получит, кроме сомнительного морального удовольствия, гораздо меньшего, чем то, которое доставит ему предложенная сумма. И даже свой отказ ему нечем мотивировать, если не считать того, что он может сослаться на свой долг, зато вместо вознаграждения он сорвет лишь ничего не значащие аплодисменты своей совести. Давайте предположим, что врач захочет ради собственного удовольствия выдать правосудию человека, предложившего ему покончить с пациентом. Ну и что он из этого выиграет? Получит скудное и презренное удовлетворение от исполненного долга — только и всего. Сравните — мимолетное удовольствие или кругленькая сумма за сокращение чьей-то ничтожной жизни — и скажите, какой здравомыслящий человек будет колебаться между этими двумя решениями? Так что умный доктор непременно согласится ускорить кончину пациента и будет держать язык за зубами». — Вот что сказал мне Иберти, самый очаровательный, самый любезный и мудрый врач в Риме[29], и вы, конечно, понимаете, что он без труда убедил меня. Однако давайте вернемся к нашему делу, — спохватилась Олимпия, — вы уверены в успехе, дорогой Браччиани? Нет ли здесь опасности, что неуместные усилия спасателей разрушат наши планы? Ведь человеческие порывы, которые иногда бывают просто отвратительны, могут помешать нам и спасти многих из наших жертв. — Я уже думал об этом, — ответил граф. — Я устроюсь на высоком холме посреди города, откуда буду швырять зажигательные бомбы — тридцать семь штук, по одной на каждый приют. Это будет заградительный огонь. Затем, через определенное время, будут выпущены другие снаряды, и как только пожарные укротят пламя в одном месте и перейдут к другому, огонь там вспыхнет снова. — Да, в таком случае, граф, вы спалите весь город. — Вот именно, — сказал доктор, — и наше предприятие, как бы ни было оно ограничено по размаху, унесет жизни половины населения Рима. — Некоторые больницы находятся в самых бедных трущобах, — заметил Киджи, — и ни один из этих районов не уцелеет. — Вас это смущает? — поинтересовалась Олимпия. — Ничуть, синьора, — в один голос ответили Киджи и граф. — Мне кажется, эти господа тверды в своем решении, — сказала я княгине, — и я не сомневаюсь, что преступление, которое они намерены совершить, окажется для них весьма полезным. — В этом плане нет ничего преступного, — объяснил Киджи. — Все наши ошибки в области этики происходят из абсурдности наших представлений о добре и зле. — Если мы полностью осознаем индифферентность всех наших действий, нам будет ясно, что поступки, называемые нами справедливыми, не являются таковыми в глазах Природы, а те, которые мы квалифицируем как несправедливые, возможно, по ее мнению, представляют собой высшую степень разумности и справедливости, ибо надежно гарантируют нас от ошибок. Однако детские предрассудки сбивают нас с толку и будут вводить в заблуждение до тех пор, пока мы не перестанем слушать их. Но увы, видимо, так уж мы устроены, что тогда только зажигаем лампу философии, когда уже не в состоянии наслаждаться и пользоваться ее светом, когда в конце пути, нагромоздив горы глупостей, обнаруживаем источник своего невежества. Почти всегда в качестве компаса при определении правого и неправого дела, справедливости и несправедливости мы используем законы своего правительства. Мы говорим: если закон запрещает то или иное действие, стало быть, это действие несправедливо, но такой способ суждения очень обманчив, ибо любой закон защищает всеобщий, то есть абстрактный интерес, но нет ничего, более чуждого индивидуальному интересу, нежели интерес всеобщий. Это два взаимоисключающих понятия, следовательно, нет ничего более несправедливого, чем закон, который приносит собственные интересы людей в жертву всеобщим. Мне могут возразить, что человек сам желает жить в обществе и именно поэтому должен жертвовать частью своих благ ради общественного блага. Допустим, но как отдать эту часть, не будучи уверенным, что ты получишь по крайней мере столько же, сколько отдашь? Более того, человек ничего не выигрывает от договора, который он заключает и согласно которому он подчиняется закону, так как закон в любом случае требует от него много больше, чем предлагает, и на один случай, когда закон защищает его, приходятся тысячи других, когда он его жестоко ущемляет; выходит, нет смысла подчиняться закону или можно подчиняться ему при условии, что он будет гораздо либеральнее. Закон существует только для того, чтобы сохранить предрассудки как можно дольше, чтобы продлить нашу позорную зависимость; закон — это ярмо, которое человек надевает на человека, как только видит, что его шея свободна от других оков. А в наказании, которому подвергается нарушитель закона, я вижу все признаки жестокости, а вовсе не средство улучшить человека, что должно быть, на мой взгляд, целью законодателей. Кроме того, нет ничего проще, чем избежать наказания, и этот факт лишний раз вдохновляет свободную и предприимчивую личность. Пора уяснить раз и навсегда, что законы — это неэффективные и опасные установления, их единственная задача — умножать преступления или делать их более изощренными и хитроумными. Не благодаря законам и религии человечество достигло своего нынешнего величия и своей славы, трудно себе представить, насколько замедлили прогресс эти презренные путы. Священники осмеливаются проклинать страсти, законники стремятся заковать страсти в цепи. Но попробуйте сравнить страсти и законы, и вы увидите, что принесло человечеству больше благ. Кто может сомневаться в словах Гельвеция, утверждавшего, что страсти для морали то же самое, что для физики движение? Только страстям обязаны мы всевозможным изобретениям и шедеврам искусства; страсти, полагает тот же автор, надо считать удовлетворением для ума и мощным двигателем для великих дел. Люди, не вдохновляющиеся сильными страстями — это презренные черви. Только великие страсти могут порождать великих людей. Когда страсть угасает, в человеческое сердце и тело проникает старость, когда старость исчезает совсем, на ее место приходит глупость. И вот теперь я хочу спросить вас, чем можно считать законы, запрещающие страсти, как не опасными во всех отношениях? В истории любой страны есть периоды анархии и периоды, когда порядок поддерживается самыми строгими и суровыми законами, и всем известно, что выдающиеся события случаются в моменты, когда люди плюют на законы. Как только закон начинает проявлять свою деспотическую власть, дух человеческий впадает в фатальную летаргию; хотя при этом порок перестает быть заметным, еще более становится заметным исчезновение всех добродетелей, и в такие времена ржавеют внутренние пружины в людях и зреют революции. — Стало быть, — вставила Олимпия, — вы хотите вообще отменить все законы? — Нет. Я утверждаю, что возвратившись к Природе, человек станет счастливее, чем под игом закона. Я против того, чтобы человек отказался хоть от одной из своих способностей. Человеку не нужны законы для самозащиты — для этого Природа вложила в него достаточно инстинктов и энергии; взяв закон в свои собственные руки, человек всегда добьется более быстрой и чистой, более надежной, основанной на силе, справедливости, чем в суде, ибо его акт личной справедливости будет определяться его личным интересом и личной его обидой, между тем как человеческие законы отражают интересы всех законодателей, которые участвуют в создании этих установлений. — Однако без законов и вы будете терпеть угнетение. — Для меня это не важно, если я получу право отплатить угнетателю, я предпочитаю терпеть угнетение от соседа, которого могу угнетать в свою очередь, нежели от закона, перед которым я бессилен. Страсти моего соседа страшат меня гораздо меньше, чем несправедливость закона, ибо я всегда смогу укротить их, но ничто не в силах противостоять несправедливому закону, против закона средств нет, и помощи ждать неоткуда. Все недостатки людей происходят от Природы, соответственно человек не может придумать законы, которые были бы лучше ее законов, и ни один человек не имеет права подавлять в себе то, что в него вложила Природа. Природа не установила никаких кодексов, единственный ее закон навечно запечатлен в человеческом сердце: он гласит, что надо любой ценой удовлетворять свои страсти и ни в чем им не отказывать. Нельзя гасить в себе порывы этого универсального закона независимо от того, какими могут быть их последствия, пусть это будет заботой тех, кого эти порывы могут задеть или оскорбить, и сильная личность всегда найдет способ противостоять им. Люди, которые считали, что из необходимости жить вместе вытекает необходимость придумать для себя какие-то установления, глубоко заблуждались: законы для общества нужны не больше, чем для живущего в лесу человека. Не нужен всеобщий меч правосудия — у каждого есть свой собственный. — Но не все поймут это правильно, и может воцариться всеобщая несправедливость… — Это невозможно. Никогда Джованни не будет несправедлив по отношению к Джузеппе, зная, что тот может дать ему отпор, но этот Джованни скоро станет в высшей степени несправедливым, обнаружив, что ему нечего бояться, кроме законов, которых легко избежать. Скажу больше: без законов количество преступлений возрастет, без законов мир превратится в один огромный вулкан, изрыгающий из себя непрерывный поток самых отвратительных злодеяний, но я утверждаю, что такая ситуация предпочтительнее, много предпочтительнее, нежели то, что мы имеем сейчас. Я предвижу нескончаемые конфликты, войны и столкновения, но это ерунда по сравнению с тем, что происходит под недремлющим оком закона, ведь закон часто карает невинного, и к общему числу жертв преступников добавляется масса жертв судейских ошибок и злоупотреблений: дайте нам анархию, и жертв станет меньше. Конечно, и у нас будут жертвоприношения, но свирепая слепая воля законов останется в прошлом. Облеченный правом отмщения, угнетенный человек найдет быстрый, надежный и экономичный способ наказать своего обидчика, не трогая никого другого. — Однако, открывая двери произволу и монархии, вы неизбежно порождаете жестокий деспотизм… — Еще одно заблуждение: как раз злоупотребление законов приводит к деспотизму; деспот — тот, кто создает законы, кто по своему усмотрению изменяет их и заставляет служить собственным интересам. Лишите деспота возможности злоупотребления, и это будет конец тирании. Никогда не существовало тирана, который бы не использовал законы для удовлетворения своей жестокости; если повсюду человеческие права будут распределены равномерно, чтобы дать каждому возможность отплатить за причиненные ему обиды, никакой деспот появиться не может, ибо он будет сброшен, как только он поднимет руку на первую, жертву. Никогда тираны не появлялись во времена анархии, они процветают лишь под прикрытием закона и достигают власти при его помощи, приспосабливая затем закон к своим потребностям. Таким образом под крылом закона царит произвол, таким образом законодательный акт хуже, чем анархия, красноречивым свидетельством этого служит тот факт, что правительство всегда стремится погрузить государство в пучину анархии, когда намеревается ввести новую конституцию. Чтобы отменить прежние законы, оно устанавливает революционный режим, в котором вообще нет никаких законов, и из этого режима в конце концов рождаются новые законы. Но новое государство бывает хуже предыдущего, ибо оно вырастает из него, ибо прежде чем достичь своей цели — ввести конституцию, ему приходится вначале установить монархию. Люди чисты и хороши только в естественном состоянии, как только они от него удаляются, начинается их деградация. Так что выбросьте из головы мысль улучшить людей через посредство закона, выбросьте как можно скорее. Повторяю: при помощи законов вы породите еще больших негодяев, более хитрых и порочных, но не создадите добродетельных людей. — Но ведь преступления — это чума нашего времени, монсиньор. Чем больше законов, тем меньше преступлений. — Хорошенькая насмешка над здравым смыслом и больше ничего. Но если серьезно, надо признать, что именно множество законов порождает множество преступлений. Перестаньте считать, что преступен тот или иной поступок, не создавайте законов, и преступления исчезнут. — Я хочу вернуться к первой части вашего постулата: преступления, говорите вы — это чума нашего времени. Какой софизм! Чумой нашего времени уместнее назвать любой разрушительный механизм, угрожающий существованию всех жителей земли, так давайте посмотрим, отвечают ли преступления этому определению. — Совершаемое преступление представляет собой отношения между двумя людьми. Один совершает этот акт, второй служит его жертвой. Итак, мы имеем двоих, один из которых счастлив, другой — несчастен, следовательно, преступление не есть чума нашего времени, так как делая половину населения земли несчастной, оно делает счастливой другую половину. Преступление — не что иное, как средство, которое употребляет Природа для достижения своих целей по отношению к нам, смертным, и для сохранения равновесия, необходимого в мире. Одного этого объяснения вполне достаточно, чтобы стало ясно, что не человеку дано карать преступление, ибо оно — дело рук Природы, только она обладает над нами всеми правами, которых мы начисто лишены. Если посмотреть под другим углом зрения, преступление — следствие страсти, и если страсти, как я уже говорил, следует считать единственными пружинами великих дел, необходимо поощрять преступление, дающее энергию обществу, и избегать добродетели, которая подтачивает силы. Стало быть, не надо наказывать преступление, напротив, надо способствовать ему, а добродетель вытеснить на второй план, где в конечном счете похоронить ее под толщей презрения, какого она и заслуживает. Конечно, мы не должны путать великие деяния с добродетелями, очень часто добродетель отстоит неизмеримо далеко от великого дела, а еще чаще великое дело представляет собой самое настоящее преступление. Кроме того, великие дела необходимы, а добродетели — никогда. Брут, добрейший глава своего семейства, был всего лишь туповатым и меланхоличным малым, а тот же Брут, ставший убийцей Цезаря, осуществил одновременно и преступление и великое дело: первый остался бы неизвестным для истории, а второй сделался одним из ее героев. — Выходит, по вашему мнению, можно прекрасно чувствовать себя посреди самых черных преступлений? — Как раз в добродетельной среде невозможен внутренний комфорт, поскольку всем ясно, что это — неестественная ситуация, это — состояние, противное Природе, которая может существовать, обновляться, сохранять свою энергию и жизнестойкость только благодаря бесчисленным человеческим злодеяниям, то есть самое лучшее для нас — постараться сделать добродетели из всех человеческих пороков и пороки из всех человеческих добродетелей. — Именно этим я и занимаюсь с пятнадцатилетнего возраста, — заметил Браччиани, — и честно скажу вам, что наслаждался каждой минутой своей жизни. — Друг мой, — сказала Олимпия, обращаясь к Киджи, — с вашими этическими воззрениями, которые вы нам изложили, вы должны обладать очень сильными страстями. Вам сорок лет — возраст, когда они проявляют себя с особой силой. Да, наверняка вы совершили немало ужасов! — При его положении, — сказал Браччиани, — будучи главным инспектором римской полиции, он имеет достаточно возможностей творить зло. — Не буду отрицать, — согласился Киджи, — что у меня исключительно благоприятные возможности для злодейства; не стану также убеждать вас, что не использовал их в полной мере. — Выходит, вы поступаете несправедливо, подстрекаете к лжесвидетельству, фальсифицируете факты, — словом, используете доверенные вам орудия Фемиды, чтобы наказывать невиновных? — спросила синьора Боргезе. — И делая все, что вы упомянули, я поступаю в согласии со своими принципами, поэтому считаю, что поступаю правильно. Если я полагаю, что добродетель опасна в этом мире, почему я не должен уничтожать тех, кто ее проповедует? С другой стороны, если я признаю порок полезной вещью, почему не должен я помогать ускользнуть от закона тем, кто молится пороку? Я знаю, что меня называют несправедливым, но пусть меня назовут еще худшим словом — мне наплевать на общественное мнение: мое поведение совпадает с моими принципами, и совесть моя спокойна. Прежде чем действовать таким образом, я внимательно проанализировал свои взгляды, затем выстроил на их основе линию жизни; пусть весь мир клеймит меня, мне наплевать на это. Я действую согласно своим убеждениям и за свои поступки отчитываюсь только перед самим собой. — Вот истинная философия, — с одобрением произнес Браччиани. — Я еще не довел свои принципы до такой высоты, как это сделал синьор Киджи, хотя, уверяю вас, они абсолютно схожи, и я осуществляю их так же часто и с такой же искренностью. — Монсиньор, — сказала Олимпия главе римской полиции, — вас обвиняют в том, что вы слишком часто используете дыбу, причем, как говорят, особенно подвергаете этой пытке невинных и лишаете их жизни таким зверским способом. — Я постараюсь объяснить эту загадку, — сказал Браччиани. — Пытка, о которой вы говорите, составляет главное удовольствие нашего озорника: он возбуждается, наблюдая ее, и извергается, если пациент испускает дух. — Послушайте, граф, — поморщился Киджи, — мне бы не хотелось, чтобы вы превозносили здесь мои вкусы, я также не уполномочивал вас раскрывать мои тайные слабости. — Напротив, мы очень благодарны графу за такое пояснение, — с живостью заговорила я, — Олимпии было весьма приятно услышать об этом, ибо от такого необыкновенного человека многое можно ожидать; со своей стороны, готова признать, что и меня глубоко тронуло то, что я узнала. — Мы были бы тронуты еще больше, — подхватила Олимпия, — если бы синьор продемонстрировал нам свою любимую забаву. — Почему бы и нет, — ответил распутник, — у вас есть под рукой подходящий объект? — Сколько угодно. — Хорошо, но они, возможно, не обладают всеми необходимыми качествами. — Что вы имеете в виду? — Пациент должен быть истощен до крайности, безупречным в смысле поведения и безропотен, — объяснил Киджи. — И вы можете найти все эти качества в одном человеке? — удивилась Олимпия. — Разумеется, — уверил ее высший судейский чин, — мои тюрьмы полны такими людьми, и если хотите, менее, чем через час, я доставлю сюда пациента и все остальное, необходимое для того, чтобы вы получили это удовольствие. — Вы можете для начала описать этот предмет? — Молодая дама, лет восемнадцати, прекрасная, как Венера, на восьмом месяце беременности. — Беременная! — восхищенно воскликнула я. — И вы подвергнете ее столь жестокому обращению? — В худшем случае она погибнет, в сущности так оно всегда случается. Но мне так больше нравится. Вместо одного вы получаете два удовольствия: этот вид наказания называется «корова с теленком». — Я уверена, что это несчастное создание ни в чем не виновато. — Я два месяца гною ее в тюрьме. Ее мать обвинила ее в воровстве, которое на самом деле устроил я, чтобы заполучить девицу. Ловушка была хитро задумана и сработала безупречно. Корнелия жива и здорова, хотя и сидит за решеткой, стоит вам сказать только слово, и я заставлю ее выделывать такие танцы на канате, какие и не снились ни одному акробату. После чего я распущу слух, что похитил ее из сочувствия, чтобы спасти от наказания, и, запятнав себя тем, что глупцы называют преступлением, я заслужу репутацию справедливого человека. — Прекрасно, — сказала я, — однако вы оставляете в живых ее мать, и я боюсь, как бы она не узнала правду и не причинила вам больших неприятностей. Надежнее будет, если убедить, что она — соучастница дочери, или что-нибудь в этом духе. — А вдруг в семье есть и другие члены? — предположил граф. — Будь их даже двадцать человек, — заявила Олимпия, — мне кажется, личное спокойствие синьора Киджи стоит того, чтобы уничтожить их всех. — Как вы ненасытны, люди, — вздохнул блюститель закона, — но я прошу вас не беспокоиться о моем благополучии, которое проистекает, из вашей похоти и вашего коварства. Между прочим, кроме матери у Корнелии есть брат, и я обещаю вам, что все трое умрут на ваших глазах, под пыткой, которую граф соблаговолил назвать источником моего удовольствия. — Это как раз то, чего мы хотели, — кивнула Олимпия, — если уж вы зашли так далеко в своих кровожадных проказах, надо довести их до конца, ведь нет ничего хуже, чем остановиться на полпути. О, черт меня возьми, — застонала вдруг блудница, растирая себе влагалище прямо через платье, — я уже истекаю от восторга. Киджи немедленно поднялся и пошел сделать необходимые распоряжения. Местом казни был избран маленький сад, окруженный густыми кипарисами и примыкавший к будуару Олимпии, и мы начали ласкать и возбуждать друг друга в ожидании необычного зрелища. Киджи и Олимпия были хорошо и давно знакомы, а Браччиани до этого дня не имел никаких дел с моей подругой, мне же были незнакомы оба мужчины. Поэтому княгиня взяла на себя труд сделать первые шаги: она сама раздела меня и, обнаженную, начала так и эдак поворачивать перед восхищенными поклонниками, потом они набросились на меня, но чисто в итальянском духе, то есть единственным объектом их внимания стал мой зад; они целовали и облизывали его, нежно щекотали и обсасывали отверстие, это продолжалось довольно долго, но они все никак не могли насытиться и вели себя так, будто забыли, что перед ними женщина. Только четверть часа спустя установилось некое подобие порядка. Браччиани слился с Олимпией, которая к этому времени также разделась, а я сделалась добычей Киджи. — Не торопитесь, прелестное создание, — сказал мне гнусный развратник, прильнув лицом к моим ягодицам, — дело в том, что мои чувства от долгой привычки несколько притупились, и мне придется потрудиться, чтобы почувствовать твердость в чреслах. Это потребует времени и, возможно, утомит вас, в конце концов у меня может ничего не получиться, но в любом случае вы доставите мне удовольствие, а это, по-моему, все, о чем может мечтать любая женщина. Произнося эти слова, развратник изо всех сил теребил и тискал свой инструмент и продолжал лобзать мой зад. — Мадам, — обратился он к Олимпии, к заднему проходу которой уже примеривался Браччиани, — мне не очень нравится заниматься этим делом в одиночестве, думаю, графу также не помешает посторонняя помощь. У вас наверняка наготове есть девчонки или мальчишки, которые смогут возбуждать, сосать и сократировать нас, и мы доберемся до алтарей Каллипигийской Венеры бодрыми и сильными. Олимпия дернула за сонетку, и в комнату в тот же миг вошли две пятнадцатилетние девочки — блудница всегда держала помощниц под рукой. — Ага, очень хорошо, — заметил вельможа, — пусть немедленно приступают к своим обязанностям. Они повиновались с полуслова, и в их детские руки Киджи вложил бесславные остатки своей мужественности, не переставая покрывать поцелуями мои ягодицы; скоро язык его проник в норку, но никаких признаков успеха я не ощутила. Более удачливый Браччиани тем временем уже проник в анус княгини, а ее служанка, стоя на коленях, сосала ее отверстие. Киджи несколько мгновений смотрел на них, потом рассвирепел, раздвинул мои ягодицы, вложил между ними свой полуотвердевший член и велел девочке пороть себя, но, увы, негодяи только опозорил мои прелести: ему недоставало стойкости, и он отступил. А вину за свое поражение возложил на бедную девочку. — Если бы ты постаралась, — взревел он, — этого бы не произошло. — И мощным пинком отшвырнул ребенка далеко в сторону. — В чем дело, монсиньор, в чем дело! — воскликнула Олимпия. — Накажите эту тварь построже, выпорите ее, я никогда с ними не церемонюсь. — Вы правы, мадам, — сказал Киджи, хватая хлыст. И несмотря на трогательную грацию и нежность юного создания, несмотря на обольстительное тело, варвар с такой яростью накинулся на него, что шестым ударом вырвал большой кусок плоти. Я заметила, что его дикий взгляд блуждает по моим ягодицам, а рука крепко сжимает хлыст и подбодрила его: — Бейте, не бойтесь и бейте сильнее. Я догадываюсь, чего вам хочется и готова принять ваши удары. Давайте же, дорогой, и не щадите меня. Киджи не заставил просить себя дважды и выпорол меня так основательно, что его вялый орган обрел силу и достаточную стойкость, чтобы пронзить меня. Я поспешно приняла нужную позу, он овладел мною, и тела наши возликовали. — Что вы думаете насчет оргазма? — поинтересовался Браччиани, пристраиваясь сзади к моему партнеру. — Думаю, пока не стоит, — отвечал Киджи. — Впереди у нас серьезное дело, поэтому лучше сохранить силы: мы можем позволить себе пролить сперму только во время агонии Корнелии и ее семейства. На том и порешили, и, не обращая никакого внимания на наши ощущения, оба распутника в тот же момент, сошли с боевых коней, и на смену удовольствиям похоти пришли застольные наслаждения. Посреди трапезы Киджи, почти совершенно пьяный, предложил положить на стол одну из — девочек, ту, которую он не порол, и полакомиться с ее ягодиц горячим душистым омлетом. Так и было сделано, и бедный ребенок зашелся в крике от невыносимой боли, что нисколько не помешало пирующим хладнокровно втыкать вилки в кусочки яичницы, лежавшей на подносе из ободранной и окровавленной плоти. — Было бы забавно запить все это соком из ее грудей, — заметил Браччиани. — Я согласен, — сказал Киджи, — только прежде я вставлю ей клистир из кипящей воды. — Я тоже хочу сделать ей клистир: влить во влагалище-порцию уксуса, — подхватила Олимпия хриплым голосом, который обычно появлялся у нее в те моменты, когда ее голову посещала особенно гнусная идея. — Раз уж и мне надо высказаться, — сказала я, оглядев собравшихся, — я предлагаю съесть еще по омлету с личика этого милого создания, чтобы ненароком выколоть ей глаза, а потом насадить ее на вертел и оставить в центре стола для украшения. Все эти предложения были осуществлены под жуткий надсадный вой, и мы продолжали пить, есть и беседовать, любуясь восхитительным зрелищем жутких мучений медленно умиравшей жертвы. — Как вы нашли мой обед? — спросила княгиня Боргезе, когда мы приступили к десерту. — Это великолепно, — последовал наш дружный ответ. И на самом деле обед был не только вкусен, но и роскошен. — Тогда прошу вас испробовать вот этот напиток. Это был ликер, который немедленно осадил все, чем мы набили желудок, и три минуты спустя мы почувствовали аппетит не меньший, чем перед тем, как сели за стол. В это время подали новые яства, на которые мы набросились как стая голодных волков. — А теперь глоточек другого ликера, — сказала Олимпия, — и посмотрите, что будет. Не успели мы выпить этот волшебный напиток, как вновь почувствовали приятные приступы голода. На столе появились новые блюда, еще более сытные, чем предыдущие. — На этот раз обойдемся без обычных вин, — продолжала удивлять нас Олимпия, — начнем с алеатского, закончим фалернским, а после сыра подадут горячительные напитки. — А что будем делать с жертвой? — Клянусь потрохами, она еще дышит, — возвестил Киджи с удивлением в голосе. — Неважно, давайте уберем ее отсюда и закопаем, все равно — мертвую, или живую. А на ее место положим свеженькую. Сказано — сделано: первую девочку сняли с кола и убрали со стола, тот же самый толстый вертел воткнули в задний проход второй жертвы, которая нам служила развлечением в продолжение третьей трапезы. Непривыкшая к таким застольным излишествам, я испугалась, что не выдержу более, однако же ошиблась, чем была приятно удивлена: чудодейственный эликсир прочистил и умиротворил желудок, и хотя мы проглотили несметное количество пищи, каждый из нас чувствовал себя превосходно. Вторая жертва еще дышала, когда подали третий десерт; наши блудодеи вооружились молотком и щипцами, и вся компания, кипя от похоти и обезумев от опьянения, с удвоенной силой принялась терзать забрызганное кровью тело, и должна признать, что я была вдохновительницей этого натиска. Браччиани проделал над девочкой несколько, физических экспериментов, причем последний заключался в получении искусственной молнии, которая спалила ее. Мы жадно наблюдали, как жизнь вытекает из сосуда, бывшего когда-то ее телом, когда привели Корнелию вместе с матерью и братом, и их появление пробудило в нас желание новых, еще более извращенных злодейств. Если красота Корнелии была безупречна, то ее несчастная мать, тридцати пяти лет от роду, отличалась несравненным великолепием и изяществом форм и линий. Леонардо, пятнадцатилетний брат Корнелии, ни в чем не уступал сестре и матери. — Ого, — обрадовался Браччиани, привлекая мальчика к себе, — давненько я не видел такого херувимчика. Но злосчастное семейство настолько было подавлено пережитыми страданиями и горестями, что мы все невольно притихли, не спуская глаз с прибывших; вы же знаете, друзья, что злодею всегда доставляет неизъяснимое наслаждение видеть горе, которое его порочность принесла безвинному человеку. — Ого, в твоих глазах загорелся огонек, — шепнула мне Олимпия. — Вполне возможно, — так же тихо ответила я, — только каменное сердце может остаться равнодушным при виде такого спектакля. — Я тоже не знаю ничего более восхитительного, — согласилась княгиня, — ничто на свете так не будоражит мне кровь и не бросает в жар мою куночку. Между тем представитель закона заговорил торжественным и угрожающим голосом: — Надеюсь, вы полностью признаете свои преступления? — Мы не совершили ничего дурного, — с достоинством отвечала Корнелия. — В какой-то момент я думала, что моя дочь виновна в воровстве, — добавила ее мать, — но ваше поведение объяснило мне все, и я поняла ваши черные замыслы. — Скоро вы увидите их еще лучше, мадам. Мы вывели пленников в небольшой сад, избранный местом казни, где Киджи подверг их строгому допросу, а я в это время возбуждала его дремлющие мужские атрибуты. Вы не представляете себе, с каким искусством он заманивал их в ловушки, какие хитрые уловки он употребил для этого, и несмотря на их честные и наивные ответы, Киджи признал их всех троих виновными и тут же вынес приговор. Олимпия связала мать, я схватила дочь, а граф и судья занялись мальчиком. Согласно правилам, прежде чем перейти к главной пытке, которая должна завершать эту церемонию, приговоренных подвергли, так сказать, предварительным мучениям. Олимпия взяла хлыст и исхлестала в кровь живот Корнелии, Браччиани и Киджи розгами выпороли Леонардо, превратив в месиво прекрасные юношеские ягодицы, а я истерзала грудь матери. Затем мы связали несчастным руки за спиной, привязали к ним перекинутые через ветки дерева роковые веревки и начали поднимать и снова опускать их тела почти до самой земли; пятнадцать таких акробатических упражнений вывернули им плечи из суставов, поломали руки, раздробили грудные кости и порвали связки и сухожилия, а на десятом из чрева Корнелии вывалился плод и упал прямо на чресла Киджи, которому я в это время энергично растирала член. При виде этого необыкновенного зрелища мы все, даже Браччиани, который крутил лебедку, не могли удержаться от извержения, словом, все произошло в полном соответствии с ритуалом. Хотя сперма пролилась, и мы несколько успокоились, никто не подумал о том, чтобы сделать передышку, и лебедка продолжала работать до тех пор, пока не вытрясла всю душу из несчастных. Вот так злодейство поступает с невинностью, когда оно обладает богатством и влиянием и когда ему ничего не остается, кроме как обрушиться на несчастье и бедность. Ужасный план, назначенный на следующий день, был приведен в исполнение в самом лучшем виде. Мы с Олимпией наблюдали катастрофу с террасы и неистово ласкали друг друга, глядя, как разгораются пожарища. К вечеру все тридцать семь приютов были охвачены пламенем, и количество погибших превысило двадцать тысяч. — Какое блаженство, черт меня побери! — восклицала я, извергаясь при виде необыкновенного спектакля, ставшего плодом преступления Олимпии и ее единомышленников. — Как приятно совершать подобные злодейства! О, непонятная и загадочная Природа, если и вправду оскорбляют тебя такие чудовищные дела, зачем ты заставляешь меня наслаждаться ими? Ах потаскуха, быть может, ты меня обманула, внушив когда-то мысль об отвратительной божественной химере, которой, как говорят, ты служишь; и что если мы являемся твоими рабами еще в меньшей степени, чем божьими? Быть может, никаких причин не требуется для следствия, и мы все, подчиняясь слепой, заложенной в нас силе, сами становимся силой, иррациональной и самодостаточной, и представляем собой лишь неразумные элементы некоей неподвластной нашему разуму жизни, чьи тайные замыслы объясняют причину не только всеобщего движения, но и причину всех поступков и людей и животных. Пожар бушевал восемь дней и ночей, и все это время наши друзья не показывались; они появились только на девятое утро. — Все кончено, — сказал судья, — и папа перестал стенать и ломать себе руки; я получил то, что хотел, поэтому соблаговолите принять свое вознаграждение. Ваше чувствительное сердце, Олимпия, наверняка бы тронули эти грандиозные пожары; если бы вы только видели тех девочек, охваченных паникой, голеньких, метавшихся в поисках спасения от адского пламени, и эту орду головорезов, которых я расставил у дверей, с вилами в руках, якобы для того, чтобы спасать несчастных, и которые заталкивали их обратно в огонь, хотя, разумеется, некоторых, самых симпатичных, они спасли, и теперь эти юные красотки будут служить моей деспотичной похоти… Ах, Олимпия, если бы вы видели все это, вы умерли бы от удовольствия. — Верю, верю, негодник, — улыбнулась мадам Боргезе, — и сколько же душ вы спасли? — Около двухсот; они покамест находятся под охраной в одном из моих дворцов, а потом я их распределю по своим загородным поместьям. Самые красивые образчики я подарю вам, а вместо благодарности я прошу только одного: чтобы время от времени вы приводили ко мне вот такие очаровательные создания. — И монсиньор указал на меня. — Я хорошо знаю ваши взгляды относительно нашего пола, и тем более мне удивительно, что вы до сих пор думаете о ней, — заметила Олимпия. — Признаться, мои симпатии в данном случае нисколько не связаны с моим членом; вам хорошо известно, что как только женщина начинает отвечать любовью на плотские утехи, которыми мы с ней занимаемся, я перестаю платить ей иной монетой, кроме презрения и ненависти. Я очень часто испытывал оба эти чувства к предмету своих страстей, и от этого мои удовольствия возрастали многократно. Точно так же я отношусь к тому, что касается благодарности, и не люблю, когда женщина воображает, будто я чем-то ей обязан, коль скоро запятнал себя связью с ней; от женщины я не требую ничего, кроме покорности и бесстрастия, отличающих тот известный вам предмет, на который я сажусь каждый день, чтобы справить естественные надобности. Я никогда не считал, что слияние двух тел может или должно вести к слиянию двух сердец; на мой взгляд, физическая связь скорее чревата возникновением таких чувств, как отвращение, презрение, ненависть, но только не чувства любви; я не знаю другого такого чувства, которое способно настолько подавить удовольствие и которое было бы так чуждо моему сердцу, как любовь. Однако, мадам, — продолжал Киджи, взяв меня за руку, — смею уверить вас, что образ ваших мыслей, чему я был свидетелем, ставит вас в совершенно другое положение, и вы всегда будете пользоваться уважением любого свободомыслящего философа. От лести, которой я, впрочем, не придавала никакого значения, он перешел к вещам более серьезным и захотел еще раз увидеть мой зад, заявив, что никогда не насытится таким зрелищем. Поэтому все четверо зашли в тайное святилище наслаждений княгини, где продолжили мерзкие оргии, и к своей чести я должна признать, что не могу описать их без некоторого стыда. Эта дьяволица Боргезе обладала поистине неистощимой и дьявольской фантазией, и по ее приказанию дуэнья предоставила в наше распоряжение совсем уж необычные предметы похоти: евнуха, гермафродита, карлика, восьмидесятилетнюю старуху, индюшку, маленькую обезьянку, громадного мастиффа, козу и четырехлетнего мальчика, внука старухи. — Боже мой, — не удержалась я, созерцая весь этот гарем, — какой ужас! — Никакого ужаса, это самая обычная вещь на свете, — с важностью заметил Браччиани, — когда вам надоедает одно удовольствие, вас тянет к другому, и предела этому нет. Вам делается скучно от банальных вещей, вам хочется чего-нибудь необычного, и в конечном счете последним прибежищем сладострастия становится преступление. Я не знаю, Жюльетта, какой смысл вы усматриваете в этих странных предметах, но можете быть уверены, что и княгиня, и мой друг монсиньор Киджи, и я сам, мы получаем от них величайшее удовольствие. — Мне просто надо привыкнуть к ним, — поправилась я, — так что вы никогда не увидите мое смущение там, где речь идет о распутстве или извращениях. Я еще не закончила фразу, а мастифф, без сомнения приученный к таким делам, уже тыкался носом мне под юбки. — Ха, ха! Люцифер идет по следу, — развеселилась Олимпия. — Раздевайся, Жюльетта, покажи свои прелести этому прекрасному зверюге, который знает толк в плотских утехах. Нет нужды говорить, что я согласилась без колебаний: разве могло что-нибудь ужаснуть меня, меня, которая каждый день посвящала поиску все новых отвратительных ужасов? Я опустилась на четвереньки посреди комнаты, пес обошел вокруг меня, обнюхал и облизал мое тело и закончил тем, что овладел мною и сбросил семя в мое чрево. И вот здесь произошло нечто необычное: член животного разбух до таких размеров, что его попытки вырваться причиняли мне немалую боль. Очевидно, он скоро сообразил, что самое разумное в этом случае — возобновить акт, и мы предоставили ему такую возможность; наконец, после второго извержения, он сумел вытащить свой все еще огромный, кусок плоти, дважды оросив мое влагалище горячей спермой. — Ах ты умница, — растроганно проговорил Киджи. — Сейчас вы увидите, что мой Люцифер сделает со мной то же самое, что он сделал с Жюльеттой. У него очень развратные вкусы, и он готов отдать должное красоте, где бы ее ни встретил. Хотите пари, что он прочистит мою задницу с тем же удовольствием, с каким почтил вагину Жюльетты. Но я предлагаю усовершенствовать этот трюк: подайте мне карлика, я буду содомировать его, пока Люцифер делает свое дело. Я ни разу в жизни не видела ничего подобного. Киджи, бережно относившийся к своему семени, оргазма не испытал, но тем не менее получил огромное наслаждение от происходящего. — А теперь посмотрите сюда, — обратился к нам Браччиани, — я покажу вам другой спектакль. Он заставил евнуха содомировать себя, а сам овладел индюшкой, чью шелковистую шею Олимпия стиснула своими бедрами, и в тот момент, когда доктор содрогнулся от эякуляции, она оторвала птице голову. — Это неземное наслаждение, — объяснил нам Браччиани, — невозможно описать, как сокращается анус птицы, когда ей отрывают голову в самый критический момент. — Я никогда не пробовал этот способ, — признался Киджи, — хотя очень часто слышал о нем, и вот теперь настало время испытать его самому. Я попрошу вас, Жюльетта, держать голову этого ребенка между ног, пока я буду заниматься с ним содомией, богохульные проклятия возвестят вас о моем экстазе, и по этому сигналу вы перережете маленькому бездельнику горло. — Все очень хорошо задумано, — вставила Олимпия, — но Жюльетта должна в это время также получать удовольствие, чтобы ускорить ваше извержение. Поэтому я поставлю гермафродита таким образом, чтобы она могла целовать по очереди оба его половых органа — вначале мужской атрибут, потом женские прелести. — Погодите, — вмешался Браччиани, — нельзя ли сделать так, чтобы я в это время прочищал задницу вашему гермафродиту, а моим задом занялся евнух? Кроме того, старая карга может испражняться на мое лицо. — Фу, какая гадость! — не выдержала Олимпия. — Мадам, — строго сказал граф, — это объясняется очень просто: нет ни одного пристрастия, ни одной наклонности, которые не имели бы своих причин. — Раз уж мы собираемся совокупляться все вместе, — сказал Киджи, — пусть меня содомирует обезьяна, а карлик оседлает ребенка и подставит мне свою задницу, чтобы я мог целовать ее. — Но вы забыли Люцифера, козу и меня, — подала голос Олимпия. — Для всех найдется место, — успокоил ее Киджи. — Скажем, вы с козой расположитесь возле меня, и я буду нырять то в один анус, то в другой, а Люцифер будет сменять меня и заниматься свободным отверстием. Но я твердо намерен кончить в потроха самого юного участника, и не забывайте, Жюльетта, что вы должны сыграть роль мясника, когда почувствуете мои спазмы. Действующих лиц расставили и разложили по своим местам, и кажется, никогда не происходило столь чудовищного по своей похоти спектакля; все мы испытали оргазм, и ребенок лишился своей головы в самый нужный момент, а когда группа распалась, каждый из нас долго еще переживал сладострастные мгновения, которыми мы были вознаграждены за свою находчивость[30]. Остаток дня прошел примерно в таких же утехах похоти. Я совокуплялась с карликом, потом снова — с мастиффом, на сей раз в задний проход; кроме того, меня ублажали оба итальянца, евнух, двуполое существо и даже искусственный фаллос Олимпии. Все присутствующие ласкали, лизали, щекотали каждую часть моего тела, и только после десяти часов острого наслаждения я оставила эту необычную во всех отношениях оргию. Празднество завершилось роскошным ужином, за которым была принесена жертва в греческом духе: мы разожгли большой костер, забили всех животных, которые доставили нам столько удовольствия и бросили их тела в огонь; наконец, в том же жертвенном пламени заживо сожгли старуху, связав ее по рукам и ногам; в живых остались только евнух и гермафродит, которыми мы продолжали наслаждаться после ужина. Я уже пять месяцев жила в Риме и все это время не переставала думать, смогу ли получить аудиенцию у папы, надежду на которую заронили во мне кардиналы Бернис и Альбани; и вот наконец, через несколько дней после последнего достопамятного приключения, я получила короткую записку от Берниса с просьбой прибыть к нему на следующее утро, чтобы он представил меня его святейшеству, который, по словам кардинала, давно хотел увидеться со мной, но не имел такой возможности до этого момента. В записке рекомендовалось облачиться в простые, но вместе с тем изысканные одежды и не пользоваться духами. «Браски[31], — писал кардинал, — так же, как и Генрих IV, предпочитает, чтобы каждая вещь пахла так, как ей надлежит пахнуть. Он терпеть не может ничего искусственного и обожает Природу, поэтому я советую вам воздержаться даже от биде». Выполнив в точности все указания, к десяти часам я была во дворце кардинала. Пий ждал нас в Ватикане. — Святой отец, — поклонился Бернис, представляя меня, — это та самая юная француженка, которую вы желали увидеть. Она необыкновенно польщена высокой честью, оказанной ей, обещает безусловное свое послушание и готова исполнить все, что потребует от нее его святейшество. — И она не будет жалеть о своей услужливости, — сказал Браски. — Но прежде чем приступить к непристойностям, ради коих мы собрались, я хотел бы побеседовать с ней наедине. Ступайте, кардинал, и передайте прислуге, чтобы на сегодня для всех были закрыты наши двери. Бернис удалился, и его святейшество взял меня за руку и повел через бесчисленные апартаменты, пока мы не дошли до дальней комнаты, обставленной с какой-то женственной роскошью, не лишенной, правда, пошлого налета религии и благопристойности, но в целом в ней было все, что требуется самому взыскательному распутнику, и все было здесь перемешано и выдержано в самом изысканном вкусе: рядом с застывшей в экстазе Терезой скорчилась Мессалина с искаженным от мерзкой страсти лицом, чуть ниже висел образ Христа, а в углу в красноречивой позе присела Леда… — Располагайтесь, — сказал мне Браски. — В этом уголке отдохновения я забываю времена и расстояния и, встречая порок, когда он появляется в таких соблазнительных формах, как у вас, я позволяю ему принимать добродетельный облик. — О, бесстыдный обманщик, — начала я, дерзко обращаясь к старому деспоту, — вы настолько привыкли обманывать других, что пытаетесь даже обмануть самого себя. Какого дьявола нужен весь этот лепет насчет добродетели, если вы привели меня сюда с единственной целью запятнать себя грехом? — Я не из тех, кого можно запятнать, милая девочка, — снисходительно ответил папа. — Меня надежно оберегают добродетели Предвечного, ибо я последователь учеников божьих, а не человек, хотя порой и снисхожу к человеческим слабостям. Уняв приступ невольного хохота, я заговорила: — Прекратите эти выспренные речи, досточтимый епископ Рима! Не забывайте, что вы разговариваете с женщиной, достаточно умной, чтобы видеть вас насквозь. Посмотрим, какова будет ваша мощь и ваши претензии, когда вас сместят с этого поста. В Галилее, дорогой Браски, появляется религия, основанная на трех принципах: равенство, бедность и ненависть к богатым. Эта священная доктрина гласит, что богатому так же трудно попасть в царствие божие, как верблюду пройти через игольное ушко, что богатый осужден уже потому, что он, богат. Приверженцам этого культа запрещается даже делать запасы пищи и предписывается отказываться от всего, что они имеют. Их учитель Иисус выражается коротко и ясно: «Сын Божий пришел не для того, чтобы ему служили, но для того, чтобы служить самому… Те, кто ныне первые, будут последними… Кто возвышается, будет унижен, а кто унижается, будет возвышен[32]. Первые апостолы этой религии зарабатывали хлеб насущный в поте лица своего. Не так ли, дорогой Браски? — Все верно, — сдержанно отозвался он. — Тогда я хотела бы знать, какая связь существует между этими первоначальными установлениями и огромными богатствами, которые вы накопили здесь, в Италии. Что сделало вас обладателем этих несметных богатств: Евангелие или мошенничество ваших предшественников? Бедняга! Неужели вы все еще думаете, что можно обмануть нас? — Вы — атеистка, но по крайней мере имейте уважение к потомку Святого Петра. — Да какой вы потомок? Святой Петр никогда не бывал в Риме. В самом начале и еще долгие годы Церковь не имела епископов, они появились только в конце второго столетия нашей эры; так как же вы осмеливаетесь утверждать, что Петр был в Риме в то время, когда он писал свои послания из Вавилона? {Петр христиан — это то же самое, что Аннах, Гермес и Янус древних жителей земли, то есть человек, наделенный даром открывать двери в мир блаженства. На языке финикийцев и евреев слово «peter» означает «открывать», и, играя этими словами, Иисус говорит Петру: «Раз ты Петр, ты будешь открывать ворота в царствие Божие», а затем берет это слово только в значении древневосточного термина «керна», что значит «строительный камень», и говорит так: «Ты — Петр, и на этой скале я построю мою церковь». Скорее всего слово «peter» употребляли также в значении «открытый карьер», затем перенесли это значение на камень, который добывали в карьере. Таким образом слова «открывать» и «камень» могли иметь одинаковый смысл, тогда становится понятным каламбур Иисуса. Как бы то ни было, апостольское слово — очень древнее, появившееся задолго до времени христианского Петра. Большинство мифологов сходятся на том, что это — титул человека, назначенного заботиться о будущем. (Прим. автора) Неужели вы хотите сказать, что Рим и Вавилон — это одно и то же? Если так, то никто не будет воспринимать ваши слова всерьез. Теперь посмотрим, похожи ли вы на Петра. Разве предшественник ваш не изображается нищим оборванцем, который проповедовал таким же нищим и оборванным бродягам. Он похож на одного из основателей рыцарских орденов, которые жили в нищете и потомки которых купались в золоте. Я знаю, что последователи Петра иногда получали деньги, иногда теряли их, но правда и то, что суеверие и доверчивость настолько распространены на земле, что у вас до сих пор миллионов тридцать или сорок прислужников. Но неужели вы полагаете, что лампа философии не укажет им путь к истине? Неужели они долго еще будут терпеть деспота, живущего где-то далеко-далеко за тридевять земель, и поступать сообразно его предписаниям? Иметь собственность только при условии выплаты налогов в его пользу и вступать в брак только с его позволения? Нет, друг мой, вы глубоко ошибаетесь, если полагаете, что ваша паства долго будет оставаться в тисках рабства и заблуждения. Я знаю, что в далеком прошлом ваши нелепые права значили больше, чем сегодня, и что вы привыкли считать себя превыше всех богов, ибо боги только предполагали, между тем как располагали вы. Но повторяю еще раз, уважаемый Браски, все уже в прошлом и никогда больше не вернется; неужели вы сами не видите, до какой степени предрассудок может извратить самую простую вещь? Я даже не знаю, чем здесь восхищаться; потрясающей слепотой целых народов или невообразимым нахальством тех, кто их дурачит. Как это возможно, что после стольких мерзостей, в которых вы и вам подобные купались веками, взирая свысока на остальной мир, вы все еще пользуетесь уважением? Как возможно, что вы до сих пор находите прозелитов?[33] Ведь только глупость князей и черни укрепляла власть и поощряла их. присваивать себе права, противоречащие духу религии, противные здравому смыслу и вредные для политики. Только зная, насколько живучи предрассудки, можно понять причины ваших многолетних успехов, так как нет ни одной глупости, ни одного сумасбродства, которым не был бы подвержен верующий. Кроме того, развитию суеверия способствовали и некоторые политические интересы. В годы заката Римской Империи ее властители, занятые дорогостоящими войнами в дальних краях, смотрели на вас сквозь пальцы, зная, что вы имеете власть над умами людей; они закрывали глаза на ваши махинации и тем самым невольно помогали разрушению своей империи; через всеобщее невежество к власти пришли варвары, и вот так, постепенно, вы сделались хозяевами большей части Европы. Науки были вверены в руки монахов, ваших достойных учеников; никому не позволялось произнести ни единого умного слова относительно устройства вселенной, люди оставались рабами того, чего не понимали, а авантюристы и завоеватели, рыскавшие по всему свету, предпочитали склонить перед вами колени, нежели присмотреться к вам внимательнее. В пятнадцатом веке подули новые ветры, рассвет философии ознаменовал закат суеверия; таинственная завеса поднялась, и люди осмелились посмотреть вам в лицо. И очень скоро увидели в вас и ваших приближенных всего лишь самозванцев и обманщиков; сегодня осталось совсем мало народов, которые, одураченные священниками, хранят вам верность, но и над ними воссияет свет разума. Добрый и бедный папа, ваша миссия закончилась! Чтобы понять, как неизбежен революционный переворот, который сокрушит устои вашего нелепого здания, достаточно обратиться к истории ваших предшественников на Святом Престоле. И моя эрудиция, Браски, покажет вам, что, если уж женщины в моей стране настолько просвещены, Франции, которой я горжусь, недолго осталось терпеть ваше иго. Итак, что мы видели в начале христианской эпохи? Войны, голод, волнения, мятежи, убийства — и все это результат жадности и честолюбия негодяев, претендовавших на этот трон; надменные первосвященники вашей гнусной Церкви уже разъезжали по Риму в триумфальных колесницах; уже похоть и распутство следовали за ними; они уже примеряли пурпурную мантию. Обратите внимание, я привожу свидетельства не ваших врагов, но ваших сторонников, тех же отцов церкви: почитайте, например, Иакова или Василия. «Будучи в Риме, — пишет первый, — я ожидал услышать язык благочестия и добродетели, но фарисеи, окружавшие папу, глумились и издевались надо мной, и я покинул римские дворцы, чтобы вернуться в хижины Иисуса». Вот так ваши единомышленники, верные истине, грозили вашему трону обвиняющим перстом еще в те ранние года. А с каким сарказмом тот же Иаков клеймит вашу братию за скандалы, дебоши, оргии и интриги, за то, что те доили деньги из богатых, назначали себя наследниками несметных состояний и присваивали римских женщин, которых покрывали, как овец, и делали своими наложницами. Может быть, напомнить вам эдикты императоров? Вспомните усилия Валентиниана, Валенсия и Грациана[34], которые они прилагали с тем, чтобы обуздать вашу жадность, распутство и безграничное властолюбие. Но давайте продолжим наш экскурс. Неужели еще кто-то может сомневаться в вашей непогрешимости, если посмотрит на всю эту живописную галерею злодеев — ваших предшественников? Либерий, из страха и по своей слабости, затащил всю церковь в арианизм[35]. Григорий объявил вне закона искусства и науки, объясняя это тем, что только невежество угодно вашей абсурдной религии; этот Григорий дошел до того, что превозносил королеву Брунгильду, отъявленную злодейку, о которой Франция со стыдом вспоминает по сей день. Стефаний VI умудрился — какой смешной и варварский обычай! — наказать даже мертвое тело Формозуса, своего предшественника, запятнавшего себя чудовищными преступлениями. Сергий запятнал себя гнусным распутством, и его постоянно водили за нос потаскухи. Иоан XI, сын одной из них, сам сожительствовал в гнусном инцесте с Морозней, своей матерью. Иоан XII, страстный идолопоклонник, превратил храм божий в арену для своих мерзких оргий. Бонифаций VII настолько жаждал папской тиары, что убил Бенедикта VI, своего предшественника[36]. Григорий VIII, более деспотичный, нежели любой король, заставил их всех униженно просить милости у своих дверей; он пролил море крови в Германии единственно из-за своей гордыни и тщеславия; он говорил, что папа не может ошибаться, что все папы непогрешимы, что достаточно сесть на трон Святого Петра, чтобы сравняться в могуществе с Богом. Паскаль II, следуя этим гнусным принципам, натравил императора на собственного отца. Александр III выпорол самым унизительным образом Генриха II Английского за убийство, которого тот никогда не совершал; он же предпринял кровавый крестовый поход против альбигойцев[37]. Селестин III, деспот, снедаемый тщеславием, ткнул корону на голове Генриха IV, простертого перед ним ниц, затем сбил ее. желая показать, что ждет короля, если тот будет недостаточно уважительно относиться к папе. Инокентий IV отравил императора Фридриха во время нескончаемых войн между гельфами и гибеллинами[38], которые привели к опустошению и упадку нравов во всей Италии. Клемент IV приказал обезглавить одного принца только за то, что он предъявил претензии на трон своего отца. Бонифаций VIII был известен бесконечными ссорами с королями Франции; безбожный и честолюбивый, он был автором священного фарса, вошедшего в историю под названием Юбилей, единственная цель которого заключалась в том, чтобы набить папские сундуки[39]. Клемент V отравил короля Генриха VI посредством отравленной облатки. Бенедикт XII купил сестру знаменитого Петрарки, чтобы сделать ее своей любовницей. Иоан ХХШ (sic) прославился своими безумствами; объявил еретиками всех, кто утверждал, что Иисус Христос жил в бедности; он раздавал короны, изгонял с тронов справедливых и заменял их несправедливыми, и в своем сумасшествии дошел до того, что отлучил от церкви ангелов. Сикст IV получал большие доходы с публичных домов, которые создал в Риме; он послал швейцарцам красное полотнище и вместе с ним пожелание перерезать друг другу глотки во славу Римской Церкви. Александр VI, чье имя вызывает негодование и ужас у тех, кто хоть немного знает его историю, был величайший злодей без чести, без совести, коварный и подлый безбожник, который совершил множество жестокостей, убийств и отравлений, превзошедших все, что Светоний сообщает о Тиберии, Нероне и Калигуле; он сожительствовал со своей дочерью Лукрецией[40], а для возбуждения похоти заставлял пятьдесят голых шлюх каждый день ползать перед ним на четвереньках. Лев X, чтобы каким-то образом поправить состояние, разграбленное предшественниками, придумал продажу индульгенций; он был настолько безбожником, что однажды, когда его друг кардинал Бембо привел ему цитату из Священного Писания, тот ответил: «Какого дьявола ты ко мне пристал со своими сказками о Христе?» Юлий III, настоящий Сарданапал, довел бесстыдство до такой степени, что сделал своего педераста кардиналом; однажды, сидя голым в своей комнате, он заставил раздеться входящих к нему членов Священной Коллегии с такими словами: «Друзья мои, если бы мы вышли в таком виде на улицы Рима, нас перестали бы почитать. Неужели мы что-то значим только благодаря своим одеждам?» Пии V, которого считали святым и фанатиком-извергом, был причиной всех репрессий, обрушившихся на протестантов во Франции; он вдохновлял на жестокости герцога Альбу и приказал умертвить Палеарио только за то, что тот сказал, что Инквизиция огнем и мечом расправляется с литераторами; наконец, он объявил, что перестал верить в спасение с тех пор, как сделался папой. Григорий XIII страстно приветствовал резню в ночь Святого Варфоломея и лично послал письмо Карлу IX, побуждая его участвовать в бойне. Сикст V объявил, что в летнее время в Риме разрешается сколько угодно заниматься содомией, а порядок в городе поддерживал тем, что топил в крови любое недовольство. Клемент VIII был вдохновителем знаменитого порохового заговора. Павел V развязал войну против Венеции за то, что городской суд собрался наказать монаха, который изнасиловал и убил двенадцатилетнюю девочку. Григорий XV написал Людовику XIII: «Карайте огнем и мечом тех, кто выступает против меня». Урбан VIII поддерживал ирландских головорезов, которые истребили сто пятьдесят тысяч протестантов. И перечень этот можно продолжать до бесконечности. Вот, друг мой, каковы были наместники Христа, ваши предшественники. Ах, так вы удивлены, оскорблены, смущены, вы убиты, что мы с таким ужасом взираем на наглых или развратных руководителей вашей секты? Будьте уверены, очень скоро все народы освободятся от иллюзий относительно этих идолов, которые ничего не дали им, кроме нищеты и бедствий. Все люди на земле, содрогнувшись от страшного опустошения, которое за многие века принесли в мир эти злодеи, сбросят с трона того, кто зовется ныне римским папой, а вместе с ним положат конец глупой и варварской, идолопоклоннической, кровожадной, непристойной и гнусной религии, возглавляемой такими чудовищами. Пий VI внимательно слушал мою речь и смотрел на меня с возрастающим изумлением. А закончила я так: — Вы удивлены моими познаниями, дорогой Браски, но знайте, что сегодня в таком духе воспитываются все дети, и время страха кончилось. Поэтому я советую вам, старый деспот: поломайте свой крест, сожгите свои гостии[41], выбросьте все эти украшения, образы и реликвии: вы освободили людей от вассальной зависимости, которая привязывала их, как домашний скот, к хозяину, так освободите же теперь от заблуждений, в плену которых вы их держите до сих пор. Послушайтесь меня и сойдите с трона, иначе погибнете под его обломками; лучше сделать это добровольно, нежели ждать, пока вас сбросят силой. В этом мире всем управляет общественное мнение, сегодня оно отворачивается от вас и от ваших фокусов, и вам пора меняться вместе с эпохой. Когда меч занесен над головой, разумнее отойти в сторону и не ждать, пока он на вас опустится. Вы же не бедны — так уйдите добром, сделайтесь вновь простым гражданином Рима. Снимите с себя эти погребальные одежды, распустите своих монахов, откройте ворота обителей, освободите их узников, пусть они женятся и выходят замуж, не дайте погибнуть семени сотни поколений в бесплодной почве целомудрия. Застывшая в благоговейном ужасе Европа будет восхищаться вами, ваше имя будет выбито золотыми буквами на скрижалях памяти, но никто его не вспомнит, если вы не поменяете унылую честь быть папой на гордое звание философа. — Жюльетта, — заговорил Браски, — мне говорили, что вы — умная девушка, но вы превзошли все мои ожидания: такое богатство мыслей очень редко встречается в женщине. Поэтому с вами лучше не притворяться, и я сбрасываю маску; теперь посмотрите на человека, который восхищается вами и не постоит за ценой, чтобы вами обладать. — Послушайте меня, — сказала я, — я пришла сюда не в качестве весталки; и коль скоро я сама напросилась в самые таинственные уголки вашего дворца, вы можете быть уверены, что у меня нет намерения сопротивляться вам; однако вместо страстной женщины, женщины во плоти, которая будет угождать вашим вкусам, вы увидите перед собой каменную статую, если только не выполните четыре моих просьбы. Для начала я прошу, в знак доверия, дать мне ключи от всех ваших самых тайных комнат: я хочу побывать в каждом уголке вашего громадного дворца и посмотреть, что там находится. Во-вторых, я хочу услышать ваши рассуждения относительно убийства; я сама совершила их немало и имею свою точку зрения на этот вопрос, но желаю узнать вашу. Возможно, ваши слова окончательно утвердят меня в собственном мнении. Дело не в том, что я считаю вас не способным на ошибку, но я верю в ваш опыт и надеюсь, что вы будете со мной откровенны, ибо философы могут относиться несерьезно к чему угодно, только не к истине. Третье мое условие заключается в том, что вы должны убедить меня в своем глубоком презрении ко всему этому маскараду, которому поклоняются христиане; для этого вам придется сделать следующее: вы заставите своих капелланов совершить торжественную мессу на заднице педераста, затем своим священным членом затолкаете святую облатку в мой анус, и после этого я вам отдамся на алтаре Святого Петра. Только предупреждаю, что иным способом я совокупляться с вами не буду. Такие утехи для меня не в новинку, но меня увлекает мысль о том, что это сделаете именно вы. Наконец, четвертое условие: в самое ближайшее время вы устроите великолепный ужин, кроме меня пригласите Альбани, Берниса и княгиню Боргезе, и ужин этот должен отличаться таким великолепием и развратом, какие и не снились ни одному папе, словом, пусть он будет в тысячу раз веселее и во столько же раз бесстыднее, чем празднества, которыми Александр VI потчевал Лукрецию. — Действительно, это очень странные условия, — покачал головой Браски. — Либо вы их выполняете, либо никогда меня не получите — одно из двух. — Милая дама, мне кажется, вы забыли, что находитесь в моей власти и что одно мое слово и… — Я знаю, что вы отъявленный тиран, — парировала я, прерывая его, — что вы подлый и низкий человек, впрочем без этих качеств вас не посадили бы на этот трон, но позвольте заметить, что я отличаюсь не меньшей подлостью, за что вы меня и любите. Да, вы любите меня, Браски. Вам доставляет удовольствие видеть перед собой женщину с такой порочной душой, я — ваша игрушка, могущественный Браски, а вы будете моей игрушкой, маленький мой Браски, вы будете служить моим капризам. — Ах, Жюльетта, — сказал мне Пий VI, заключая меня в объятия, — вы самая необыкновенная, самая гениальная и неотразимая женщина, и я буду вашим рабом; судя по вашему уму, от вас можно ожидать неземных наслаждений. Вот мои ключи, берите их и ступайте осматривать мое жилище, после чего вы услышите диссертацию, которую требуете от меня. Вы можете также рассчитывать на роскошный ужин, что же до осквернения святыни, которого так жаждет ваше сердце, оно случится нынче же ночью. Я отношусь ко всем этим духовным выкрутасам так же, как и вы, мой ангел, но положение меня обязывает… Я, как любой порядочный шарлатан, должен делать вид, что верю в свои фокусы, иначе никто не будет за них платить. — Это лишний раз доказывает, что вы негодяй, — заметила я. — Будь вы честным человеком, вы предпочли бы сказать людям правду, нежели дурачить их; вы сорвали бы повязку с их глаз, вместо того, чтобы затягивать ее потуже. — Разумеется, иначе я бы умер с голода. — А какой смысл в том, что вы живете? Неужели ради вашего пищеварения стоит держать в невежестве пятьдесят миллионов людей? — Никакого сомнения, ибо моя жизнь бесконечно дороже для меня, чем пятьдесят миллионов чужих жизней, ведь инстинкт самосохранения — главнейший закон Природы. — Вот теперь я вижу ваше истинное лицо, дорогой первосвященник, и оно мне по сердцу. Поэтому давайте пожмем друг другу руки, как двое негодяев, стоящих друг друга, и больше не будем притворяться. Согласны? — Прекрасно, — сказал папа, — пусть нас связывает только наслаждение. — Очень хорошо, — добавила я, — тогда начнем с первого условия; дайте мне провожатого, я пойду осматривать вашу обитель. — Я сам буду сопровождать вас. — Браски поднялся, и мы вышли из комнаты. — Этот великолепный дворец построен на месте древних садов, дорожки которых освещались по ночам живыми факелами — сжигаемыми заживо ранними христианами. Нерон приказал расставить столбы через определенное расстояние и обмазать их смолой[42]. — Да, друг мой, такое зрелище будто специально придумано для меня, женщины, которая так ненавидит вашу веру и ее адептов. — Не забывайте, дерзкая девчонка, — добродушно проворчал, святой отец, — что вы говорите с главой этой религии. — Однако этот глава уважает ее не более, чем я, — отвечала я, — потому что знает, чего она стоит, и уважает лишь прибыль, которую она ему приносит. Я знаю, друг мой, что будь ваша воля, вы бы поступали так же жестоко с врагами религии, за счет которой жиреете. — Вы правы, Жюльетта: нетерпимость — это основополагающий принцип Церкви; без непререкаемой суровости ее храмы скоро пришли бы в запустение, и там, где не уважается закон, должен опуститься меч. — О, жестокий Браски! — А как иначе можно царствовать? Власть князей зиждется на общественном мнении, достаточно ему измениться, и с властителями будет покончено. Единственное их средство поддерживать порядок заключается в том, чтобы терроризировать народ, внушать страх и держать население в невежестве — только тогда пигмеи могут оказаться гигантами. — Ах, Браски, я уже говорила вам, что люди начинают прозревать, дни тиранов сочтены, скипетры властителей и оковы, которые они надевают на людей, — все будет брошено на алтари Свободы, ведь даже могучий кедр падает под покровом северного ветра. Деспотизм слишком долго угнетал людей, поэтому они вот-вот должны проснуться и выпрямиться, и тогда по всей Европе будет бушевать всеобщая революция; все рухнет — и священные алтари и троны, — и в освободившемся пространстве появятся новые Бруты и новые Катоны. Между тем мы продолжали идти по бесчисленным залам, и Браски начал объяснять: — Осмотреть все это практически не представляется возможным; дворец содержит четыре тысячи четыреста двадцать две комнаты, двадцать два внутренних двора и огромные сады. Давайте пройдем сюда, — и папа провел меня на балкон, расположенный под прихожей базилики Святого Петра. — Вот отсюда я благословляю мир, здесь я отлучаю от церкви королей и объявляю недействительными вассальные обеты. — Бедный мой лицедей, не очень-то надежна ваша сцена, которая покоится на абсурде, и очень скоро философия разрушит ваш театр. Оттуда мы прошли в знаменитую художественную галерею. В целом мире нет более длинной залы — даже галерея Лувра не может сравниться с ней, — и ни одна не содержит такой богатой коллекции прекрасной живописи. Рассматривая полотно, на котором изображен Святой Петр с тремя ключами, я заметила его святейшеству: — Это еще один памятник вашей гордыни? — Это символ, — объяснил Браски, — символ неограниченной власти, которую вручили сами себе Григорий VII и Бонифаций VIII. — Святой отец, — обратилась я к престарелому викарию, — откажитесь от этих символов, вложите в руку своему ключнику кнут, оголите свой досточтимый зад для порки и пригласите живописца — так, по крайней мере, вы прославитесь тем, что возвестите миру истину. Осмотрев галерею, мы перешли в библиотеку, устроенную в виде буквы «Т», где я увидела великое множество шкафов, но в них, было на удивление мало книг. — Все фальшиво в вашем доме, — заметила я, поворачиваясь к Браски, — каждые три из четырех книжных шкафов вы держите закрытыми, чтобы не была видна их пустота. И вообще, ваш девиз — обман и мошенничество. На одной из полок я нашла редкий манускрипт Теренция, где перед текстом каждой пьесы были нарисованы маски, которые должны были надевать актеры. К немалому своему удовольствию я увидела также оригиналы писем Генриха VIII к Анне Болейн, этой блуднице, в которую он был влюблен и на которой женился несмотря на запрет папы, а случилось это в достопамятные времена английской Реформации. Вслед за тем мы опустились в сады, где пышно расцветали апельсиновые и миртовые деревья и журчали фонтаны. — В другой части дворца, где и завершится наша экскурсия, — сказал святой отец, — содержатся предметы сладострастия обоего пола; они живут за решетками, и некоторых мы увидим на ужине, который я вам обещал. — Так вы держите их в клетках? — восхитилась я. — Мне кажется, у них не очень сладкая жизнь. Вы, наверное, и наказываете их? — Человек неизбежно делается суровым, когда годами живет в таком окружении, — согласился добрейший Браски. — Для мужчины моего возраста нет слаще удовольствия, чем жестокость, и я признаю, что ставлю его превыше всех прочих. — Если вы подвергаете их порке, так потому лишь, что вы жестокий человек; флагелляция для распутника — это отдушина для его жестокости: будь он более дерзким, он выражал бы ее другими способами. — Иногда я бываю очень дерзким, Жюльетта, — обрадованно откликнулся святой отец, — и вы скоро, очень скоро убедитесь в этом. — Друг мой, не забывайте, что я желаю осмотреть и сокровища. И они, должно быть, несметны, ведь о вашей алчности ходят легенды. Я тоже грешу этим пороком и с радостью погрузила бы руки в груду этих сверкающих, свежеотчеканенных монет, которые настолько приятны на вид и на ощупь. — Мы недалеко от того места, где они хранятся, — сказал папа, увлекая меня в полутемный коридор. Мы подошли к маленькой железной двери, которую он открыл большим ключом. — Здесь все, чем владеет Святой Престол, — продолжал мой проводник, когда мы вошли в комнату с низким сводом, в центре которой стояли сундуки, содержащие луидоры и цехины — миллионов пятьдесят-шестьдесят, никак не меньше. — Боюсь, что я растратил больше, чем внес в сокровищницу. Кстати, ее основал Сикст V в назидание потомкам, как зримое свидетельство глупости христиан. — Если ваша тиара не дает никакого наследства, — заметила я, — очень глупо с вашей стороны накапливать эти богатства; на вашем месте я бы давно их растранжирила. Раздавайте их своим друзьям, умножайте свои удовольствия, наслаждайтесь, пока есть возможность: ведь все это достанется победителям. Я всерьез предсказываю вам, святой отец, что один или несколько объединившихся свободолюбивых народов, уставших от монархического гнета, сметут вас с лица земли; как бы ни было неприятно вам слышать эти слова, знайте, что вы, судя по всему, последний папа Римской Церкви. — А что я могу взять себе отсюда? — Тысячу цехинов. — Тысячу цехинов! Бедняга! Я сейчас набью все свои карманы и выйду отсюда с золотом, которое будет весить в три раза больше, чем я. Или вы так дешево оцениваете женщину, обладающую столькими достоинствами? С этими словами я запустила в золото обе руки. — Погодите, дорогая, не стоит утруждать себя; лучше я дам вам документ на десять тысяч цехинов, которые вы получите у моего казначея. — Такая щедрость совсем не вдохновляет меня, — надула я губы, — ведь вы имеете дело с самой Венерой. Как бы то ни было, покидая комнату сокровищ, воспользовавшись тусклым освещением, которое благоприятствовало моим планам, я умудрилась сделать с ключа слепок при помощи кусочка воска, приготовленного для этой цели. Браски был погружен в свои мысли и ничего не заметил, и мы возвратились в апартаменты, где он меня принял. — Жюльетта, — начал папа, — хотя выполнено только одно из ваших условий, думаю, вы удовлетворены, теперь покажите, чем вы удовлетворите меня. При этом старый развратник принялся развязывать тесемки моих нижних юбок[43]. — Но как быть с прочими условиями? — Коль скоро я сдержал свое слово по первому пункту нашего уговора, Жюльетта, можете не сомневаться, что я не обману вас и в остальном. Тем временем старый хрыч уже приступил к делу: положил меня грудью на софу и, опустившись на одно колено, внимательно разглядывал главный предмет своего вожделения. — Он великолепен, — объявил он через некоторое время. — Альбани много рассказывал о нем, но я никак не ожидал увидеть такую красоту. Поцелуи первосвященника становились все жарче; его язык сновал по краю жерла, потом затрепетал внутри, и я увидела, что одна его рука потянулась к тому месту, где находились остатки его мужской силы. Мне вдруг страстно захотелось увидеть фаллос папы, я едва не вывернула себе шею, но в таком неудобном положении мне ничего не было видно. Тогда я решила сменить позу. — Если вы позволите потревожить вас, мы устроимся поудобнее, и я облегчу вашу задачу, не затронув при этом вашей чести. Я помогла ему лечь на софу, уселась на его лицо и, наклонившись вперед, в одну руку взяла его член, другую просунула под ягодицы и нащупала пальцем анус. Эти манипуляции позволили мне как следует рассмотреть тело святого отца, и я постараюсь, насколько сумею, описать то, что увидела. Браски был толстый, с отвислыми, но все еще упругими ягодицами, настолько огрубевшими и отвердевшими от долгой привычки принимать побои, что острие ножа скорее проникло бы в шкуру моржа, нежели в его полушария; задний проход его был дряблый и довольно просторный, и иным он быть не мог, если учесть, что его прочищали двадцать пять или тридцать раз ежедневно. Его член, будучи в боевом положении, был довольно привлекателен: худощавый, жилистый, красиво сужавшийся к головке, около двадцати сантиметров в длину и пятнадцать в обхвате у основания. Как только он вздыбился, страсти папы начали приобретать признаки жестокости: лицо его святейшества по-прежнему было зажато моими ягодицами, и я вначале ощутила его острые зубы, а через некоторое время и ногти. Пока это было терпимо, я молчала, но когда Пий VI перешел все границы, — терпение мое кончилось. — Знаете, Браски, я согласна быть вашей сообщницей, но никак не жертвой. — Когда я возбужден и когда я плачу вам большие деньги, — заявил папа, — я не намерен вдаваться в такие мелочи. Поэтому будьте умницей, Жюльетта, и испражняйтесь, это меня успокоит; я обожаю экскременты и непременно кончу, если получу от вас хотя бы маленькую порцию. Я почувствовала, что смогу утолить его желание и опустилась на свое место, затем напряглась, покряхтела и сделала то, о чем меня просили; архиерейский член мгновенно распух до такой степени, что я испугалась, как бы он не лопнул. — Готовься скорее, — закричал этот скот, — сейчас я буду тебя содомировать. — Нет, — возразила я, — иначе вы растратите все свои силы, и ваша неосторожность испортит нам ночные удовольствия. — Вы ошибаетесь, — заверил меня папа, крепко прижимаясь к моему заду. — Я могу обработать тридцать, даже сорок задниц, не пролив ни капли спермы. Нагнись, говорят тебе, я должен забраться в твою жопку, и я это сделаю! Что я могла ответить на это? Он был очень целеустремленный человек, о чем свидетельствовало состояние его органа, на который я взглянула еще раз; поэтому я приняла нужную позу, и Браски, без всякой подготовки, насухо, глубоко, проник в мою норку. Скребущие движения вызвали у меня смешанное ощущение боли и удовольствия, а мысль о том, что я держу в своих потрохах фаллос самого папы, очень скоро возбудила меня невероятно, и я испытала оргазм. Мой содомит, придя в такой же восторг, ускорил толчки и начал страстно целовать меня и массировать пальцем клитор. Однако он полностью контролировал свою страсть и, не доведя ее до кульминации, оставил меня в покое только через пятнадцать долгих и мучительных минут. — Вы просто восхитительны, — заявил он, отдуваясь. — Я никогда не забирался в столь сладострастную попку. Теперь мы пойдем обедать, и я сделаю распоряжения касательно события, которое будет происходить на главном алтаре Святого Петра. После обеда мы отправимся в базилику. За столом мы были только вдвоем и вели себя как самые настоящие свиньи. В бесстыдстве мало кто мог сравниться с Браски, а распутство он довел до тонкостей и совершенства. Должна заметить, что у него был весьма капризный желудок, и к некоторым блюдам он не прикасался без того, чтобы не сделать их для себя съедобными: каждый кусочек я должна была смочить своей слюной и только потом переправить ему в рот; я полоскала во рту вина, которые он пил после этого; время от времени он впрыскивал в мой зад полбутылки токайского или еще более изысканного Канарского вина, затем глотал все, что оттуда выливалось, а если, по случайности, в вине попадались кусочки дерьма, радость его была неописуема. — Браски! — воскликнула я в один из моментов просветления, — что сказали бы люди, над которыми вы властвуете, увидев вас за такими безобразиями? — Они стали бы презирать меня так же, как сейчас презираю их я, — хладнокровно ответил Браски. — Ну, да какое это имеет значение! Давайте плевать на них и дурачить этот подлый сброд; когда-нибудь их глупости придет конец, пока же мы должны пользоваться ею и наслаждаться. — Совершенно верно, — кивнула я, — давайте развлекаться и дурачить человечество: большего оно не заслуживает… Но скажите, Браски, мы принесем кого-нибудь в жертву в том храме, куда вы меня скоро поведете? — Непременно, — пообещал святой отец, — должна пролиться кровь, чтобы мы могли насладиться сполна. Я сижу на троне Тиберия и в сладострастных утехах беру с него пример; кроме того, я также не знаю более восхитительного оргазма, нежели тот, что, как эхо, вторит стонам умирающего. — Вы часто предаетесь подобным извращениям? — Редко проходит день без того, чтобы я в них не купался, Жюльетта; я никогда не ложусь спать, не запятнав руки кровью. — Но откуда берутся у вас эти чудовищные вкусы? — От Природы, дитя мое. Убийство — один из ее законов; как только Природа чувствует потребность в убийстве, она внушает нам желание совершить его, и, вольно или невольно, мы ей подчиняемся. Чуть позже я приведу более серьезные аргументы, свидетельствующие о том, что так называемое преступление — это вовсе и не преступление; если желаете, я нынче сам совершу его. Пытаясь приспособить свою доктрину к общепринятым понятиям, посредственные философы подчиняют человека Природе, я же готов доказать вам, что человек абсолютно независим от нее. — Друг мой, — сказала я, — не забудьте о своем обещании, ведь эта лекция является второй частью нашей сделки, поэтому я с радостью послушаю вас, пока у нас есть время. — Как хотите, — заметил увенчанный митрой[44] философ. — Тогда обратитесь в слух, ибо предмет очень серьезен и требует полнейшего внимания. — Итак, из всех глупостей, к которым приводит человеческая гордыня, самая нелепая заключается в том, что человек придает слишком большое значение своей персоне. Окруженный созданиями, которые ничем не лучше и не хуже его, он тем не менее считает себя вправе расправляться с людьми, которые, по его мнению, ниже его, и в то же время полагает, что никакая кара, никакое наказание недостаточно для тех, кто покушается на его собственную жизнь. К этому безумию, вытекающему из себялюбия, к этой вопиющей наглости считать себя потомком божества, обладателем бессмертной души, к этой чудовищной слепоте прибавляется переоценка своей земной сущности; разве может любимое дитя щедрого и всесильного божества, любимчик небес, каким он себя воображает, прийти к иному выводу? Поэтому самые суровые кары должны обрушиться на любого, кто осмелится поднять руку на столь дивное творение. Это творение священно, ибо у него есть душа — светлый образ еще более светлого божества, которая возвышает его, поэтому уничтожить это творение — значит совершить самое ужасное преступление на свете. И при всем при этом, чтобы утолить свое ненасытное обжорство, он спокойно жарит на вертеле ягненка или кромсает на куски и бросает в котел этого нежного и беззащитного ягненка — создание, сотворенное той же самой рукой, которая сотворила его, но более слабое и по-другому организованное. Однако, если бы этот человек немного поразмыслил, он перестал бы считать себя пупом земли; если бы посмотрел на Природу философским взглядом, он бы понял, что будучи случайным плодом своей слепой матери, он ничем не отличается от всех прочих, что участь его будет такой же, как у остальных его собратьев. Природа не создает ни одно земное существо с какими-то особыми намерениями, все они — плоды ее законов и замыслов, и в нашем мире должны жить именно такие существа, которые в нем живут; возможно, другие миры, коими кишит вселенная, населены совсем другими существами. Но существа эти опять-таки не являются ни хорошими, ни красивыми, ни созданными специально, поэтому они не обладают никакой самостоятельной ценностью; это — пена, продукт бездумного промысла Природы, нечто вроде пара, который поднимается из котла с кипящей водой, когда теплота вырывает частицы воздуха, содержащегося в воде. Этот пар никем не создан, он — естественный результат кипения, он разнороден и ведет свое происхождение от чужеродного ему элемента, поэтому не имеет собственного значения; его наличие или его отсутствие никак не влияет на элемент, из которого он возникает; к этому элементу ничего не прибавляется, он ничего не приобретает и ничем не обязан пару. Если, скажем, этот элемент изменится в результате какой-то иной вибрации, отличной от тепла, он будет существовать в новой ипостаси, и пар, вышедший из него, перестанет быть его плодом. А если Природа сделается объектом других законов, существа, вызванные к жизни нынешними законами, погибнут в новой обстановке, Природа тем не менее будет продолжать жить как ни в чем не бывало. Таким образом, ни человек не имеет никакого отношения к Природе, ни Природа к нему; Природа не связывает человека никаким законом, человек ни в чем не зависит от нее и ни от кого не зависит, и они ничем не могут ни помочь, ни повредить друг другу. Одна творит бессознательно и, стало быть, чужда своему творению, другой создается совершенно случайно, поэтому ничем не связан со своим создателем. После своего появления на свет человек больше ничем не обязан Природе, и ее власть над ним кончается в момент его создания — с этого момента он подчиняется своим собственным законам, которые заложены в нем, и они определяют его дальнейшую жизнь; речь идет о законах самосохранения, размножения, законах, которые касаются только его, которые принадлежат и необходимы только ему, но не Природе, ибо отныне он больше не принадлежит ей и существует отдельно от нее. Он становится сущностью, совершенно от нее отличной, настолько бесполезной для ее замыслов и ее комбинаций, что если даже род его устроится или исчезнет совсем, до последнего человечка, вселенная нисколько этого не почувствует. Когда человек уничтожает самого себя, он делает плохо, но только со своей точки зрения. Точка же зрения Природы противоположная: Природа считает, что человек делает, плохо, когда размножается, так как тем самым он узурпирует у нее честь и право созидания, которое должно быть результатом ее усилий. Если бы люди создавались не для того, чтобы они размножались сами по себе, Природа сотворила бы новые существа и наслаждалась бы своим правом, которое она утратила. Дело не в том, что она не может вернуть себе это право, если бы захотела это сделать, но она никогда не делает ничего просто так, без всякой пользы, и до тех пор, пока все люди размножаются в силу заложенных в них способностей, она прекращает увеличение рода человеческого: наше размножение происходит по нашим собственным законам, следовательно, противоречит явлениям, на которые способна Природа. Итак, поступки, воспринимаемые нами как добродетели, становятся с ее точки зрения преступлениями. И напротив того, если человеческие существа истребляют друг друга, они поступают согласно замыслу Природы, так как в них не было заложено обязанности размножаться — они просто получили способность к воспроизводству; возвращаясь к разрушению, они прекращают осуществлять ее и дают Природе возможность возобновить размножение, от которой она отказалась, когда это было не нужно. Вы можете возразить, что если бы эта возможность, которую Природа предоставила своим творениям, приносила ей вред, она не сделала бы ее первостепенной. Но учтите, что у нее нет выбора, ибо она связана своими законами и не может изменить их; один из ее законов состоит в создании существ, которые появляются все сразу, за один прием, в том виде, в каком должны оставаться до конца дней своих, а другой закон гласит, что они наделяются возможностью размножаться самостоятельно. Обратите также внимание на то, что если бы эти существа перестали размножаться или же начали уничтожать друг друга, Природа вновь вернула бы себе свои первоначальные права, между тем как, размножаясь или живя друг с другом в мире, мы оставляем ей второстепенные функции и лишаем ее первичных. Иными словами, все законы, придуманные нами — как способствующие увеличению народонаселения, так и запрещающие его уничтожение, — непременно приходят в конфликт с ее законами, и всякий раз, когда мы действуем в согласии со своими законами, мы поступаем наперекор ее замыслам; но, напротив, всякий раз, когда мы либо упрямо отказываемся от размножения, которое противно ей, либо участвуем в убийствах, которые ей приятны и служат ее целям, мы наверняка угождаем ей и, конечно же, действуем в гармонии с ее желаниями. Разве не показывает она нам со всей ясностью, до какой степени увеличение рода человеческого неугодно ей? Разве не видим мы, с какой охотой она прекращает наше размножение и освобождается от всех его дурных последствий? Неужели об этом не свидетельствуют бедствия, которые она на нас насылает, раздоры и ссоры в нашей среде, жажда убийства, на которое она постоянно нас вдохновляет? Все эти войны и эпидемии, которые она бесконечно посылает на землю, чтобы смести нас с ее лица, великие злодеи, которых она создает; в изобилии, все эти Александры, Тамерланы, Чингис-Ханы, — все эти герои, опустошающие мир — разве все это не показывает, что наши законы противоречат ее установлениям и что цель ее заключается в том, чтобы нас уничтожить? Таким образом, эти убийства, которые так жестоко карают наши законы, убийства, которые мы полагаем величайшим оскорблением, наносимым Природе, не только, как я уже говорил, приносят ей вред, или вообще могут хоть в чем-то повредить ей, но и в некотором отношении служат ей, поскольку она — великая убийца, и единственный смысл ее страсти заключается в том, чтобы после полного уничтожения человеческих существ получить возможность заново сотворить их. Стало быть, самая порочная на земле личность, самый жуткий, самый жестокий, неутомимый убийца — выразитель ее замыслов, двигатель ее воли и самый верный исполнитель ее прихоти. Однако пойдем дальше. Убийца полагает, будто он уничтожает и истребляет себе подобных, и порой эта мысль вызывает у него угрызения совести; впрочем, давайте успокоим его совесть; если мои рассуждения несколько выше его уразумения, пусть он оглянется вокруг себя и убедится, что ему вовсе не принадлежит честь уничтожения, что истребление, которым он хвастает, когда находится в добром здравии, или которое приводит его в ужас, когда он болен — это вообще никакое не истребление, и что, к сожалению, эта способность ему не доступна. Невидимая цепь, которая связывает друг с другом все физические существа, абсолютная независимость друг от друга трех царств — животного, минерального и растительного — доказывают, что все они равны в глазах Природы, все они исходят из ее первичных законов, но ни одно из них не создано специально и не является необходимым. Эти три царства управляются одними и теми же законами, все они механически воспроизводят и уничтожают сами себя, потому что они состоят из одних и тех же элементов, которые иногда сочетаются одним образом, иногда — другим, но законы эти и явления отличны от законов и действий Природы и не зависят от них; Природа только единожды воздействовала на эти царства, когда их создавала — создавала раз и навсегда, — после чего они идут своим путем, действуют согласно собственным законам, главными из которых являются: метемпсихоз[45], непрерывное изменение и вечное перемещение, за счет чего они приходят в постоянное движение. Во всех живых существах принцип жизни — это не что иное, как принцип смерти: мы получаем и тот и другой в одно и то же время, оба они живут внутри нас бок о бок. В момент, который мы называем смертью, нам кажется, что все разрушается, на эту мысль нас наводят удивительные изменения, происходящие в этом ничтожном кусочке материи — человеческом теле. Но это лишь воображаемая смерть, смерть в фигуральном смысле и не более того. Материя, лишенная той ее части, которая приводит ее в движение, вовсе не разрушается, а просто изменяет свою форму, то есть разлагается, и это разложение доказывает, что материя не инертна; кроме того, она, в свою очередь, обогащает почву, удобряет ее и служит появлению иного природного царства. В конечном счете не существует большой разницы между первой жизнью, которую мы получаем при рождении и второй, которая представляет собой смерть. Дело в том, что в первом случае часть материи принимает определенную форму и обновляется в утробе матери-земли. А во втором — уставшая, истощенная материя возвращается в живительное чрево, чтобы впитать собою частички эфирного вещества, которое только кажется инертным и неподвижным. Вот вкратце вся наука о законах этих трех царств, законах, существующих отдельно от природы, независимо от нее. Эти законы изначально заложены в упомянутые царства при их появлении на свет и они сдерживают слепую волю природы. Примером действия этих законов служит короткий период, называемый нами жизнью. Только благодаря истощению действуют эти законы, только благодаря разрушению они передаются следующему поколению. Первое требует наличия разложившейся материи, второе — материи застывшей. И в этом заключена единственная причина бесчисленных, следующих друг за другом перевоплощений, каждое из которых состоит из повторения цикла истощения или разрушения, и это показывает нам, что смерть так же необходима, как и жизнь, что на самом деле полной смерти не бывает и что все бедствия, о которых мы говорили, все зверства тиранов и злодейства порочных людей, также необходимы для законов всех трех царств, как и движение, дающее им непрерывную жизнь; когда Природа посылает на землю неисчислимые беды с намерением уничтожить эти царства, которые лишают ее возможности творить новые создания, она демонстрирует свое бессилие, так как в самых первых законах, заложенных в эти царства в момент их появления, была навсегда, навечно запечатлена способность к воспроизводству, и вот ее-то Природа может отобрать только через посредство уничтожения своего «я», чего совершить она не в состоянии, поскольку сама подчиняется законам, избежать которых не может и которые будут существовать бесконечно. Таким образом, своими деяниями злой человек не только помогает Природе достичь целей, которых, впрочем, достичь в полной мере она никогда не сможет, но и укрепляет законы, заложенные в этих трех царствах при их появлении. Я говорю о появлении для того только, чтобы вы легче поняли мою систему, ибо, хотя на самом деле никакого момента сотворения никогда не было, и Природа существует вне времени, появление конкретного существа продолжается, покуда сохраняется его род, и закончится может тогда лишь, когда род этот угаснет, и исчезновение всех существ освободит место для новых, которых пожелает сотворить Природа, единственное же средство для этого — всеобщее разрушение, к чему и стремится злодейство. Стало быть, преступник, который сумеет стереть с лица земли все три царства сразу и заодно лишить их возможности воспроизводства, будет лучшим союзником Природы. Теперь давайте еще раз посмотрим на наши законы в свете этой неоспоримой истины. Когда нет разрушения, нет и пищи для земли, следовательно, человек не сможет порождать человека. Это фатальная истина, ибо в ней заключено доказательство того, что добродетели и пороки нашей общественной системы не имеют никакого реального смысла, и то, что мы считаем пороком, много полезнее и нужнее, нежели добродетель, поскольку порок созидателен, а добродетель пассивна; или, если вам угодно, порок — причина, а добродетель — следствие; это доказывает, что абсолютная гармония много хуже, чем беспорядок, и если, скажем, в мире в одночасье исчезнут войны, раздоры и зло, три естественных царства расцветут до такой степени, что скоро вытеснят все остальные законы Природы. Небесные тела остановятся и прекратят оказывать свое влияние на мир, потому что возобладает самое сильное из них; тяготения не будет, и движение прекратится. И вот здесь преступления человека, ведущего свое происхождение из трех этих царств и противодействующего их непомерному возрастанию, не дают возможности нарушить во вселенских делах то золотое равновесие, которое Гораций назвал «rerum concordia discors»[46]. Следовательно, в мире необходимо зло. Но самые полезные преступления — это, без сомнения, те, которые наиболее разрушительны, а именно: отказ от размножения и уничтожение; все прочие — мелкие проступки, даже не заслуживающие такого высокого звания; итак, вы видите, Жюльетта, насколько важны преступления для законов этих царств, а также для законов самой Природы. Один древний философ назвал войну матерью всех вещей; существование убийц также необходимо, ибо без них нарушился бы всеобщий порядок вещей. Поэтому абсурдно обсуждать или наказывать их, еще нелепее обрушиваться на естественные наклонности, которые заставляют нас совершать преступления помимо нашей воли: ведь на земле не может не быть слишком много зла, если учитывать неистребимую потребность Природы в злодействе. Ах, несчастные смертные, напрасно гордитесь вы тем, что способны разрушать! Это вам не по силам, вы в состоянии изменить формы, но вы бессильны уничтожить их; вы не можете даже ни на грамм уменьшить массу природной субстанции, так как же вы собираетесь уничтожить то, что вечно? Да, вам доступно менять формы вещей, но и этот распад угоден Природе, так как из этих расчлененных частей она создает новые формы. Изменения, внесенные человеком в организованную материю, скорее служат Природе, нежели оскорбляют ее. Да что я говорю — чтобы служить ей по-настоящему, разрушение должно быть как можно масштабнее: жестокости и размаха требует она от злодейства — чем ужаснее и разрушительнее наши дела, тем больше нравятся они ей. Но чтобы еще больше угодить ей, следует предотвратить возрождение мертвых, которых зарывают в землю. Ведь убийца отбирает у жертвы только первую его жизнь, поэтому надо стремиться отобрать и вторую, если мы хотим принести больше пользы Природе, ибо она жаждет полного уничтожения и на меньшее не согласна, так что ни один убийца не в силах довести свои злодеяния до того предела, когда она насытится. Имейте в виду, Жюльетта, что истинного разрушения не бывает, что и сама смерть далека от этого; с физической и философской точки зрения смерть — это еще одна форма существования материи, в которой активный принцип, или, если угодно, принцип движения, проявляет себя беспрерывно, хотя и не столь очевидно. Рождение человека, таким образом, — вовсе не начало его существования, так же, как смерть его не есть его окончание; мать, которая носит его в утробе, дает ему жизнь не в большей мере, нежели дает ему смерть убийца, который его убивает: первая определенным образом упорядочивает кусочек материи, второй дает возможность возродиться другой материи, и оба они созидают. Ничто в сущности не рождается и ничто по своей сути не погибает — все в этом мире представляет собой действие и противодействие материи; это похоже на океанские волны, которые без конца вздымаются и опадают, на морской прилив, который постоянно наступает и отступает, и при этом ни одной капли не прибавляется, и ни одной не убавляется в общем объеме воды; это вечный поток, который был всегда и пребудет всегда, и мы, сами того не сознавая, делаемся его главными носителями, сообразно нашим порокам и добродетелям. Все в мире есть бесконечное изменение; тысячи тысяч различных частичек материи, проявляющихся в самых разных формах, разрушаются и заново возрождаются в других формах, чтобы вновь погибнуть и вновь появиться. Принцип жизни — это всего лишь результат сочетания четырех элементов; со смертью комбинация распадается, каждый элемент целым и невредимым возвращается в свою сферу, готовым вступить в новую комбинацию, когда их призовут законы трех царств; изменяет форму только целое, части остаются без изменения, и из этих частей, вновь объединенных в целое, создаются новые существа, и так происходит вечно. Но принцип жизни, будучи только плодом комбинации элементов, не существует сам по себе, он существует лишь через это объединение, он изменяется целиком, когда это объединение распадается и проникает в новое творение, создаваемое из обломков старого. А поскольку эти существа совершенно безразличны по отношению друг к другу и совершенно безразличны не только к Природе, но и к законам трех царств, изменения, производимые в материи, не имеют никакого значения: в самом деле, какое имеет значение, если, как говорит Монтескье, я леплю что-то круглое из чего-то квадратного, если из человека я делаю капусту, салат-латук, бабочку или червя; ведь тем самым я только осуществляю право, данное мне на это, и если захочу, если смогу, я перемешаю или разрушу все существа, и никто не скажет, что я действовал вопреки законам трех царств и, следовательно, вопреки законам Природы. Совсем наоборот: я верно служу этим законам, служу трем царствам, давая земле пищу, которая поможет ей творить новые создания и без которой творчеству ее придет конец; я служу законам Природы, поступая в согласии с целями вечного разрушения, которое является девизом Природы и способность к которому отобрали у нее существа, сотворенные ею. Неужели эта травинка, эта букашка или личинка, в которую превратилось убиенное мною существо, имеет какую-то особую ценность для законов, управляющих тремя царствами? Неужели в глазах Природы, которая изрыгает свои создания самым беспорядочным образом, одно из них может приобретать какое-то особое значение? Это равносильно утверждению, что из миллионов листьев, растущих на старом дереве, один более дорог ему потому лишь, что он крупнее остальных. На этот счет Монтескье говорит так: «Только наша гордыня не дает нам почувствовать нашу ничтожность и заставляет нас, несмотря на эту ничтожность, считать себя чем-то особенным в этом мире, достойным особого внимания или хотя бы простого упоминания. Нам хочется думать, что потеря такого совершенного существа, каким мы являемся, будет катастрофой для Природы, и мы даже не представляем себе, что отдельный человек, или все человечество, или сотня миллионов планет, похожих на нашу землю и до краев населенных людьми, являются лишь мелкими атомами, совсем крошечными и для Природы безразличными». Посему истребляйте, рубите на куски, истязайте, ломайте, душите, уничтожайте, жгите, стирайте в порошок, словом — превращайте в самые разные формы все творения трех царств, и вы окажете им неоценимую услугу и огромную пользу. Вы сделаетесь любимицей их законов, вы будете исполнять законы Природы, ибо мы, люди, слишком слабы и слишком немощны, чтобы сделать что-нибудь серьезное, кроме как способствовать общему порядку вещей, и то, что мы считаем беспорядком, на деле есть один из законов порядка, которого нам не дано понять и который назвали беспорядком по неразумению, потому что его последствия, угодные Природе, выбивают нас из привычной колеи или противоречат нашим убеждениям. Но если бы преступления не были необходимы для универсального миропорядка, разве они внушались бы нам? Разве мы чувствовали бы в глубине сердца потребность совершать их и в то же время удовольствие после их совершения? Как смеем мы думать, будто Природа могла вложить в нас порывы, противоречащие ее задачам? Между тем разумнее считать, что она приложила все усилия с тем, чтобы лишить нас всякой возможности делать то, что могло бы по-настоящему повредить ей. Попробуй, девочка, выпить лучи, которыми солнце освещает наш мир, попробуй изменить упорядоченный ход звезд или полет небесных тел в пространстве — попробуй, и ты увидишь, что ничего у тебя не выйдет, и все потому, что это — именно те преступления, которые могут на деле оскорбить Природу, и она предусмотрела все, чтобы мы их не совершали. Что же касается до сил и возможностей, которые она нам дала, она это сделала намеренно; так давайте творить то, что в наших силах, и уничтожать и менять то, что в наших возможностях, не боясь обидеть ее. Но самое главное — понять, что тем самым мы помогаем ей и служим ей тем усерднее, чем больше обращаемся к делам, которые по недоразумению считаются преступными. Но, быть может, есть какая-то разница между тем или иным видом преступления, и существуют убийства, настолько подлые и отвратительные, что могут привести Природу в ужас? Полноте! Будет верхом глупости, если вы хоть на минуту поверите в это. Какую ценность может представлять в глазах Природы человек, которого окружили ореолом святости наши человеческие условности? Неужели для Природы тело вашего отца, вашей матери или сестры дороже, нежели тело вашего раба? Для нее таких различий не существует и существовать не может, ведь любое тело, каким бы ценным оно не считалось по нашим законам, будет подвергаться одним и тем же метаморфозам. Поймите, что ей по сердцу жестокость, которая так пугает вас; она ждет от вас еще больше — чтобы вы были непримиримым противником любого размножения и даже чтобы стерли с лица земли все три царства, чего вы сделать, увы, не в состоянии; но если ваша жестокость не может добраться до таких высот, обратите ее на более доступные цели и удовлетворите Природу по мере своих возможностей. Если вы не можете порадовать ее глобальным разрушением, по крайней мере вложите в свои убийства побольше мерзости и ужасов, и тем самым вы выскажете свое наивысшее послушание к законам, которые она устанавливает: ваша неспособность сделать то, чего она от вас хочет, не освобождает вас от обязанности делать то, что в ваших силах. Исходя из всего вышесказанного, должно быть очевидно, что детоубийство ближе всего соответствует замыслам Природы, так как оно разрывает цепочку потомства и обрекает на гибель максимальное количество семени. При убийстве отца сын ничего не разрушает, он убирает только самое последнее звено в цепочке; когда отец убивает своего сына, он не дает возможности добавить новые звенья, и цепочка обречена; но в случае, когда сын уничтожает отца, убийца остается в живых, и вместе с ним живет будущее его рода. Дети или молодые женщины, предпочтительно беременные, — вот .лучшие объекты убийства, ибо это лучше всего отвечает целям животного царства и прежде всего Природы, именно к этому должен стремиться тот, кто желает ублажить жестокую матерь человечества[47]. Разве мы не видели, разве не чувствовали, что жестокость в преступлении нравится Природе, коль скоро только таким путем она регулирует количество наслаждения, которое доставляет нам преступление. Чем оно ужаснее, тем больше им наслаждаешься; чем оно чернее и отвратительнее, тем больше нас возбуждает. Вот так непостижимая Природа требует порочности, гнусности, жестокости в поступках, к которым нас подталкивает; она хочет, чтобы мы украсили их всеми теми атрибутами, которыми она сопровождает великие бедствия и эпидемии, поэтому оставьте все сомнения, презрите нелепые законы человечности и идиотские установления, которые сковывают нас, и бесстрашно творите то, к чему зовет вас священный голос Природы, зная, что он всегда противоречит абсурдным принципам человеческой морали и гнусной цивилизации. Неужели вы полагаете, будто цивилизация или мораль сделали людей лучше? Отнюдь: и та и другая только испортили человека, подавили в нем зов Природы, который делал его свободным и жестоким; отчужденный от нее, весь род человеческий погрузился в болото разложения, его врожденная жестокость превратилась в подлую хитрость, и от этого зло, которое творит человек, сделалось еще опаснее для его собратьев. Коль скоро должен он творить его, коль скоро оно необходимо и угодно Природе, дайте человеку эту возможность, дайте ему право поступать так, как ему больше нравится, и пусть он предпочтет жестокость подлости, ибо в этом больше естественности и, если угодно, благородства. Я не устану повторять: никогда ни один умный народ не возводил убийство в категорию преступлений, ведь чтобы признать его преступлением, в нем должен присутствовать факт разрушения, чего на самом деле нет, как мы уже убедились. Кроме того, убийство — это не более, чем изменение формы, которое не приводит к нарушению ни закона трех царств, ни закона Природы, но напротив того, служит им[48]. Так разве можно наказывать человека за то, что он несколько преждевременно разлагает на составные части кусочек материи, который, в сущности, для того и предназначен и который из тех же самых элементов образует новые соединения: чем скорее вы убьете муху, тем скорее появится на свете какой-нибудь турецкий паша, а если пощадите таракана, одним архиепископом на земле будет меньше. Следовательно, нет ничего дурного или злодейского в том, чтобы разложить на элементы чью-нибудь плоть и получить средство для создания тысячи насекомых за счет пролития крови в более крупном животном, именуемом человеком. Короче говоря, убийца — такое же естественное явление, как война, голод или холера; это — средство, которое имеет в своем распоряжении Природа и которое ничем не хуже других враждебных нам сил. Таким образом, когда кто-то осмеливается заявлять, что убийца оскорбляет Природу, я считаю это такой же нелепостью, как, скажем, утверждать, что холера, голод или война оскорбляют Природу или совершают преступление, ибо разницы здесь я не вижу. Но мы же не можем выпороть или сжечь, или заклеймить каленым железом, или повесить ни холеру, ни голод, между тем как это можно сделать с человеком: именно поэтому его признают виновным. Вообще сплошь и рядом мы видим, что вина определяется не серьезностью проступка, а степенью уязвимости преступника, вот почему богатство и высокое положение всегда правы, а нищета всегда оказывается виновной. Что же касается до жестокости, ведущей к убийству, можно с уверенностью сказать, что это одна из самых естественных наклонностей человека, к тому же одна из самых усладительных и приятных, которые он получил от Природы; жестокость в человеке — не что иное, как выражение его желания проявить свою силу. Она сквозит во всех его делах и словах, во всем его образе жизни; порою она маскируется воспитанием, но очень быстро эта маска спадает, и тогда она проявляется с новой силой в самых разных формах. Сильный трепет, который мы ощущаем при мысли о жестоком преступлении и во время его свершения, является убедительнейшим доказательством того, что мы рождены служить слепыми орудиями законов трех царств и промысла Природы и что, как только отдаемся своему порыву, сладострастие проникает в наш организм через все поры. Поэтому надобно награждать убийцу, а не наказывать: запомните, что ни одно преступление на свете не требует такой силы и энергии, такого мужества и ума, как великое дело убийства. Существуют тысячи ситуаций, когда умному правительству следовало бы использовать только наемных убийц… Тот, кто знает, как подавить вопли своей совести и играючи обращаться с чужой жизнью, уже готов к самым великим деяниям. Одному небу известно, сколько в мире людей, которые добровольно становятся преступниками просто потому, что недальновидное правительство игнорирует их дар и не употребляет его в дело; в результате несчастные погибают, на колесе за поступки, которые могли бы принести им почет и уважение. Все эти Александры Великие, все эти маршалы — и Тюренн и Саксонский[49] и прочие — могли бы сделаться разбойниками с большой дороги, если бы высокое происхождение и улыбка фортуны не устелили им лаврами путь к славе. И, конечно же, все эти Картуши, Мандрены и Дерю[50] стали бы великими людьми, если бы правительство знало, как использовать их талант. Это же верх самой вопиющей несправедливости! Существует множество хищных зверей — лев, волк, тигр, — которые живут только убийством и не признают никаких законов, кроме своих собственных; в то же время в мире встречаются и другие животные, которые занимаются таким же делом, удовлетворяя не голод, а другую страсть, и их называют преступниками! Мы часто жалуемся на тех или иных диких зверей, которые кажутся нам опасными или приносят нам вред, но мы со вздохом приговариваем, исходя из здравого смысла: «Да, это ужасное и опасное создание, но оно полезное: Природа ничего не создает без надобности, возможно, этот зверь вдыхает какой-то воздух, который в противном случае мог отравить нас, или поедает насекомых, представляющих для нас еще большую угрозу». Давайте же рассуждать так же здраво и в отношении других животных и видеть в убийстве только руку, направляемую непреложными законами, руку, которая служит Природе и через преступления, какими бы чудовищными их ни считали, действует ради каких-то неизвестных нам целей или же предотвращает несчастья, в тысячу раз более ужасные, нежели те, что она творит. «Софистика! Голая софистика! — завопят глупцы, услышав мои слова. — На самом деле убийство оскорбляет Природу, и тот, кто его совершил, будет терзаться до конца своих дней». Так могут рассуждать только круглые идиоты. Убийца терзается совсем не потому, что поступок его плох сам по себе, и в тех странах, где убийство пользуется почетом, он не терзается — будьте уверены в этом… Разве воин рыдает над поверженным врагом? Единственное неприятное чувство, которое мы испытываем при убийстве, вызвано его запретностью; у каждого человека в жизни бывают моменты, когда сердце его сжимается от страха перед вполне обычным поступком, если в силу каких-то обстоятельств он подпадает под запрет. Например, прибитый к дверям знак, запрещающий вход, кого угодно заставит ощутить неприятный холодок в спине, хотя человек и не видит ничего дурного в том, чтобы переступить порог. То есть страх этот порождается только фактом запрета, а не самим поступком, в котором может и не быть ничего преступного. Малодушие — кратковременное чувство вины и страха, сопровождающее убийство, — проистекает только из предрассудка и никоим образом не связано с реальностью. Но представим на минуту, что ветер подул в другую сторону, что меч правосудия поражает то, что совсем недавно называлось добродетелью, а закон вознаграждает преступление, и вы увидите, как добродетельные будут трястись от страха, а злодеи вздохнут спокойно, хотя и те и другие будут продолжать заниматься своим любимым делом. В таких случаях Природа безмолвствует, возмущенный голос, грохочущий в нашей душе, принадлежит предрассудку, с которым легко справиться, если приложить немного усилий и иметь желание. Однако существует некий священный орган, чей проникновенный шепот мы слышим прежде, чем раздадутся голоса заблуждения или воспитания; этот таинственный голос напоминает нам о нашей связи с первичными элементами и подталкивает нас к гармоничному слиянию этих элементов и их сочетаний в новую форму, которую выбирают сами эти элементы. Этот голос — негромкий и неназойливый — не вдалбливает в нас божественные проповеди, не напоминает нам о кровных узах или общественных обязанностях, которые насквозь фальшивы, но изрекает одну только правду. Между прочим, тот голос не внушает нам поступать с другими так, как мы хотим, чтобы поступали с нами, и если мы внимательно прислушаемся к нему, окажется, что он говорит нам нечто противоположное. «Помните, — говорит нам Природа, — всегда помните: все зло, которое вы наносите ближнему, воздается вам добром и сделает вас счастливым; законы мои гласят, что вы должны истреблять друг друга и без конца и без раздумий вредить ближнему своему. Поэтому я вложила в вас неистребимую потребность творить зло, ибо я желаю вам добра. Пусть ваши близкие — отец, мать, сын, дочь, племянница, жена, сестра, муж, друзья ваши — будут для вас не дороже, чем самый последний червь, ползающий по земле; все эти связи, обязанности, привязанности придуманы не мною, но порождены слабостью, воспитанием и безумием, ко мне они не имеют никакого отношения; вы можете нарушать и попирать их, презирать и отменять их — меня это не касается. Вы — такое же творение мое, как бык, осел, артишок или вошь; всем вам я дала способности — одним больше, другим меньше, — и каждый из вас должен сполна использовать свои собственные. Однажды покинув мое чрево, вы больше мне не принадлежите, и я не отвечаю за ваши поступки. Если вы пребываете в добром здравии и размножаетесь — меня это не волнует, если вы истребляете и себя и себе подобных, если вы, употребляя ваши способности, сметете с лица земли все три царства и опустошите ее, и ничего на ней не останется, я буду безмерно рада, ибо в свою очередь смогу использовать атрибуты своего могущества и свою способность созидать, плодить новых существ, которой лишило меня ваше проклятое потомство. Прекратите творить, уничтожьте все сущее — вы ни в малейшей степени не нарушите мой замысел и мой промысел. Но что бы вы ни делали — уничтожали или созидали — в моих владениях ничего от этого не убудет; лист, упавший с дерева, так же полезен для меня, как и могучие кедры, растущие в лесах ливанских, и питающийся падалью червь ничуть не хуже в моих глазах, нежели самый могущественный король на земле. Поэтому крушите или созидайте по мере сил и возможностей ваших: завтрашнее солнце взойдет на прежнем месте, миры, которые я бросила в бесконечное пространство, будут продолжать свой бег по своим орбитам, а если вы разрушите все, если все три царства будут уничтожены вашей порочностью и не смогут восстать из праха, утратив свою способность к взаимному воспроизводству, ну что ж — уничтоженные предательской рукой, они будут заново воссозданы мною, я вновь сотворю их, и будет на земле так же, как было до сих пор. Таким образом, мне по душе самые грандиозные, самые чудовищные и самые жестокие злодеяния. Вот каковы законы Природы, Жюльетта; это единственные законы, которые она продиктовала, единственные, угодные ей законы, и нарушать их мы не имеем права. Если же люди придумывают свои, остается лишь посмеяться над их глупостью, но даже если приходится подчиняться им, мы не должны становиться жертвой человеческой глупости — мы должны освободиться от предрассудков и не упускать ни единой возможности мстить за вынужденное унижение самым изощренным надругательством над придуманными законами. Жалеть следует лишь о том, что Природа не дала нам столько талантов и столько способностей к злодейству, сколько нам бы хотелось. Вместо того, чтобы благодарить нашу неразумную праматерь за то, что она предоставила нам такую куцую свободу для осуществления необъятных желаний, внушенных ею же, мы должны проклинать ее в глубине души за то, что она ограничила наши возможности исполнять ее волю. Мы должны обратиться к ней с такими словами: «О Ты, неразумная и тупая сила, случайно породившая меня, Ты, которая швырнула меня в этот мир с тем, чтобы я оскорблял Тебя, зачем Ты вдохнула в мою огненную душу страсть к безграничным преступлениям и наделила меня такими скудными средствами и возможностями? Я с радостью готов повиноваться Тебе, ибо Ты требуешь от меня ужасов — и ужасов жаждет моя душа, — если только я буду иметь силы, которых Ты, по собственному неразумию, дала мне недостаточно. Даже уничтожив все создания, населяющие землю, все равно я не выполню своего предназначения, потому что этим послужу только Тебе, жестокая Мать, между тем как я жажду отмщения — жажду отомстить Тебе за то, что Ты, движимая глупостью или коварством, никогда не позволяешь людям воплотить в дела ужасающие желания, которые Ты в них пробудила». — А теперь, Жюльетта, — продолжал первосвященник, — я хочу привести вам несколько примеров, которые покажут, что всюду и во все времена человек наслаждался разрушением, а Природа — тем, что позволяла ему делать это. В области Каподимонте существовал такой обычай: если женщина рожала двойню, муж сразу душил одного из детей. Всем известно, как обращаются со своими детьми арабы и китайцы: в живых оставляют примерно половину, остальных убивают, сжигают или топят — главным образом девочек. Такая же страшная участь уготована новорожденным на Формозе. Мексиканцы никогда не отправляются в военный поход, не принеся перед этим в жертву детей обоего пола. Японским женщинам позволяется делать аборты, когда они захотят, и никто не требует от них отчета за их потомство[51]. Во дворце калькуттского короля есть железное кресло, в которое по праздникам усаживают ребенка, под ним разводят большой костер, и жертва сгорает дотла. Римляне никогда не карали смертью за убийство, и императоры долгое время следовали закону Суллы, который приговаривал убийц всего лишь к штрафу. На острове Минданао[52] такое преступление возводится в дело чести; если человек предоставляет доказательство своего преступления, его зачисляют в категорию мужественных и дают право носить почетную красную ленту. У жителей Никарагуа такое право можно было заслужить несколькими убийствами: требовалось уничтожить семерых, чтобы получить красный тюрбан. На берегах Ориноко матери топят своих детей в реке, едва те появляются на свет. В королевстве Зопит и Трапабания[53] отцы перерезают горло детям любого пола, когда они им надоедают или начинают приобретать уважение окружающих. На Мадагаскаре родители бросают на съедение диким зверям своих детей, родившихся во вторник, четверг и пятницу. В Восточной Римской империи отец мог убить ребенка любого возраста, если тот вызывал его недовольство. Из некоторых глав Пятикнижия мы узнаем, что отец обладал правом на жизнь и смерть своих детей. Законы у парфян и армян позволяли отцу убивать своего сына и даже дочь, когда они достигали брачного возраста. Такой же обычай Цезарь обнаружил у галлов. Царь Петр обратился к своим подданным с воззванием, суть которого заключалась в том, что согласно всем законам — человеческим и небесным — отец имеет беспрекословное право на жизнь и смерть своих детей и может осуществлять его без разрешения и в любое время. Как только этот декрет был обнародован, Петр сразу начал проводить его в жизнь. Вновь избираемый вождь галласов[54] должен был доказать свою доблесть набегом на Абиссинию и, только совершив множество преступлений, получал право на свой пост. Он должен был грабить, насиловать, калечить, истреблять, жечь; чем ужаснее были его подвиги, тем больше была его слава. Каждый год египтяне приносили в жертву Нилу юную девственницу. Когда же их сердца охватила жалость и они решили покончить с этим обычаем, благотворные разливы реки прекратились, и Египет столкнулся с голодом. Воинственный народ не должен отказываться от принесения в жертву людей, если оно представляет собой яркое зрелище. Рим был владыкой мира, пока римляне любили такие спектакли, и погрузился в упадок, а затем в рабство, когда вошла в моду христианская мораль, согласно которой грешно любоваться убийством людей. Однако за аргументом последователей Христа стояла не гуманность, а страх того, что звезда идолопоклонничества вновь воссияет над Европой и они сами могут оказаться жертвами своих противников. Вот почему эти мошенники проповедовали милосердие, вот почему они сочинили нелепый миф о братстве. Нашлись и другие народы, которые приняли эту мораль и которых иначе как трусливыми или сумасшедшими не назовешь. Почти все дикари Америки истребляли своих стариков, когда те становились беспомощными; кстати, это был настоящий акт добросердечия со стороны сына, и больной и немощный отец проклинал его, если тот не осмеливался сделать это. В далеких южных морях есть остров, где женщин убивают, когда они уже не могут рожать, как бесполезных созданий, и в самом деле, на что они еще годятся? Народы варварских стран не знают законов, карающих за убийство жен и рабов. Ни в одном восточном гареме не возбраняется убивать женщин, ибо всегда можно купить свежих. На острове Борнео существует поверье, что все, кого вы истребите, будут вашими рабами в следующем мире, поэтому если вы хотите, чтобы вам лучше прислуживали после вашей смерти, вы должны совершить больше убийств при жизни. Когда жители Караскана в Тартарии встречали чужестранца, обладавшего умом, богатством и благородным обликом, они убивали его, чтобы завладеть его качествами и передать их своему потомству. В королевстве тангутов[55] есть такой обычай: юноша берет кинжал и на несколько дней удаляется из родных мест для того, чтобы убивать любого встречного, без разбору и жалости; считается, что павшим от его руки гарантируется величайшее счастье в другой жизни. В княжестве Кахао[56] есть профессиональные убийцы, которых всегда можно нанять: если вы хотите свести с кем-нибудь счеты, вы выкладываете определенную сумму и можете больше ни о чем не беспокоиться. Это напоминает мне историю Великого Старца, жившего в горах, которая, может быть, вам неизвестна. Этот принц держал в своих руках жизнь всех мелких соседних суверенов, ему было достаточно отправить убийцу к любому из них. и посланец неукоснительно выполнял его поручение. Будьте уверены, что профессиональные убийцы есть и в Италии, и мудрое правительство смотрит на них сквозь пальцы, потому что не претендует на исключительное право распоряжаться человеческой жизнью. В давние времена в Зеландии[57] каждый год девяносто девять мужчин приносились в жертву местному божеству. Когда карфагеняне видели у стен города врага, они умертвляли две сотни детей, выбранных из самых знатных семейств, ибо один из законов гласил, что Сатурн принимает только представителей высшей касты. Штрафом облагались матери, которые во время этой церемонии обнаруживали хотя бы малейшие признаки жалости, и убийство совершалось на их глазах. Вот вам пример мудрого народа, который заклеймил позором сентиментальность! Один северный король, чье имя я запамятовал, уничтожил девятерых своих детей с единственным намерением продлить таким способом свою жизнь. И не надо осуждать этот каприз — он заслуживает лишь снисходительной улыбки, так как предрассудки простительны, когда они доставляют удовольствие. Шу-Ум-Чи, отец последнего китайского императора, приказал убить тридцать мужчин на могиле своей любовницы, чтобы она с миром перенеслась в рай. Во время своего последнего путешествия на Таити Кук обнаружил останки человеческих жертвоприношений, которых не заметили предыдущие путешественники. Когда Ирод, царь иудейский, лежал на предсмертном одре, он повелел созвать на ристалище в Иерихоне всех еврейских вельмож, и его сестра Саломея должна была умертвить их всех до единого в тот момент, когда он испустит дух, чтобы скорбь была всеобщей и чтобы евреи, оплакивая своих друзей и родственников, проливали слезы и над его прахом. Как сильна должна была быть эта страсть, продленная за пределы жизни! Правда, приказ Ирода не был выполнен. Собственной рукой Магомет II отрубил голову своей любовнице, желая показать солдатам, что его сердце невозможно смягчить даже любовью, а перед тем он провел ночь в объятиях Ирины и удовлетворил свои желания[58]. Этот же властелин, заподозрив, что одна из его наложниц стащила огурец в его огороде, выстроих их и одной за другой вспарывал животы до тех пор, пока не обнаружил пропажу в потрохах виновницы… Когда он заметил какие-то ошибки в картине, изображавшей усекновение главы Иоанна Крестителя, Магомет приказал обезглавить раба, чтобы доказать Беллини, венецианскому художнику, автору картины, что тот неверно изображает натуру, и сказал ему. «Смотри, как выглядит отрубленная голова». Этот великий человек и философ, убежденный, что подданные существуют только для утоления страстей властелина, приказал привязать к фашинам сто тысяч обнаженных рабов и рабынь и бросить их в крепостной ров перед стенами Константинополя, когда осаждал этот город. Абдулькар, генерал короля Визапура, имел гарем с двенадцатью сотнями жен; когда он получил приказ отправиться с войском на поле битвы, опасаясь, что в его отсутствие женщины не будут хранить ему верность, он велел перерезать им горло накануне отъезда. Проскрипции Мариуса и Суллы — шедевры жестокости; Сулла, истребивший добрую половину Рима, умер спокойной смертью в своем доме в окружении преданных людей. Попробуйте теперь сказать, что Бог все видит и наказывает злодеев! Нерон приказал предать смерти десять или двенадцать тысяч душ на арене цирка за то, что кто-то из горожан — так и не узнали, кто именно — оскорбил одного из его возничих. Именно во время его царствования обрушился амфитеатр в Пранесте, что вызвало гибель еще двадцати тысяч человек; нет никаких сомнений в том, что сам император устроил эту дьявольскую шутку. Коммод жестоко расправлялся с римлянами, которые интересовались историей жизни Калигулы; он бросал их на съедение хищным зверям. Во время своих ночных прогулок он забавлялся тем, что убивал прохожих или же приказывал схватить десятка два несчастных, затем, вооружившись жезлом или дубинкой, убивал их ради развлечения. Восемьдесят тысяч римских пленников, которых истребил Митридат, Сицилийская Вечерня[59], кровавая Варфоломеевская ночь, не менее кровавые крестовые походы, восемнадцать тысяч обезглавленных герцогом Альба ради утверждения в Нидерландах религии, которая осуждает кровопролитие, — и сколько еще можно привести примеров, доказывающих, что преступлениями всегда движут страсти. Константин, этот суровый римский император, так любимый христианами, казнил своего зятя, племянников, свою жену и своего сына. Туземцы Флориды разрывают своих пленников на куски и к этой пытке иногда добавляют другую, очень изощренную, заключающуюся в том, что в задний проход жертвы вонзают стрелу, которая выходит из плеча. Никто не сравнится в жестокости с индейцами: все племя должно участвовать в жестоких развлечениях и забивать осужденных до смерти, при этом всех заставляют петь. Еще одна утонченная жестокость — лишать людей права оплакивать своих близких. Так же жестоко дикари поступают с пленниками: у них вырывают ногти и груди, ломают пальцы, сдирают кожу, протыкают гениталии, причем этими пытками, как правило, занимаются женщины, и они делают все возможное, чтобы превратить последние минуты несчастных в ужасные страдания, и наслаждаются этим. Да разве любой ребенок не являет собой пример жестокости, которая порой удивляет взрослых? Его поведение показывает, что жестокость — естественное свойство; посмотрите, как он истязает птенцов и еще радостно смеется, видя конвульсии бедной птички. Аборигены Маори — не единственные, кто поедает своих врагов; другие дикари кормят ими собак. Некоторые вымещают злобу на беременных женщинах, распарывают им животы, вытаскивают оттуда младенцев и вышибают им мозги о материнскую голову. Герулы — одно из древнегерманских племен — приносили в жертву всех пленников, захваченных в бою; скифы довольствовались тем, что убивали каждого десятого. А как давно перестали французы истреблять своих пленных? После битвы при Ажинкуре — которая стала черным днем для Франции — Эдуард истребил всех пленников поголовно. Когда Чингисхан захватил Китай, он приказал уничтожить на своих глазах два миллиона детей. Почитайте жизнеописания двенадцати Цезарей у Светония, и вы узнаете о тысячах жестокостей такого рода. В Малабаре настолько сильно презирают касту Пули, что могут безнаказанно убить первого встреченного представителя этой касты. Если малабарец желает поупражняться в стрельбе из лука, он выбирает мишенью любого пулийца независимо от пола и возраста. Русские, датские и польские дворяне имели право убивать своих крепостных при условии, что оставят на мертвом теле монету: вот истинная цена человеческой жизни, жизни любого человека; кроме того, деньги хоть как-то возмещают ущерб, между тем как кровавая месть ничего не дает, и закон «lex talionis»[60] — отвратительный закон, ибо убийца иногда имеет причину для своего преступления, а недалекие служители Фемиды не имеют никакого мотива для жестокого наказания. Пусть они ответят на такой вопрос: — Какое преступление вы усматриваете в убийстве? В том, что кого-то лишили жизни? Только и всего? Да, я отнял жизнь у человека, но что если он сам совершил множество преступлений, и, убив его, я выполнил волю закона, а если я и совершил неправедное дело, то разве не то же самое делает закон? Так что выбирайте: либо невиновен тот, кто убивает преступника, либо безнравственен закон, убивающий того же преступника. В самых разных странах и во все века истребляли рабов на могилах хозяев. Неужели, на ваш взгляд, эти народы видели нечто преступное в убийстве? Кто подсчитает число индейцев, которых уничтожили испанцы в эпоху завоевания Нового Света? Только перетаскивая грузы завоевателей, за один год погибли двести тысяч. Октавиан истребил триста человек невинных в Перудже по случаю празднования годовщины смерти Цезаря. Один калькуттский пират захватил португальскую бригантину; он взял ее на абордаж, когда вся команда спала, и всем перерезал горло за то, что они осмелились вздремнуть, как он пошутил, во время налета. Фаларис[61] обыкновенно заточал людей в бронзового быка, устроенного таким образом, что вопли узников усиливались многократно. Весьма своеобразная пытка, и каким воображением должен был обладать тиран, который придумал ее! Франки могли свободно распоряжаться жизнью своих жен. Король Авы[62] как-то раз узнал, что кучка его подданных отказалась платить налоги; он приказал арестовать несколько тысяч и сжечь их на огромном костре, поэтому в государстве сталь просвещенного монарха никогда не было никаких революций. Властителю Романьи доложили, что город Падуя восстал против него, тогда он заковал в цепи одиннадцать тысяч строптивых горожан и на общественной площади предал их самой мучительной смерти. Одна из многих жен короля Ахема3 вскрикнула во сне и разбудила остальных; в гареме началась суматоха, монарх захотел узнать причину шума, но никто не мог дать удовлетворительного ответа, тогда он велел пытать все три тысячи женщин; он подверг их мучительным испытаниям и снова не получил ответа; после этого им отрубили обе руки и обе ноги и бросили тела в пруд. Подобная жестокость, несомненно, высекает яркие искры похоти в душе тех, кто этим занимается[63]. Одним словом, убийство есть страсть, такая же страсть, как карточная игра, вино, мальчики и женщины, и когда она превращается в привычку, обойтись без нее уже невозможно[64]. Ничто не возбуждает нас так, как она, ничто не сулит столько наслаждений, и никогда она не надоедает; препятствия только придают ей дополнительный аромат, а вкус к ней доходит до фанатизма. Вы хорошо знаете, Жюльетта, каким чудесным образом жестокость сочетается с распутством и какой терпкий привкус она придает ему. Она оказывает мощное воздействие на разум и на тело одновременно, она воспламеняет все чувства, возносит душу в небеса. Она производит смятение в нервной системе, более сильное, нежели любой другой сладострастный предмет, мы наслаждаемся ею неистово и безгранично, и наслаждение это переходит в экстаз. Мысль о ней щекочет наше воображение, ее свершение электризует нас, воспоминание о ней вдохновляет, и мы постоянно испытываем огромное, всепоглощающее желание повторить ее. Чем больше мы знаем будущую жертву, тем больший интерес она в нас вызывает, чем ближе она нам, чем священнее узы, соединяющие нас, тем сильнее наше искушение уничтожить ее. Здесь появляется утонченность, как это случается со всеми удовольствиями; если здесь присутствует личный момент, исчезают все границы, жестокость возводится в самую высокую степень, ибо чувство, вызываемое ею, возрастает по мере того, как пытка становится более изощренной, и с этого момента все, что вы ни творите, меркнет по сравнению с тем, что рождает ваше воображение. Теперь предсмертная агония должна быть медленной, долгой и ужасной, чтобы вся душа была потрясена ею, и мы хотим, чтобы жертва имела тысячу жизней, чтобы мы испытали тысячекратное удовольствие, убивая ее. Каждое убийство есть восхождение на более высокую ступень, каждое требует усовершенствования в следующем; очень скоро обнаруживается, что убивать — недостаточно, что надо убивать так, чтобы кровь застывала в жилах; кстати, хотя мы и не осознаем это, непристойность почти всегда приводит к такому ощущению. Давайте теперь рассмотрим примеры, где слиты воедино оба чувства — сладострастие и жестокость. Я уверен что вы получите от них удовольствие, ибо всегда можно найти что-то новое и интересное для себя в проявлении возвышенных страстей. Ирландцы обыкновенно помещали жертву под тяжелый — предмет и раздавливали ее. Норвежцы проламывали жертвам череп… Галлы ломали спину… Кельты вонзали саблю между ребер… Ютландцы[65] вынимали из них внутренности или поджаривали в печах. Римские императоры получали удовольствие, созерцая экзекуции юных девственниц-христианок, которым раскаленными докрасна щипцами рвали груди и ягодицы, заливали в раны кипящее масло или смолу, вливали эти жидкости во все отверстия. Иногда они сами исполняли роль палача, и тогда истязание становилось гораздо мучительнее; Нерон редко упускал возможность истязать эти несчастные создания. Сирийцы сбрасывали свои жертвы с высокой горы. Марсельцы забивали их дубинкой до смерти, при этом особое предпочтение оказывали бедным и обездоленным, чей вид всегда вдохновляет на жестокость. Чернокожие жители долины реки Калагар отдают маленьких детей на съедение птицам и очень любят такие зрелища. Историки пишут, что в Мексике четыре жреца держат пациента за ноги и за руки, а верховный жрец вспарывает ему грудь от горла до пупка, вытаскивает еще бьющееся сердце и обмазывает его горячей кровью идола. В огромной толпе народов, населяющих землю, вряд ли отыщется один, который придавал бы хоть какое-то значение человеческой жизни, и в самом деле, в мире нет ничего, менее ценного. Американские индейцы вставляют в мочеиспускательный канал жертвы тонкую тростинку с мелкими колючками и, зажав ее в ладонях, вращают в разные стороны; пытка длится довольно долго и доставляет жертве невыносимые страдания. Ирокезы привязывают кончики нервов жертвы к палочкам, которые вращают и наматывают на них нервы; в продолжение этой операции тело дергается, извивается и в конце концов буквально распадается на глазах восхищенных зрителей — по крайней мере так рассказывают очевидцы. — Это действительно так, — подхватила Жюльетта и поведала его святейшеству о том, как сама участвовала в аналогичной пытке. — Зрелище это незабываемое, и вы, друг мой, могли бы плавать в потоке спермы, которую я извергала в это время. — На Филиппинах, — продолжал удовлетворенный папа, — обнаженную жертву привязывают к столбу лицом к солнцу, которое медленно убивает ее. В другой восточной стране жертве распарывают живот, вытаскивают кишки, засыпают туда соль и тело вывешивают на рыночной площади. У одного американского племени до сих пор существует такое наказание: виновника закалывают копьями, разрывают на части, и вдову заставляют есть мясо убитого. Прежде чем отправиться собирать ареку[66], жители Тонкинского залива дают ребенку съесть один отравленный орешек, и его смерть, по их мнению, служит залогом хорошего урожая. В этом случае убийство представляет собой религиозный акт. Гуроны подвешивают над связанной жертвой труп таким образом, чтобы вся мерзость, вытекающая из мертвого разлагающегося тела, попадала на ее лицо, и жертва испускает дух после долгих страданий. Свирепые казаки далекой России привязывают жертву к хвосту лошади и пускают ее в галоп по неровной местности; если помните, таким же образом погибла королева Брунгильда. В той же стране человеку втыкают в ребра крюки и подвешивают его. Турки до сих пор сажают жертву на кол. Во время своих путешествий по Сибири один европеец видел женщину, по самую шею закопанную в землю; в таком положении ее кормили, и она скончалась только на тринадцатый день. Весталок замуровывали в узкие тесные ниши, где стоял стол, на котором оставляли свечу, хлеб и бутылку с маслом. Совсем недавно в Риме обнаружили подземный ход, ведущий из императорского дворца в «катакомбы весталок»[67]. Это доказывает, что императоры либо ходили любоваться этим возбуждающим зрелищем, либо обреченных девушек доставляли во дворец, где властители наслаждались ими, после чего убивали сообразно своим вкусам и прихотям. В Марокко и Швейцарии осужденного зажимали между двух досок и распиливали пополам. Один африканский царек по имени Гиппомен отдал своих детей — сына и дочь — на съедение лошадям, которых долгое время не кормили, очевидно, по этой причине он и получил свое имя[68]. Галлы в течение пяти лет держали своих жертв в тюрьме, затем насаживали их на вертел и сжигали; это делалось в честь высшего божества, на которого можно было списать всю человеческую несправедливость. Древние германцы топили людей в болоте. Египтяне вставляли сухие камышинки во все части тела жертвы и поджигали их. Персы — самый изобретательный в мире народ по части пыток — помещали жертву в круглую долбленную лодку с отверстиями для рук, ног и головы, накрывали сверху такой же и заставляли несчастного есть и пить; если он отказывался, ему выкалывали глаза; иногда лицо его обмазывали медом, чтобы привлечь диких ос, в конечном счете его заживо поедали черви. Кто может поверить, что в таком состоянии человек может прожить более двух недель? Какое искусство и какая изобретательность! Ведь только большое искусство позволяет умертвлять человека день за днем и растянуть смерть на долгие дни. Те же персы растирали жертву между жерновами или сдирали кожу с живого человека и втирали в освежеванную плоть колючки, что вызывало неслыханные страдания. В наше время непослушным или провинившимся обитательницам гарема надрезают тело в самых нежных местах и в открытые раны по капле закапывают расплавленный свинец; свинец также заливают во влагалище или делают из ее тела подушечку для булавок, только вместо булавок используют пропитанные серой деревянные гвозди, поджигают их, и пламя поддерживается за счет подкожного жира жертвы. Здесь Жюльетта опять уверила его святейшество в том, что знакома и с этой пыткой. — Даниэль, — продолжал тот, — сообщает, что вавилоняне бросали осужденных в пылающие печи. Македонцы распинали их вниз головой. Афиняне вскрывали жертвам вены и помещали их в ванну, куда добавляли яд. Римляне вешали мужчин за гениталии; им же принадлежит честь изобретения пытки на колесе. Обычный их метод четвертования заключался в том, что все четыре конечности обреченного привязывали к наклоненным до земли вершинам молодых деревьев, затем деревья отпускали одновременно, и жертва разрывалась на четыре части. Меттиуса-Суффетиуса[69] четвертовали при помощи четырех колесниц. Во времена императоров осужденных засекали кнутом до смерти. Или же завязывали жертву в кожаный мешок вместе со змеями и бросали в Тибр. А еще человека привязывали к ободу большого колеса, которое быстро раскручивали сначала в одну сторону, потом, так же быстро, в противоположную, у несчастного все обрывалось внутри, и очень часто он блевал собственными кишками. Великий Торквемада[70] любил присутствовать при пытках, когда щипцами терзали самые нежные части человеческого тела; иногда он приказывал сажать жертву на острый кол таким образом, чтобы основной вес приходился на крестец: в этой ужасной позе происходят сильнейшие конвульсии, и умирающий часто разражается жутким спазматическим хохотом[71]. Апулей описывает удивительную казнь, которой подвергли одну женщину: убили осла, вытащили из него потроха, в его шкуру зашили несчастную так, что торчала одна голова, и бросили на съедение диким зверям. Тиран Максенций[72] привязывал живого человека к трупу и оставлял его заживо гнить и разлагаться. Есть страны, где связанную жертву кладут возле костра, и пламя постепенно прожигает в ее теле отверстия, проникает внутрь и пожирает все внутренности. Во времена «драгонад»[73] женщинам, не желавшим целовать облатку, набивали в анус и во влагалище порох, и они разрывались, как бомбы. Вы даже не представляете себе, какой любовью они воспылали после этого к телу христову и к тайной исповеди. И как можно не любить Бога, во имя которого творились такие славные дела! Возвращаясь к классическим пыткам, напомню о Святой Катерине, которую привязали к бревну, утыканному гвоздями, и столкнули с крутой горы. Не правда ли, Жюльетта, приятный способ попасть в рай? Можно вспомнить и многих других мучеников религии, чьим апостолом я являюсь скорее по материальным соображениям, нежели по убеждению: им втыкали под ногти иголки, поджаривали на угольях, опускали вниз головой в яму, где находились голодные собаки или змеи, и подвергали тысячам других мучений, которые трудно себе представить[74]. Перейдем опять к чужестранным обычаям. В Китае палач мог поплатиться своей головой, если жертва погибала прежде назначенного срока, который был, как правило, весьма продолжительным — восемь или девять дней, и за это время самые изощренные пытки сменяли друг друга беспрерывно. Англичане рубили свои жертвы на куски и варили в котле, а в своих колониях истирали негров в порошок на жерновах для сахарного тростника, и смерть эта была столь же медленной, сколько ужасной. На Цейлоне жертву заставляли есть свою собственную плоть или плоть своих детей. Жители Малабара — также лихие рубаки, причем пользуются кривой саблей. Кроме того, они бросают людей на съедение тиграм. В Сиаме человека, попавшего в немилость, бросают в загон с разъяренными быками, и те пронзают его рогами насквозь и затаптывают насмерть. Король этой страны заставил одного мятежника есть собственное мясо, которое время от времени отрезали от его тела; те же сиамцы помещают жертву в сплетенный из лиан балахон и острыми предметами колют его; после этой пытки быстро разрубают его тело на две части, верхнюю половину тут же укладывают на раскаленную докрасна медную решетку, эта операция останавливает кровь и продлевает жизнь человека, вернее, получеловека. Примерно так же поступают с осужденными в Кохин-Хине[75], где их привязывают к столбу и каждый день по одному лоскуту сдирают с них кожу. Корейцы накачивают жертву уксусом и, когда она распухнет до надлежащих размеров, бьют по ней, как по барабану, палочками, пока она не умрет. Их король однажды посадил свою сестру в железную клетку, под которой развели костер, и его величество долго любовался ее акробатическими прыжками. В некоторых странах человека подвешивают так, чтобы он опирался бедрами в один поперечный стержень, а лодыжками в другой, и бьют его прутьями по лодыжкам и ягодицам. Этот способ широко распространен в Турции и у варварских народов. У китайцев есть пустотелый медный столб двадцать локтей в высоту и восемь в диаметре, который называется «пао-ла»; его раскаляют изнутри, крепко привязанный человек обхватывает этот столб руками, прижимается к нему всем телом и медленно зажаривается. Говорят, эту пытку придумала супруга императора, которая, наблюдая за происходящим, всегда испытывала бурный оргазм[76]. Японцы предпочитают вспарывать животы, при этом иногда четверо человек держат пациента, пятый разбегается, запрыгивает на него и железной булавой раскалывает череп, как орех. Моравские братья[77] доводили пленников до смерти посредством щекотки. Аналогичной пытке подвергают женщин, щекоча им клитор, что также заканчивается смертью. А что бы вы сказали, увидев знатного и богатого человека, служащего палачом? Вот вам убедительный пример жестокости, вызываемый похотью. Султан Измаил лично казнил преступников своей империи; в Марокко можно было лишить человека жизни только его царственной рукой, и никто с таким искусством не рубил головы, как он. По его словам, совершая такие подвиги, он испытывает огромное удовольствие. Десять тысяч несчастных познали мощь его длани, и подданные считали, что жертв монарха ожидает вечное блаженство в раю. Король Мелинда[78] самолично определял количество палочных ударов, которым подвергали жителей его страны. Епископ Лондонский Боннер собственноручно вырывал волосы тем, кто отказывался обращаться в истинную веру, или нещадно порол их. Еще он любил держать руку жертвы, сунутую в костер, и смотреть, как сгорают нервные окончания. Как-то раз Уриотхесли, лорду-канцлеру Англии, привели очень красивую женщину, которая не верила в божественность Иисуса Христа, и он сам выпорол ее до крови и бросил после этого в камин. И неужели вы думаете, что он не испытал при этом эрекции? В 1700 году, во время восстания «камизаров»[79], аббат Дю Шейла окружил Севенны и выпорол всех маленьких девочек, которые не хотели отказаться от протестантизма; это было сделано с таким усердием, что многие из них отдали Богу душу, после чего начался всеобщий расстрел. В некоторых странах существует такой обычай: когда казнят сразу двоих преступников, палач опускает руку в кровь первого и мажет ею лицо второму, прежде чем обезглавить его. Итак, мы приходим к выводу, что убийство почиталось — и почитается до сих пор — во всем мире: от полюса до полюса приносят в жертву людей. Египтяне, арабы, жители Крита и Кипра, родосцы, фосцы, греки, пелагийцы, римляне, финикийцы, персы, лндейцы, китайцы, массагеты, геты, скифы, сарматы, ирландцы, норвежцы, суэвы[80], скандинавы, все северные народы, галлы, кельты, ютландцы, германцы, бретонцы, испанцы, мавры, чернокожие жители Африки — все истребляют человеческие существа на алтарях своих богов. С незапамятных времен человек с удовольствием проливал кровь своих собратьев и только иногда скрывал эту страсть под маской правосудия или религии. Однако — и не сомневайтесь в этом — его единственной целью всегда было получить удовольствие. Надеюсь, после таких ярких примеров, вы убедитесь в том, что нет ничего более обычного в этом мире, чем убийство, что не существует ничего более законного и что глубоко заблуждается тот, кто испытывает хоть малейшее раскаяние или сожаление в свершенном преступлении, но еще глупее тот, кто дает себе зарок никогда больше не совершать его. — О мудрейший философ! — вскричала я, горячо обнимая Браски. — Никто и никогда с таким искусством не разбирал столь важный предмет; никто не объяснял его так тщательно и так понятно, с такими убедительными и поучительными примерами. Все мои сомнения рассеялись, все до единого; ваш светлый разум сделал свое дело, вы распахнули передо мною двери в необъятный мир; я, по примеру Тиберия, желаю, чтобы у человечества была только одна голова, которую я с великой радостью срубила бы одним ударом. Наш час настал, святой отец, и пусть безумства наши продлятся до рассвета. И мы отправились в базилику. |
||
|