"Подполье свободы" - читать интересную книгу автора (Амаду Жоржи)Глава шестаяСидя в автомобиле между двумя полицейскими, Карлос смотрел на улицу, как бы прощаясь с ней. На этой улице он жил ребенком, и внезапно воспоминания детства нахлынули на него. Отец пел отрывки из итальянских опер – у них был старый граммофон с пластинками Карузо. Как-то раз Карлос в озорной мальчишеской возне уронил и расколол одну из этих пластинок. Отец пришел в ярость, и Карлосу, чтобы избежать наказания, пришлось спрятаться за широким подолом материнского платья. Мать его была негритянка, преисполненная ласки и радости, толстая и спокойная, в противоположность мужу – худощавому нервному итальянцу; даже своими музыкальными вкусами и песенками, что они напевали, его родители резко отличались друг от друга: мать решительно отдавала предпочтение «коко» и «катеретэ»[141], круговой самбе, а отец был сторонником итальянской музыки. Она хотела продать устаревший граммофон и купить вместо него небольшой радиоприемник, но отец воспротивился этому: как же он тогда будет слушать свои любимые пластинки Карузо? Мать не настаивала. Она жила в блаженном созерцании своего мужа и сына; ведь сын – великолепное сочетание их обоих: нервный и предприимчивый как отец, приветливый и веселый как мать. По воскресеньям приходил старый Орестес потолковать за завтраком о политике. Отец был великий мастер готовить макароны, однако бывший анархист, – может быть, чтобы посмеяться над ним, – отдавал предпочтение африкано-бразильской кухне и восхвалял пряные блюда, изготовлявшиеся матерью. Старый Орестес направлял первые шаги Карлоса по пути революционной борьбы. – Кто мог меня предать? – спрашивал себя Карлос, отвлекаясь от воспоминаний детства, пробужденных видом знакомой улицы. Его знали многие, это естественно: он был одним из руководителей районного комитета, наиболее тесно связанным с партийными ячейками, однако лишь очень немногие были осведомлены о его местожительстве. И тем не менее полиция его нашла, нагрянула, оцепила улицу, переполошила всю округу. Сыщики оказались превосходно информированными обо всем: не только о его доме, но даже о его привычках. Быть может, они следили за ним уже давно, а он этого не замечал? Нет, он был чрезвычайно осторожен и за последние дни не наблюдал ничего подозрительного. Кто-то его выдал. Но кто? Он перебирал в памяти товарищей, которым было известно, где он живет. Члены секретариата, Мариана, еще несколько человек – все верные, надежные люди. Он не находил среди них ни одного, кто способен на предательство. Кроме всего прочего, за последнее время не было никаких арестов; еще накануне он проводил с товарищами собрание, все было в порядке; забастовки продолжались. А ранее арестованным забастовщикам даже не было известно о его существовании. Кто же мог его предать? Выданы ли и остальные, или взят только он один? В этом заключалось главное: разгром руководства и арест ответственных товарищей – это катастрофа. И именно сейчас, когда напряженная деятельность, развернувшаяся за последние месяцы, начала приносить свои плоды… Именно сейчас, когда в политической жизни рабочего класса началось оживление после длительного периода затишья, наступившего за кровавым подавлением забастовки в Сантосе, движения солидарности и срывом в самом же начале стачки на Сан-Пауловской железной дороге. А ведь каких усилий стоило в процессе повседневной подпольной работы вновь поднять боевой дух масс, суметь должным образом использовать последствия неудавшегося интегралистского путча… Престиж партии на предприятиях вырос. В партию влились новые кадры, открывались перспективы на будущее… И вот теперь все это оказалось под угрозой… Если выдан лишь он, тогда это еще не так серьезно: другой займет его место, и все пойдет своим чередом. Тогда перед Карлосом остается только одна задача: хранить молчание, перенести все, чему бы его ни подвергли. Но если арестованы Жоан, Зе-Педро и другие ответственные товарищи из районного и национального руководства, тогда дело обстоит значительно хуже, тогда это настоящая катастрофа… Может оказаться сведенной на нет вся работа, сорвется все забастовочное движение. Как же, чорт возьми, сумела полиция напасть на его след? Что она узнала о нем, об организации? Да, лучше всего – хранить полнейшее молчание. По поведению арестовавших его сыщиков, по количеству автомашин и полицейских, сосредоточенных на улице, по обрывкам фраз агентов он понял, что полиция хорошо осведомлена о нем, о его партийной деятельности. Это совсем не так, как было в прошлый раз, когда его случайно арестовали в Рио. Тогда он смог придумать запутанную историю, более или менее правдоподобную, и, придерживаясь ее до конца, ему удалось убедить в своей правоте полицейского инспектора. При аресте его сильно избили, но так как он твердо держался своей версии, а полиция не имела против него никаких конкретных улик, его, в конце концов, освободили. Но теперь совсем иное дело. Теперь надо будет молчать, отказываться отвечать на вопросы и приготовиться пережить тяжелые минуты. Пережить все, храня полное молчание. Автомобиль остановился перед зданием управления полиции. Агент открыл дверцу, выскочил и остановился на тротуаре. Другой полицейский подтолкнул Карлоса. – Пошли… Из окна авто Карлос бросил взгляд на площадь. Некоторые прохожие с любопытством смотрели на полицейский автомобиль. Карлос выпрыгнул из машины и крикнул: – Они арестовали меня потому, что я борюсь за народ, против этого правительства… Прохожие смотрели на него с удивлением, но конца фразы они не услышали: сыщики подхватили Карлоса под руки, он сопротивлялся, пытался вырваться; подоспели другие агенты, один из них ударил Карлоса по голове, и его буквально втащили в дверь. Он слышал, как снаружи полицейский кричал прохожим: – Проходите! Один из сыщиков еще на улице скрутил Карлосу руку. Боль была страшная, но Карлос молчал. Так дотащили его до лифта. Второй сыщик пригрозил: – Там, наверху, мы тебя научим, как разговаривать!.. Наверху оказался длинный коридор, наполненный полицейскими, которые курили, беседовали, смеялись. Тот, что скрутил ему руку, отпустил ее и, толкнув Карлоса в толпу полицейских, сказал: – Вот он, Карлос. У входа пытался произнести речь… Этакий пес… И на Карлоса со всех сторон посыпались удары: его били по лицу, в грудь, в бока, он получил страшный удар ногой по бедру. Так, под градом ударов, он прошел коридор и очутился перед дверью кабинета Барроса. Его втолкнули в переднюю. Сыщик, скрутивший ему руку, смеялся: – Это тебе только задаток… «Садист», – подумал Карлос. Один из ударов рассек ему губу. Да, предстоят тяжелые испытания. На этот раз ему не удастся придумать какую-нибудь историю, это бесполезно. Только молчать, пока они не отстанут или не убьют его. В дверях показался Баррос. Он улыбался. В уголке рта неизменный окурок. – Войдите, сеньор Карлос… Поговорим… Шпик толкнул Карлоса. – Живее! Двое сыщиков вошли вместе с ним. Один из них выложил на стол инспектора материалы, взятые у Карлоса дома, листовки, номера коммунистической газеты «Классе операриа», рукопись статьи о забастовочном движении, которую он писал. Второй остался стоять, прислонившись к двери и слегка насвистывая. Баррос развернул материалы и молча показал Карлосу на стул. Взглянул на листовки и углубился в чтение статьи. Время от времени он покачивал головой, будто одобряя мысли, изложенные Карлосом относительно проведения забастовок. – Вы, молодой человек, теоретик. Очень хорошо… Он отложил бумаги, сел. Полицейский, принесший документы, отошел к окну. Баррос пристально посмотрел на арестованного и положил руки на стол. – Ну, послушаем, что вы нам расскажете, сеньор Карлос… – Мне не о чем рассказывать… – Не о чем? Посмотрим… – Баррос постарался проговорить это иронически. – Я дал себе труд выяснить, кто скрывался под именем «Карлоса», сеньор Дарио Мальфати… Так всегда бывает: в конце концов Баррос разгадывает все ваши секреты… Поэтому лучше раскрыть перед Барросом душу, рассказать все, ничего не утаивать. Согласны? Баррос был в хорошем настроении. Он подмигнул глазом шпику у окна, и тот улыбнулся, как бы оценив иронию своего начальника. Полицейский, стоявший у двери, казался совершенно равнодушным к происходившему, он только перестал насвистывать. – Что предпочтете: продиктовать свои показания или отвечать на вопросы? – Продиктовать. – Очень хорошо. Секретаря!.. – приказал он полицейскому, стоявшему у дверей. Сыщик вышел и через минуту возвратился в сопровождении одетого в черное маленького худого человечка, напоминавшего голодную крысу. Он подошел к столику, на котором стояла пишущая машинка, сел, вложил лист бумаги. – Готово. – Можете начинать, – обратился Баррос к Карлосу. – Но помните, что вы здесь не для того, чтобы выдумывать всякие истории, как вы это делали в Рио. Мои коллеги тогда вам поверили, но предупреждаю с самого начала, что я очень недоверчив… – И Баррос снова засмеялся, и снова сыщик, доставивший материалы, одобрительно улыбнулся. Карлос повернулся к столику. – Я был арестован полицией Рио 14 января 1936 года. Был освобожден 25 февраля того же года. Был вновь арестован полицией Сан-Пауло сегодня… Он замолчал, как бы давая время худенькому человечку напечатать продиктованные фразы. Стук машинки прекратился, а Карлос все продолжал молчать. Баррос его подбодрил: – Теперь о том, что вы делали в этот промежуток времени… Полный отчетик с именами и адресами. – То, что я делал в этот промежуток времени, надлежит выяснить самим сеньорам. Полицию представляете вы, сеньор, а не я… Я не добавлю больше ни слова к сказанному. Баррос поднял руку и сшиб Карлоса со стула ударом кулака. – Это что еще, негодяй? Вздумал разыгрывать из себя героя? Баррос встал, обошел вокруг письменного стола, схватил Карлоса за пиджак, приподнял его с пола, притянул к себе, еще раз ударил по лицу и выпустил. Карлос потерял равновесие; он ударился о стену, губа его кровоточила. Худой человечек, сидевший за машинкой, стер неправильно напечатанную букву и затем поставил нужную, как будто в комнате ничего особенного не происходило. Баррос и оба сыщика подошли к Карлосу. – Думаешь, я не заставлю тебя говорить? Пропоешь все, что тебе известно, если не хочешь оставить здесь свою шкуру. – Баррос ударил кулаком по столу. – Мне уже приходилось укрощать таких храбрецов… Зазвонил телефон. Человечек с крысиной мордочкой взял трубку. – Он сейчас занят… – У другого конца провода, по-видимому, настаивали. – Да, очень занят. – Человечек еще немного послушал. – Подождите… – Он обратился к Барросу: – Вас просят, начальник. Роберто привез еще других. Спрашивает, что с ними делать… Баррос улыбнулся. Улыбка торжества была адресована Карлосу. – На этот раз вы, господа, ликвидированы. Никакое мужество не поможет. Я не оставлю даже следа партии в Сан-Пауло. Он подошел к телефону. «Кто мог предать партию?» – спрашивал себя Карлос. Рассеченная губа болела; он достал платок, чтобы отереть кровь. Если верить Барросу, полиция арестовала все руководство. Что теперь будет с забастовочным движением? Баррос отдавал по телефону распоряжения. Один из сыщиков снова принялся тихонько насвистывать, секретарь чистил щеточкой ногти. У Карлоса, не переставая, сочилась из рассеченной губы кровь. – Приведите их в приемную, я хочу на них посмотреть, – сказал Баррос в трубку, заканчивая разговор. Затем снова обратился к Карлосу: – Я дам тебе время подумать. Но предупреждаю об одном: если не станешь говорить по-хорошему, заговоришь по-плохому. Вечером опять пришлю за тобой… Если дорожишь своей шкурой, постарайся до вечера освежить память. После этого он обратился к полицейским: – Уведите отсюда этого паяца. Но нельзя помещать его вместе с остальными. Это – вожак, вы знаете… Мы должны обращаться с ним, как он того заслуживает. Поместить его вниз, в одиночку… – Он еще раз взглянул на Карлоса, как бы проверяя его способность к сопротивлению, и отдал новое распоряжение: – А лучше всего сейчас заполнить все анкеты на него и сфотографировать. Может случиться, что сегодня вечером нам придется произвести над ним кое-какие операции… сделать ему косметический массаж лица… А мне нужны фотографии для газет еще до того, как он будет разукрашен. – Слушаю, начальник. Карлоса увели. Проходя через переднюю, он увидел только что привезенную группу арестованных. Это были три товарища из Санто-Андре, один из них – ответственный работник. Карлос прошел мимо, сделав вид, что не знает их, – сыщики не спускали с него глаз, чтобы видеть, как он будет реагировать. Баррос тоже следил через оставленную открытой дверь и увидел, как один из трех арестованных – пожилой, почти совершенно лысый человек – содрогнулся при виде окровавленных губ Карлоса и следов от ударов у него на лице. Когда Зе-Педро проснулся от сильного стука в дверь, ребенок уже, не спал и плакал. Зе-Педро дотронулся до плеча Жозефы, прошептал ей на ухо: – Зефа! Зефа! Она потянулась, еще в полусне. – Что такое? Но тут же, услышав плач сына, сбросила с себя одеяло, собираясь вскочить. Зе-Педро удержал ее руку, прошептал: – Это полиция. Слушай… Тяжелая рука изо всей силы колотила во входную дверь. Жозефа вскрикнула, прикрывая рот ладонью: – Боже мой! – Слушай… – сказал Зе-Педро, – может статься, что они возьмут и тебя, а может быть, и нет. Скорее всего нет: из-за ребенка и для того, чтобы через тебя напасть на след других. Никто не должен сюда приходить в эти дни. У меня на завтра назначена встреча, далеко отсюда. Поскольку я не явлюсь, товарищи догадаются, что со мной что-то случилось. Самое лучшее, чтобы ты никого не предупреждала. Если тебя не арестуют, оставайся дома, сразу не выходи. Потом возьми мальчика и отправляйся к своей матери. Оставайся у нее. А к товарищам не ходи, чтобы не дать полиции напасть на след. Теперь поди в мою комнату, возьми там пачку бумаг и брось ее в колодец, а я тем временем займу шпиков. Иди скорее! Жозефа спрыгнула с кровати и босая, чтобы не производить шума, выбежала из комнаты. Спустя несколько минут поднялся и Зе-Педро. Удары в дверь достигли такой силы, что грозили сокрушить ее; наверное, все соседи уже проснулись. Зе-Педро услышал шага Жозефы, возвращавшейся со двора. Сущее счастье – этот глубокий старый колодец у них во дворе, оставшийся еще от тех времен, когда не было водопровода! Зе-Педро всегда имел его в виду для того, чтобы спрятать компрометирующие материалы, в случае если полиции удастся обнаружить его местожительство. Он дождался возвращения Жозефы. – Теперь крепись! Позаботься о мальчике. – И он пошел открывать дверь, в которую сейчас ударяли каким-то тяжелым железным предметом. Свет раннего утра проник через распахнувшуюся дверь. Жозефа, с ребенком на руках, стояла в коридоре. Сыщики ворвались с револьверами наготове. – Сдавайтесь или будем стрелять! Баррос вышел из авто, где он до сих пор оставался, прошел между сыщиками, в скудном утреннем свете узнал Зе-Педро. – Этот самый! – И приказал сыщикам: – Обыщите дом, здесь должно находиться многое. Он, наверное, успел все спрятать, потому так долго и не отворял… Полицейские приступили к обыску. Один из них грубо оттолкнул Жозефу с дороги, ребенок разразился плачем. Баррос обратился к женщине: – Сыночек, да? – Затем повернулся к Зе-Педро. – Кто произвел на свет этого ребенка? Вы или какой другой товарищ? Ведь у вас все общее; в этом ведь и заключается коммунизм, не так ли? И жены тоже должны быть общие… Зе-Педро ничего не ответил. Баррос рассмеялся своей грязной шутке, полицейские ему вторили. Один из них заметил: – Эта корова даже не находила времени навестить родную мать. Сколько раз я проходил по вечерам у дома, где живут ее родные, чтобы посмотреть, не заявится ли она туда… И вот уже больше года, как ее там не было. Баррос ответил: – Это оттого, что ей нужно было оставаться со своим «товарищем». Не так ли, красотка? Или чтобы не навести нас на след? Какой был в этом смысл? Баррос все равно напал на след… – Затем он обратился к Зе-Педро: – Одевайтесь, да поживее! Разговор продолжим в полиции. У нас есть многое, о чем поговорить. – Он велел одному из сыщиков: – Ступайте с ним, обыщите комнату. Жозефа, прижимая ребенка к груди, посторонилась, чтобы пропустить Зе-Педро, и хотела пойти вслед за ним. Баррос ее предупредил: – Вы тоже поедете с нами. Она спросила: – А ребенок? Я не могу оставить его одного. Зе-Педро обернулся на ходу. – Она ко всему этому не имеет никакого отношения. Когда выходила за меня замуж, даже не знала, кто я. Никогда ни во что не вмешивалась… – Собирайтесь поживее! Я явился сюда не затем, чтобы спрашивать у вас, что мне делать… Сыщик пошел вместе с ними и перерыл все в комнате, пока Зе-Педро одевался, а Жозефа собирала белье ребенка. Матрац был сброшен с кровати, самодельная колыбель (Зе-Педро сам ее смастерил из досок ящика) разломана. – Я ничего там не нашел, – проворчал сыщик, вернувшись к Барросу. – Слушай! – сказал Зе-Педро жене, улучив удобный момент. – Тебе ничего неизвестно, никто здесь не бывал, а я сам ежедневно уходил из дома. Никто не бывал, понимаешь? Пусть даже тебя убьют… – А ребенок? – спросила она, содрогнувшись. – С ним они ничего не сделают. Но… – Он отвел глаза, чтобы скрыть отразившуюся в них боль. – Но если бы даже они вздумали убить ребенка, все равно, ты ничего не знаешь. Мужайся, Зефа! В это время возвратился сыщик. – Пошли! Столько времени потратить, чтобы надеть пиджак, – точно гран-финос с паулистской авениды… Дожидались в коридоре возвращения Барроса, который руководил обыском; инспектору казалось странным, что его люди не нашли ничего предосудительного, кроме нескольких книг, сложенных в ящичке. Он пошел и во двор – крошечное пространство, где тянулось несколько ростков мамана и рахитичной гойя-бейры[142]. Отдал распоряжение нескольким из сопровождавших его полицейских: – Вы останетесь в доме. Хватайте всякого, кто сюда явится. И еще раз все тщательно обыщите: это очень опасный тип, он, должно быть, хорошо запрятал свои материалы. Позже я пришлю вам смену. Ребенок перестал плакать; он жевал кусок сухого хлеба, который дала ему Жозефа. Сыщики не позволили ей приготовить для ребенка кашу. – Он поедет со мной, – сказал Баррос, указывая на Зе-Педро. В полураскрытых окнах домов виднелись лица любопытных соседей. Некоторые из полицейских так и не выпускали из рук револьверов. Ребенок вновь разразился бурным плачем, кусок хлеба упал в уличную грязь. Жозефа попросила: – Позвольте, по крайней мере, подогреть чего-нибудь для маленького. Уже прошел час его кормления. – Детям коммунистов есть не обязательно… – огрызнулся один из полицейских. Другой ткнул ногой в упавший кусок хлеба. – Что еще за нежности? Дайте ему этот хлеб! В окне соседнего дома показалась растрепанная голова пожилой женщины. – Я могу вам дать немного молока, соседка. – Затем она обратилась к полицейским: – Это бесчеловечно везти ребенка голодным… Внутри дома кто-то старался оттащить ее от окна, женщина возмутилась: – Оставь меня! Какое мне дело, что они коммунисты? Пусть они хоть самые страшные преступники в мире, – где это видано, чтобы маленького ребеночка волокли в тюрьму? Да еще голодного, – где это видано?.. – Она снова высунулась из окна. – Подождите минутку, я сейчас вынесу молоко… – И исчезла в глубине дома. Вскоре она появилась в дверях – в платье, наскоро надетом поверх ночной рубашки, с чашкой молока в руках. Подала чашку Жозефе, погладила ребенка по головке. Из автомобиля, куда втолкнули Зе-Педро, слышался сердитый голос Барроса: он торопил. Один из полицейских, еще стоявших на тротуаре, обратился к женщине: – Скоро вы узнаете, как помогать коммунистам!.. Когда они отнимут у вас все, что вы имеете… Женщина подбоченилась, подняла голову, в ее голосе прозвучал вызов: – Что отнимут? Будто у нас есть что-нибудь, будто в нашей стране народ живет в достатке!.. Хуже того, как мы живем, и быть не может!.. Жозефа возвратила ей чашку, поблагодарила: – Большое вам спасибо… Сыщик подтолкнул Жозефу к автомобилю и крикнул женщине: – Убирайся, толстая ослица! Из дома ее звали испуганные голоса, но она оставалась на тротуаре, пока машины не уехали. – Негодяи!.. Мерзавцы… Его отвели прямо в комнату пыток. Зловещий полицейский юмор окрестил это помещение «комнатой спиритических сеансов». Находясь в сырой подвальной камере весь остаток этого вечера, Карлос, тело которого болело и ныло от ударов и пинков ногами, думал над двумя вопросами: кто его выдал и много ли товарищей арестовано? Ему все время приходилось придерживать на себе брюки: у него отобрали пояс и галстук, чтобы он не смог покончить с собой. И так как брюки были ему слишком широки – они достались ему от другого человека, – то грозили ежеминутно свалиться. В конце концов, ему пришлось сесть на мокрый пол камеры – прежде чем его здесь запереть, на пол вылили несколько ведер воды. Он не мог составить себе никакого представления о том, скольких товарищей и кого именно удалось арестовать полиции. Зато у него постепенно начала возникать догадка, откуда могло идти предательство: от группы Сакилы. Журналист после провала армандистско-интегралистского путча бежал за границу. Карлос слышал, что он находится или в Аргентине, или в Уругвае – точно не помнил. Но не одному Сакиле было известно про Карлоса. Его местопребывание, его настоящее имя, его функции в партии были также известны «Луису» (он же – Эйтор Магальяэнс) – бывшему казначею районного комитета партии, выгнанному за воровство. Это он мог донести… А может быть, проговорился какой-нибудь случайно арестованный товарищ? Он снова и снова перебирал в памяти имена друзей, которым были известны его местожительство, его имя, его партийные функции; но таких было немного, и ни один из них не казался ему способным проговориться полиции. В полночь в камеру за ним явилось двое полицейских. Он пошел между ними, придерживая руками брюки. У него не было никаких иллюзий по поводу того, что его ожидало. У себя в кабинете Баррос еще раз попытается убедить его признаться во всем, а затем там же, в кабинете, или в другом помещении прибегнет к пыткам. Что произошло с товарищами из Санто-Андре? В одном из них Карлос был настолько уверен, что поручился бы за него головой: это был испытанный и твердый человек, от которого им ничего не добиться. Двух других он знал лишь поверхностно – выдержат ли они жестокий нажим полиции? И до какой степени их арест отразится на организации забастовки на фабриках в Санто-Андре? На этот раз Карлоса ввели не в кабинет Барроса, а в комнату, где он сразу заметил на полу следы крови. Значит, здесь кто-то уже был до него. Его дожидались два сыщика: один тот самый садист, который утром выворачивал ему руку, – позже он узнал, что его зовут Перейринья, – и второй – смуглый человек с приплюснутым носом, атлетического сложения, в котором Карлос сразу же узнал знаменитого истязателя, по прозвищу «Демпсей», потому что он некогда был боксером[143]. За ним установилась репутация преступного палача; раньше он работал в полиции Рио, но молва о его варварстве привела в смущение даже парламент (это было еще до установления «нового государства»), и, по настоянию нескольких депутатов, он официально был как будто уволен. На самом же деле его только перевели из Рио в Сан-Пауло. Сейчас Демпсей был без пиджака и держал в руке резиновую дубинку. Тот, которого звали Перейринья, следя злыми глазами за каждым движением Карлоса, положил на стул хлыст из проволоки. В комнате был включен радиоприемник и звучала приглушенная музыка танго. Вскоре появился и Баррос, тоже без пиджака, и на этот раз вместо традиционного окурка у него во рту была целая сигара. Один из полицейских, приведших Карлоса из камеры, плотно закрыл дверь. Все молчали. Баррос улыбался, будто ему показалась смешной фигура узника, придерживавшего на себе брюки. Затем Баррос шагнул к стулу, сел. – Послушайте, вы! У меня есть предложение. Дружеское предложение. На этот раз с вами, коммунистами, все покончено, и здесь и повсюду. Почти все руководство вашей партии, начиная с вожаков, сидит сейчас у меня в камерах. В Рио арестовано национальное руководство в полном составе. В других штатах – то же самое. И в Мато-Гроссо никого не осталось. «Это Эйтор… нет никакого сомнения…» – подумал Карлос. Арест районного руководства в Мато-Гроссо достаточно ясно указывал на то, кто был предателем. Что касалось утверждения инспектора об арестах в Рио, то Карлос усомнился: это могли выдумать, чтобы сразить его, лишить мужества. Баррос продолжал: – Итак, вы ликвидированы. Спасения для вас нет. – Он выждал с минуту, однако Карлос молчал, и инспектор снова заговорил. – Я прошу от вас лишь одного: адрес Руйво, настоящее имя и адрес Жоана. Только это и больше ничего. – Баррос прекрасно знал, что если Карлос откроет ему это, то откроет и все остальное. – Если вы мне это скажете, вам ничего не будет. Я переведу вас наверх, в хорошую камеру, со всеми удобствами. А затем освобожу вас. Если я не сделаю это сразу, то только для того, чтобы вас не заподозрили другие. Подумайте хорошенько: для вас нет никакой опасности. Никому из ваших и в голову не придет, что вы проговорились: они подумают, что я узнал о Руйво и Жоане из того же источника, что и о вас и о других. Кроме того, вы ведь будете освобождены не сразу, пройдет несколько дней, и мы все устроим. Даю слово. Теперь вам остается решать самому: или это, или мы вас заставим заговорить другим способом… – Я ничего вам не скажу. – Послушай ты, кабокло! Единственное, чего я хочу, это сэкономить время. Потому что, так или иначе, но ты заговоришь, не будь я Баррос! Карлос старался сосредоточить внимание на приглушенной музыке радио – играли самбу. – Не согласен? Хорошо! Начнем, ребята! Двое полицейских приблизились к нему, а Перейринья настроил приемник на максимальную громкость. Голос певца наполнил комнату: Обращаться ль с мольбою… Сыщик по прозвищу Демпсей потряс в воздухе резиновой дубинкой, как бы испытывая ее гибкость, Перейринья взялся за проволочный хлыст, в то время как двое других принялись срывать с Карлоса одежду. Баррос сел верхом на стул, лицом к спинке и оперся о нее руками, чтобы лучше наблюдать и руководить тем, что готовилось. Когда Карлос был раздет донага, инспектор спросил: – В последний раз – будешь говорить или нет? – Нет. Голосов почти совершенно не было слышно – так громко звучало радио: Обращаться ль с мольбою Мне к далекому богу?.. Все равно, не услышит меня… – Скоро ты сам запросишь, чтобы я тебя выслушал! – Баррос сделал движение бровями; Демпсей и Перейринья приступили… Прутья проволоки били его по ягодицам, по груди, по лицу, по ногам, и на местах ударов оставались красные полосы. Демпсей методически старался бить по спине так, чтобы повредить почки. Пока еще можно было выдержать, Карлос не кричал. Он оборонялся, старался уклоняться от ударов, но, несмотря на все свое проворство, вскоре почувствовал, что ноги под ним подгибаются. Демпсей ударил его дубинкой по шее, и Карлос, задыхаясь, упал. Тогда наступил черед для двух других сыщиков: они принялись бить Карлоса ногами, топтать его; один из них попал носком ботинка ему в лицо (шрам от этого удара остался у Карлоса на всю жизнь). Карлос кричал, его ругань по адресу своих палачей смешивалась с криками боли, но все это покрывала музыка радио, звуки вальса сменили самбу. Карлос оперся на локоть и пытался оторвать тело от пола. Но прежде чем он успел это сделать, один из сыщиков с силой наступил ему ногой на плечо и снова опрокинул его наземь так, что он в кровь разбил себе лицо. Один, два, три раза – после этого Карлос уже больше не пытался подняться. Баррос с интересом следил за этой сценой. Заговорит или не заговорит?.. Когда ему удавалось таким способом заставить кого-нибудь заговорить, Баррос чувствовал себя счастливым: он считал, что ни один человек не в силах выдержать ужас физического страдания. Тех, кто переносил все мучения и молчал, он считал чудовищами, не мог их понять и в глубине души чувствовал себя униженным ими. Когда кто-нибудь из таких людей выходил из камеры изуродованный пытками, с телом, исполосованным побоями, но не сдавшимся, Баррос чувствовал себя побежденным: он видел, что существует нечто более могущественное, нежели физическая сила, и ничто не могло разозлить его больше, чем это. Поэтому-то он и ненавидел их, этих коммунистов. Некоторые полицейские с восхищением отзывались о спокойном мужестве арестованных коммунистов, которые стойко выдерживали истязания. Но Баррос не восхищался ими, а ненавидел их, не будучи в состоянии перенести это превосходство, эту глубокую преданность своему делу; вот что наполняло ужасом те ночи, когда ему начинало казаться, что этих людей невозможно сломить и победить… – Будем продолжать… – сказал он. Сыщики подняли Карлоса и прислонили к стене. Перейринья приподнял свой хлыст, Демпсей размахнулся дубинкой. Карлос опять упал, и опять его подняли. Очередной удар дубинки пришелся по лицу. Тело Карлоса еще раз с силой ударилось о пол. – Лишился сознания… – объявил Демпсей. Перейринья начал разминать ладони. – Я устал… Баррос подошел к лежащему. Лицо Карлоса представляло собою месиво из окровавленного мяса; багровые полосы проступали на боках и пояснице, вся спина и ягодицы были в крови. – Точно мертвый… – сказал Баррос и приложил руку к сердцу Карлоса. – Нет, только в обмороке. Я его приведу в чувство… – засмеялся инспектор. Он сделал две-три затяжки сигарой, стряхнул пепел на пол и ткнул разгоревшейся сигарой в грудь Карлосу. Раздался крик боли, в воздухе запахло паленым мясом. – Мерзавец! Баррос отнял от его груди сигару и снова сунул ее в рот. Смотрел на Карлоса, глаза которого расширились и наполнились слезами. – Ну, что? Наступило время заговорить? Карлос ответил грубым ругательством. Баррос ударил Карлоса по глазам, в которых он прочел ненависть. Голова Карлоса глухо стукнулась о пол. Рана от ожога сигарой на груди напоминала орден или круглую медаль. – Поднять его! Будем продолжать… Его поставили к стене, но после первых же ударов он свалился лицом вниз. На стене остались кровавые следы. – Опять в обмороке… – Плесните ему в лицо водой, – приказал одному из сыщиков Баррос, садясь на стул. – Я устал, – повторил Перейринья. – Хорошо бы перекусить… – Позвать сюда Баррето и Аурелио. Карлосу брызнули в лицо водой, он с трудом открыл глаза. – Забава будет продолжаться до тех пор, пока этот пес не заговорит. А он обязательно заговорит… Баррос поднялся и снова подошел к Карлосу. – Ты обязательно у меня заговоришь, мразь ты этакая! Будешь здесь париться до тех пор, пока не развяжется твой подлый язык! Возвратился Перейринья с двумя новыми помощниками. – Поставьте его на ноги. Выдвиньте вперед… – приказал Баррос. – Я хочу, чтобы этот негодяй заговорил. Драть с него шкуру, пока не заговорит! Демпсей отказался передать дубинку другому. – Я еще не устал. Снова взвился хлыст, заработала дубинка. Время от времени помогал и Перейринья пинком ногой, кулаком – в лицо. Два, три, четыре, сколько еще раз падал Карлос, и сколько еще раз приводили его в чувство, поливали водой лицо и ставили на ноги? На рассвете его унесли обратно в сырую камеру. Бросили на цементный пол. Он не заговорил. Они трое стояли перед столом, за которым постоянно восседал какой-нибудь следователь и задавал им одни и те же вопросы. В углу комнаты находился мощный прожектор, и свет его был направлен прямо в глаза троих арестованных в Санто-Андре. Невыносимая жара, иссушающая горло жажда, голодные судороги в желудке, резкая, острая боль… Сколько часов это длится? Они утратили представление о времени… им казалось, что все это длится целую вечность. Следователи по ту сторону стола несколько раз сменяли один другого, но три товарища уже не различали перемены в их голосах, задававших с утомительным однообразием одни и те же вопросы – вопросы, на которые нельзя ответить: – Имена других членов партии в Санто-Андре? Кто возглавляет там организацию? Где находится сейчас Руйво? Кто такой Жоан? С кем вы еще связаны? И жажда… Это – худшее из всего. На столе графин с водой; наполненный до краев стакан как бы приглашает выпить его… Кто выдумал, будто у воды нет ни вкуса, ни запаха, ни цвета? Воспаленные языки словно ощущают ни с чем не сравнимый по прелести вкус воды. Лысый старик не в силах оторвать взгляда от стакана, настолько полного, что вода из него вот-вот польется через край; она кажется голубой. Пот крупными каплями стекает со лба, ноги наливаются свинцом, глаза воспалены от резкого света прожектора. Хорошо, что они вместе, все трое – будь он один, может быть, и не выдержал бы… Облизывает языком пересохшие губы. Сонный голос следователя звучит монотонно, задавая все те же вопросы. Ручные часы, лежащие на столе перед следователем, наполняют комнату своим вечно неизменным тиканьем. Узники не могут разглядеть циферблат, вернуть себе представление о времени. Они только слышат тиканье часов. Почему этот звук настолько громок, настолько неприятен, мучителен для слуха? Он нарастает, становится все громче, все более нестерпимым для слуха голодных и мучимых жаждой людей, с ногами, точно налитыми свинцом, с глазами, ослепленными ярким светом… Простое тиканье ручных часов, как может оно быть таким мучительным, почти сводящим с ума? Боль в желудке, острая и пронзительная. С момента ареста им ничего не давали ни есть, ни пить. У них отобрали сигареты и спички, и лысый старичок думает, что Маскареньяс – рабочий с каучукового завода, самый ответственный из них – должен особенно сильно страдать, так как он заядлый курильщик. Старик украдкой бросает на него взгляд – как может он сохранять каменное выражение лица, стоять прямо, не сгибаясь, и еще отвечать на взгляд товарища подбадривающей улыбкой! Третий из них, восемнадцатилетний юноша Рамиро, маленький португалец, привезенный в Бразилию еще ребенком. С ним полицейские были особенно жестоки: били его по лицу, обзывали «грязным португалишкой» и «свиной требухой»; в самых грубых выражениях поносили его мать; развлекались тем, что по волоску вырывали у него пробивающиеся усики, которые, возможно, являлись предметом его мальчишеской гордости. Голос следователя еще раз повторяет вопросы, его рука отбивает такт по столу. Затем он поднимается и закуривает сигарету. Пускает клубы дыма им в лицо и делает несколько шагов по комнате. Который может быть час? Они находятся здесь, все время на ногах, с семи часов вечера. Свет прожектора слепит им глаза, их взоры неотрывно прикованы к графину с водой; им задают одни и те же вопросы, время от времени перемежающиеся оскорблениями и угрозами. Лысому старику кажется, что скоро наступит утро; как бы ему хотелось взглянуть на циферблат часов! Ведь, несомненно, утром их допрос будет прерван и возобновлен лишь на следующий вечер. Он не может себе представить, сколько прошло часов. Ноги под ним подгибаются, он едва стоит. Липкий пот стекает по лицу. Как выдерживает Маскареньяс жажду и усталость, слепящий глаза свет прожектора? У Рамиро, которому всего лишь восемнадцать лет, есть силы молодости, чтобы все это выдерживать, но ему, лысому старику, уже за пятьдесят; жизнь в нужде, неблагодарный труд парикмахера истощили его силы. Если бы он мог, по крайней мере, выпить стакан воды, или хотя бы глоток… И не слышать тиканья часов, забиться куда-нибудь в угол и заснуть. Рамиро знает, что до рассвета еще далеко. Сейчас, самое большее, половина второго или два часа ночи – утра еще долго ждать. Если все ограничится только пыткой голодом и жаждой под обжигающим лицо светом прожектора, – это еще не самое худшее. Было гораздо тяжелее, когда его оскорбляли в приемной, издевательски били по лицу, когда у него вырывали волосы из усов и всячески измывались над ним, а он не мог даже защищаться. Зато позже, в камере, Маскареньяс похлопал его по плечу и похвалил за то, что он достойно вел себя. Сердце Рамиро наполнилось гордостью: похвала старшего товарища придала ему сил для новых испытаний. Он вступил в партию совсем недавно, привлеченный Маскареньясом, и никогда в жизни не чувствовал себя таким гордым, как в день, когда он впервые присутствовал на заседании партийной ячейки. Еще будучи мальчиком, он восхищался коммунистами. Ему было всего четырнадцать лет, когда он перестал чистить ботинки на улицах и поступил на завод; он и тогда уже многое понимал в борьбе коммунистов и всей душою был с ними. Он был сознательным рабочим, читал листовки, газету «Классе операриа». Он ощущал душу партии в деятельности профессионального союза, в дискуссиях между рабочими, во всей их жизни, но все же вначале не мог определить, где же находится партия. Все возраставшее восхищение коммунистами заставляло его думать, что лишь очень немногие – самые способные, самые испытанные, самые умные – могли принадлежать к этому авангарду революционной борьбы. Мало-помалу он распознал среди товарищей на заводе нескольких коммунистов – распознал по их делам и с тех пор во всем с ними солидаризировался. Он начал развертывать широкую массовую работу, а между тем, все еще не отдавал себе отчета, насколько он близок к партии, все еще продолжал считать партию чем-то для себя недоступным. Быть может, когда Рамиро станет старше и опытнее, вступит в партию, и он заслужит самое для себя почетное звание – звание коммуниста… И как велико было его изумление, когда однажды вечером, несколько месяцев назад, Маскареньяс – ответственный член партии, работавший на их заводе, к кому Рамиро питал особенно глубокое уважение,– длительное время с ним беседовал, а затем, дав оценку всей предыдущей деятельности Рамиро, спросил юношу, не хочет ли он вступить в партию. При этом вопросе Рамиро был настолько взволнован, ощутил такую радость, что глаза его увлажнились и в первую минуту он не мог выговорить ни слова. – Вы находите, что я этого достоин? – сказал он наконец. Тогда Маскареньяс заговорил об ответственности, возложенной на коммунистов, о трудностях, стоящих на их боевом пути, об опасностях, им угрожающих, и о великом счастье быть бойцом партии. Одно только огорчало Рамиро: он ничего не сможет рассказать об этом Марте – ей едва исполнилось семнадцать лет и у нее еще нет никакого политического опыта, кроме участия в профсоюзных собраниях. Марта – работница на том же заводе, что и он; после работы он провожал ее и ради нее растил свои усики. Но он будет с ней заниматься, заинтересует ее политическими вопросами и она со временем станет коммунисткой. Рамиро арестовали случайно – он находился в доме Маскареньяса, когда явилась полиция. Он зашел к Маскареньясу за листовками: они вели агитационную работу, подготовляя забастовку. Он только успел набить карманы листовками, как нагрянули сыщики и вместе с Маскареньясом взяли и его. В полицейском автомобиле он чувствовал себя почти счастливым: это было его боевое крещение; ему казалось, что тюрьма окончательно приобщит его к партии. Маскареньяс сказал им (ему, Рамиро, и лысому старику – ответственному за работу по МОПР и потому известному Эйтору), что им предстоят тяжелые минуты и они должны быть готовыми выдержать все, никого не выдав. Если не будет ничего, кроме бесконечных часов пыток под ослепляющим, бьющим прямо в глаза, светом, кроме голода и жажды, тогда выдержать еще не так трудно. Но если даже пригрозят изрезать его на куски, он все равно ничего не скажет; ведь он коммунист – ему и в голову не придет стать предателем. Эти наглые и трусливые полицейские (двое держали Рамиро, пока третий бил его по лицу), по-видимому, не знают, что значит быть коммунистом. Но он, Рамиро, знает. Он объяснял это Марте в их частых беседах после работы. Коммунист – это строитель мира, где царят справедливость, мир и радость. Марта подтрунивала над португальским акцентом Рамиро, но его энтузиазм передавался и ей, и она вела агитацию среди работниц, призывая их к забастовке. Если сыщики рассчитывают на то, что заставят его заговорить, терзая голодом и жаждой, сделают из него презренного предателя, это значит – им никогда не понять, что для него означает звание члена партии; им никогда не понять радости, которую он испытывает каждое утро, просыпаясь с сознанием, что он принят в партию, что он участвует в работе по перестройке этой огромной страны – Бразилии, где он рос и жил, а также – кто знает? – может быть, и в перестройке своей страдающей родины по ту сторону океана – угнетенной Салазаром Португалии? Ни партии, ни Марте не придется за него стыдиться. Пусть лучше его разрубят на тысячу мелких кусочков… В комнату входит Баррос. Он без пиджака, курит сигару, во взгляде у него бешенство. – Еще не заговорили? – спрашивает он у следователя. – Еще нет… Инспектор окидывает их взглядом, одного за другим. Подходит к Рамиро, хватает его за волосы и, встряхивая изо всех сил, дает пощечину. – А? Ты не хочешь говорить, гад ты этакий? Я покажу тебе, как у нас в Бразилии взбивают масло… Баррос переводит взгляд на Маскареньяса. – Вы у меня заговорите, Маскареньяс! Я не дам вам ни спать, ни пить, ни есть, пока вы не заговорите… И это еще не все. У меня есть и другие методы. Карлос, уж на что стойкий – и тот, в конце концов, заговорил. Рассказал все – все, что ему известно. О вас также. И вам лучше раскрыть рот. Карлос, ваш руководитель, уже все пропел, теперь я хочу только, чтобы вы подтвердили… – Ложь! – крикнул Рамиро. Маскареньяс бросил на него укоризненный взгляд. Но Баррос уже ответил мальчику новой пощечиной. – Заткни глотку, ублюдок! – заорал он. Затем отвернулся от Рамиро и обратился к лысому старику: – И не стыдно вам, человеку преклонного возраста, отцу семейства, связываться с такими отбросами?.. Старик опустил глаза; вдруг Баррос ударит и его? Но инспектор подошел к столу, взял наполненный водой стакан, сделал из него хороший глоток и причмокнул губами, как бы наслаждаясь холодной водой в этой комнате, где можно было задохнуться от жары. Взял графин, снова наполнил стакан и поднес его к самому лицу старика. – Не хотите ли немного, Рафаэл? На лысой голове старика выступил пот. Баррос улыбнулся. – Это вам ничего не будет стоить. Всего несколько словечек, и ничего более… Маскареньяс почувствовал, как трудно было в эту минуту его товарищу. Заметив, как тот зачарованным взглядом смотрел на стакан с водой, Маскареньяс сказал: – Рафаэл не предатель. Старик поднял голову; мускулы лица его были напряжены, глаза полузакрыты. Баррос швырнул стакан в лицо Маскареньясу, осколки посыпались на пол. Брызги воды попали на Рамиро, стоявшего рядом. Вода стекала по лицу Маскареньяса, попадала ему за ворот. Рамиро был готов закричать, обругать инспектора, но Маскареньяс взглядом заставил его молчать. Баррос посмотрел на всех троих. – Я вернусь позже. Посмотрим, кто из вас дольше продержится… Полицейский достал из небольшого шкафа новый стакан, наполнил его водой. Затем сказал узникам: – Все, что происходит здесь, – это пустяки. Для вас всего благоразумнее признаться во всем без проволочек. Потому что если сеньор Баррос распорядится перевести вас в другую комнату, то там… Лысый старичок не мог больше противостоять жажде и усталости. Ноги под ним подкосились, и он упал на пол. Ах, если можно было бы заснуть тут же, на месте, в этой чудовищно душной комнате, со сводящим с ума ярким светом… Но следователь ткнул его носком сапога. – Этот номер не пройдет! Вставайте или будет еще хуже!.. Если, впрочем, вы не надумали дать показания. В этом случае можете сесть… И выпить стакан воды… Но вода после того, как во всем признаетесь… Старик сделал отчаянное усилие и поднялся. Когда наступит утро? Когда ему дадут уснуть? Из соседней комнаты, сквозь музыку вальса, прорывались чьи-то ужасные вопли: там кого-то пытали… На следующий день вечером Баррос, придя к себе в кабинет, велел привести Зе-Педро из его камеры. Накануне Зе-Педро был в комнате пыток до Карлоса. Он не мог идти, и его волочили двое полицейских. Один глаз у него закрылся, лицо вздулось, руки и ноги распухли, он был босой: ноги не влезали в башмаки. Накануне начали с того, что били его по рукам и ногам. Это взял на себя Демпсей. После того как полицейские усадили заключенного на стул, Баррос сказал ему: – Как вы безобразны, Зе-Педро… Ужас… Если бы вас сейчас увидела жена, она бы вас не узнала… – Где она? – спросил Зе-Педро. – Она ни в чем не замешана, ни во что не посвящена… Лицо Барроса расплылось в улыбке. – С ней прекрасно обращаются, лучше и быть не может. Прошлой ночью, когда вас укрощали, с ней остались парни: шесть самых красивых молодцов из всей полиции… чтобы ей, бедняжке, не пришлось проводить ночь в одиночестве… Но мне передали, что неблагодарная сопротивлялась, пришлось применить силу. Мы выбираем для нее отличных мужчин, приятных лицом, белых, а она еще заставляет себя упрашивать… – Звери! Мерзавцы! – Зе-Педро вскочил, готовый броситься на инспектора, сжал кулаки. Полицейские силой снова посадили его на стул. – Не волнуйтесь. Кто в этом виноват? Это – урок коммунизма на практике. Собственность – это кража, не так ли? И как же вы хотите, чтобы ваша жена принадлежала только одному вам? Их было всего шестеро. Остальные вчера были заняты. Но сегодня мы отправим более многочисленную команду. Лицо Зе-Педро исказилось от боли и ненависти. Бедная Жозефа, подвергнуться такому поруганию!.. – Во всем виноваты вы сами, Зе-Педро. Я вас предупреждал, как только вы сюда явились; на этот раз, так или иначе, но вы заговорите. Нам надо захватить остатки вашей партии, и именно вы мне их выдадите. Вы и Карлос. Остальные, даст бог, тоже расскажут, что им известно. Некоторые после вчерашней вечеринки уже начинают понемногу открывать рты. Но у вас двоих есть много, что порассказать. Вы мне должны выдать всех членов руководства. А связи с вашей шайкой в Рио? Или вы хотите, чтобы я поверил, будто ваша здешняя партийная организация оторвалась от всех остальных? Итак, я вас уже предупреждал: или вы будете говорить, или произойдет нечто такое, после чего вам придется раскаиваться в своем молчании. Это уже началось… и будет продолжаться… Зе-Педро ответил: – Я уже сказал все, что мог сказать. Единственно, что мне остается сделать, это повторить еще раз: я коммунист, руководитель партийной организации и принимаю на себя ответственность за все свои действия. Моя жена не имеет к этому никакого отношения; когда она выходила за меня замуж, ей даже не было известно, что я коммунист. То, что вы с ней делаете, – преступление, которому нет названия. Придет день – и вы за все заплатите. – Зе-Педро удалось сказать это, несмотря на страшную боль. Баррос опять рассмеялся. – На этот раз мы с вами покончим. – Он взял со стола газету. – Взгляните, вот заявление начальника полиции Рио: через шесть месяцев от Коммунистической партии Бразилии не останется и воспоминания… – Другие уже говорили то же самое. – Но теперь у нас Новое государство. Вам негде кричать, некому жаловаться. Это не то, что раньше, когда были депутаты, произносившие речи; были газеты, подвергавшие нас критике и взывавшие к сердобольным душам. Теперь положение изменилось. И не только здесь… Теперь Гитлер задаст России трепку, покажет Сталину, что такое сила нацизма. С коммунизмом будет покончено во всем мире. Перед вами нет никаких перспектив. – Это то, чего вам хочется. Но между желанием и действительностью – очень большое расстояние. – Действительность заключается в том, что вы и очень многие другие арестованы. В несколько дней будет покончено с забастовочным движением… Какая польза молчать, упорствовать, отдавать свою жену нашим парням, точно она какая-нибудь потаскуха? Глупо. Если бы у вас еще было хоть какое-нибудь будущее, какая-нибудь перспектива, как вы уверяете, тогда еще куда ни шло… Но ведь это простое упрямство, глупость. Я велел вас привести, чтобы спокойно поговорить с вами, дать вам возможность… – Увольте от вашей любезности. – Казалось, после того как Зе-Педро узнал, каким поруганиям подверглась его жена, он больше не чувствовал физического страдания. – Если вы велели привести меня только для этого, то понапрасну теряете время… Баррос, сделав вид, что он не слышал резких слов арестованного, продолжал говорить: – Молодцы мне рассказывали, что ваша жена не может прийти в себя после вчерашней шутки. Не знаю, что с ней станется, если они будут продолжать утешать ее и сегодня ночью… Может быть, тогда она привыкнет, а? И кончит тем, что станет проституткой. Зе-Педро сжал распухшие руки, вонзая ногти в мясо. Баррос замолчал, дожидаясь, как коммунист будет реагировать: не произнесет ли ожидаемых слов о капитуляции. Но Зе-Педро даже не взглянул на него, а продолжал сидеть на стуле, как каменный. Баррос встал. – Вы все негодяи!.. Негодяи!.. Ничего не стоите, и все, что с вами делают, еще мало. Для вас семья и домашний очаг – пустые слова. Вас никак не трогает, что вашу жену обесчестили, что ее насилует всякий, кому только вздумается… Все это вас оставляет равнодушным. И после этого вы, коммунисты, еще смеете утверждать, что вы достойные, честные люди, желающие блага всему человечеству?.. Вы бандиты, у вас нет никаких человеческих чувств. Зе-Педро ответил: – В устах полицейского это звучит похвалой. Усвойте раз и навсегда: от меня ничего не добьетесь, как бы ни старались. И если меня привели только для этого, скорее отошлите назад; чем реже я вас вижу, тем для меня лучше… Баррос приблизился к нему на два шага и занес руку. Но сдержался, не ударил его по лицу, а предупредил: – Подумайте. Хорошенько подумайте… Сегодня мы не остановимся на таких детских забавах, какими занимались вчера. Сегодня мы покажем вам, что у нас припасено для коммунистов. Вам всем, а также и вашей жене. – Он затянулся сигарой и выпустил клуб дыма. – Не забывайте, что и ребенок у нас… – Ребенок? – выкрикнул Зе-Педро. – Вы и на это способны?.. – Вы еще не представляете себе, на что способен Баррос, когда он рассердится. А я уже начинаю сердиться… Зе-Педро показалось, будто чья-то тяжелая и жестокая рука сжала его сердце. Когда его арестовывали, он надеялся, что они, по крайней мере, пощадят ребенка. Но надеяться ему было не на что. Разве это не та же полиция, которая выдала Ольгу Бенарио Престес, беременную, нацистам? Не та полиция, что кастрировала арестованных, вырезала ножами груди жене Бергера, чудовищными пытками свела с ума ее мужа – немецкого антифашиста? Держась за стул, он с трудом поднялся. – Я могу идти? – Хорошенько подумайте, чтобы потом не жаловаться, что я вас своевременно не предупредил. Если вы любите своего сына… – Вы тоже подумайте прежде чем поднимать руку на ребенка. Сегодня вы – полиция и власть. Но завтра народ потребует у вас отчета… Подумайте и вы. – Народ… – засмеялся Баррос. – Кроме всего прочего, вы, оказывается, еще и дураки… Если вы рассчитываете на народ, я могу спать спокойно. – Он обратился к полицейскому: – Уведите его… В коридоре Зе-Педро заметил сидевшую на стуле нарядно одетую жену Оисеро д'Алмейды. По-видимому, она дожидалась, чтобы ее принял Баррос. Значит, писатель тоже арестован. Вдруг взгляд женщины упал на Зе-Педро, которого она знала в лицо, – он бывал у ее мужа. Ее глаза застыли от ужаса при виде этого изуродованного человека. Она даже приподнялась со стула. Полицейские подхватили арестованного под руки и поспешно увели. Супруга Сисеро д'Алмейды едва слышно пробормотала: – Боже мой, какой ужас!.. Это почти неузнаваемое лицо, эти распухшие руки по-прежнему стояли перед глазами Габи д'Алмейда. Она видела их отраженными на стеклах такси, на мостовой, и это заставляло ее содрогаться. Она была потрясена, испытывала тошноту. Вся атмосфера полицейского управления показалась ей отвратительной: смеющиеся и отпускающие шутки следователи, темные мрачные комнаты, неискренняя любезность инспектора охраны политического и социального порядка, к которому она явилась с рекомендательным письмом, подписанным Коста-Вале. И этот коммунист, которого волокли по коридору, – его несомненно пытали, – сам он почти не мог передвигаться… Сисеро не раз говорил ей, что в полиции происходят подобные вещи, но она, говоря по правде, не верила ему. Думала, что муж в своей политической тенденциозности преувеличивает. Выйдя из полицейского управления, она протелефонировала Мариэте Вале, сказав, что ей необходимо с ней переговорить. Именно Мариэта добыла ей рекомендательное письмо от Коста-Вале и, вручая его, сказала: – Сисеро совсем сошел с ума с этим коммунизмом. Порядочный человек, из светского общества… да где же это видано? Арестован вместе со всяким сбродом… – Погладила Габи по волосам и закончила: – …и создал столько забот для этой милой головки… Посмотрим, не исправится ли он на этот раз и не выбросит ли из головы свои дурацкие бредни. Габи думала, что благодаря письму Коста-Вале все сразу уладится и Сисеро будет немедленно освобожден. Прежде всегда так и бывало: вмешательство влиятельных лиц возвращало ему свободу. Когда она выходила за Сисеро замуж – это был брак по любви, редкость в их среде, – он честно признался, что является коммунистом. Она над этим только посмеялась – ее уже на этот счет предупреждали родные и друзья. Как и Артур Карнейро-Маседо-да-Роша, она приписывала идеи своего жениха преходящему влиянию чтения, – о, эти писатели: у них очень странные идеи, доходящие до мании! Убеждения Сисеро вовсе не встревожили ее. Богатый человек, носитель старинной, паулистской фамилии, известный писатель, о котором пишут в газетах, элегантный и блестящий… – его увлечение коммунизмом не могло тянуться долго… А главное, она его любила. Они поженились. Она была счастлива; с течением времени их привязанность и уважение друг к другу возросли, они полюбили свой уютный домашний очаг. Она даже свыклась с друзьями Сисеро – этими плохо одетыми представителями богемы (некоторые из них являлись к ним на обед в спортивных куртках) и начала уважать кое-кого из этих художников, журналистов и писателей, слушая, как они рассуждают о живописи, литературе и истории. Что касается коммунистов, то она не пожелала знакомиться ни с одним из них, хотя время от времени они собирались у Сисеро на квартире. В таких случаях, заранее предупрежденная мужем, она уходила куда-нибудь: к подруге, в кафе или за покупками. Однако бывало, что она возвращалась домой еще до окончания собрания, и в этих редких случаях заставала у Сисеро рабочих, чьи голоса звучали как-то неуместно в изысканно убранной гостиной с дорогой мебелью. Сисеро расхваливал этих людей, но она не испытывала к ним никакой симпатии, хотя и не могла оставаться совершенно безучастной к ним, поскольку они были связаны с Сисеро. В глубине души она была уверена, что Сисеро является главным руководителем всего этого таинственного коммунистического мира, и однажды чрезвычайно разочаровалась, узнав от мужа, что ему принадлежит в партии лишь очень скромная роль. Тогда ей стало совершенно непонятным, почему он связан со всем этим: если он не вождь, если он не на первом месте, зачем ему во все это вмешиваться? Но обычно она избегала разговаривать с Сисеро на такую тему: это была единственная сфера, где они не соглашались друг с другом, – все остальное шло превосходно. И самое лучшее – предоставить все времени… Выйдя из полиции, она позвонила Мариэте. Супруга банкира пригласила ее к себе: – Приезжай сейчас же, выпьешь с нами чаю. Знаешь, кто у нас? Паулиньо и Шопел. «Это неприятно…» – подумала Габи. Она предпочла бы переговорить с Мариэтой наедине: не в таком она сейчас находилась настроении, чтобы пить чай в веселой компании и слушать обычные для таких встреч разговоры. Но нужно было ехать: инспектор даже не предоставил ей свидания с Сисеро. А после того, как Габи увидела в коридоре Зе-Педро, она испытывала страх за участь мужа. Инспектор был с ней очень любезен, очень предупредителен, но в то же время непреклонен. – Невозможно, дорогая сеньора, совершенно невозможно, – говорил он. – Очень сожалею, что лишен удовольствия вам услужить. Но сеньора сможет с ним увидеться лишь после того, как он будет допрошен. А мы с ним еще пока не беседовали. Может быть, это будет сделано еще сегодня, и тогда завтра сеньора сможет с ним увидеться. Что касается его освобождения, то это будет зависеть от результатов следствия. Не могу от вас скрыть, что ваш муж очень скомпрометирован, но, с другой стороны, должен вас заверить, что с ним обходятся очень бережно. При последних словах она вспомнила коммуниста, которого волокли по коридору. – Пока я ждала, мимо провели человека со следами побоев… – Что мы можем поделать, дорогая сеньора? Это одержимый, буйный коммунист. Достаточно вам сказать, что он бросил жену и маленького сына в полнейшей нищете только потому, что жена не хотела подчиниться режиму партии. Мы приютили несчастную и младенца, чтобы не дать им умереть с голоду. Когда мы явились его арестовать, он оказал сопротивление, бросился на одного из полицейских – пришлось применить к нему силу. И будучи доставлен сюда, он стал на всех кидаться; нельзя было обойтись без некоторого насилия. Но это – против моих правил. Он закончил обещанием, что, может быть, на следующий день она сможет получить свидание с Сисеро. Однако это не наверняка, поэтому ей не стоит приезжать, а лучше предварительно позвонить по телефону. Выйдя на улицу, Габи решила снова обратиться к Мариэте. Барросу она не верила: тот, кого она видела в коридоре, никак не был похож на человека после драки. Несомненно, его избивали. Ужасно было смотреть на это лицо, на эти руки, на босые ноги… Если хорошенько подумать, то вовсе не плохо поехать в гости к Мариэте. Отец Паулиньо теперь министр юстиции – ему подчинена вся полиция. Она расскажет Пауло о том, что видела, и он заставит Артура вмешаться, покончить с этими ужасами. Чай пили в гостиной, выходившей на веранду. Пауло поднялся ей навстречу и дружески пожал руку. Шопел тоже встал, вид его выражал соболезнование. – Итак, наш славный Сисеро в темнице? Я только что говорил доне Мариэте и Пауло: Сисеро – один из самых блестящих талантов Бразилии. Жаль только, что экстремистские убеждения мешают его литературной деятельности: его книги полны марксистских заблуждений. Например, когда он осуждает цивилизаторскую деятельность иезуитов[144], он безусловно неправ. Также и в отношении Педро II. Мариэта прервала поэта: – Что слышно? Его освободят? Габи села, взяла чашку чаю, отказавшись от вина. – Мне даже не дали с ним повидаться. Сказали, что свидание будет дано только после допроса. А насчет его освобождения ничего не обещали. – Что же это такое!.. – воскликнула Мариэта. – Не придать никакого значения письму Жозе… Какой-нибудь полицейский инспектор мнит себя очень важной персоной… Ну и времена! – Баррос – сущий дьявол, – заметил Пауло. – Но виноват не он, а забастовки… Полиция права – у нее нет другого выхода. Ведь коммунисты готовились парализовать экономическую жизнь страны. Это факт. Габи обратилась к нему: – Но посудите сами, Паулиньо, какое Сисеро имеет отношение к забастовкам? Сисеро занят своими делами, своими идеями, пишет свои книги. Он никогда не вмешивался в забастовки… Я как раз хотела с вами об этом поговорить. Ваш отец – человек, который может помочь Сисеро. Ведь он министр юстиции… – А почему бы вам не обратиться к Мундиньо д'Алмейде? – спросил Шопел. – Вы просите покровительства у Пауло, а между тем ваш родственник, брат вашего мужа, – один из ближайших друзей Жетулио. – Мундиньо сейчас нет: он в Колумбии на конференции стран, производящих кофе… – Ах, да! Правда… Я совсем об этом забыл. Пауло пообещал: – Я поговорю со стариком. Послезавтра возвращаюсь в Рио и посмотрю, что можно будет сделать. Но не думайте, Габи, будто министр юстиции может по своему усмотрению распоряжаться полицией. Так было в прошлые времена. Теперь же полиция ни во что не ставит министерство: делает, что хочет. И в этом виноваты коммунисты. Не будь необходимости вести борьбу с коммунизмом, никогда бы полиция не приобрела такую власть. Все министры, вместе взятые, имеют меньше силы, чем один мизинец Филинто Мюллера. Кстати, знаете ли вы о последней выходке Жетулио? – Какой? – спросил Шопел. – Абсолютная правда, могу поклясться. Случилось это после заседания совета министров. Закрыв заседание, Жетулио отозвал в сторону Освалдо… – Кто это Освалдо?[145] – спросила Мариэта. – Министр иностранных дел… Отозвал его в сторону и посоветовал ему быть осторожнее в своих телефонных разговорах, так как его служебный и домашний телефоны находятся под контролем полиции… Шопел расхохотался. – Ах, этот Жетулио… – Как бы там ни было, – сказала Мариэта, – но для Сисеро надо что-то сделать. Почему бы вам, Паулиньо, не поговорить с Артуром по телефону? Бедный Сисеро в тюрьме… И Габи в тревоге… – Она улыбнулась подруге и приказала Пауло: – Позвоните ему сегодня же. – Я Друг Сисеро, – ответил Пауло, – но я не хочу давать необоснованных обещаний. Сделаю все возможное, позвоню старику, но ничего не обещаю. Насколько известно, полиция раскрыла очень многое, и я не знаю, в какой степени Сисеро во всем этом замешан. Габи не могла успокоиться. – Как ужасно ходить в полицию! Страшная обстановка. Пока я ждала, провели одного из арестованных. Он больше походил на мертвого, чем на живого. Идти он не мог, его тащили полицейские… Я не могу этого забыть. – Избиение? – спросил поэт. – Я против этого. Мариэта также высказалась против подобных методов еще и потому, что была в хорошем настроении. Назначение Артура, помолвка Пауло, его новая должность начальника кабинета в министерстве отца – все это ее устраивало; она была счастлива. Раньше она опасалась, как бы Пауло, женившись, не воспользовался протекцией комендадоры для получения выгодного назначения в какое-нибудь посольство в Европе и не бросил ее. Но теперь она совершенно успокоилась на этот счет: пока Артур – министр, Пауло останется в Бразилии, и он будет при ней. Время от времени он приезжал в Сан-Пауло, якобы для того, чтобы проведать невесту, на самом же деле большую часть времени проводил с Мариэтой. Мариэта крепко держала его в руках, убеждая, что его карьера и будущее зависят от нее. Правда, она подозревала, что Пауло не сохраняет нерушимой верности, что у него есть случайные романы на стороне. Однако это ее мало тревожило. С нее было достаточно знать, что других постоянных любовниц, кроме нее, у него нет, выслушивать его заверения в любви, встречаться с ним тайком в номерах отелей. Мариэта и сама иногда приезжала в Рио, если Пауло несколько недель кряду не появлялся. Она была счастлива, и именно поэтому искренно заинтересовалась освобождением Сисеро, искренно порицала полицию за избиение арестованных. – Этот Баррос – зверь… Для чего избивать? А что это был за человек? – спросила Мариэта у Габи. – Мне кажется какой-то рабочий, – ответила Габи. – Рабочий? Ну, тогда это не важно… – Пауло пожал плечами. – Зачем они вмешиваются в политику? Какое отношение имеют к ней рабочие? Интеллигент – это еще понятно, но рабочий… Шопел воздел руки к небу и воскликнул: – Помилуй меня боже! – Что еще такое? – засмеялась Мариэта. – У Паулиньо, с тех пор как он стал женихом Розиньи и почти хозяином фабрик комендадоры, появились замашки этакого феодального сеньора. Он уже не считает рабочих человеческими существами. Пауло, сын мой, я тебя не узнаю… Что же с тобою станет, когда ты женишься? Ты отречешься и от поэтов, и от художников, превратишься в свирепого буржуа. Тогда горе мне, твоему другу… Все рассмеялись. Пауло провел рукой по волосам. – Дорогой мой! Мы шутим и смеемся, а между тем полиция права. Если она не проявит жестокости, кончится тем, что коммунисты заберут страну в свои лапы… Я уже однажды сказал Мариэте: то, что делает полиция, может нас отталкивать, но это необходимо. Таким способом полиция защищает то, что у нас есть, и это единственный способ. Если мы начнем жалеть коммунистов, в один прекрасный день сами окажемся в тюрьме… Баррос – зверь, я с этим согласен. Но чтобы надеть узду на коммунистов, нельзя руководствоваться правилами хорошего тона. – Сделайте хотя бы исключение для Сисеро… – взмолилась Габи. – Сисеро – совсем иное дело. Он известный писатель, человек общества. Я же говорю о рабочих. И кроме всего прочего, от них смердит. Вот за что я не переношу этих людишек: они грязные, оборванные, зловонные… Неспособны быть чистоплотными, а еще смеют требовать отчета у правительства! Шопел перестал смеяться. – Ты прав. Они становятся наглыми, эти рабочие. Как-то на днях я шел по улице и нечаянно толкнул одного из них, работающего на стройке каменщиком или чем-то в этом роде. Так этот субъект обругал меня за то, что, толкнув его, я не извинился. На Мариэту тоже, видимо, подействовали доводы Пауло. – Да, эти коммунисты еще хуже полиции, – сказала она. – Вы не читали статей, опубликованных в «А нотисиа»? Ты тоже не читала, Габи? Их написал один раскаявшийся коммунист… Он описывает такие ужасы, что волосы могут встать дыбом. И, однако, все это, должно быть, правда, раз сам коммунист об этом рассказывает… Но Габи усомнилась в правдивости статей Эйтора Магальяэнса: она никогда не слыхала ни о чем подобном, не могла поверить такому вздору. – Ложь или правда, – сказал Пауло, – но одно несомненно: нельзя больше проявлять мягкосердечие, Габи. Раньше это было еще возможно, но теперь они сильны, и проявлять к ним милосердие, значит действовать против самих себя. Вы должны вырвать Сисеро из этой среды. Иначе может наступить день, когда мы не сможем шевельнуть и пальцем, чтоб ему помочь. Габи стала прощаться. Пауло обещал ей вечером позвонить Артуру. После ухода Габи Мариэта сказала: – Бедняжка… У Сисеро нет сердца… Она его обожает, а он доставляет ей такие огорчения… Шопел заметил: – Просто невероятно, как много удалось коммунистам завербовать себе приверженцев в кругах интеллигенции. Знаете ли, господа, кто еще за последнее время связался с ними? Мануэла, твоя прежняя романтическая страсть, Паулиньо. – Танцовщица? – спросила заинтересованная Мариэта. – Танцовщица… – Поэт сложил губы в презрительную гримасу. – Она возникла в результате нашей шутки, закончившейся так же успешно, как и все остальные. Теперь Мануэла как будто живет с Маркосом де Соузой, который оказался старым коммунистом. – Маркос? – изумилась Мариэта. – Да, Маркое. Он был в Национально-освободительном альянсе и не скрывает своих убеждений. Да и не он один… – И Шопел принялся перечислять имена писателей, поэтов, художников. – Не понимаю только, что все эти люди находят в коммунизме… – Мне говорили, что и Эрмес Резенде тоже… – Нет, Эрмес – совсем другое. Он социалист и с коммунистами не имеет ничего общего. Он сам мне однажды заявил: «Не могу понять, как интеллигент может быть коммунистом. Это равносильно самоубийству». Но зато другие видят в Сталине какого-то бога. Маркос де Соуза не так давно публично заявил, что Сталин – величайший человек двадцатого столетия. – Вот это да! – воскликнул Пауло. – Величайший человек двадцатого столетия? – Мариэта почувствовала себя оскорбленной. – Что за вздор! Когда столько замечательных людей во Франции, в Соединенных Штатах… – Хотите вы этого или нет, нравятся вам его методы или нет, но величайший человек двадцатого столетия – это Гитлер, – изрек Пауло. – Он единственный, кто может противостоять коммунистам. Вечерние тени опускались на сад, веранду. Мариэта предложила: – Не включить ли радиолу? Мы могли бы немного потанцевать. Пауло согласился, поэт одобрил: – Для возбуждения аппетита… На третьи сутки пыток лысый старик из Санто-Андре не выдержал. Он был сломлен, превращен в тряпичную куклу. Начальную пытку (положение стоя, без сна, муки голода и жажды, бесконечные вопросы следователя) – пытку, казавшуюся ему нестерпимой, – со второй ночи сменили побои. На следующий день после первого допроса ему дали немного пищи, очень соленой, и глоток мутной воды из кружки. Он проглотил еду, невзирая на настойчивые предупреждения Маскареньяса: – Лучше не есть. Пища страшно пересолена; ее дали нарочно, чтобы еще больше возбудить жажду. Рамиро послушался, но Рафаэл не сдержался: съел свою порцию и порции двух своих товарищей. К вечеру его начала терзать жажда, и когда за ним пришли, глаза его были выпучены, вылезали из орбит. В эту вторую ночь он не заговорил только потому, что при первых же ударах лишился сознания и доктор Понтес – полицейский врач, вызванный Барросом для присутствия при допросах, – нашел опасным продолжать истязание: сердце старика могло не выдержать. Доктор посоветовал сделать передышку. Старика унесли, но уже не в ту камеру, где он был до этого. Его поместили в комнате, где находилось несколько арестованных, и в их числе – Сисеро д'Алмейда. Писатель занялся им, постарался подбодрить, обещал, если его освободят, позаботиться о семье старика. Последний все время повторял: – Я больше не выдержу… Сисеро старался укрепить дух старика, поддержать его слабеющее мужество: – Как это – не выдержите? Вы старый член партии, у вас в прошлом долгие годы борьбы. Вы не можете предать это прошлое, предать товарищей и партию… Старик закрывал лицо руками, плакал, как бы от сознания своего бессилия. – Нет, я не выдержу… – Быть может, они вас больше не будут бить. – Если бы только побои… Сисеро и еще несколько товарищей, помещенных в этой камере, были очень озабочены. Здесь находились самые различные люди: партийцы, выданные Эйтором, человек семь-восемь, и множество забастовщиков – представителей рабочей массы. Их били при аресте и допросе, против них возбуждался судебный процесс. Но вот уже несколько дней, как Баррос словно позабыл о них. Один полицейский сообщил, что забастовщики будут переведены в тюрьму предварительного заключения. Остальные – все те, которых предал Эйтор, за исключением Сисеро, – были жестоко избиты. Одни продолжали упорно отрицать какое бы то ни было участие в коммунистическом движении. Другие, более известные, против которых у полиции имелись конкретные улики, приняли на себя ответственность за свою партийную деятельность, но отказались сказать что-либо большее. Накануне к числу этих арестованных прибавилось еще трое: товарищи, схваченные в Мато-Гроссо. Учитель Валдемар Рибейро, железнодорожник по имени Пауло и старый восьмидесятилетний крестьянин, который рассказывал какую-то запутанную историю про своего внука и про некую таинственную личность – дьявольское существо, обитавшее в селве долины реки Салгадо и выходившее оттуда по ночам, чтобы туманить людям мозги. Сначала Сисеро счел этого старика сумасшедшим, арестованным по недоразумению, и только постепенно сумел в его фантастических рассказах распознать реальную основу. Насколько можно было понять из слов старика, полиция разыскивала его внука-коммуниста и так как не нашла его, то захватила деда, чтобы добиться у него сведений не только о внуке, но главным образом о некоем Гонсало – опасном коммунистическом деятеле, скрывавшемся в районе долины реки Салгадо. Относительно внука старик говорил, что тот исчез из дома при приближении полиции, что же касалось Гонсало, то восьмидесятилетний суеверный дед решительно отказывался признавать в нем обыкновенное человеческое существо из мяса и костей. Приписывал ему магические свойства – способность возникать и исчезать, принимать разные обличья: иногда он являлся в виде доброго гиганта – врачевателя болезней, иногда же воплощался в образе уродливого, кряжистого карлика-негра. Для старика все это было наваждением лесного дьявола, раздраженного тем, что люди проникли в его владения. Арест его не особенно испугал, и он спокойным голосом повторял свою историю. Так он рассказывал в полиции Куиабы, так же рассказал и Барросу. Инспектор пришел в бешенство и разразился ругательствами по адресу своих коллег в Мато-Гроссо: – Кретины!.. Вместо того чтобы арестовать Гонсало, поймали и прислали мне старого безумца… Идиоты! Для старого крестьянина все, что происходило с ним и остальными арестованными, представлялось лишь местью со стороны Венансио Флоривала за сумасбродные идеи его внука Нестора. Увидев лысого старичка – его звали Рафаэл, – он подошел к нему и спросил, на какой фазенде Флоривала тот работал и не вел ли он тоже разговоров о разделе земли. Сисеро опасался за лысого старика: он может проговориться. Слова ободрения, призывы к достоинству больше не оказывали на него никакого влияния. Он не хотел их слушать, закрывая лицо руками, плакал. Что известно ему о партии? Должно быть, не очень много: он был низовым работником. Ах, если бы Сисеро имел возможность хотя бы предупредить других о том, что воля Рафаэла слабеет! Но как предупредить? Ни с кем, кроме тех, кто находился в камере вместе с Сисеро, связи не было; он даже не видел никого другого. Но он видел Жозефу, когда она с ребенком на руках проходила по коридору в уборную. Вид у нее был ужасный, лицо как у мертвой. Она содержалась в соседней камере, и по ночам, когда полицейские приходили ее насиловать, Сисеро слышал ее душераздирающие крики. Это бывало в полночь. Ночи проходили без сна. Тяжелая тюремная тишина нарушалась полицейскими, которые брали из камер арестованных на допрос и пытки. Сисеро никак не мог заставить себя уснуть. Его не тронули, несмотря на то, что при допросе он ругал Барроса и всю полицию. Он хотел продиктовать одетому в черное секретарю с крысиной мордочкой резкий протест против методов, применяемых полицией к арестованным, и сослаться на преступления по отношению к Жозефе. Однако Баррос отпустил секретаря и заявил Сисеро, что полиция располагает данными, достаточными для привлечения его к суду и осуждения трибуналом безопасности. Пусть он не воображает, что слава писателя, положение богатого человека помогут ему на этот раз. Имеются доказательства связи Сисеро с руководством партии, а этого достаточно, чтобы обеспечить ему два-три года тюрьмы. Его больше не вызывали к инспектору и поместили в этой камере, откуда товарищей уводили на допросы с применением пыток. Он не мог уснуть, дожидаясь их возвращения; избитых, распухших, их бросали на пол и оставляли истекать кровью. Временами ему казалось, что он сойдет с ума, разум не выдержит этого зрелища. Но еще страшнее было эхо криков Жозефы среди ночи!.. Иногда он различал примешивавшийся к рыданиям женщины плач испуганного ребенка. Несомненно, ребенок просыпался от шума, поднятого полицейскими, когда они ловили в камере женщину, срывали с нее одежду, насиловали… О, эти крики!.. Ему казалось, он продолжает их слышать даже после того, как все затихало и сквозь железную решетку окна робко пробивался свет раннего утра. Он провел очень неспокойный день, стараясь подбодрить Рафаэла. Вечером явились за стариком; у Сисеро не оставалось больше ни малейшей надежды. Когда полицейские выкрикнули имя старика, Рафаэл начал всхлипывать: – Нет… ради милосердного бога… нет… Его поволокли силой, осыпая ругательствами. Старый крестьянин, спавший в углу и каждую минуту просыпавшийся, спросил у Сисеро: – Этот тоже, наверно, говорил о разделе земли полковника Венансио? Вот дурной! Разве кто-нибудь может тягаться с полковником?.. Рафаэл, войдя в камеру пыток, увидел у стены Маскареньяса и Рамиро, голых, связанных по рукам и ногам. Посреди комнаты, тоже голые и связанные, находились Зе-Педро и Карлос: они были подвешены на блоках веревками за половые органы. Рты у них были завязаны, они тяжело дышали, крупный пот стекал по их бледным лицам. При этом зрелище Рафаэл едва удержался от крика, руки его задрожали. Глаза Карлоса остановились на нем; они приказывали ему сопротивляться. В комнате находилось много полицейских и сыщиков. Баррос беседовал с доктором Понтесом. – Раздевайся! – крикнул следователь Рафаэлу. К нему подошел доктор выслушать сердце и на старика пахнуло запахом одеколона, исходившим от тщательно напомаженной головы доктора. Он почувствовал, что у врача тоже дрожат руки, и умоляюще прошептал: – Не допустите этого, доктор… Меня убьют… Доктор отнял ухо от груди арестованного, провел пальцем у себя под носом и потом мигнул Барросу: – В превосходном состоянии. Подошел Демпсей с хлыстом из медной проволоки в руке. Взмахнул – и в воздухе прозвучал тонкий свист. Рафаэл упал на колени, протянул к Барросу дрожащие руки. – Я скажу… Скажу все, что вы хотите… Он почувствовал, как глаза Карлоса и Зе-Педро обратились к нему; услышал, как молодой португалец Рамиро воскликнул: – Предатель! Полицейский тотчас же дал ему пощечину. – Заткни глотку, португалишка!.. Баррос посмотрел на Зе-Педро и Карлоса и улыбнулся. – Итак, начинается. Вы все заговорите, один за другим… – Он приказал Рафаэлу: – Одевайтесь и идемте со мной. Но не вздумайте обманывать, иначе снова очутитесь здесь. – Пальцем указал полицейским на арестантов у стены – на Маскареньяса и Ра-миро. – Займитесь этими… Доктор Понтес, увидев, что Баррос собирается выйти с Рафаэлом, подошел к нему. – Сеньор Баррос… мою порцию… – Рано, доктор. Вам еще на сегодня предстоит работа. Когда кончим, дам, сколько захотите. Худое, как скелет, тело доктора содрогнулось. Он опять провел рукою под носом, потянул ноздрями. Цвет кожи у него был нездоровый, плечи ввалившиеся, глазные орбиты черные и глубокие, и в них – безумные глаза кокаиниста. Выходя из кабинета начальника полиции, Баррос неодобрительно покачал головой. Он совершенно открыто высказал начальнику свое мнение об этом приказе: абсурд! Сисеро д'Алмейда был явно скомпрометирован: Эйтор Магальяэнс сообщил, как он ходил за деньгами на квартиру к писателю, как они вместе принимали участие в заседаниях партийного руководства. Что же касается улик, они будут возникать постепенно, по мере того как арестованные начнут давать показания. Правда, до сегодняшнего дня – пятого с начала арестов – заговорил пока только старик и то не сообщил ничего особенного. На основании данных, полученных от него, удалось арестовать еще несколько человек в Санто-Андре и окончательно ликвидировать там забастовочную агитацию. Но этот Рафаэл – вечно больной и не проявлявший особой активности – использовался почти исключительно как казначей ячейки МОПР. Его признание давало возможность осудить Маскареньяса на длительный срок тюремного заключения, но оно не принесло никаких новых данных, которые можно было использовать для ликвидации партийной организации в Сан-Пауло. Для этого необходимо было захватить Руйво и Жоана и таким образом обезглавить районный комитет. И вот, когда он, Баррос, всячески старался заставить арестованных заговорить начальник полиции отдает приказ об освобождении Сисеро д'Ал-мейды… Конечно, это абсурд! Походило на то, что полсвета принялось хлопотать об освобождении писателя. Началось с банкира Коста-Вале, затем вмешался министр юстиции, и вот теперь начальник полиции заявляет ему, что получил распоряжение непосредственно из дворца Катете. Банкиру Баррос позвонил по телефону сразу же после разговора с Габи. Он объяснил, что необходимо сначала допросить Сисеро и выяснить кое-какие детали. Разговаривая по телефону, банкир, как показалось Барросу, очень торопился. – Хорошо, хорошо. Я вовсе не собираюсь создавать помех для работы полиции. Вам лучше знать, как надо поступить… Такие люди, как Коста-Вале, нравились Барросу: банкир не признавал сентиментальностей. Вероятнее всего, что после разговора с инспектором он написал супруге Сисеро письмо, в котором дал понять, что ничем не может ей помочь, и предоставил Барросу поступать по собственному усмотрению, не пытаясь оказывать на него давление. Но министр юстиции сначала не хотел ничего слушать и категорической телеграммой распорядился немедленно освободить Сисеро. Тогда Баррос связался по междугородному телефону с кабинетом министра, желая объяснить ему необходимость содержания писателя под арестом. Артур Карнейро-Маседо-да-Роша сам к телефону не подошел, и Барросу пришлось говорить с одним из его надменных секретарей, который в ответ на все доводы повторял: – Раз существует распоряжение министра, сеньор обязан его выполнить… После этого Баррос прибег к начальнику федеральной полиции, и только тогда министр уступил. Баррос считал это дело улаженным и собирался приступить к более строгому допросу Сисеро – не бить его, нет – это могло привести к скандалу, – но допрашивать его всю ночь напролет, не дав уснуть. И вдруг теперь начальник полиции вызвал его и заявил, что писателя надо освободить сегодня же. Дело в том, что брат Сисеро, близкий друг Варгаса, находившийся сейчас в Колумбии, выступил в защиту писателя. Баррос только неодобрительно качал головой. Хотят ликвидировать коммунизм, покончить с красной опасностью и в то же время мешают действиям полиции! Ну, теперь, как только комендадора да Toppe будет его отчитывать и упрекать в нерасторопности, он посоветует ей потребовать отчета у своих друзей и родственников, приказавших выпустить на свободу такого известного коммуниста, как Сисеро. Абсурд! И в довершение всего начальник полиции оказался недовольным ходом следствия. – Все еще ничего нового, сеньор Баррос? Вы, наверное, кормите этих людей бутербродами с маслом? Почему они молчат? «Бутерброды с маслом…» Даже доктор Понтес – а он ведь привык присутствовать при такого рода сценах, с тех пор как поступил врачом в полицию, – даже доктор Понтес и тот потерял свое обычное спокойствие, нервы его напряжены до крайности, и он держится только благодаря кокаину. Почему они молчат? Молчат, потому что они бесчувственные ко всему негодяи. Они не чувствительны к страданиям – и к физическим и нравственным, – словно они сделаны не из мяса и костей, как все люди, а из стали. «Примером для нас является Сталин…» – объяснил ему несколько лет назад один из этих коммунистов. И тогда Баррос понял истинное значение этого имени. Он избил дерзкого коммуниста, но всякий раз, когда он пытался вырывать у них признания, ему вспоминались эти слова. Они будто из стали. Он, например, был уверен, что португалишка, еще совсем мальчуган, почти не станет упорствовать. Что могло быть ему известно? Разумеется, немногое – такой юнец не мог быть ответственным работником. И тем не менее, он до сих пор не проронил ни слова, хотя вчера ему вырывали щипцами ногти на руках. Доктор Понтес так трясся, что едва мог сделать впрыскивание, чтобы привести португальца в чувство. «Бутерброды с маслом…» С этими бандитами он почти исчерпал все свое полицейское умение… Что, чорт возьми, поддерживало их дух? Какая таинственная сила их воодушевляла? Оборванцы, простые рабочие с фабрик, полуголодные, полуодетые – и смотреть-то не на что… Как-то доктор Понтес, сидя по окончании «сеанса» у него в кабинете и сладострастно вдыхая белый порошок, в котором старался найти забвение, сказал: – Они сильнее нас, сеньор Баррос. Зе-Педро, связанный, присутствовал при том, как полицейские насиловали его жену. Баррос видел у него на глазах слезы, но это были слезы ненависти; когда он заговорил, он осыпал полицейских ругательствами. Зе-Педро видел, как после изнасилования жену его били по лицу, били ногами в живот. И все-таки он не заговорил. Он и Карлос провели целые сутки, подвешенные за половые органы; обоих обезобразили побоями, оба распухли, посинели. И тем не менее они молчали. Чудовища, бандиты, если бы Баррос мог, он бы их всех убил, чтобы научить не быть такими… такими мужественными!.. Но он на этом не остановится. Он еще не признал себя побежденным. Не надо терять терпения, надо продолжать, пока у них не развяжутся языки. У него не оставалось другого выхода, как возвратить Сисеро свободу, но зато в виде утешения он устроит сегодня ночью «праздник» для остальных. Да, он заставит их говорить, сломит их волю, эту оскорбительную гордыню коммунистов. Ему это удастся. Сегодня ночью они заговорят, пусть даже для этого придется перебить их всех, одного за другим. Он в раздражении ходил взад и вперед по кабинету, затем вызвал одного из своих помощников. Дал ему необходимые распоряжения, связанные с освобождением Сисеро: отрядить сыщиков для слежки за домом, сопровождать его, куда бы он ни отправился, взять под контроль телефон его квартиры. – Хорошенько следить за его домом. Может быть, он поможет нам напасть на чей-нибудь след… Но Сисеро за весь этот вечер ни разу не вышел из дома; по телефону известил только некоторых родственников о своем возвращении, а на следующий день уехал в Рио. Сисеро был лично знаком со всеми видными деятелями политической и культурной жизни страны. Так же обстояло дело и с Маркосом де Соузой, чья слава архитектора распространилась далеко за пределы Бразилии. И несмотря на это, Сисеро и Маркос потратили много времени, обдумывая, кто бы мог им помочь. Они встретились на квартире у Мануэлы. Писатель рассказал архитектору об ужасном положении арестованных в Сан-Пауло. Маркос де Соуза подтвердил: – Здесь то же самое. Арестованных истязают. Мануэла, выслушав рассказ Сисеро, содрогнулась от ужаса. – Я никогда бы не поверила. Доброе лицо Маркоса стало похожим на суровую маску, он проговорил сдавленным от ненависти голосом: – Псы! Сам Сисеро, обычно так хорошо владеющий своими чувствами, признался почти шопотом: – Если бы меня не выпустили, я кончил бы тем, что помешался. Нервы мои уже больше не выдерживали. Надо что-то предпринять. Принялись обсуждать, что делать. Возможность какого-либо протеста через печать исключена – в газеты нечего и обращаться, так как они подвергались предварительной цензуре и находились на поводу у департамента печати и пропаганды. Маркос предложил сбор подписей среди известных представителей интеллигенции. Сисеро отнесся к этому пессимистически: отважатся подписаться лишь очень немногие, большинство побоится. Придется ограничиться фамилиями только левых элементов, наиболее смелых, которых считают коммунистами. Маркос напомнил об успехе, который имели протест против убийства фалангистами Гарсиа-Лорки[146] и воззвание против Франко во время забастовки в Сантосе. Оба документа были подписаны большим количеством лиц, даже представителями интеллигенции с репутацией аполитичных. Но Сисеро возразил: за последние месяцы произошло много событий – после провала армандистско-интегралистского путча Жетулио упрочил свою власть, международное положение ввиду агрессивной политики Гитлера стало гораздо более напряженным, война в Испании решается в пользу Франко, Народный фронт во Франции развалился[147], и большая часть интеллигенции, которая еще совсем недавно желала падения Варгаса и его режима, теперь старается приспособиться к существующему положению. Пришлось бы удовольствоваться подписями, уже много раз стоявшими под воззваниями такого рода: неизменные имена лиц, сочувствующих коммунистам. И на этот раз получить подписи будет труднее – дело идет о протесте против зверского обращения с арестованными рабочими. Если бы речь шла о каком-нибудь писателе или художнике, они собрали бы больше подписей. И, наконец, что они будут делать с этим документом? Ведь опубликовать его им нигде не удастся, он не будет иметь никакого резонанса. Писатель предложил другую меру, более конкретную и более практичную: пусть кто-нибудь из друзей Варгаса с ним поговорит, расскажет ему о том, что происходит в полицейских застенках Рио и Сан-Пауло, попросит его о прекращении этого варварства. Такой просьбе можно и не придавать политического характера: обратиться с ней в плане простого человеколюбия. Маркос с этим согласился, но без особого восторга. Кто мог бы это взять на себя? Они долго, обсуждали возможные кандидатуры, но кончали тем, что отказывались от них. Мануэла, охваченная желанием помочь, быть полезной, тоже подсказывала имена. Время от времени она содрогалась при воспоминании о картине, нарисованной Сисеро: Жозефу насилуют полицейские, ее крики звучат в ночи… Первое имя, названное Маркосом де Соузой, было имя родного брата Сисеро – Раймундо д'Алмейды. – Мундиньо как раз подходит. Он очень близок с Жетулио, но в то же время независим, не играет никакой политической роли, они просто друзья… Если есть кто, к чьим словам Жетулио прислушается, так это именно он. – Сейчас его здесь нет, – возразил Сисеро, – он в Колумбии. И даже будь он здесь… Я хорошо знаю Мундиньо… Чтобы вытащить меня из тюрьмы, он поднимет всех дьяволов. Я узнал, что по поводу моего дела он телефонировал Жетулио из Боготы. Но ради рабочих, наших товарищей… Он может сказать, что так им и надо, что они заслуживают еще большего. За меня он вступился потому, что я его брат, он считает себя обязанным перед семьей. Но он самый непримиримый враг коммунизма во всей Бразилии. – Кто же тогда? Они продолжали перебирать имена. Даже вспомнили о поэте Сезаре Гильерме Шопеле. Мануэла, услышав от Сисеро имя друга Пауло, запротестовала: – Шопел? Ваш брат, Сисеро, может быть врагом коммунизма, но он, по крайней мере, говорит, что думает. Шопел же способен вам пообещать, чего вы у него просите, и тут же пойти и донести на вас полиции. Это самый вероломный человек на свете. – Да, этот толстяк – отвратительная личность, – подтвердил Маркос. – Вы знаете, я сооружаю ансамбль зданий для Лузитанского[148] колониального банка. Так вот на днях мне пришлось обедать с комендадором Фариа, португальским миллионером, директором банка, и с Шопелом – они очень дружат между собой. И что же? В течение всего обеда толстяк пытался вызвать меня на разговор о политике, пока я не разозлился и не начал защищать Россию, которую он поносил: Цель Шопела была очевидна: скомпрометировать меня перед Фариа. И все это сопровождалось изъявлениями восторга моим талантом архитектора. Вот каков этот субъект! Только комендадор не обратил внимания на его происки: он осоловел после обеда, потому что ел, как лошадь. После долгого обсуждения они остановили свой выбор на Эрмесе Резенде. Социолог только недавно возвратился из Европы, где он занимался, по словам газет, научно-исследовательской работой. Эрмес был известен как антифашист, его даже причисляли к левым элементам; сам он заявлял о себе, что он – социалист, и если и не скрывал своих разногласий с коммунистами, то, во всяком случае, никогда не нападал на них в своих публичных выступлениях. В то же время говорили, что он находится в превосходных отношениях с Варгасом, и шли толки о его кандидатуре на пост ректора Бразильского университета. Кроме того, он был другом и Сисеро и Маркоса. Последнему он даже некогда посвятил большую статью, полную восхищения его архитектурным творчеством. Он был – это не подлежало сомнению – самым подходящим человеком для того, чтобы пойти к Жетулио и добиться от него прекращения пыток. Маркос пытался было возражать, но не против кандидатуры Эрмеса Резенде, а против самой попытки – действовать через одно лицо. Он все же предпочел бы, как форму протеста, сбор подписей под обращением – пусть даже таких подписей набралось бы немного. Они могли бы этот документ направить Варгасу. Посредничество же Эрмеса Резенде имело для него унизительный привкус просьбы, не соответствующей непреклонной позиции арестованных. Но Сисеро доказывал ему, что этот способ имеет больше всего шансов на успех. Ведь сейчас самое важное – добиться прекращения зверского обращения с арестованными товарищами, заставить умолкнуть ночные вопли Жозефы, спасти ее от поругания. Мануэла с этим согласилась. – Сисеро прав, Маркос. Чтобы покончить с этими истязаниями, всякий способ хорош. Мне кажется, я не смогу больше спокойно спать, зная, что эта женщина находится в тюрьме и подвергается таким надругательствам… И при ней ребенок… Боже мой!.. Эрмес Резенде имел обыкновение бывать в одной крупной столичной книжной лавке, куда его многочисленные почитатели стекались, чтобы наслаждаться его беседой. В это время – между четырьмя и шестью часами пополудни – там собиралось много писателей и деятелей искусства. Подобные визиты писателей в крупные книжные магазины являлись в Рио старинной традицией, установившейся еще во времена Машадо де Ассиза[149] и книжной лавки Гарнье. Кто-то прозвал эти сборища «ярмаркой тщеславия», но почти все репортеры величали книжные магазины, в которых собирались модные писатели, «блестящими центрами культурной жизни Бразилии». Книжный магазин, посещаемый Эрмесом Резенде – собственность крупной книгоиздательской фирмы, – в настоящее время считался наиболее блестящим из этих «культурных центров»; в литературных кругах престиж его был очень высок. Здесь собирались прославленные литераторы и наряду с ними начинающие авторы; они обсуждали и последние вышедшие книги, и политические события – на родине и за рубежом, – и частную жизнь своих собратьев по перу. Здесь создавались и разрушались репутации; здесь Шопел проповедовал свои теории и предавал гласности свои «гениальные» находки. Литературные критики из газет являлись сюда, как стая голодных крыс, поразнюхать, что интересует издателей, и получить от них приглашение на хороший обед; здесь решалось, кому будут присуждены ежегодные премии за лучшие книги. К пяти часам вечера книжная лавка была заполнена писателями. Посетители старались посмотреть вблизи на литературных знаменитостей. Скромные поэты, прибывшие из северных штатов со своими неизданными рукописями, молодые авторы, явившиеся с юга для завоевания столицы, – все они таяли от восхищения, внимая рассуждениям Эрмеса Резенде, беззастенчивому хохоту романиста Флавио Моуры, саркастическим определениям новеллиста Рауля Виана, теориям поэта Шопела. За пределами столицы, по всей стране, было много провинциальных юношей, чьим заветным желанием было в один счастливый день переступить порог этой лавки, войти в близкое соприкосновение с этими знаменитостями. Иногда сюда приходил сам издатель, толстый и надменный; критики, поэты, прозаики окружали его, почтительно выслушивали его мнение. Иногда здесь появлялась поэтесса Элеонора Сандро, и тогда все, включая и самого издателя, спешили ее приветствовать. Не столько из-за ее мистической и чувственной поэзии или ее великолепной красоты греческой статуи, сколько из-за того, что ее муж был важным лицом в правительстве и в его могущественных руках находились все газеты, журналы, радиостанции, театр, кино – ключи к изданию и продаже книг. Эрмес Резенде обычно располагался в глубине магазина, в уголке, образованном книжными полками, как бы стараясь укрыться от собственной славы. Но вокруг него немедленно собирался кружок, и тогда начинались дискуссии на самые различные темы; он повторял свои афоризмы и парадоксы для услады поклонников и в особенности поклонниц – прекрасных светских дам, привлеченных блеском этих литературных сборищ. В момент, когда вошли Сисеро д'Алмейда и Маркос де Соуза, Эрмес восхвалял Кафку[150], чье имя все чаще и чаще упоминалось литературными критиками в качестве образца для подражания. За последние дни в лавке было особенно людно: всем хотелось приветствовать социолога по его возвращении из Европы. Шопел первый заметил входивших. Он перебил рассуждения Эрмеса восторженным восклицанием: – Дети мои, смотрите! Паулистские литература и искусство переступили этот знаменитый порог. Привет тебе, Сан-Пауло, увенчанный славой! – И, отделившись от группы, он поспешил с распростертыми объятиями навстречу Сисеро. В избытке показной нежности прижал к его груди свою жирную физиономию. – Я знал от Габи о твоих недавних тюремных приключениях. Мы сделали – я и Паулиньо – все от нас зависевшее, чтобы освободить тебя от кандалов!.. Он оставил Сисеро, чтобы броситься на шею Маркоса. – Привет тебе, великий созидатель небоскребов, гордость бразильской архитектуры! Ты находишься в Рио, а между тем тебя никто не видит и не слышит и, чтобы с тобою встретиться, приходится искать тебя у комендадора Фариа. На какой планете ты скрываешься? Злые языки твердят о великой романтической любви… Маркос с трудом высвободился из его объятий и протянул руку Эрмесу, только что дружески обнявшему Сисеро. – Ну, как Европа? – В упадке, Маркос, в упадке… С одной стороны – нацистская Германия, с другой – выдохшиеся Франция и Англия… Он тотчас заговорил о статье в одном парижском специальном журнале, посвященной построенным Маркосом зданиям, – она была снабжена фотографиями, очень хвалебная статья. Затем он снова повернулся к Сисеро и сказал ему несколько слов об этих «нелепых арестах», об этой «атмосфере неуверенности в собственной безопасности, в которой приходится жить всей бразильской интеллигенции». Остальные собеседники тоже поспешили потоком сердечных слов выразить свое сочувствие Сисеро. Послышалась критика по адресу «нового государства», осуждалась полиция. Сисеро и Маркос сначала собирались поговорить с одним лишь Эрмесом и объяснить, зачем они к нему обращаются. Но атмосфера была настолько сердечной и сочувственной, что Сисеро решил говорить при всех. Он начал с описания жестокости сан-пауловской полиции, пыток, которым подвергались арестованные рабочие; рассказал про Карлоса и Зе-Педро, про подлое надругательство над Жозефой. В наступившем молчании голос Сисеро, описывавшего все эти ужасы, звучал убежденно и непререкаемо. – Какие чудовища! – воскликнул романист Флавио Моура. – Настоящее гестапо… – заметил молодой автор, чья первая книга только что вышла из печати. Эрмес Резенде внимательно слушал и неодобрительно покачивал головой. Когда Сисеро кончил, социолог заговорил, обращаясь к потрясенным слушателям: – В Португалии происходит то же самое… И даже еще хуже: полиция Салазара заставляет арестованных коммунистов каждый день присутствовать на католической мессе. Представляете себе?.. Это сообщение вызвало смех. Тяжелое впечатление, произведенное рассказом Сисеро, быстро рассеялось от слов социолога. Все как будто заторопились переменить тему, постараться забыть страшные сцены, нарисованные Сисеро, заговорить о чем-нибудь менее трагическом. Шопел спросил в связи с упоминанием о мессе, известна ли последняя шутка Жетулио – преуморительная история с кардиналом. Но прежде чем он успел начать рассказ, Маркос де Соуза предупредил его: – Одну минутку, Шопел. Мы явились сюда, Сисеро и я, чтобы поставить в известность Эрмеса и всех вас о том, что творится в полиции, здесь и в Сан-Пауло. Арестованных подвергают самым бесчеловечным мучениям, какие только можно придумать. Мы считаем, надо что-то предпринять. – Безусловно… – поддержал один из присутствующих. – Что? Что предпринять? – обеспокоенно спросил Шопел. – Я надеюсь, вы не пришли просить у Эрмеса его подписи под протестом… – Мы думали, – заговорил Сисеро, – об обращении Эрмеса к Жетулио. Эрмес – человек, пользующийся всеобщей любовью и уважением самого Жетулио. Его слово имеет вес и авторитет. Если вы отправитесь к Жетулио, – обратился он к социологу, – и изложите ему дело, не в политической плоскости, а в чисто человеческой, весьма возможно, что он прикажет прекратить пытки. Жетулио не останется безучастным к заступничеству крупного деятеля культуры. Шопел со вздохом облегчения поспешил поддержать эту идею: – Я тоже думаю… Вмешательство Эрмеса… Возможно… Жетулио его очень уважает… Социолог бросил на него укоризненный взгляд, но поэт уже спешил распрощаться. – Ну, я пойду; у меня свидание с Паулиньо, я и так опаздываю. Но вы, господа, можете рассчитывать на мою полную моральную солидарность… – И он ушел, прежде чем у него успели попросить чего-нибудь большего, чем моральная солидарность. Эрмес Резенде в задумчивости рассматривал носки своих ботинок. – Я очень благодарен за доверие, – проговорил он наконец, – но мне кажется, вы преувеличиваете мой престиж. – Он прямо взглянул в глаза Сисеро и Маркосу. – Пожалуй, я человек, наименее подходящий для такого дела. – Почему? – Всем известны мои левые убеждения. Находятся даже люди, обвиняющие меня в коммунизме. Полиция, во всяком случае, считает меня коммунистом. – Но ведь Жетулио вас так уважает… – Наши отношения – чисто личного характера. И сейчас как раз наименее подходящий момент: я только что отказался от поста, который он мне предлагал; не захотел связывать себя с его правительством. – Это только придало бы силы вашему обращению, – возразил Сисеро. – Ведь Жетулио в знак уважения предложил вам крупный пост, и вы его отвергли. Но зато вы его просите о прекращении пыток арестованных… Маркос де Соуза поддержал: – Именно, именно. Это облекает вас еще большим моральным авторитетом. Эрмес Резенде отрицательно покачал головой. – Нет. Не могу. Я чувствую, что у меня нет никакого морального права просить Жетулио о чем бы то ни было. Просить его и принимать от него. Вам хорошо известно: я являюсь другом людей, преследуемых «новым государством» и находящихся в изгнании. Я не могу морально… Очень жаль… Маркос де Соуза рассердился. Он возлагал на Эрмеса Резенде много надежд, питал много иллюзий. Однажды в разговоре с Руйво, когда тот, больной, лежал у него в доме, он горячо защищал социолога, о котором Руйво отозвался, как об «интеллигенте, типичном защитнике латифундий». И теперь, когда Эрмес уклонился от выполнения этой просьбы, он почувствовал себя словно обманутым им; ему казалось, что он вновь слышит иронические слова Руйво: «Классовые заблуждения, мой дорогой, классовые заблуждения…» – Но, сеньор Эрмес, все это носит внешний характер: ведь вы же смогли принять от правительства заграничную командировку… – Прошу прощения! – В голосе Эрмеса прозвучала обида. – Я предпринял мою поездку в рамках лузитано-бразильского культурного соглашения. Я ни о чем не просил Жетулио. Не просил и не прошу. А вы, коммунисты, сейчас же начинаете клеветать, если люди не выполняют всех ваших капризов… Маркос де Соуза вспылил в свою очередь: – Кто на вас клевещет? То, что я сказал, могу повторить: вы ездили в Европу на средства правительства Жетулио, и я вас за это даже не порицаю. Я только говорю, что моральная щепетильность, которую вы только что выказали… Сисеро пытался успокоить обоих: – Ну, что это такое? Мы пришли сюда не ссориться, не обижать друг друга. Я вполне понимаю ваше нежелание, Эрмес, обращаться за чем бы то ни было к Жетулио. Это делает вам честь. Но только я делаю различие: обращение, о котором идет речь, совсем особого рода. Это вопрос гуманности. Эрмес Резенде, еще чувствовавший себя обиженным, не уступал: – Право, вы какие-то странные. Я ваш друг: если бы вы, дорогой Сисеро, снова попали в тюрьму, я первый бы подписал протест против вашего ареста. То же самое я сделал бы и для Mapкоса, если бы это понадобилось. Но вы требуете от других, чтобы они поступились собственной совестью, собственным достоинством ради ваших интересов, интересов вашей партии. Для вас моральные ценности в счет не идут. И это так глубоко отделяет меня от вас. Чувства, сомнения, характер – все это ничего не значит; вы считаете, что цель оправдывает любые средства. Нет, мой дорогой! Я очень сожалею о том, что избивают арестованных рабочих, но, тем не менее, не могу ни на шаг отступить со своей позиции непримиримости в отношении «нового государства». Обратиться с этой просьбой – значит сделать уступку правительству. Придумайте что-нибудь другое, и если это окажется благоразумным… Маркос хотел возразить, но Сисеро предупредил его: – Подскажите сами. Что же еще можно сделать? Эрмес Резенде пожал плечами. – А я откуда знаю? Что-нибудь… Маркос де Соуза позвал Сисеро: – Пойдем отсюда… Спор собрал вокруг них всех находившихся в книжной лавке. Для Маркоса было сущей мукой пожимать на прощанье все эти руки. В дверях он сказал Сисеро, дав простор своему негодованию: – Непримиримость… Совесть… Моральные ценности… Мне с каждым днем все это становится противнее и противнее, милый Сисеро. Это лицемерие, растленность, прикрытая снаружи маской собственного достоинства… Сисеро упрекнул его: – Дорогой Маркос, ты поторопился и все испортил. С этими людьми надо обращаться осторожно, считаться с их мелкобуржуазными предрассудками… – И ты поверил в искренность его отговорок? Что касается меня, скажу только: с нынешнего дня Эрмес Резенде значит для меня столько же, сколько Шопел. Я уже не вижу между ними никакой разницы. А тем временем, после их ухода из книжной лавки, Эрмес Резенде разглагольствовал, критикуя коммунистов: – …Вот почему всякий честный социалист чуждается коммунистов. Они хотят ликвидировать личность, свести индивидуальности к роли простых машин, выполняющих их приказы… Вот почему они теряют поддержку со стороны интеллигенции всего мира: Андрэ Жида, Дос Пассоса[151]… – Но женщина, которую насилуют в тюрьме, – это ведь ужасно, – заметил начинающий писатель. – Но правда ли это? – усомнился кто-то. Эрмес Резенде недоверчиво улыбнулся. – Когда с ними разговариваешь, никогда не знаешь, где кончается правда и начинается пропаганда. Я не говорю, что полиция состоит из деликатных джентльменов. Но не обязательно верить всему, что рассказывают о ней коммунисты… Этому нельзя верить, так же, как нельзя верить всему тому, что говорят и пишут о коммунистической партии. Например, в статьях, публикуемых «А нотисиа» и «А нойте». Вы верите всему, что там рассказывается о жизни коммунистов? – спросил он начинающего писателя. – Разумеется, нет. Совершенно неправдоподобные вещи… Противные человеческой природе… – И с другой стороны как раз то же самое. Кое-что из того, что рассказывал Сисеро, противно человеческой природе, как вы выразились. А для них самое важное – пропаганда… – Да, эта история с женщиной не может быть правдой. Она смахивает на мелодраму. – Их ошибка в том, что они слишком все преувеличивают. У них нет чувства меры. Им недостает уравновешенности. Это, впрочем, характерно для всей деятельности коммунистов. Они примитивные дилетанты, – решительным тоном заключил Эрмес Резенде. Когда Баррос отдал распоряжение принести ребенка, взгляд доктора Понтеса невольно обратился на Жозефу, и врач вздрогнул. С уст женщины сорвался крик. Понтес увидел в глазах арестованной такое страдание, что отвел взор, пошатнулся, опустился на стул и вытер платком выступивший пот. Ему было трудно без привычной дозы кокаина. Но Баррос требовал, чтобы во время «сеансов» он был абсолютно трезв и лишь по окончании всего, возвратившись в кабинет, доставал для доктора из ящика стола маленький конверт с наркотиком. И доктор нюхал его тут же, выслушивая те или иные соображения инспектора. Его участие в пытках началось более года тому назад, после смерти одного заключенного, чье больное сердце не выдержало мучений. Это случилось до установления «нового государства», в самом начале предвыборной кампании, когда оппозиция еще могла выступать против правительства. Один депутат поставил этот вопрос на обсуждение парламента, была внесена интерпелляция министру юстиции; об этом деле заговорила пресса. Разумеется, все уладилось без особенных трудностей: министр юстиции заявил, что смерть произошла в результате естественных причин, а вовсе не явилась следствием «зверств, измышленных коммунистами в расчете на доверчивость уважаемых депутатов». Но с тех пор пытки стали производиться в присутствии и под контролем врача. Вначале это зрелище даже развлекало доктора Понтеса: несмотря на кокаин, нервы его еще были крепкими. Эту вредную привычку он приобрел в годы юности, проведенной в публичных домах. Ему хотелось новых острых ощущений. За годы работы в одной из больниц он привык к кокаину; ждал с жадностью каждого стона, каждого крика боли пациентов, – они были для него предвестниками ночного часа, когда он, давая больным кокаин, мог принять его и сам. К нему Понтеса приучила одна стареющая красавица, в которую он без памяти влюбился, когда был на последнем курсе университета. За злоупотребление кокаином его выгнали из больницы. Некоторое время он слонялся без работы и без средств, плохо одетый, питаясь лишь сэндвичами, и все деньги, какие ему все с большим и большим трудом удавалось занимать у друзей, тратил на кокаин. Один из товарищей по университету, встретив его в таком плачевном состоянии, сжалился над ним и устроил на должность полицейского врача. Доктор Понтес без труда применился к новой среде. Когда Баррос, после скандала, вызванного смертью заключенного, пригласил Понтеса, чтобы предупредить его о характере этой работы, доктор только улыбнулся. Уже раньше, проходя по коридорам полиции, ему приходилось видеть распухшие от побоев лица арестованных, приходилось слышать обрывки разговоров полицейских о пытках, но все это отвечало его жажде сильных ощущений, требовалось, как пища для его ночей кокаиниста. Первые опыты подействовали на него возбуждающе, и он по собственной инициативе предложил даже некоторые нововведения в «классические» методы пыток. Однако с течением времени и под разрушительным влиянием кокаина его нервы начали сдавать, и прежние эротические сновидения – результат наркоза и нездоровых ощущений при виде пыток – уступили место мучительному бреду, полному страшных видений, нестерпимых для слуха криков, душераздирающих стонов и угроз. Самое худшее наступало, когда у него не оказывалось наркотика. Тогда эти образы и звуки становились еще мучительнее и отчетливее; они выступали из тумана сна и превращались в реальные фигуры; крики повторялись без конца, преследовали его даже на улицах, не давали ему ни минуты покоя. От этих галлюцинаций он переходил к бреду, вызываемому кокаином, но и в нем переставал находить облегчение: страшные лица тысячами обступали его, грозили задушить… Хотя он почти не взглянул на страдальческое лицо Жозефы, руки его задрожали. К обычной дрожи от постоянного употребления кокаина в последнее время прибавился страх – страх перед лицами истязуемых, перед избитыми телами, перед глазами, расширившимися от ужаса и ненависти, перед искривленными ртами. Эти образы, эти страшные видения останутся с ним: они не дадут ему ни минуты покоя; не прекращаясь, будут звучать вопли и угрозы – и ночами под действием кокаина, и медлительно тянущимися мучительными днями. Он испытывал ненависть к тем, кто вызывал у него кошмары, – ни капли жалости к истязуемым. Ненависть за то, что они не признавались, за то, что все переносили с плотно сжатыми губами, точно одержимые безумцы. Ненависть за их героизм, за их верность своим убеждениям. Ненависть за то, что они преследовали его, будто он за все ответственен. Почему они не отравляют ночи Барроса, ночи Перейриньи и Демпсея – тех, кто их истязал, кто приказывал избивать? Почему они избрали именно его, хотя он никак не ответственен за их страдания? Сказать, что они еще могут выдержать, что их сердца не грозят разорваться, что их пульс продолжает биться нормально, – ведь это была его обязанность, за это ему платили. Так почему же именно его они преследуют на улице своими воплями, являются к нему ночью, когда он тщетно старается забыться под наркозом? Почему душат его своими опухшими от веревок руками, этими руками без ногтей, которые были вырваны палатами? Почему его? Он никого не трогал, он лишь прикладывал ухо к истерзанной груди, чтобы послушать ритм биения сердца… Да, он ненавидел их сердца, более сильные, нежели его подавленное видениями и уставшее от наркоза сердце. Оно уже больше не выдерживало, и первоначальное садистское наслаждение превращалось в панику, в ужас без предела, в ужас перед этими лицами, этими глазами, этими немыми ртами. Он ненавидел и комнату, где производились пытки, и орудия пытки, и самих палачей. Ненавидел грубую силу Демпсея, его застывшие, как у дикого животного, глаза в минуты, когда он бил, бил без конца, словно это было единственное, что он умел делать, единственное, на что был способен его жалкий разум; не мог выносить это существо, больше напоминающее зверя, чем человека. Он ненавидел молодого Перейринью – садиста, который так же, как и сам Понтес несколько лет назад, наслаждался каждым криком, каждым выражением боли, каждым проявлением страдания; бил и с расширенными зрачками, кривя рот в улыбке, наблюдал действие своих ударов. Он ненавидел и всех остальных: и тех, которые по временам содрогались и отводили взгляд от своих жертв, и тех, кто проявлял полное равнодушие, кто привык ко всему. И он ненавидел Барроса, не мог вынести даже окурка сигары в его толстых губах. Он ненавидел его за неистовую брань, за бессилие вырвать признание из уст своих жертв, за его несмешные шутки и тупое самомнение и, наконец, за насилие над ним, Понтесом, за то, что инспектор давал ему порции кокаина лишь по окончании зловещего представления. Иногда он воображал себе Барроса голым и связанным по рукам и ногам, вроде этих злосчастных коммунистов; Перейринья гасит о его тело сигарету, Демпсей держит наготове щипцы, чтобы вырвать у него ногти. Да, он ненавидел всех: арестованных, полицейских, инспектора; ненавидел их ненавистью, возникшей из ужаса, поддерживавшего галлюцинации. Он был уверен, что для жертв все кончится с последним ударом дубинки или с последней пощечиной, в то время как для него, который всего-навсего выслушивал сердца и получал за это жалование, все будет продолжаться – и ночью, и завтра, и следующей ночью, и всегда, всегда. Ах, эти глаза, полные ужаса! В них в одно и то же время – и страх, и мольба, и смятение, и ненависть! Понтес бросил на них лишь беглый взгляд и затем поспешно перевел его на инструменты для пыток, на Демпсея, закуривавшего сигарету и уже засучившего рукава. Но разве это могло ему помочь? Глаза женщины продолжают на него смотреть, и он не в силах их не видеть, даже когда сам зажмуривается. Если бы он мог понюхать хоть щепотку кокаина, все бы заволоклось туманом, этот взгляд смешался бы с десятками других и перестал быть для него отчаянным взглядом матери, которая знает, что собираются подвергнуть пытке рожденного ею ребенка. Из глубин его ослабевшей памяти всплывает, законченной и ясной, фраза его учителя, почтенного профессора Барбозы Лейте, седобородого, с размеренным голосом; фраза, которую он так любил повторять: «Назначение медицины – защищать человеческую жизнь; ее дело – борьба жизни против смерти; ее миссия – самая прекрасная и самая благородная из всех; врач – это жрец…» Доктор Понтес нервно привычным жестом подносит руку к носу. Зачем явился сюда, в тайную камеру полиции, этот старый идиот со своими благородными фразами, со своей моралью? Зачем он становится рядом с Жозефой, как бы для того, чтобы защитить ее и ребенка, которого приказал принести сюда Баррос? Зачем он протягивает руку, как он это делал при вскрытиях трупов, желая на что-то обратить внимание студентов, а теперь указывает Понтесу этим жестом на глаза женщины, полные ужаса? Он ждет, чтобы Понтес поставил диагноз, точно так же, как он это делал в больнице, когда Понтес был еще студентом… Какое отношение имеет старый профессор ко всему, что здесь творится? Понтес делает рукой движение, стараясь прогнать его из комнаты, но в ответ он слышит голос одного из полицейских: – Вам что-нибудь нужно, доктор? Ах, если бы у него было сейчас хоть немного кокаина! Все бы заволоклось туманом, превратилось в дурной сон, в тяжелый мучительный бред… Глаза Жозефы смешались бы с тысячами других глаз, профессор Барбоза Лейте перестал бы торжественно повторять свою декларацию. Какое, чорт возьми, он имеет отношение к тому, что здесь происходит? О, хотя бы немного кокаина, маленькую щепоточку, ее оказалось бы достаточно, чтобы превратить все – эту комнату, женщину, узников вдоль стен, полицейских, Демпсея, Барроса и профессора – в неясный туман… Совсем-совсем немножко, маленькую щепоточку для одного вдоха… Из коридора доносится плач ребенка. Доктор Понтес снова содрогается от ужаса. Плач ребенка, потревоженного во сне, – почти нормальный плач, достаточно дать ему опять заснуть – и слезы прекратятся. Услышав этот плач, Баррос улыбнулся и взглянул на арестованных. Они выстроены вдоль стены: руки и ноги связаны, тела обнажены; некоторых из них трудно узнать – так изуродовала их эта неделя непрестанных пыток. По приказанию Барроса полицейские снимают с лиц учителя Валдемара Рибейро, железнодорожника Пауло, Маскареньяса и Рамиро противогазы, которые были на них надеты для того, чтобы затруднить дыхание. Учитель в плачевном состоянии. Его били всего один раз и две ночи заставляли стоять, не давая есть и пить. И тем не менее он выглядит постаревшим лет на десять: исхудалое тело распятого Христа, а в глазах – безумие. Когда его били (учитель привел в бешенство Барроса своими дерзкими ответами на допросе и восхвалениями Престеса), он так кричал, что у инспектора появилась надежда: может быть, хоть этот признается. Стоны и крики учителя заглушали громкие звуки радио; он часто лишался чувств. Не побои состарили его, углубили морщины на лице, сделали его совсем седым: он стал таким от зрелища пыток, которые у него на глазах применялись к остальным арестованным. Когда били Жозефу, учитель кричал до тех пор, пока не потерял сознание. Но с железнодорожником было совсем по-другому: он казался немым. Ни слова, ни стона, ни звука… А между тем Демпсей нещадно бил его дубинкой. Баррос хотел получить от них – от учителя и от железнодорожника – сведения о Гонсало; Эйтор Магальяэнс сказал ему, что с великаном связал его учитель и, солгав из мести, добавил, что железнодорожнику все известно о легендарном коммунисте. Железнодорожник заявил: – Ничего об этом не знаю, никогда не слыхал. А если бы и знал, все равно ничего не сказал бы. Вперемежку с угрозами и побоями Баррос сулил им всем деньги, свободу, возвращение учителя на свою должность в школе, работу для железнодорожника. Учитель вспоминал фотографию Престеса на стене своей комнаты, вспоминал слова Гонсало: «Мы должны носить его у себя в сердце» – и стонами и воплями протестовал против пыток; он совершенно терял голову, когда Баррос принимался поносить Престеса. Что касается железнодорожника, то казалось, будто он создан из гранита: все переносил в молчании, которое больше чем раздражало Барроса, – оно возбуждало в нем ненависть, как и вся эта нетерпимая для него «коммунистическая гордыня». Когда Баррос услышал плач ребенка, которого несли сюда по коридору, он улыбнулся. Маленький португалец закусил окровавленные губы, хотя у него во рту почти не осталось зубов. Его тело – сплошная рана. У него выщипаны все волоски пробивающихся усиков, ему загоняли под ногти иголки и кончили тем, что вырвали ногти щипцами. На его глазах истязали Зе-Педро, Карлоса, Маскареньяса, затем принялись за Жозефу. Тогда Рамиро зажмурил глаза, чтобы больше не видеть. Баррос дал ему пощечину. – Открой глаза, щенок, а не то я тебе их выколю!.. Баррос увидел, как португалец напряг изо всех своих сил мускулы, пытаясь разорвать связывавшие его веревки, и предложил ему: – Признайся, и я прикажу прекратить… Рамиро закричал, обращаясь к Барросу, но главным образом к самому себе: – Я коммунист, а коммунист никогда не предает!.. И он вновь, напрягая мускулы, пытается разорвать веревки, но только растравляет раны на руках. А Маскареньяс говорит: – Если тронут ребенка, клянусь, когда-нибудь я убью тебя, мерзавец! В одну из ночей после пыток Баррос посадил Маскареньяса в авто. Другая машина, наполненная полицейскими, сопровождала их. Они поехали за город. Маскареньяс, сидя рядом с инспектором, жадно вдыхал вольный воздух ночи. Баррос говорил о тысяче разных вещей: обо всем, что напоминало свободную жизнь, что способно было прельстить человека, полного сил и здоровья. Он говорил о доме, жене, детях Маскареньяса. О возможности счастливой жизни, которую он предоставит Маскареньясу, если тот признается. Больше не было бы скудной оплаты на фабрике, тяжелой работы, трудностей с питанием семьи, с квартирной платой. Вместо этого – большое жалованье, легкая работа в полиции, хорошая квартира, сытное питание, школа для малышей. Баррос показывал ему на Сан-Пауло, по которому они проезжали, – ярко освещенный, шумный, полный соблазнов и приманок. Маскареньяс не отвечал, словно его занимал лишь свежий ночной воздух, возможность вдыхать его полной грудью. На полдороге в направлении Санто-Амаро машины остановились. Полицейские выволокли Маскареньяса из авто, подвели к пруду. Место было тихое и пустынное. Над ними – ясное и далекое небо, усыпанное бесчисленными звездами. Баррос сказал: – Сеньор Маскареньяс, ваш час настал. Или вы сейчас заговорите, или мы вас ликвидируем. А труп ваш бросим в пруд на съеденье рыбам. Маскареньяс смотрел на небо, на звезды, на синеватые воды пруда. Он любил природу. Любил наблюдать, как над полями занималась утренняя заря. И когда случайно у него выпадал свободный день, он проводил его где-нибудь в лесу, под сенью деревьев. Он всегда говорил своим товарищам – если речь заходила о том, как они будут жить после победы революции, – что ему хотелось бы такой работы, которая позволила бы жить за городом, переселиться на лоно природы. Это хорошо, что его убьют здесь, а не на полицейском дворе, со всех сторон окруженном стенами. Здесь он мог видеть ночное небо, отблеск звезд на воде, вдыхать свежий воздух ночи. Ему велели раздеться. Полицейские вытащили револьверы. Он ощутил на обнаженном теле нежную ласку ночного ветерка. Баррос встал в воинственную позу, готовясь командовать. Полицейские взвели курки. Маскареньяс уже готовился прокричать свое последнее «ура!» в честь партии и товарища Престеса, когда вдруг прогремел полный ярости голос инспектора: – Ты думаешь, бандит, что так и не заговоришь? Думаешь, мы так и оставим тебя с закрытым ртом? Нет, прежде чем убить, я тебе раскрою рот… Полицейские набросились на него, избивая рукоятками револьверов. Но теперь он знал уже, что его не убьют: они хотели только испытать, не удастся ли испугать его угрозой немедленной казни. Таким способом Барросу уже удалось однажды заставить заговорить одного студента. Когда Маскареньяса били на берегу пруда, у него блеснула мысль – вырваться из рук своих палачей, броситься в воду и утонуть. Лучше умереть сразу, чем медленно умирать от полицейских зверств. Но разве он имел право самовольно распоряжаться собственной жизнью? Пытки не могут продолжаться вечно, и если даже его осудят, все равно настанет день, когда он выйдет из тюрьмы и снова займет свое место в рядах партии, вернется к борьбе. Его жизнь ему не принадлежала; его долг – бороться до конца. Он отвел глаза от синеватой воды, где отражались звезды. Его привезли обратно и на следующую ночь начали применять к нему, к Зе-Педро и к Карлосу «научные методы пыток», как называл их Баррос: уколы и впрыскивания, возбуждающие нервную систему (их производил доктор Понтес), шок электричеством, обычно применяемый в психиатрических больницах, – все это в расчете на то, что, когда заключенные начнут бредить, Барросу удастся вырвать у них слова признания. Но хуже всего этого было зрелище пыток, применяемых к другим товарищам, бесчеловечное, дикое обращение с Жозефой. Во сне плачет ребенок, все громче. Баррос улыбается людям, стоящим вдоль стены: учителю, который не в состоянии совладать со своими нервами и беспрерывно дрожит; железнодорожнику – мускулы его напряжены, лицо мрачно застыло и от него веет ненавистью; молодому португальцу, тщетно пытающемуся разорвать связывающие его веревки, – он весь устремлен вперед, словно собирается броситься на инспектора; Маскареньясу, тревожно насторожившемуся при звуках детского плача и, быть может, вспомнившему своих детей. Один из них непременно заговорит, если бы даже ему, Барросу, пришлось для этого изуродовать ребенка Зе-Педро. Улыбка на лице Барроса расплывается все шире: теперь они увидят, кто сильнее – он или они, коммунисты. Плач ребенка звучит на пороге комнаты, где дышать тяжело, как в глубине длинного и темного туннеля. В дверях появляется Перейринья, неся ребенка, как носят свертки: он обхватил его рукой поперек животика так, что детские ручки и ножки болтаются. Личико маленького мулата покраснело от слез. На всю комнату слышен крик Жозефы – вопль отчаяния: – Зе-Педро, они убьют нашего сына!.. Баррос отводит взор от четырех заключенных, стоящих у стены; улыбка широко расплывается по его лицу, принявшему вызывающее выражение, когда он обращается к двум людям, подвешенным за ноги, головами вниз, – к Зе-Педро и Карлосу: – Слышал, Зе-Педро? – Пес! – в этом голосе звучат боль, страдание и ненависть. Посреди комнаты стоит стол; Баррос показывает на него Перейринье: – Брось щенка на стол. Полицейский бросает ребенка, как неодушевленный предмет. Плач усиливается, но теперь это уже не прежние слезы, это плач от ушиба. Голос Зе-Педро выкрикивает лишь одни ругательства, как если бы он позабыл все остальные слова. Баррос приказывает подручным прекратить пытку Карлоса и Зе-Педро. – Чтобы им было лучше видно… Карлоса и Зе-Педро ставят у стены в глубине комнаты, но ни тот ни другой не могут удержаться на ногах и сползают на пол. – Оставь их… – говорит Баррос. Ребенок приподнимается на ручках и коленях и начинает ползти по столу. Испуганным голосом, вперемежку с плачем, он зовет: «Мама, мама!» Ему отвечает хриплый нечеловеческий вопль – не слово, не крик, не стон, – вопль загнанного и смертельно раненного животного. Это Жозефа пытается что-то сказать, может быть просить, умолять, угрожать, – кто знает? Невозможный, раздирающий душу вопль… Учитель Валдемар зажмуривает глаза… ах, если бы он мог лишиться слуха, внезапно оглохнуть!.. Этот вопль по-настоящему восприняли только двое: ребенок и доктор Понтес. Ребенок поднимает глаза, стараясь отыскать мать. А доктор Понтес уже слышал такие вопли и раньше, в бреду кокаиниста. На лбу у него выступает пот. Баррос подходит к связанной Жозефе. – От вас самой зависит, страдать вашему ребенку или нет. – Он бросает взгляд на ребенка, ползающего по столу, как бы измеряя степень его выносливости. – Не знаю, выдержит ли он, – такой маленький… Как бы не умер. Глаза Жозефы расширяются; ей удается произнести несколько связных слов: – Сеньор этого не сделает, он не допустит такого зверства, это невозможно… Сеньор не сделает… Ради собственной матери!.. – Это зависит от вас, исключительно от вас. – Голос Барроса звучит почти дружелюбно. – Расскажите, что вам известно. Заставьте говорить вашего мужа. Выдайте мне Жоана и Руйво, и я отдам вам ребенка. Глаза Жозефы расширяются еще больше, она плачет. «До каких же пределов будут раскрываться эти глаза?» – в тревоге спрашивает себя доктор Понтес. – Вы допустите, чтобы малютку били? Он может не выдержать и умереть. Почти наверняка умрет… – продолжает Баррос. – Или, может быть, вы тоже каменная? Ну хорошо! Расскажите мне обо всем, я верну вам ребенка и прикажу выпустить вас вместе с ним… Сегодня же… – Он хочет тебя обмануть… – предостерегает Зе-Педро. – Замолчи, навозная куча, шелудивый пес! – Баррос приходит в ярость. – Вы видите? Ему нет дела до того, что мы можем погубить ребенка. Но ведь вы – мать… Наверное, не он зачал этого ребенка, потому и не беспокоится. Достаточно будет, если вы мне расскажете, и я отпущу вас с ребенком. Даю слово. «Если я заговорю, то Зе-Педро никогда больше не взглянет мне в лицо, никогда не погладит меня по волосам, ничего не захочет обо мне знать…» – так думала Жозефа, когда ее подвергали пыткам, но теперь этого было мало: нужно что-то большее, чтобы выдержать испытание. Она жадно ищет взглядом глаза Зе-Педро – в них она найдет необходимое мужество. За эти дни мучений, когда полицейские наполняли камеру, где она содержалась вместе с ребенком, раздевали и насиловали ее, когда смерть стала для нее самым желанным помыслом, ее поддерживала только любовь к Зе-Педро. Но сейчас ей нужно что-то большее, и Зе-Педро это угадывает – его голос перекрывает голос инспектора: – Зефа, если ты заговоришь, наступит день, когда наш сын будет тебя стыдиться. Он не захочет даже посмотреть на тебя: никто не любит предателей. Но я знаю, что ты по-прежнему будешь молчать. Баррос поворачивает голову в сторону Зе-Педро. – Послушай, Зе-Педро… Если ты думаешь, что мы здесь разыгрываем комедию, то ошибаешься. Если один из вас не признается, я раздавлю этого ребенка. – И снова обращается к Жозефе: – Неужели у вас нет сердца? С другого конца комнаты раздается голос: – Ты не человек, Баррос, – ты гадина! Инспектор оборачивается как раз вовремя, чтобы увидеть, как один из полицейских затыкает зуботычиной рот железнодорожнику Пауло. Но голос звучит снова, оскорбляющий, полный презрения: – Только такому мерзавцу, как ты, может прийти на ум бить маленького ребенка. Мерзавец, трус – вот кто ты такой! Если тебе хочется кого-нибудь бить, так бей меня: я мужчина и молча перенесу все побои. А ты дрянь, баба, трус, курица!.. И оскорбления следуют одно за другим, несмотря на удары. На какое-то мгновение Баррос колеблется: кажется, его занимает только Пауло, и он собирается приняться за него, чтобы проучить, забыв на время об остальных. Но, рассмеявшись, он тут же приказывает полицейскому: – Оставь его… Он хочет таким способом принудить нас забыть про ребенка. Вот дурак!.. Жозефа не спускает глаз со стола, где копошится ребенок. Услышав слова Зе-Педро, она принимает решение: что бы ни произошло, – молчать, но всем своим существом она страдает за мальчика. Она видит его у самого края стола и кричит: – Он сейчас упадет!.. При звуке материнского голоса ребенок приподнимает головку. Баррос толкает его на середину стола, и плач возобновляется. Мысли Жозефы путаются, из груди у нее вырываются рыдания. Баррос делает два шага по направлению к Зе-Педро. – Или ты заговоришь, или увидишь, как ребенок затрепыхается в моих руках. Неужели ты такой негодяй, что способен смотреть, как твой сын будет мучиться исключительно по твоей вине? – Он делает паузу, дожидаясь, но так и не дождавшись ответа. – Если он действительно твой сын, не кого-нибудь другого… Сегодня я это проверю. Маскареньяс любил природу: широкие просторы, густые заросли леса, открытое поле. Как-то, еще мальчиком, он отправился в далекое путешествие. Смена пейзажей, развертывавшихся за окном вагона, была настоящим праздником для его глаз. Но в одном месте в горах локомотив издал пронзительный свисток и поезд въехал в туннель. Воздух сразу стал тяжелым, возбуждающим тошноту, удушье. И вот теперь, в этой камере пыток, он испытывает то же самое: позывы к рвоте, удушье. Он не может больше этого выносить. – Если тронешь ребенка, придет день – я убью тебя, Баррос. Клянусь, убью! На этот раз Баррос даже не оборачивается. Теперь он смотрит на Карлоса, обращается к нему: – Видишь, Карлос? Беру тебя в свидетели: во всем виноваты вы сами. Вы не хотите говорить. Тебе приходилось видеть, как по-настоящему били ребенка? Не шлепочки папы и мамы, а настоящие удары хлыстом? Жозефе вспоминается день рождения ее ребенка, радость Зе-Педро. Потом мысль переносится к дням, когда ребенок заболел: у него был грипп в сильной форме, они с мужем не спали ночей, сторожа тревожный сон малютки. Воспоминания следуют одно за другим, ужас стоит в расширенных глазах; ей начинает казаться, что ребенок уже умер, она с трудом понимает, что, собственно, происходит. Ее глаза блуждают по комнате. Зе-Педро не сводит с нее напряженного, полного тоски взгляда… Баррос говорит, обращаясь к Карлосу: – Все зависит от вас… Если ты скажешь, я оставлю ребенка в покое. Кто такой Жоан? Адрес Руйво… История Гонсало… Ведь это совсем немного… Ты видал, как избивают маленьких детей? Нет? Очень скоро увидишь. От молодого и веселого Карлоса остались одни глаза с их открытым взглядом. И Карлос отвечает, но не Барросу. Он обращается к Понтесу, сидящему на стуле и дрожащими руками отирающему пот на голове: – Доктор… Скажите мне, доктор… Неужели вы допустите, сеньор, такое преступление? Неужели вы позволите? Баррос весело смеется: – Кто? Понтес? Он даже получит от этого удовольствие. Не правда ли, Понтес? Доктор в знак согласия кивает головой, даже пытается улыбнуться, но лицо его искажается гримасой. – Не твой ли это ребенок? – смеясь спрашивает инспектор Карлоса. – Ведь ты часто бывал у Зе-Педро, не так ли? Он с минуту ждет, потом пожимает плечами. – Вина ложится на вас… Лучше признаться теперь, а не после того, как мы начнем… – Показав одному из помощников на радиоприемник, он коротко приказывает: – Музыку! – Показав на ребенка, обращается к другому: – Раздень этого щенка… Баррос оглядывает одного за другим полицейских, находящихся в комнате. Демпсей жмется к двери, стараясь не встречаться глазами с начальником. Один лишь Перейринья улыбается. – Прочеши ему для начала задницу. – Не делай этого, негодяй!.. – рыдая, кричит Рамиро и в кровь разрывает сухожилия рук, стараясь освободиться от веревок. – Мерзавец!.. – выкрикивает железнодорожник. Начинает звучать мелодия вальса. Перейринья берет хлыст, проводит пальцами по проволоке, как бы пробуя его. Доктор Понтес неотрывно смотрит на остановившиеся громадные глаза Жозефы, ее открытый, беззвучный рот. Но что-то происходит с ее глазами. Перейринья подымает руку. Баррос кладет ребенка на бок, но тот пытается отползти. Никто не слышит его отчаянного крика, но зато все слышат крик Жозефы: хриплый и странный вопль, совсем незнакомый голос, будто крикнул кто-то другой, только что вошедший в комнату человек. Доктор Понтес видит, как его учитель, старый профессор Барбоза Лейте протягивает руку по направлению к женщине – его обычный жест, когда он требовал от студентов быстрого диагноза. Доктор Понтес поднимается с места. Перейринья вторично замахивается хлыстом. Ребенок, захлебываясь, исступленно кричит и судорожно изгибается на столе. Доктор Понтес подходит к Барросу, трогает его за плечо и показывает на Жозефу. – Она сошла с ума… – говорит он. У себя в кабинете Баррос открыл шкаф, достал бутылку кашасы и два стаканчика. Поставил на стол, налил. Доктор Понтес поспешно схватил стаканчик, поднес к губам. Руки его так дрожали, что он пролил немного кашасы на свой пиджак. Баррос выпил залпом, сплюнул, налил себе еще. – Не люди, а чума! Даже от сумасшедшей и от той ничего не добиться! Понтес засмеялся. Смех этот был безудержно громкий, злой, неприятный. – Чему вы смеетесь? Я не нахожу во всем этом ничего смешного… После того, как Понтес установил диагноз сумасшествия у Жозефы, Баррос велел убрать ребенка и увести остальных арестованных. Он настоял, чтобы доктор при помощи электричества вызвал у женщины шок. И совсем не для того, чтобы излечить ее, а в расчете на то, что в состоянии нервного возбуждения она проговорится. Может быть, таким способом ему удастся хоть что-нибудь выведать. Жозефа говорила о сыне, повторяла его имя, напевала обрывки колыбельных песенок. Теперь она заснула, все еще продолжая находиться в состоянии шока. По мнению доктора, она могла пробудиться или выздоровевшей, или буйной сумасшедшей – на практике бывает и то и другое. Самое лучшее, считал он, направить ее в тюремную психиатрическую больницу. Доктору Понтесу было очень трудно сдержать смех: Баррос в его бессильной ярости представлялся ему до чрезвычайности забавным. Уже давно он так не смеялся, как сейчас. С трудом справился со своим смехом и проговорил: – Они сильнее вас, Баррос. В ваших руках против них одно оружие – боль, а у них против вас – нечто гораздо более сильное. – Что же именно? – спросил инспектор, стукнув кулаком по столу. – Почем я знаю… Что-то в сердце. Это какое-то дьявольское наваждение, но оно делает их сильными. Как бы там ни было, а они победили вас полностью… И снова им овладел смех, он трясся от смеха, который невозможно было сдержать, – смех, более оскорбительный, чем все ругательства железнодорожника в камере пыток. Баррос еще раз стукнул кулаком по столу. – Перестаньте смеяться или я разобью вам морду!.. Доктор Понтес отошел от стола, но сдержать смех так и не смог: это было выше его сил. Как был смешон инспектор, такой бессильный, приниженный, – можно умереть со смеху… – Перестаньте! – проревел Баррос, и в глазах его вспыхнула ненависть. Понтес прислонился к стене, почти согнулся пополам от смеха, – вот-вот лопнет. Баррос бросился к нему и дал две пощечины. – Вошь паршивая!.. Смеешься надо мной! А врач продолжал смеяться, он смеялся и плакал одновременно. На лице у него остался след от пощечин. Инспектор возвратился к столу, взял бутылку и сделал большой глоток прямо из горлышка. Сел. – Убирайтесь вон! И поживее… – приказал он. Доктор делал над собой невероятные усилия, стараясь остановить смех. Баррос продолжал орать: – Вон отсюда! Живо! Смех на губах врача постепенно затихал; ему удалось выговорить: – Мой конверт… Дайте мне мою порцию… Баррос торжествовал в своей ярости. – Убирайтесь, я уже вам сказал!.. Пока еще раз не набил морду. Смех опять усилился, Понтес пытался бороться с ним и между спазмами хохота повторял: – Дайте мой конверт, и я уйду… – Я вам не дам ни крупинки кокаина. Марш отсюда!..– И Баррос еще раз приложился к бутылке. Смех на губах у врача замер. – Не шутите, Баррос, дайте мне… Инспектор встал, подошел к врачу, вытолкнул его из кабинета и запер дверь. Но и через закрытую дверь до него доносился возобновившийся смех доктора. Эта каналья позволяет себе над ним смеяться! Он выпил еще. Его душила ярость. Швырнул бутылкой в дверь. Доктор Понтес упал на площадку лестницы, куда он вылетел от толчка инспектора. Дежуривший в передней полицейский, помогая ему подняться, заметил: – Начальник совсем озверел, не так ли, доктор? Доктор ничего не ответил. Смех его прекратился. Привычным жестом поднес руку к носу. Услышал, как вдребезги разбилась бутылка, которую Баррос швырнул о дверь. Снял с вешалки шляпу, вышел на улицу… Он лишил себя жизни на рассвете, когда город только начал просыпаться. Вопли и призраки встретили его сразу же за порогом полицейского управления, сопровождали его в такси, вместе с ним вошли в квартиру. Глаза Жозефы, ее ни на что не похожий вопль, колыбельные песенки, которые она напевала, когда лишилась рассудка после того, как уже унесли ребенка, тело которого было рассечено проволочным хлыстом: Спи, мой сыночек, спи, мой родной, Я берегу твой сон и покой… Будь у него хоть немного кокаина, он набросил бы на эти видения и вопли пелену сна и тогда, может быть, смог бы их перенести. Но Баррос вышвырнул его из кабинета, не дав очередной порции. Алкоголь не поможет: он тщетно пробовал искать в нем спасения. Понтес лег, не раздеваясь, на кровать и тотчас же из всех четырех углов комнаты на него глянули лица, распухшие от побоев, искаженные гневом и болью; сотни глаз устремили на него свои взоры с потолка, с пола, со стен. Он погасил свет, чтобы не видеть их, но ему не следовало этого делать, потому что они приблизились к нему, окружили кровать, все – и мужчины и безумная женщина – принялись кричать ему в уши; он видел их в темноте, слышал каждого в отдельности и всех вместе. Он встал, вышел в соседнюю комнату, но они двинулись вслед за ним. Он вернулся назад, и они вернулись вместе с ним. Он ходил из одной комнаты в другую, и они неотступно сопровождали его, кричали все громче, приближались к самому его лицу, смотрели своими глазами ему прямо в глаза. Ах, будь у него хоть немного кокаина!.. Хоть щепоточка, может быть, это помогло бы… Он знал, чего они хотели. Вот уже сколько времени, как они его преследовали, хотели ему отомстить. Почему ему, а не Демпсею, не Перейринье, не Барросу? Почему ему, который только выслушивал сердца и получал за это жалованье? И снова звучит размеренный голос профессора Барбозы Лейте, седобородого, похожего на жреца: «Медицина – священное призвание. Мы боремся за жизнь, против смерти, против страдания…» Доктор Понтес сел за письменный стол, вынул бумагу и перо и начал писать профессору длинное письмо, в котором рассказывал все до мельчайших подробностей. Призраки расположились вокруг, но голоса их смолкали по мере того, как он писал. Он описал комнату пыток, орудия пыток, свою работу и работу других. Описал, как бичевали ребенка и как Жозефа сошла с ума. Вложил письмо в конверт, надписал на нем фамилию профессора. Но разве он не полицейский врач, разве ему не известно, что сюда явятся сыщики, возьмут с собой это письмо, и оно так никогда и не дойдет до адресата? – спросили его окружившие стол призраки, вплотную приблизившиеся к Понтесу. По соседству с ним жил один старый журналист, с которым он время от времени беседовал. Понтес взял новый лист бумаги и написал на нем записку к соседу, прося его передать прилагаемое письмо профессору Барбозе Лейте, на медицинский факультет, и только ему лично. Оба письма он подсунул соседу под дверь. В комнату проник тусклый свет начинающегося утра. Но вопли не смолкали, видения не исчезали. Они его торопили, толпились вокруг него, шли за ним следом – эти обезображенные лица, глаза, полные боли и гнева, эти руки без ногтей, эти искривленные рты. «Еще минута, – подумал он, – и я освобожусь от них навсегда». Берясь за револьвер, он вспомнил Барроса – его разъяренное лицо, смешное в своем бессилии. Приступ смеха готов был снова овладеть им, но он увидел перед собой глаза Жозефы, и смех его замер. Поднял револьвер, приставил к виску, дрожащим пальцем спустил курок[152]. Утро наступило. Мистер Джон Б. Карлтон, влиятельный делец с Уолл-стрита («дерзкий американский бизнесмен», как писали о нем одни газеты; «щедрый миллионер – основатель многочисленных благотворительных учреждений», как писали другие), почетный доктор наук университета в штате того самого университета, в который не принимали негров, – этот мистер Джон Б. Карлтон хвастался перед Мариэтой Вале своей феноменальной сопротивляемостью действию алкоголя, что всегда вызывало восторженные комментарии в американских финансовых кругах. Мариэта внимательно слушала и улыбалась. Мистер Карлтон объяснял эту свою особенность тем, что во времена сухого закона[153] американцам приходилось пить самые разнообразные и подозрительные смеси виски и джина, приобретенные у гангстеров. Сейчас он поглощал старинное французское вино – гордость погреба Коста-Вале – шумными и торопливыми глотками, точно пил обыкновенный аперитив. Артур Карнейро-Маседо-да-Роша, председательствовавший на этом обеде, не мог удержаться от улыбки сожаления. Сожаления о вине, о великолепном старом бургундском, которое сам Артур медленно смаковал, как это и надлежало знатоку. Американцы, несомненно, обладают рядом замечательных качеств, думал бывший депутат и нынешний министр, но им еще нехватает очень многого, чтобы достичь утонченности европейской культуры. Той культурной утонченности, которую Эрмес Резенде, сидевший напротив Мариэты и беседовавший с экономическим советником американского посольства, определял как лучшее доказательство «окончательного упадка европейских народов». Поэт Шопел с другого конца стола запротестовал против такой характеристики социолога. Далеко не все в Европе находится в упадке. Достаточно привести в качестве примера гитлеровскую Германию. – Где найти более великолепную демонстрацию юности и силы, чем нацизм? – риторически вопрошал поэт. Эрмес собирался ему возразить, но в это время мистер Джон Б. Карлтон, поставив бокал, начал говорить, покрывая своим пользующимся всеобщим уважением голосом все остальные. Он начал с громкого смеха, как бы предуведомляя о забавности последующих фраз. И тотчас же все сидевшие поблизости от него – банкир, министр, Эрмес, комендадора да Toppe, Венансио Флоривал и даже Мариэта Вале – заулыбались. Миллионер признался, что во времена сухого закона он дошел до того, что пил – в виде ликера превосходного качества – лекарства с большим процентом алкоголя. Он платил за них золотом, и некоторые бизнесмены разбогатели на импорте этих лекарств в Соединенные Штаты и продаже их как запрещенных алкогольных напитков. Он закончил свой рассказ оглушительным взрывом хохота, находя эту историю чрезвычайно забавной. Веселье не замедлило распространиться за столом, и Сузана Виейра, сидевшая между Шопелом и Пауло Карнейро-Маседо-да-Роша, с любопытством спросила у поэта: – Что он такое рассказал? Поэт, уже с самого начала вечера находившийся в дурном расположении духа, процедил сквозь зубы: – Идиотскую историю. Но смех неудержимо распространялся все дальше и достиг того конца стола, где сидела Сузана; она также принялась смеяться, даже громче других. Сузана посетовала: – Придется учиться английскому, в наше время без него нельзя обойтись. Французский больше ничего не стоит; не понимаю, почему его еще заставляют учить в наших школах. Ведь теперь всё, даже моды, приходит к нам из Соединенных Штатов… Возьму себе учителя. Шопел принялся защищать французский язык. Он напомнил, что это язык, на котором пишет Андрэ Жид, но ни Сузана, ни Пауло не стали слушать поэта; их внимание обратилось к Резенде, который в это время заговорил, приводя глубокомысленные соображения о психологических и социологических влияниях сухого закона на формирование характера североамериканцев и на развитие цивилизации янки. Советник посольства, сорокалетний облысевший господин в очках с толстыми стеклами, покачиванием головы выражал свое одобрение словам Эрмеса. Воцарилось всеобщее восхищенное молчание. Как будто все присутствующие на этом обеде, который Коста-Вале давал в честь мистера Джона Б. Карлтона – представителя североамериканских капиталов в «Акционерном обществе долины реки Салгадо», – как будто все присутствующие демонстрировали перед гостями-гринго в качестве образца бразильской культуры этого блестящего по своему интеллекту Эрмеса, превосходно говорящего по-английски и в совершенстве знающего жизнь Соединенных Штатов. Эрмес привел ряд цитат в подтверждение своего тезиса о том, что сухой закон, со всеми его последствиями, сформировал и закалил североамериканский характер. Только сам мистер Джон Б. Карлтон, казалось, не был особенно заинтересован пространными научными рассуждениями Эрмеса. Он использовал это время, чтобы жадно поглощать стоявшие перед ним на столе яства. И Мариэта, хотя на губах у нее застыла улыбка восхищения, совсем не слушала аргументов, которые приводил Эрмес в подтверждение своей теории. Она перевела взгляд с сидевшего рядом с ней миллионера на Пауло. Хотя на лице у него было выражение напряженного внимания, оно все равно не утратило своего обычного скучающего выражения. Недаром он сказал на днях, что ему до последней степени наскучила эта «ужасающая монотонность бразильской жизни, способная убить скукой самую скуку». Для Мариэты это было ударом. Назначение Артура на пост министра юстиции и последовавший за этим перевод Пауло из Итамарати начальником кабинета отца казались Мариэте достаточной гарантией, что молодой человек останется в Бразилии. Однако Пауло, приехав в Рио, заявил, что сразу же после свадьбы он будет добиваться должности секретаря бразильского посольства в Париже. В Итамарати он получил повышение, и при помощи отца-министра и покровительстве комендадоры мог быть уверен, что добьется назначения. Для Мариэты это сообщение явилось более чем неожиданной и неприятной новостью – оно прозвучало для нее смертным приговором. Она уже привыкла распоряжаться своим возлюбленным и сама выработала план его дальнейшей жизни после свадьбы, которая должна была состояться в январе будущего года: медовый месяц в Буэнос-Айресе; наем роскошной квартиры в Копакабане, пока еще не готов дом в Гавее, строящийся комендадорой для племянницы и ее мужа. Мариэта считала, что этим опасность отъезда Пауло совершенно устранена. Она даже рассчитывала, что с течением времени заставит его окончательно расстаться со службой в Итамарати и посвятить себя управлению предприятиями комендадоры. Таким образом она навсегда бы сохранила его в Сан-Пауло, около себя. Она еще не говорила на эту тему с Пауло – считала, что подходящий момент еще не наступил. Мариэта отложила этот разговор до того времени, когда Артур перестанет быть министром и Пауло придется возвратиться на дипломатическую работу. Теперь же она считала себя в безопасности и была счастлива, видя приготовления к свадьбе своего возлюбленного с племянницей комендадоры. Но вести этот разговор с Пауло теперь было бы нецелесообразно. Только недавно молодой человек, развалившись в кресле у нее в гостиной, делился с ней своими планами: квартира на Елисейских полях, посещение ресторанов, кабарэ, театров, выставок, раутов – настоящая парижская жизнь, единственная, которой, по его мнению, стоило жить. Мариэта слушала в изумлении и впервые в жизни ее возмутил холодный эгоизм Пауло: он думал только о себе, ничего другого на свете для него не существовало. – Ты думаешь только о себе, – сказала она, – и не вспомнишь даже о том, как я тебя люблю, как буду страдать в разлуке. Голос ее срывался, но она старалась говорить спокойно: так будет умнее. Бессмысленно упрекать его, кричать, жаловаться или плакать. Это ни к чему не приведет. На Пауло следовало воздействовать другим способом. Если она хочет удержать при себе возлюбленного, надо убедить его, что уезжать невыгодно, и создать условия, которые заставят его остаться. А Пауло, не любивший смотреть на чужие страдания, в это время задавал себе вопрос, зачем он заговорил с Мариэтой о своих планах: следовало бы сказать об этом уже после свадьбы, когда все будет решено. Он пробормотал: – Не будь наивной. Что помешает поехать в Париж и тебе? Поедем вместе, замечательно развлечемся… Она улыбнулась, уже совершенно овладев собой. – Если ты этого хочешь, мой господин… Да, чудесно оказаться с ним в Париже! Бродить ночью по старинным улицам, по Латинскому кварталу, посещать самые низкопробные кабачки, обмениваться поцелуями на берегу Сены, на глазах у букинистов. Но если она и поедет, как долго сумеет там пробыть? Не больше нескольких месяцев – ведь она была нужна Коста-Вале. А возвращение без Пауло означало бы конец всему – конец этой любви, по которой она так долго тосковала, без которой она теперь не смогла бы жить. Нет, надо помешать отъезду Пауло! И она начала придумывать способы для этого и даже сейчас, за столом, улыбаясь громко чавкающему, дурно воспитанному американцу, сидящему рядом с нею, думала только об этом. Она не может отпустить Пауло, – что с ней тогда будет? Улыбка умирает на ее губах. Мистер Джон Б. Карлтон осушил очередной бокал вина. Почти незаметным жестом Мариэта подозвала лакея. – Это гений!.. – воскликнула Сузана Виейра, когда Эрмес Резенде закончил свою лекцию. – Я ни слова не поняла из того, что он говорил, но – посмотрите – американец сидит с разинутым ртом… Шопел взглянул на советника посольства. Поэт был в этот вечер в исключительно плохом настроении и поэтому злился на всех окружающих, даже на американцев. – Эти янки в своем умственном развитии стоят на уровне двенадцатилетнего ребенка. Все они таковы, эти гринго. Ослы и невежды… Пауло изумился: – Шопел, что это такое? Ты против американцев? А помнишь, какие восторженные статьи ты писал по возвращении из Соединенных Штатов; ты был тогда совсем другим. Поэт защищался: – Я не против кого-либо. Менее всего – против американцев, Паулиньо. В конце концов, мы компаньоны по марганцу в долине Салгадо. Но иногда, когда я задумываюсь о разделе мира… – Что за раздел мира? – улыбаясь, заинтересовалась Сузана. – Ах ты, ветреная головка… – откликнулся Шопел. – Дело в том, что мир после ближайшей войны будет разделен между немцами и американцами. Так вот, иногда мне приходит в голову, что гораздо лучше, если бы мы достались Германии, а не Соединенным Штатам. – Достались? Но, в конце-то концов, Бразилия – ведь независимое государство… – Сузана находила вопросы международной политики чрезвычайно сложными. – В экономическом смысле, Сузанинья, мой хорошенький ослик. – А! Теперь понимаю. Что касается меня, я предпочитаю американцев. Они красавцы. Посмотрите на консула… Шопел пожал плечами и принялся объяснять Пауло, что если Соединенные Штаты и являются действительно могучим колоссом, то этим они обязаны в значительной степени иммигрантам, прибывающим туда со всех концов Европы. – Американцы умеют зарабатывать деньги – они для этого и родились. А на свои деньги они покупают мозг Европы: вывозят оттуда ученых и художников. Он привел в пример Эйнштейна, Томаса Манна, Сальвадора Дали[154]. Пауло с ним не согласился. Разумеется, нельзя равнять культуру янки с французской культурой. Однако кто сможет отказать американцам в оригинальности их современной концепции жизни? На другом конце стола между Эрмесом Резенде и советником американского посольства разгорелся спор по вопросу о неграх[155]. Затем в него вмешались Артур, Венансио Флоривал и Коста-Вале. Эрмес считал, что эта проблема в Бразилии уже разрешена путем смешения с другими народами, а дипломат янки защищал расистские принципы. Бывший сенатор Венансио Флоривал с ним соглашался: – Наше несчастье – мулат. Ленивый и распущенный, он ненавидит работу. Если бы мы следовали примеру Соединенных Штатов, у нас бы теперь было, с одной стороны, чисто белое население с интеллектуальными способностями, нужными для управления страной, и с другой, – хорошие рабочие-негры. Потому что негр рожден для черной работы. Дурное настроение все больше овладевало мулатом Шопелом. Он поспешил вступить в разговор с Пауло, не желая слушать дальше рассуждений на английском языке о расовой проблеме. Разве в начале сегодняшнего вечера он не заметил, с какой брезгливостью пожал ему руку мистер Джон Б. Карлтон, его североамериканский компаньон? Артур постарался примирить противоречивые мнения собеседников: – У каждой страны свои обычаи, своя особая формация. Говоря по правде, и колонизаторские методы португальцев имели свои преимущества. В этом пункте я совершенно согласен с нашим Резенде… Голос Коста-Вале прозвучал холодно и бесстрастно, словно он производил математический расчет: – Все зло идет именно оттуда – от португальской колонизации. Будь вместо них англичане или голландцы, теперь мы были бы такой же могущественной державой, как Соединенные Штаты. Эта тема пришлась по вкусу мистеру Джону Б. Карлтону; он уже не раз развивал ее в своих речах. Тема о мощи и исторической миссии Соединенных Штатов. – Соединенные Штаты являются… – он еще не кончил жевать и потому, когда заговорил, у него изо рта вылетали мелкие крошки, – …страной, избранной богом, для того, чтобы привить цивилизацию и демократию всем народам. При первых же звуках его голоса за столом воцарилось почтительное молчание. Мариэта откинулась на стуле, как бы для того, чтобы лучше слышать, на самом же деле, чтобы уберечь свое лицо от брызжущего слюной мистера Карлтона. Американец, отяжелевший от вина, принялся развивать свои соображения. Соединенным Штатам предстояло обратить в лоно цивилизации другие страны, защитить их от опасности коммунизма, спасти от гибели. Когда он умолк, снова заговорил Артур: – Для стран Латинской Америки счастье, что существуют Соединенные Штаты. Без них наша независимость оказалась бы предоставленной аппетитам европейских держав – Германии, Англии. – Нам не нужно колоний, – заявил мистер Джон Б. Карлтон. – Единственное, чего мы хотим, это вложения наших капиталов в дело развития более отсталых стран. Вот в чем заключается миссия, предопределенная для нас богом. – Благородная мысль! – одобрил Артур. И так как наступило время для десерта и шампанского, он поднял свой бокал в честь гостя. Взяв за исходную точку последнюю фразу миллионера, он развил из нее ряд хвалебных высказываний о «выдающемся коммерческом деятеле, символизирующем собой всю североамериканскую цивилизацию, который, выполняя священную миссию, завещанную богом его великому отечеству, явился содействовать своими капиталами созиданию будущего величия Бразилии». Мистер Джон Б. Карлтон поднялся для ответного тоста. Он пил за узы вечной дружбы, связующие Соединенные Штаты и Бразилию. Он говорил об угрозе войны, нависшей над миром, и о решимости Соединенных Штатов оборонять американский континент. Но для этого необходимы добрая воля и понимание со стороны остальных американских стран. Люди, наиболее ответственные за жизнь Соединенных Штатов, созидатели их славы, готовы со своими капиталами, со своими специалистами и советниками способствовать развитию более отсталых стран. Вот для чего явился он в Бразилию. Он счастлив, что встретил здесь со стороны представителей делового мира и государственных деятелей такое совершенное понимание его миссии – миссии, предопределенной самим богом Соединенным Штатам. Загремели аплодисменты, зазвенел хрусталь бокалов, затем все поднялись из-за стола и направились в гостиную пить кофе. Мариэта под предлогом, что ей нужно сделать кое-какие распоряжения, осталась в столовой и взглядом попросила Пауло остаться. Когда все вышли, Пауло сказал ей: – Ты сегодня печальна. Почему? Она пожала оголенными плечами и ответила усталым голосом: – Надоело улыбаться этому американцу, который заплевал мне все лицо. Неужели вечно придется лицемерить? – Чего же ты хочешь? Чтобы твой муж, мой отец и мистер Карлтон втроем вошли в нотариальную контору и во всеуслышание заявили: «Мы явились сюда для заключения сделки о продаже мистеру Карлтону целого куска Бразилии: долины реки Салгадо. Поспешите с купчей – мы не можем терять времени». Нет, Мариэта, так это не делается. – В скучающем смешке Пауло прозвучало некоторое оживление. – Мы здесь совсем, как в театре марионеток. Все мы вместе сидели за столом, и каждый наш жест, каждое слово были заранее предусмотрены; будто кто-то, хозяин представления, дергал за веревочку. – Хозяин – Жозе… – произнесла Мариэта с известной долей восхищения, которое она временами испытывала к мужу. – Жозе дергает нас за веревочки, но и он тоже не более, как марионетка. По-настоящему всем заправляет мистер Карлтон. Он поправил цветок в петлице смокинга, подал холеную руку Мариэте, приглашая ее в гостиную. – Так пойдем играть спектакль, любовь моя: это забавно и, кроме того, приносит каждому из нас хорошие дивиденды. Игра стоит свеч. В гостиной Эрмес Резенде развивал сложную социологическую систему, основанную на изучении небоскребов и сэндвичей. Отталкиваясь от этих данных, ученый восхвалял североамериканский образ жизни. Прославленный социолог ораторствовал по-английски. Приглашение, сделанное Мариане доктором Сабино, оторвало ее от очень важных задач. Репрессии, явившиеся следствием предательства Эйтора, в особенности арест двух руководителей организации комитета, Зе-Педро и Карлоса, поставили перед каждым членом партии новые задачи, удвоили объем его работы. Из Рио прибыл товарищ, чтобы помочь Жоану реорганизовать руководство и партийный аппарат в Сан-Пауло. В результате многочисленных арестов работа организации заметно ухудшилась; забастовочное движение было фактически разгромлено полицейским террором; сказывалось отсутствие арестованных товарищей. Надо было налаживать почти все сначала, и одним из первых мероприятий, проведенных прибывшим из Рио членом партии, был перевод Марианы на работу вместо руководящего товарища, арестованного во время забастовки. Обязанности связного между членами заново формирующегося секретариата были возложены на другое лицо. Было решено также, что для безопасности организации лучше, чтобы Жоан и Мариана в дальнейшем жили на разных квартирах. За месяцы, истекшие со времени армандистско-интегралистского путча, – месяцы относительной пассивности полиции, – Мариана, устанавливая связи секретариата с ячейками на бастующих фабриках, была слишком на виду: ее хорошо знало в лицо слишком много товарищей. Полиция могла обратить на нее внимание в любую минуту, установить ее местожительство и вместе с нею схватить и Жоана. Жоан сообщил ей о решении руководства, это была тяжелая минута. – Так надо, Мариана. – Я понимаю, – ответила она, и в голосе ее прозвучала глубокая печаль, от которой сжалось сердце Жоана. Он сел рядом с ней на маленьком диване, взял ее руки. – Самое важное – знать, что мы любим друг друга и боремся за одно и то же дело. Я верю, что скоро мы снова окажемся вместе. Вообрази себе: мы – двое влюбленных, которых стремятся разлучить их семьи и которые встречаются лишь изредка, тайком… По лицу его скользнула улыбка. Мариана склонила голову ему на плечо. – Я знаю, что партия права. Я политически еще недостаточно подготовлена, Жоан. Сейчас, когда мне следовало бы гордиться новой задачей, возложенной на меня партией, я вместо этого грущу о том, что не смогу остаться около тебя. Я все еще продолжаю больше думать о себе, чем о работе. Жоан погладил ее по волосам. – Мы мужаем с каждым днем, дорогая. Нас воспитывают события. Мне тоже тяжело подумать о предстоящей разлуке. Однако будет гораздо хуже, если нас разлучит полиция… – Я это хорошо понимаю… Ты прав. Я буду думать о тебе все время и постараюсь быть достойной тебя. – Мы должны быть достойны нашей партии, Мариана. На несколько мгновений в комнате воцарилось молчание – оба отдались своим мыслям. Но вот Мариана улыбнулась: лицо ее было спокойно и только в глазах еще оставался отблеск печали. Жоан тоже улыбнулся. – Ты не можешь себе даже представить, как я тебя люблю… Это была последняя ночь, проведенная вместе в домике, где они поселились после свадьбы. На утро Жоан должен был переехать, и его новый адрес был неизвестен даже Мариане. Уже не в первый раз уходил от нее Жоан – и она не знала куда, но никогда еще она так не мучилась, никогда так не сжималось ее сердце, как теперь. Раньше, даже зная, что он находится далеко от Сан-Пауло, ей всегда представлялась возможность получить о нем какие-нибудь сведения благодаря постоянному контакту с Руйво, Карлосом и Зе-Педро. Но теперь, когда она перестала быть связной секретариата, перешла на оперативную работу в низовых партийных организациях, возможность получать сведения о Жоане исчезла. Теперь она сможет с ним встретиться только случайно. Сколько времени продлится эта разлука? Сколько времени придется ей жить вдали от любимого? Ей казалось, что невозможно жить без Жоана, ничего о нем не зная, даже не надеясь на его возвращение, как это бывало раньше, когда он уезжал. Теперь же совсем другое дело. Раньше он уезжал только на время для выполнения того или иного задания партии. И всякий раз, возвращаясь после своих странствий в качестве связной, она надеялась застать его уже дома или ждала, что вот-вот он появится среди ночи, утомленный, похудевший, с покрасневшими от бессонных ночей глазами. Отныне этого права – надеяться и ждать – она лишалась. Много перемен должно произойти на белом свете, чтобы они смогли вновь соединиться под одной крышей. В утро отъезда Жоана ей пришла на память фраза, очень давно произнесенная Сакилой в доме старого Орестееа: – Мы хотим пробить головой каменную стену. И вдруг, после того как Жоан ушел, она почувствовала себя стоящей перед этой каменной стеной. Она хотела вытеснить из памяти эту зловещую фразу, пыталась думать о других вещах. Ведь эта фраза была сформулирована врагом партии, предателем. Мариана старалась вспомнить, что ей говорил относительно Сакилы Руйво, когда она рассказывала ему о споре, в котором он принимал участие. Однако образ стены из больших черных камней – стены, навсегда отделившей ее от Жоана, – не исчезал. Ей хотелось плакать; то же самое с ней происходило и перед смертью отца, когда она почувствовала, что надежды нет. Но она осушила слезы, вспомнив о своем разговоре с умиравшим отцом в тот далекий день, когда отец подозвал ее и спросил, считает ли она себя коммунисткой? «Не так должен реагировать коммунист…» – подумала она. Перед ней стояли неотложные и трудные задачи: комитет, куда ее направляли, сильно пострадал – и руководство и низовые ячейки – от полицейского террора; необходимо было почти заново налаживать все дело, чтобы опять заработала великая машина революции. Она встала, оделась, хотела пораньше начать свой день. Ей надо было подготовиться к встрече с другими членами комитета – новыми товарищами; надо было просмотреть документы, составить планы. С трудом ей удалось сосредоточиться на работе, освободиться от печальных мыслей. В таком настроении ее застало приглашение доктора Сабино. Доктор просил ее немедленно прийти: он должен был сообщить ей нечто весьма важное. Они встретились в его консультации. Уже очень давно они не видели друг друга. Сабино заперся с ней в своем кабинете. Он казался озабоченным. – Представляете, кто находится здесь, в Сан-Пауло? – Кто? – Алберто… «Руйво в Сан-Оауло! – с ужасом подумала Мариана. – Зачем он приехал? Почему бросил санаторий?» У нее даже нехватило времени задать все эти вопросы: врач опередил ее, сказав осуждающим тоном: – Он бежал из санатория. Это сущее безумие! – Как же ему это удалось? – В течение нескольких дней он убеждал врача выписать его, будто не нуждается больше в лечении. Нелепость! Я в курсе дела, знаю, как протекала его болезнь, и знаю, что он едва-едва начал поправляться. Прервать лечение сейчас – значит погубить второе легкое. По сути дела это – самоубийство. Врач хорошо объяснил ему положение и доказал, что выписка невозможна. Врач обо всем этом мне написал. И что же? Кто является ко мне сюда сегодня утром? Алберто! – Он был здесь? – Хотел вас видеть. Вернется сюда к часу. Для этого я вас и вызвал. Вы должны уговорить его немедленно вернуться в санаторий. – Он не хочет возвращаться? – Когда я ему об этом сказал, он чуть было не растерзал меня. Расспрашивал, не знаю ли я о произведенных арестах… Сказал, что в этот час его место не в санатории. Не стал слушать никаких возражений. Что-то совершенно невозможное! – Врач покачал головой. – Судя по его поведению, я не думаю, что можно будет от него чего-нибудь добиться. Он твердо решил не возвращаться и сказал, что если я еще раз заговорю с ним о санатории, он даже перестанет лечиться у меня здесь. Мариана, задумавшись, молчала. Доктор Сабино продолжал: – Скажу только одно: я и сам не знаю, возмущаться или восхищаться им. Вы все – какие-то безумцы, но в этом безумии есть красота. Лучше всего вам сейчас уйти и вернуться к часу. Он сам назначил это время. Меня не будет, но вы знаете, где взять ключ. Мариана ходила по улицам, дожидаясь назначенного часа. Сложное, смешанное чувство овладело ею: радость вновь встретиться с Руйво, пожать худую, бессильную руку чахоточного, снова увидеть его ласковую улыбку; однако к этому примешивался страх за его поставленное под угрозу здоровье и чувство недовольства собой. Разве еще сегодня утром она не плакала от горя из-за того, что необходимость временно разлучила ее с Жоаном? А вот Руйво бежит из санатория, бросает лечение, которое должно восстановить его здоровье, и возвращается, чтобы опять принять участие в трудной битве. Партии не пришлось его вызывать – он явился сам, едва узнал об арестах, о бреши в кадрах партии. Одно легкое изъедено болезнью, второе – под угрозой, но ему до этого нет никакого дела; он-то, наверное, не думал, что каменную стену не пробить. К часу дня она возвратилась в консультацию доктора Сабино. Открыла помещение и стала ждать. Спустя пять минут явился Руйво. Мариана помнила то воскресенье, когда он уезжал в Кампос-до-Жордан и на прощание махал ей рукой из окна машины. Тогда она подумала, что, может быть, видит его в последний раз, что это – последнее воспоминание, которое ей предстоит сохранить в памяти наряду с образами других безвозвратно ушедших. Это было во время забастовки в Сантосе; первые вести, пришедшие из санатория, оказались неутешительными: у врачей было мало надежды, настолько мало, что товарищи решили отправить в Кампос-до-Жордан и Олгу, чтобы она находилась при муже. Однако некоторое время спустя организм Руйво начал понемногу сопротивляться болезни; хотя и очень медленно, но состояние здоровья его улучшалось. И вот она вновь видит его лицо, расплывшееся в улыбке. Он поправился, однако полнота его была нездоровой, она плохо гармонировала с резкими чертами лица и всем обликом Руйво. Но блестящие глаза, улыбающиеся губы, рыжеватые волосы – все это было от прежнего Руйво. Они обнялись. – Если я выкрашу волосы, ни одна полицейская ищейка меня не узнает… – Зачем ты приехал? Почему бросил лечение? Руйво сел рядом с ней. – Всего лишь четыре дня тому назад я узнал об арестах. Товарищи, очевидно, не хотели сообщать мне об этом, и я узнал почти случайно. Сначала я хотел, чтобы врач отпустил меня сам. Но это очень упрямый человек. Мне пришлось удрать, не поблагодарив и даже не попрощавшись. – Но ведь это безумие!.. – После поспорим об этом. Прежде всего ответь мне: как это случилось? Кто арестован, кроме Карлоса и Зе-Педро. Как идет работа? Мариана рассказала ему об арестах, о пытках, о разгроме забастовочного движения. Руйво закрыл руками лицо, услышав, что произошло с Жозефой и ее мальчиком. – Псы! – После самоубийства врача пытки прекратились. Жозефу с ребенком выпустили, но бедняжка совершенно помешалась. Против остальных готовят судебный процесс. – Как работа? Мариана рассказала ему все, что знала о реорганизации районного аппарата. Руйво одобрительно кивал головой. Когда она закончила, он встал. – Теперь, Мариана, ты должна меня немедленно связать с товарищами. Извести их, что я приехал и хочу возможно скорее с ними встретиться. Начни с Жоана. Мариана опустила голову. – Будь это еще вчера… Но я уже теперь не связная: на меня возложена другая работа. И товарищи решили, что нам с Жоаном опасно жить под одной крышей. Сегодня утром он ушел, я даже не знаю – куда. – Хорошая мера. Необходимая. Я не раз думал об этом в санатории. – Он внимательно посмотрел на Мариану и увидел у нее в глазах печаль. Улыбнулся ей: –Тяжело, не правда ли? – Нежно положил ей руку на плечо. – Но ты – хороший товарищ, ты поймешь. По крайней мере, с вами не получится того, что произошло с Зе-Педро и Жозефой. Мариана содрогнулась. – Я так глупа, что даже не подумала о положительных сторонах этой меры. Я была опечалена, плакала. – Это естественно, ты ведь живой человек. Но одно дело – опечалиться, а другое – впасть в уныние. – Этого не будет… – Работа оживит тебя. Увидишь. Ну, хорошо; так или иначе, но ты должна связать меня с кем-нибудь из надежных товарищей, который сведет меня с руководством. Сделай это сегодня же. – Думаю, что смогу. Она объяснила Руйво, как намеревается это сделать, и он одобрил ее план. – Мы с тобой больше не встретимся – ни к чему. Достаточно, чтобы товарищ от тебя явился в условленное место. А теперь я пойду. Она удержала его движением руки. – Ты не собираешься возвратиться в санаторий? – В санаторий? Или ты считаешь, что в распоряжении партии сейчас – когда столько работы, когда так нужны люди, – в таком изобилии кадры, что мне можно находиться в санатории? – Но врач… – Мариана, это не твое дело. Не будем терять времени на споры. Мне сейчас много лучше, и я не стану отсиживаться в санатории, когда пытаются ликвидировать всю нашу партию. Довольно об этом, – заключил он с необычной для себя резкостью, однако тут же спохватился: – Прости меня, Мариана. Но, знаешь, эта тема о санатории способна вывести меня из терпения. Предоставь мне разрешить этот вопрос с руководством. А тебе не следует грустить о разлуке с Жоаном. Каждый из нас, дорогая, должен чем-нибудь пожертвовать для партии. Иначе наша партия не сможет стать преобразовательницей жизни и покончить со всем этим злом. – Руйво протянул ей руку. – Ну, улыбнись же… Славная работа у нас, дорогая… Не забывай, что ты подруга Жоана, – это возлагает на тебя большую ответственность. А мы с тобой – днем раньше, днем позже, – конечно, встретимся. Она улыбнулась: – По крайней мере, показывайся время от времени врачу. – Обещаю. Руйво ушел, но Мариана еще продолжала ощущать его присутствие в кабинете доктора Сабино. Видела его лицо, слышала ласковый голос, становившийся резким, когда речь заходила о возвращении в санаторий. После этой беседы Мариана стала другой. Тоска по Жоану не прошла, его отсутствие печалило ее по-прежнему, но эти чувства больше не возбуждали в ней ни тревоги, ни отчаяния. Фразу Сакилы она перестала вспоминать. Теперь, после того как она повидалась с товарищем, бросившим санаторий, чтобы вернуться к борьбе, ее снова захватила предстоящая работа, и решение партии об ее разлуке с Жоаном представлялось ей самым правильным. «Ведь, в сущности, – подумала она, – партия защищает нашу свободу, наши жизни, нашу любовь». Доктор Сабино вернулся и спросил ее: – Ну что? Он согласится вернуться в санаторий? Мариана отрицательно покачала головой: – Не думаю. И не думаю, чтобы кто-либо имел право заставить его так поступить. Партия переживает тяжелый период, и не время думать о здоровье, о домашнем очаге, о самих себе. Именно теперь для коммунистов настало время показать, что они коммунисты. Врач беспомощно развел руками. – Но ведь он умрет… – Важно, чтобы жила партия. Товарищ Жоан ударил кулаком по столу, как бы подчеркивая значение своих слов: – Пусть они утверждают, что партия ликвидирована, – это неважно. Истина заключается в том, что до сих пор мы не давали им передышки. Наша деятельность помешала им применить на практике конституцию тридцать седьмого года. Так это или не так? Товарищ, приехавший из Рио-де-Жанейро, утвердительно кивнул головой. Руйво, опершись подбородком на руку, внимательно слушал. Шло обсуждение перспектив работы. Жоан защищал тезис о необходимости реорганизации низовых ячеек, сильно пострадавших от последних арестов, с тем чтобы только после этого предпринять решительные выступления. Политическая полиция после ареста Зе-Педро и Карлоса развернула кипучую деятельность: она следила за рабочими на фабриках, обыскивала дома лиц, подозреваемых в связях с коммунистами. Было захвачено несколько групп «художников» – товарищей, которые писали лозунги на стенах. Один за другим шли процессы, и каждый день трибунал безопасности выносил приговоры с осуждением на длительные сроки. Не только в Сан-Пауло, но и в Рио полиция как будто задалась целью полностью осуществить указание о быстрейшей ликвидации всего коммунистического движения. Она применила к партии тактику окружения, а печать, ссылаясь на исключительно напряженное международное положение, требовала подавления «экстремистов слева», в момент, когда все, казалось, предвещало, что Гитлер – при молчаливом согласии правительств Франции, Англии и Соединенных Штатов – вот-вот устремится на Советский Союз. – Мы должны поставить партию здесь, в Сан-Пауло, снова на ноги. Впереди тяжелые дни. Работа предстоит трудная, и нужно проводить ее осторожно. Нам нужна партия, у которой крепкие корни на предприятиях. Восстановить партийный аппарат, расширить его – такова наша ближайшая задача. Это была первая встреча Руйво, Жоана и товарища из Рио – они втроем временно составляли районный секретариат Сан-Пауло. Вернувшись после двух месяцев насильственного отдыха в санатории, Руйво жаждал действий, и его первыми словами, еще до начала заседания, было предложение найти такую форму деятельности, которая доказала бы, что коммунисты не разгромлены, что полиции не удалось ликвидировать партию. Он страстно отстаивал свою мысль, но Жоан и товарищ из Рио проявили мало энтузиазма. – Прежде всего тебе надо ознакомиться с тем, что произошло в районной организации после арестов, – сказал Жоан. Товарищ из Рио подчеркнул, что один штат Сан-Пауло, несмотря на всю его важность в политической жизни страны, еще не представляет собой всей партии. Полиции как будто удалось принудить к молчанию партийные организации в Рио и Сан-Пауло, но в это же самое время партия проводила забастовки в штатах Пара и Рио-Гранде-до-Сул. И в Баии партия благодаря стараниям Витора проявляла большую активность: в Салвадоре и сейчас выходит легальная газета, через которую слово партии, искусно завуалированное, доходит до широких масс населения. Нет, народ уже воочию убедился, что партия не ликвидирована, что удары полиции не сокрушили ее, что ее сердце продолжает биться по-прежнему, что знамя ее борьбы против фашизма по-прежнему высоко поднято. Для чего же в таком случае предпринимать в Сан-Пауло действия большого масштаба, если здесь для них еще не подготовлена почва? Это явилось бы актом отчаяния и могло отдать в руки полиции весь партийный аппарат. Нет, работа, которая нам сейчас предстоит, иного рода. Она внешне менее эффектна, но отнюдь не менее плодотворна и важна: улучшить всю работу организации в эти трудные дни, поднять работу партии на прежнюю высоту. Так высказался Жоан, и его слова прояснили для Руйво существующее положение, приблизили его к действительности. Когда Жоан предложил план ближайших практических задач по быстрому укреплению партийной организации района Сан-Пауло, Руйво ответил: – Вы оба правы. Сейчас не время для выступлений широкого масштаба. Но я считаю, что одновременно с укреплением партии мы должны как бы вывести ее на улицу, хотя бы путем небольших выступлений. Нужно сочетать эти две формы работы: по организации партии и по агитации среди масс. Дискуссия продолжалась. Эти три человека, такие несхожие между собой, но все трое преданные одному и тому же делу, как бы дополняли друг друга, исправляя, что было неясного или ошибочного во мнениях другого; в своей дискуссии они намечали правильную линию борьбы. Они стояли перед лицом горьких фактов: полиция – недавними арестами, подавлением забастовочного движения, рядом судебных процессов – нанесла тяжелые удары районной организации партии. Целые ячейки на фабриках перестали существовать, многие партийные комитеты оказались разгромлены, боевой дух масс был подорван жестокой реакцией. Одновременно правительство всячески старалось укрепить фашистский режим, навязанный стране переворотом 1937 года; чужеземное империалистическое проникновение все усиливалось; американский и германский капиталы завладевали природными богатствами страны; Варгас старался подкупить деятелей политики и культуры, предоставляя им выгодные должности и посты, а жизнь народных масс становилась все тяжелее и борьба – все ожесточеннее. На всю огромную страну оставалась лишь горстка коммунистов, их травили, со всех сторон им угрожала опасность. И однако развитие событий зависело прежде всего от них, от правильности принимаемых ими решений; от каждой маленькой группки в три-четыре человека, собирающихся в крупных городах Бразилии точно так же, как собрались здесь Руйво, Жоан и товарищ из Рио. Была ночь, и Сан-Пауло спал, отдыхая от дневных трудов. Только они трое не спали: для них не существовало часов отдыха. Руйво продолжал говорить, излагая свой взгляд на реорганизацию партийных ячеек. За обсуждением прошла ночь. И только после того, как он кончил, когда договорились о ближайших задачах и плане работы, только тогда Жоан осведомился у Руйво: – А как твое здоровье? Думаешь, выдержишь? – Я поправился в санатории. Остальной курс лечения пройду здесь. Время от времени буду навещать доктора Сабино. – Тебе лучше знать. Говоря откровенно, оставшись с нами, ты окажешь нам большую помощь… – Сейчас не время болеть, – сказал Руйво. – А еще неуместнее – сидеть в санатории и накапливать жир. Жоан посоветовал: – Ты должен постараться хорошо питаться и нормально спать. Работа предстоит тяжелая. Перед тем как разойтись, Руйво спросил: – А Жозефа? Как она себя чувствует? – Нам удалось поместить ее в больницу. Врач сказал, что, может быть, она и поправится. – Мы должны ее вылечить. Нельзя потерять такого товарища, как она. Как только я подумаю о том, что она перенесла… Разве я мог, узнав об этом, оставаться в санатории? Я опротивел бы самому себе, если бы остался… За время пребывания мистера Джона Б. Карлтона в Бразилии газеты ни на один день не переставали интересоваться его личностью. Каждое утро секретарь представителя Уолл-стрита вручал своему патрону сводку бразильской прессы. Единственно, чего миллионер не мог прочесть, это статью, напечатанную о нем в подпольном издании «Классе операриа», в которой его приезд в Бразилию разоблачался как часть наступления американского империализма на природные богатства страны, причем еще раз говорилось о том, какова действительная роль «Акционерного общества долины реки Салгадо», развертывающего свою деятельность там, где сосредоточено обилие важного в военном отношении сырья. Но вместо этой статьи мистер Карлтон мог познакомиться не только с беспрерывным потоком похвал, расточаемых ему большинством органов бразильской прессы («предприимчивый человек, сразу же завоевавший симпатии высшего бразильского общества; его соглашения с представителями Делового мира Рио-де-Жанейро и Сан-Пауло открывают новые горизонты для экономического развития Бразилии»), но и с хитроумными атаками некоторых газет, связанных с германским капиталом. Присутствие в Бразилии мистера Карлтона дало повод этим газетам развернуть националистическую кампанию, использовав слова Варгаса, сказанные им в дни государственного переворота, – о создании национальной промышленности с привлечением только бразильских капиталов. Правда, эта кампания была достаточно лояльной по отношению к правительству, она лишь ставила под сомнение правильность политики Рузвельта и его искренность по отношению к государствам Южной Америки. Но эта кампания, будучи очень скромной на страницах печати, теряла свою умеренность в уличных разговорах и суждениях, инспирируемых интегралистами. Переговоры между мистером Карлтоном, Коста-Вале, комендадорой да Toppe и Венансио Флоривалом развивались успешно. «Акционерное общество долины реки Салгадо» уже было оформлено; специалисты, прибывшие с берегов реки, сделали свои доклады; Венансио Флоривал обсуждал планы изгнания кабокло; из Соединенных Штатов приезжали все новые инженеры, и перспектива посещения места работ самим диктатором – несмотря на то, что полиция не советовала это делать, – отнюдь не исчезала. Мистер Карлтон был практичным человеком и хорошо спелся с Коста-Вале. Его участие не ограничивалось делами акционерного общества в узком смысле. В прямом контакте с бразильским деловым миром он расширил поле своей деятельности и сферу вложения своих капиталов. Он вел длинные телефонные переговоры со своими компаньонами в Нью-Йорке, беседовал на самые различные темы в посольстве Соединенных Штатов. Из этих бесед возникла целая серия начинаний, более или менее связанных с долиной реки Салгадо и находящихся в большей или меньшей зависимости от американского посольства, начиная с учреждения крупных контор в Рио и Сан-Пауло и кончая основанием агентства по снабжению газет статьями отечественных и иностранных авторов. Североамериканские профессора получили приглашение в бразильские университеты, а бразильские писатели и деятели культуры приглашались посетить Соединенные Штаты. Сакила заново обрел себя в совместной деятельности с мистером Карлтоном и преуспевал. Журналист вернулся из Уругвая, куда он было эмигрировал, и находился без работы. Хотя полиция его не беспокоила, все же материальное положение Сакилы долго оставалось трудным. Наконец, через Эрмеса Резенде он получил место директора сан-пауловского филиала нового агентства печати «Трансамерика», которое распространяло статьи бразильских авторов, рекламирующих предприятия долины реки Салгадо и нескольких американских компаний. Эрмес Резенде привел Сакилу в контору Коста-Вале в Рио. Это случилось через несколько дней после обеда в честь миллионера Карлтона, данного посольством Соединенных Штатов. На этом обеде атташе по вопросам культуры обсуждал с Эрмесом планы, предложенные магнатом Уолл-стрита. Речь шла главным образом о создании агентства, которое способствовало бы усилению культурных связей между Бразилией и Соединенными Штатами. Атташе был очень озабочен тем влиянием, которое среди бразильской интеллигенции приобрели коммунисты. – С одной стороны, коммунисты, с другой – фашисты. А мы ничего не предпринимаем. Мистер Карлтон правильно оценил проблему. Я тоже считаю, что создание предложенного им агентства послужит лучшим средством для завоевания симпатий многих из тех интеллигентов, кто сейчас находится под влиянием коммунистов. Эрмес Резенде согласился с этим. В последние месяцы по возвращении из Европы он сделался ярым сторонником Рузвельта. В книжных лавках он критиковал коммунистов, которые боролись против американского империализма – «нашего единственного союзника в борьбе против нацизма». По его мнению, единственная возможность покончить с «новым государством» в Бразилии заключалась в дипломатическом вмешательстве со стороны государственного департамента Соединенных Штатов. Это же самое он говорил недавно, обращаясь к Сисеро д'Алмейде: – Если ждать, пока народ свергнет «новое государство», вы успеете состариться под игом фашизма. Существует лишь один выход из положения: Соединенные Штаты. Американцы не потерпят фашистского государства, которое, уже в силу самой своей структуры, симпатизирует немцам. Днем раньше, днем позже, но государственный департамент вмешается. Если вы хотите поступать умно, то должны всеми способами поддерживать политику американцев. Это же самое Резенде сказал Сакиле, когда тот, одетый в поношенный костюм, явился к нему. На этот раз споров не было: Сакила во всем с ним согласился, а о политике, проводимой коммунистами, высказался даже намного резче, чем Эрмес Резенде: – Они дураки. В сущности, этой нашей манией независимой политики мы играем на руку нацистам. Сейчас нам необходимо объединение левой интеллигенции и освобождение ее от влияния коммунистов. Зная, что Шопел ищет кого-нибудь для руководства филиалом «Трансамерика» в Сан-Пауло, Эрмес вспомнил о Сакиле. Шопел ничего не имел против его кандидатуры, но боялся, как бы не воспротивился Коста-Вале, которому было известно о связи журналиста в прошлом с коммунистической партией. Поэтому Эрмес однажды вечером привел Сакилу в контору акционерного общества для беседы с банкиром. Беседа была очень сердечной. Коста-Вале находился в хорошем настроении и шутил по поводу «революционной авантюры Тонико Алвес-Нето». Затем спросил Сакилу, отказался ли он уже от своих «экстравагантных идей». Сакила пустился в пространные рассуждения; которыми хотел показать, что, являясь образцовым революционером, он в то же время не имеет ничего общего с коммунистической партией. Коста-Вале перебил его на середине речи: – Ваши убеждения меня не интересуют. Можете думать, что угодно и как вам угодно. Раз вы не связаны с коммунистической партией, все остальное не имеет значения. Вот каким образом Сакила стал директором сан-пауловского филиала агентства «Трансамерика» с месячным окладом в три конто и с большим кредитом на заказы деятелям культуры статей для распространения в бразильской печати. Маркос де Соуза неожиданно получил приглашение от министра просвещения. Он знал министра уже много лет – это был адвокат из Минас-Жераиса, любящий литературу и некоторое время слывший «левым». Он уже входил в состав кабинета министров до установления «нового государства», и многие думали, что он не удержится на своем посту. Однако он удержался, и теперь его министерство поощряло самые разнообразные артистические начинания: выставки модернистской живописи, концерты атональной какофонической музыки, лекции писателей, приезжающих из Соединенных Штатов и Франции. Маркос де Соуза не знал, чем объяснить это приглашение. Последнее время он держался вдалеке от литературных и артистических кругов, всецело отдавшись своей профессиональной работе. Только Мануэла, которую он посещал каждый раз, бывая в Рио, знала об истинной причине его самоизоляции. Маркое испытывал отвращение ко всем людям, собиравшимся по вечерам в книжных лавках, а по ночам – на интимных пирушках, заканчивавшихся бурными вакханалиями. Хотя он за последнее время и мало общался с активистами партии, но чувствовал себя все более близким коммунистам. Он решал для себя вопрос: вступать ли ему в партию, отдаться ли целиком революционной борьбе? В Сан-Пауло он старался в уличной толпе отыскать исчезнувшую Мариану. Почему она к нему не являлась? Почему пропал даже сборщик ежемесячных взносов, которые он передавал организации? Где же, наконец, партия? Будучи далек от фабрик, от рабочих кварталов, от профессиональных организаций, Маркос в этот трудный период не мог отыскать даже следов партии. И он в тревоге спрашивал себя, что же могло произойти с товарищами. Единственный, о ком у него имелись сведения, был Руйво, находившийся в санатории в Кампос-до-Жордан. Когда эта оторванность стала невыносимой, он решил посетить Руйво в санатории. Его волновало напряженное международное положение; он страдал от каждого нового известия в газетах о ходе уже близившейся к концу войны в Испании, о захвате Манчжурии японцами, о наступлении фашизма чуть не во всем свете. Он разговаривал об этом с Мануэлой, с некоторыми молодыми артистами недавно созданной театральной труппы, державшимися левого направления, но эти беседы не помогли ему уяснить положение. Он решил поехать к Руйво, поделиться с ним своими сомнениями и тревогами. В одно из воскресений он отправился в Кампос-до-Жордан и узнал в санатории об исчезновении больного. Маркос сделал ряд предположений относительно бегства Руйво; этот факт свидетельствовал, что партия была жива и действовала. Для чего прервал Руйво свое лечение, как не для того, чтобы вернуться к работе? Настойчивое желание возобновить свои связи с партией делало Маркоса угрюмым, и Мануэла, при встречах с ним, шутила: – Ты стал похож на дикобраза. Мануэлу беспокоило состояние духа Маркоса. Она и сама не могла объяснить, кем стал для нее архитектор. Их отношения до сих пор носили характер тесной дружбы, становившейся день ото дня крепче и интимнее. Маркос заменил в жизни Мануэлы все, что она внезапно потеряла: Пауло, Лукаса, семью, ее иллюзии и надежды. Именно эта горячая дружба заставила ее опять полюбить жизнь, продолжать свои занятия, вступить в балетную группу муниципального театра, а также участвовать в артистических спектаклях труппы. Они всюду бывали вместе, ходили в рестораны и кино, гуляли на пляже Копакабаны; много беседовали. Маркос давал ей книги, следил за ходом ее занятий. Она с трепетом ждала телефонного звонка, возвещавшего о его приезде из Сан-Пауло для руководства стройками в Рио. Готовясь его встретить, подолгу простаивала перед зеркалом, надевала на себя лучшие наряды. Однако, если бы ее спросили, каковы ее чувства к архитектору, она с уверенностью ответила бы, что это всего лишь простая дружба. Она продолжала считать – и не раз говорила об этом Маркосу в их беседах, – что ее сердце окончательно умерло для любви. Несчастный роман с Пауло Карнейро-Маседо-да-Роша вселил в нее отвращение ко всему, что касалось любви. Кроме того, гордость, столь характерная для робких натур, заставляла Мануэлу сторониться всех, в ком она замечала проявление к себе малейшего интереса как к женщине. Она решила добиться ведущего положения в театре исключительно собственными силами. Теперь она испытывала безграничный стыд при воспоминании о своих выступлениях в варьете, о своем успехе, которым она была обязана шутовской затее Пауло и Шопела. Перед Маркосом она могла раскрыть свое сердце, говорить все, что чувствовала, даже рассказывать о своем прошлом, воспоминания о котором ее до сих пор угнетали. Ее огорчало, что он стал мрачен, страдал от того, как развивались политические события. Когда Маркос сообщил ей о приглашении министра, Мануэла пошутила: – Может быть, он собирается назначить тебя диктатором бразильской архитектуры? Ведь мы живем в эпоху диктаторов… – Не имею ни малейшего представления, чего ему от меня надо… Сначала он хотел уклониться от приглашения. Всякое общение с официальными представителями «нового государства» представлялось ему мало достойным. Однако накануне назначенного дня ему позвонили из кабинета министра, напоминая о предстоящей встрече. Он решил принять приглашение. Министр встретил его более чем любезно: обнял, выразил сожаление, что так долго не виделся с ним – одним из тех, кого министр ценил превыше всех в Бразилии, как славу страны, ее редчайшую подлинную жемчужину. Министр с величайшим интересом следил за мировыми откликами на творчество Маркоса; читал статьи о нем в специальных иностранных журналах; знал о его приглашениях европейскими университетами для чтения лекций по архитектуре. Эта слава, заявил министр, бросала свой отблеск на всю Бразилию, и министерство не могло оставаться равнодушным ко всему тому, что осуществлял Маркос. Чтобы поговорить на эту тему, он и пригласил его. Маркос поблагодарил за проявленный к нему интерес и этим ограничился. Он не понимал, что, собственно, нужно министру, и решил ждать. Тогда министр сказал ему, что он очень хотел бы организовать под эгидой министерства выставку макетов, проектов и чертежей работ Маркоса. Но при попытках осуществить это ему неизменно приходилось наталкиваться на противодействие некоторых элементов («…мне незачем называть имена: вы легко их отгадаете сами») – элементов, обвиняющих Маркоса в том, что он коммунист. Маркос уже открыл рот, чтобы что-то сказать, но министр остановил его жестом: – Ничего мне не говорите. Я хорошо знаю, что вы не коммунист. Вы человек левых взглядов, это несомненно. Я и сам всегда был человеком скорее левой, чем правой ориентации. Но вы знаете, что для некоторого сорта людей это равносильно коммунизму. У них совершенная путаница относительно политических идей, они боятся даже собственной тени. С другой стороны, люди левой ориентации, – по крайней мере, некоторые из них – до сих пор не дали себе правильного отчета в том, что собой в действительности представляет Новое государство. Я не буду отрицать, что вначале государственный аппарат был засорен фашистскими элементами. Но доктор Жетулио удалил интегралистов, и в его правительстве нет ничего фашистского. Конечно, это не образец классической демократии, я этого не утверждаю. Но кто решится настаивать, что мы нуждаемся именно в такой демократии?.. Служитель внес две чашки кофе. Маркос хотел воспользоваться наступившей паузой и заговорить, но министр не дал ему: – Одну минуту, позвольте мне закончить. Потом вы скажете, что вам угодно. На чем я остановился? – Он наморщил лоб и провел рукой по своей продолговатой лысой голове, как бы припоминая. – Ах, да! Проблема демократии… Я сам демократ, больше чем кто-либо другой… Но мы еще не подготовлены для демократии образца французской, английской, американской – у нас нет еще достаточной культуры для такой формы правления. В Новом государстве президент поощряет все, что связано с культурой, – именно государство воспитает избранных, которые смогут в будущем осуществить демократию в Бразилии. Таково мое глубокое убеждение. Здесь, в моем министерстве, я хочу работать с деятелями культуры, не спрашивая у них, из какого политического лагеря они пришли… – Даже с интегралистами? – «Интегралистское действие» распущено, оно уже больше не существует как партия. Кроме того, будем ли мы с ними сотрудничать или нет, это во многом зависит от вас – от левых. Если я могу рассчитывать на вас, представляющих собой большую культурную ценность, мне незачем обращаться к другим. В области искусства у меня есть много планов и проектов, для осуществления которых я нуждаюсь в вас всех. Я уже обсуждал это с доктором Жетулио. Он никого не собирается преследовать, он очень ясно сказал об этом: «Всякий, кто пожелает принять участие в нашей работе по национальному возрождению, – будет нами с радостью принят». Вот точка зрения президента. Само собой разумеется, что в правительстве есть люди, думающие иначе, желающие сотрудничества исключительно с интегралистскими элементами. Но противостоять этим людям мы сумеем лишь в той степени, в какой сможем рассчитывать на сотрудничество левых. – Он отпил глоток кофе и с любопытством посмотрел на Маркоса. – Итак, мой дорогой Маркос де Соуза! Вы крупный деятель нашей культуры. Я хочу начать с вас. Устроим большую выставку ваших работ, выпустим каталог на иностранных языках для распространения за границей. Это – дело большого масштаба, каких до сих пор у нас еще не бывало. – Вы находите, что это осуществимо? Но ведь вы сами сказали, что есть люди, противящиеся этому, обвиняющие меня в коммунизме. – Да, мне пришлось преодолеть известное сопротивление. У вас далеко не безукоризненная репутация – вы ведь состояли в Национально-освободительном альянсе, не так ли? Но я был тверд. И ясно, что самый факт организации этой выставки правительством очистит ваше имя от подозрений в коммунизме. – Ну, хорошо, а если я в самом деле коммунист? Министр даже подскочил. – Вы хотите сказать – член компартии? Маркос засмеялся. – Я шучу. Впрочем, если верить сообщениям полиции, коммунистическая партия уже окончательно ликвидирована. – Я противник методов полиции, противник насилия, – заверил министр. – Мне рассказывали о том, что происходит в управлении полиции… Трудно поверить… Мне незачем уверять вас, что подобные методы не встречают моего одобрения. Однако должен вам сказать, что в равной степени и политика коммунистов представляется мне совершенно абсурдной. Чего они хотят? Наше правительство запретило фашистскую партию… – Запретило все партии… – В том числе и фашистскую. Наше правительство стремится индустриализировать страну, превратить Бразилию в великую державу. Но мы находимся в условиях чрезвычайно серьезного международного положения: вам, разумеется, известно о давлении со стороны немцев. В правительстве и в общественном мнении образовалось два течения. Я вам говорю об этих вещах потому, что вы умный человек и разбираетесь в них. Одно – прогерманское, второе – проамериканское. Проамериканское течение представляет интересы демократии. И ясно, что долг каждого левого деятеля – поддерживать именно его. А что делают коммунисты? Они нападают и на тех и на других, будто все одинаковы, будто между ними не существует никакой разницы. Они заявляют о себе, что они антифашисты, и в то же время нападают на демократов в правительстве… Ну где это видано? Маркос де Соуза старался разгадать, что кроется за всеми этими речами: что в действительности нужно от него министру? Архитектору было известно о глухой борьбе, развернувшейся внутри правительства между людьми, связанными с американцами, и теми, кто поддерживал немцев. Ему было известно, что Варгас балансировал между теми и другими, поддерживая то одну, то другую группу. Он знал также, что прогерманские элементы обосновались в департаменте печати и пропаганды и в управлении полиции, а проамериканцы – в министерстве просвещения. И он старался разгадать истинные намерения, скрытые за видимостью искренности в речах министра. Соображения, приведенные им, произвели на Маркоса некоторое впечатление. Уже не раз за последнее время, когда он потерял связь с партией, перед ним вставал вопрос: поскольку американцы и немцы борются между собою за власть над бразильским правительством, чтобы диктовать ему свою политическую линию в международных делах и завладеть бразильскими рынками, не правильнее ли тактически поддерживать в этой борьбе американцев против германских фашистов, представлявших собой более серьезную и непосредственную опасность? Он не осмеливался прийти к определенному заключению, боялся ошибиться, будучи недостаточно подготовленным теоретически. Ему необходимо было поговорить с товарищами, представителями партии, изложить им свои сомнения, услышать их слова. Министр вернулся к вопросу о выставке работ Маркоса. Если архитектор согласен, они должны немедленно приступить к ее подготовке. Маркос не ответил ни да ни нет. Сослался на то, что сначала надо посмотреть, какими он располагал для этого материалами. Все его проекты разбросаны, он всегда отличался большой беспорядочностью, ничего не хранил, все терял и теперь сам не знает хорошенько, найдется ли у него достаточно экспонатов, которые дали бы правильное представление о его работах. Пусть сеньор министр даст ему время, и он постарается возможно скорее ответить! Министр пытался настаивать, добиваясь немедленного согласия Маркоса. Однако архитектор, которому такая настойчивость показалась несколько подозрительной, стоял на своем: он посмотрит, найдется ли у него достаточно материала, и даст ответ через несколько дней. Он чувствует себя очень польщенным тем, что министр о нем вспомнил, и так далее и тому подобное… Заинтригованный и смущенный, он вышел из министерства. За словами министра скрывались еще какие-то другие предложения, которые не были высказаны, – дело было не только в выставке; Маркос не знал, только ли к нему обращался министр или же через него ищет контакта, союза с коммунистами. Ему представилось крайне необходимым обсудить все это с товарищами из партии, рассказать какому-нибудь ответственному партийному работнику об этом странном разговоре. Маркос решил на следующий же день возвратиться в Сан-Пауло и во что бы то ни стало разыскать Мариану. Кроме того, он рассчитывал получить некоторые разъяснения от Сисеро, как члена партии. В тот же самый вечер, проходя по авениде Рио-Бранко, Маркос встретил Эрмеса Резенде. После неприятного разговора в книжной лавке, когда вместе с Сисеро Маркос обращался к социологу по поводу пыток, применяемых к арестованным коммунистам, они не виделись. Маркос закончил тот разговор с чувством, что впредь всякие его отношения с Эрмесом порваны. Поэтому он немало удивился, услышав, как тот его окликнул веселым голосом. Социолог шел к нему навстречу с распростертыми объятиями. – Сеньор Маркос, как давно мы не виделись!.. – сказал он и потащил его в кафе на углу улицы. – Поговорим… В последовавшей затем беседе Маркоса изумило обилие идей и планов, которые обуревали Эрмеса Резенде. Он больше не походил на трусливого интеллигента, который всего несколько месяцев назад отказывался от каких-либо действий. Теперь он говорил об опасности фашистского наступления на страну (о наводняющей газеты и журналы пропаганде департамента печати, о постоянном вмешательстве военного министерства, где все высшие должности заняты генералами, связанными с Гитлером) во все области бразильской жизни. – Мы должны что-то предпринять, дорогой Маркос, если не хотим, чтобы наша страна попала в лапы к немцам. – Я всегда держался такого мнения. – Пришла пора нам, всей демократической интеллигенции, объединиться против нацистской клики. – Несомненно. Социолог перегнулся через стол. – Мы уже кое-что предпринимаем… – И заговорил об агентстве по распространению статей, книг, переводов. – Все это задумано в широком масштабе. Маркос возразил: – Но, дорогой Эрмес, для всего этого нужны деньги… – Мы не одиноки. Одни мы, конечно, ничего бы не смогли сделать. Но нам готовы помочь американцы. Перед Бразилией ныне два пути: или с немецкими нацистами, или с американской демократией. А что можем мы противопоставить нацизму, кроме американской демократической культуры? При этих словах воодушевление Маркоса несколько остыло. – Империализм янки – опасный союзник… – Опять вы с этим припевом об империализме. Кто о нем говорит? Одно дело – американский империализм и совершенно другое – «политика доброго соседа»[156], проводимая Рузвельтом. Правительство Рузвельта – правительство антикапиталистическое, это своего рода типичный американский социализм. На кого нам опереться, кроме них? Они – так же, как и мы, – встревожены наступлением нацизма. Объединившись с ними, мы сможем сделать многое. Во всяком случае, сможем помешать Жетулио плыть в фарватере политики Гитлера. Мы должны быть реалистами, не это ли постоянно утверждаете и вы, коммунисты? – Он еще более понизил голос: – Впрочем, и некоторые коммунисты это очень хорошо понимают. Например, Сакила. Он вполне разделяет такое мнение. – Сакила – троцкист… – Если вы действительно хотите бороться с фашизмом, у вас нет другого средства, как поддерживать нас. Вы лично, например, с вашим престижем, могли бы сделать многое. Я не понимаю, на что вы вообще рассчитываете? Неужели вы считаете, что разрешение бразильской проблемы в духе демократии возможно без поддержки американцев? А как иначе, дорогой мой? Этот разговор еще больше сбил Маркоса с толку. Некоторые из аргументов социолога представились ему, как и некоторые доводы министра, неопровержимыми. Действительно, спрашивал он себя, как бороться против «нового государства», против угрозы германского фашизма и одновременно против американцев? Не логично ли объединиться с американцами в борьбе против немцев? Не заключается ли главное в свержении «нового государства», в завоевании ряда политических свобод первостепенного значения – таких, как выборы и парламентский строй? Но с другой стороны, его пугало единодушие и даже союз таких различных между собою элементов, как Эрмес, Сакила и министр просвещения. Он с давних пор привык считать американский империализм страшным врагом, с которым надо было бороться; вспоминал великую кампанию 1935 года, Национально-освободительный альянс, когда борьба велась одновременно и против фашизма и против империализма. Необходимо было обсудить все это с партией, привести в ясность свои мысли, понять все эти сложные переплетения. Возвращаясь домой, он купил вечерние газеты. В одной из них, чьи связи с полицией и немцами были хорошо известны, он прочел нападки на министерство просвещения, названное «гнездом коммунистов». Эти нападки, конечно, были напечатаны не без санкции департамента печати и пропаганды. Борьба внутри правительства обострялась – не было ли, в самом деле, своевременным поддержать так называемые демократические элементы? В той же газете он встретил другое известие, заинтересовавшее его по совершенно иным мотивам. Это было сообщение о прибытии в Рио «молодого и предприимчивого промышленника Лукаса Пуччини, одного из самых блестящих представителей отечественного капитализма». Он покажет это сообщение Мануэле: ей будет приятно узнать, что ее брат находится в Рио. Но тут же он задался вопросом, почему эта газета расточает по адресу Лукаса такие похвалы. В Сан-Пауло ему приходилось слышать разговоры по поводу деловых операций Лукаса; в кругу богатых людей, знакомых Маркосу, на Лукаса смотрели с некоторым недоверием. Находились даже люди, которые предсказывали близкий и полный крах молодого негоцианта, пустившегося в крупную спекуляцию с хлопком и не находившего покупателя для него. Упоминали также, что многие лица из правительственных кругов принимали участие в этом деле с крайне сомнительными шансами на успех. Он ужинал с Мануэлой после театра. Труппа, организованная молодыми артистами с трудом, почти без денег, начала свои представления антифашистской по содержанию пьесой бразильского автора (эта тенденция пьесы была скрытой, ее приходилось угадывать). Трудный период переживала труппа: без государственной субсидии, платя непомерно высокую цену за аренду театрального помещения, она, казалось, долго не продержится. Молодежь, вначале охваченная энтузиазмом, начинала впадать в уныние. В этот вечер в театре было мало публики. Маркос сел в задних рядах. Он не переставал восхищаться красотой Мануэлы, которой огни рампы придавали еще более прекрасный, какой-то неземной вид, выделяя ее пышные распущенные волосы, ее лицо голубого фарфора. Маркосу казалось, что он мог бы вечно смотреть на нее и любоваться. Он не любил анализировать своих чувств к Мануэле. Много раз у него уже возникал вопрос: «А не влюблен ли я?» Но Маркос старался оставлять его без ответа. Что в том, любит ли он Мануэлу? Она его не любит – в этом архитектор был уверен. Разве не говорила она, что навсегда умерла для любви? Мануэла была хорошим другом, с восприимчивым сердцем, чуткая, отзывчивая, восторженная. Она хотела учиться, стремилась достичь совершенства в своем искусстве. Он не имел права нарушать ее покой даже разговорами о подобных чувствах. Ведь он уже не юноша: между ним и Мануэлой большая разница в летах. Маркос привык считать себя закоренелым холостяком. Ее дружба была для него величайшей радостью. Он охотно ходил вместе с ней в рестораны, в кино; беседовал, давал ей книги, помогал в ее развитии. Однако когда из глубины зрительного зала Маркос смотрел, как она скользит по сцене, любовался ее стройной фигурой, слышал ее музыкальный голос, видел ее глубокие мечтательные глаза, – он чувствовал, как сильнее бьется его сердце. Он не стремился отогнать от себя волнующих мыслей и чувствовал, как кровь кипит в жилах; взгляд его заволакивала нежность. Он знал, что злые языки уже поговаривают о близких отношениях между ними. Когда он однажды сказал об этом Мануэле, она только рассмеялась: «Пусть говорят, что хотят: наша совесть чиста». Когда до него дошли об этом слухи, он хотел было расстаться с Мануэлой, чтобы не давать повода порочить репутацию молодой женщины. Раз или два, приезжая в Рио, он к ней не заходил, и тогда Мануэла сама разыскала его и спросила о причинах исчезновения. Маркос откровенно ей сказал. Вот тогда-то она и рассмеялась. Но тут же смех ее замер; она возмутилась: – Неужели я должна лишиться своего единственного друга? Пойми, ты для меня, как брат, я уже ничего не могу делать, не посоветовавшись с тобой, не рассказав тебе, без твоей помощи! Маркосу хотелось ей сказать, что в основе всех этих слухов – правда: он ее любит. Он уже не мог дольше скрывать от себя эту истину. Но Мануэла назвала его братом, и он ничего не сказал; ограничился тем, что тоже рассмеялся: – Ты права. Пусть говорят, что хотят… И они возобновили свои прогулки, беседы, посещения ресторанов. Сегодня, видя ее на сцене, он почти позабыл о напряженном дне, о приеме у министра, о разговоре с Эрмесом Резенде. Образ Мануэлы заполнил его целиком. Он пошел к ней за кулисы. Здесь ему пришлось выслушать сетования молодого руководителя труппы. Он не знал, сколько они еще смогут протянуть. Жаловался на равнодушие публики, на отсутствие поддержки, на всякого рода трудности. Подошла Мануэла, пожала руку Маркосу, услышала последние слова режиссера: – Если бы мы поставили какое-нибудь непристойное ревю, все пошло бы хорошо. Но так как мы хотим ставить серьезные вещи, то нам скоро придется закрыть театр. Мануэла подняла глаза на архитектора. – Мне, право, хочется плакать… Мы так мечтали о своем театре!.. Отправляясь в ресторан ужинать, они прошли мимо здания муниципального театра, на стенах которого крупные плакаты возвещали о ближайшей премьере труппы «Ангелов», сформированной Бертиньо Соаресом: «Ангелы» ставят пьесу – «шедевр» американской драматургии. Мануэла, указывая на фасад огромного театра, с грустью заметила: – У этих есть все: помещение муниципального театра предоставлено им даром, они получают четыреста конто субсидии от министерства просвещения, их поддерживают миллионеры. Они играют для развлечения гран-финос… В то время как мы прозябаем, вымаливаем у газет, чтобы о нас поместили хоть короткое извещение, потому что нам даже нечем платить за рекламу… Маркос вспомнил заметку в газете о приезде Лукаса. – Приехал из Сан-Пауло твой брат, я прочел об этом в газете. Может быть, он мог бы вам помочь? Говорят, он много заработал… – Лукас? Может быть… За последнее время мы с ним не виделись; правда, в этом виновата я сама. У нас вышел неприятный разговор, когда я ему сказала, что решила бросить варьете; с тех пор мы мало видимся. Но он не плохой и меня любит. Только жажда наживы превращает его в какую-то машину… Во всяком случае, это идея. Я подумаю… Если в этот свой приезд он ко мне зайдет, я, может быть, поговорю с ним… За ужином Маркос был молчалив, погружен в свои мысли. Мануэла его спросила: – Что с тобой? Ты нездоров? – Ты помнишь Мариану? – Мариану? Конечно, помню. А что? – Я давно ее не видел. Не знаю, что с ней. А мне очень хотелось бы с ней повидаться: есть ряд непонятных мне вопросов… – Каких вопросов? – Политических. Все плохо, Мануэла, не только дела вашей труппы. Все плохо в этой стране и во всем свете… – Ты пал духом… Но ведь ты сам неоднократно говорил мне, что ничто не может помешать наступлению завтрашнего дня… – Мне трудно. Я словно заблудился в туннеле и не вижу проблеска света, указывающего выход. Не знаю, куда идти. Если бы мне встретить Мариану… Поговорить с ней или с Жоаном… – В туннеле… Как-то и у меня было такое чувство. И тем не менее, все будет хорошо. Она бросила нежный взгляд на архитектора. Протянула через стол тонкую руку и положила ее на руку Маркоса. Улыбнулась ему. – Все будет хорошо. В этом я убеждена. Познакомившись с Марианой, я поверила в жизнь. Сама не знаю, почему это так. Маркос ответил улыбкой, ободренный. – Я знаю почему. Когда ты встретила Мариану, ты думала, что встретила обыкновенного человека. А это было не так. – Да, она исключительный человек. – И это неверно. Когда ты встретила Мариану, ты встретила не одного человека, не только ее одну. Ты встретила партию, Мануэла. И партия несет тот светоч, который указывает нам выход из туннеля. И когда теряешь этот светоч из виду, становится чорт знает как плохо… Несколько дней спустя, когда Маркос уже почти утратил всякую надежду восстановить контакт с партией (Сисеро д'Алмейды не было в городе, Мариана исчезла окончательно), к нему в контору в Сан-Пауло пришел молодой человек, бывший рабочий, у которого машиной оторвало руку. Он пожелал поговорить с Маркосом наедине. Оказалось, что он пришел за взносом в партийную кассу. Доверительные документы у него были в полном порядке, и Маркос, с радостью вручив ему деньги, сказал: – Мне необходимо переговорить с кем-нибудь из ответственных товарищей – с Жоаном или Руйво – по очень важному вопросу. Можно это устроить? – Не знаю. Но постараюсь передать вашу просьбу. Прошло еще несколько дней, и Маркос получил из Рио телефонограмму от начальника кабинета министра просвещения относительно проектируемой выставки. Одновременно он получил подписанное Сакилой письмо с просьбой написать серию статей об архитектуре для агентства «Трансамерика». Маркос удивился высокой оплате, предложенной за каждую статью. Теперь он жил в постоянном ожидании; даже помощники его не узнавали: он перестал быть прежним Маркосом – спокойным и добродушным. Наконец в одно дождливое утро молодой рабочий явился снова и просил его в этот вечер не уходить из дому и не принимать гостей: к нему зайдут. Еще не пробило и шести, как Маркос вышел из конторы и отправился домой. Ему, однако, пришлось долго ждать: Жоан явился только в десять часов вечера. Он был в габардиновом плаще и в широкополой шляпе. Маркосу он показался настолько постаревшим, будто не несколько месяцев, а лет прошло с тех пор, как они в последний раз виделись. Вероятно, ему приходилось много работать. Маркос пригласил его в кабинет. Жоан сказал: – Я еще сегодня не обедал. А сказать по правде, и не завтракал. У меня выдался очень трудный день. Если у вас найдется, что пожевать, я с удовольствием поем. Маркос поспешил на кухню и возвратился оттуда, неся две тарелки: на одной было жаркое, на другой – фрукты. Жоан потер руки. – Вот это как раз по мне… – А Мариана? Как она поживает? – спросил Маркос, пока Жоан обедал. – Мариана? – Жоан перестал есть. – Думаю, хорошо. Я ее давно не видел. – Что? – изумился Маркос. – Между вами что-нибудь произошло? Это невероятно… – Совсем не то! – рассмеялся Жоан. – Простая мера предосторожности: мы не должны жить вместе. Приходится остерегаться полиции: она совсем озверела. Тяжело это для Марианы, и для меня тоже. Но что поделаешь? – Бедняжка Мариана… – произнес Маркос. – Представляю себе, как она должна страдать. Жоан съел мясо и принялся за принесенные архитектором мандарины. – Хорошо, если бы вы с ней повидались, дорогой Маркос. Она вас очень уважает, и разговор с вами доставил бы ей удовольствие. – Это зависит не от меня… Последнее время я тщетно старался с ней встретиться. – Она теперь на другой работе. Но я устрою вам встречу. Говоря по правде, мне и самому хотелось бы с ней повидаться. Ведь за время супружеской жизни нам не пришлось прожить вместе и двух месяцев подряд… Впрочем, не в этом дело. Перейдем к нашей беседе. Вы хотели о чем-то со мной поговорить. Я к вашим услугам. – Но прежде чем Маркос успел заговорить, Жоан добавил: – У нас с вами тоже есть разговор. Днем раньше, днем позже мы бы к вам явились. Однако сначала послушаю вас. Маркос рассказал о своем разговоре с министром, о его предложениях и планах, о борьбе внутри правительства между проамериканской и прогерманской группами; о критике позиции, занятой коммунистической партией; о завуалированных намеках на возможность совместной деятельности, направленной против нацистской экспансии. Жоан слушал его, постукивая пальцами по столу. Время от времени на губах у него появлялась мимолетная улыбка, особенно, когда он слышал взволнованность в голосе архитектора, комментировавшего некоторые высказывания министра и доводы Эрмеса Резенде в пользу групп, связанных с американцами. Рассказывая обо всем, Маркос поделился своими сомнениями, повторив доводы, которые казались ему убедительными. Протянув руки ладонями кверху над столом, он заключил: – В конце концов, если американцы помогут нам покончить с «новым государством» и с нацистским влиянием, разве не стоит их поддержать? Возьмем, к примеру, среду интеллигенции: в ней существует небольшая фашистская группа, но эти люди не имеют серьезного значения в мире культуры. Есть среди интеллигенции и наши люди; в подавляющем своем большинстве это антифашисты и демократы, но они слабы в области теории. Они с надеждой взирают на янки и ждут, пока американцам надоест Жетулио и его «новое государство» и они захотят устроить здесь все по-своему. Вот каково истинное положение. – И оно вам кажется нормальным? Считаете, что хорошо – ждать от американцев в виде подачки создания у нас в стране какого-то подобия демократического режима? Что такое Бразилия, в конце концов: независимое государство или колония Соединенных Штатов? Кто – мы или американцы должны решать наши проблемы? Как вы считаете? – И Жоан насмешливо взглянул на Маркоса. – Все это так, – ответил Маркос, – ясно, что не они, а мы. Но необходимо считаться с реальной обстановкой. При помощи каких сил мы можем свергнуть «новое государство», помешать ему присоединиться к «антикоминтерновскому пакту» и не дать уничтожить в стране всякое демократическое движение? Где эти силы? Армия с тридцать пятого года находится в руках фашистских генералов; профсоюзы – в сфере влияния министерства труда; прессу контролирует департамент печати и пропаганды. Полиция больно ударяет по партии всякий раз, когда та поднимает голову. И в довершение всего – эти ужасные вести о международном положении: мы проигрываем повсюду – в Испании, в Китае, в Чехословакии. Как в таких условиях бороться? Маркос опять увидел на губах у Жоана прежнюю улыбку, и голос его прозвучал почти умоляюще: – Вы смеетесь… Но говорю вам, Жоан, у меня тяжело на сердце, очень тяжело. Улыбка исчезла с губ Жоана, и глаза его, когда он взглянул в лицо архитектора, были полны сердечности. – Я знаю, Маркос. Мы знаем, что вы честный, настоящий человек. Не думайте, что мы вас не ценим или забыли вас. – За это время, что я утратил с вами связь, я совсем растерялся; меня все время одолевают сомнения: правильно ли я рассуждаю? – Очень ценно, Маркос, что вы верите в партию, в рабочий класс. Вы хотите знать, как бороться в условиях, которые вы только что описали. К сожалению, ваша характеристика соответствует действительности. Что ж я вам на это отвечу? Вы уже сами перечислили все, что против нас. Теперь я вас спрошу: а народ? Народ – за «новое государство» или против него? Народ – за фашизм или против фашизма? Рабочие – за право бастовать или за конституцию тридцать седьмого года, приравнивающую забастовку к преступлению? – Народ… что может сделать народ? Даже многие из рабочих поддались на демагогию Жетулио с его «трудовым» законодательством. Только незначительная часть – сознательные рабочие – занимают правильную позицию. Но их так мало на всю страну… – Если бы вы читали классиков марксизма, читали Ленина и Сталина, то знали бы, что эти революционные силы, на первый взгляд незначительные, на самом деле важнее тех сил, которые одряхлели и осуждены на гибель, хотя последние, казалось бы, численно их превосходят. В действительности уже сегодня наши силы потенциально превосходят силы «нового государства». Нас пока немного, но с каждым днем становится все больше, в то время как они – вы сами сейчас об этом говорили – запутались во внутренних противоречиях, борются между собой за власть и разлагаются с каждым днем. Мобилизовав широкие массы, мы свергнем «новое государство» и восстановим демократию, но не с помощью американцев. Да и кто сказал, будто Уолл-стрит хочет покончить с «новым государством»? Уолл-стрит только хочет, чтобы «новое государство» служило ему. Американцы и немцы враждуют не из-за демократии: и те и другие добиваются одного – овладеть Бразилией. И для одних и тех же целей: чтобы эксплуатировать наши природные богатства, поработить наш народ. Позиция у нас может быть только одна: против немцев и против американцев, за независимость нашей родины. Он остановился, чтобы передохнуть. Говорил очень взволнованно – мысль об угрозе империализма независимости родины всегда приводила его в сильное возбуждение. Он любил все бразильское – каждое дерево и каждую тропу, каждую птицу и каждую песню. Маркос провел рукой по седеющим волосам и сказал: – Вы говорите, что наши силы превосходят силы вражеского лагеря. Допустим, – вам это лучше знать; я признаюсь в своем политическом невежестве и даже собираюсь засесть за теорию… – Нужно это сделать возможно скорее… – Разумеется… Но сейчас позвольте мне аргументировать тем, что я вижу своими глазами – действительностью каждого дня. Что делают эти растущие силы? Ничего, абсолютно ничего. Даже в отношении партии создается впечатление, что в результате последних арестов она перестала существовать. И это уже длится несколько месяцев. Ниоткуда ни единого признака жизни… – Чтобы разглядеть, где партия, Маркос, надо смотреть снизу вверх, а не сверху вниз, как это делаете вы. Конечно, вы не увидите партию среди миллионеров и гран-финос, с которыми вам приходится ежедневно общаться, вы ничего не узнаете о ней из прессы, упоминающей о партии только, когда идет речь о требовании арестов или об уже произведенных арестах. Но если вглядитесь по-настоящему, вы увидите ее в забастовках в Пара и Рио-Гранде-до-Сул, в забастовке шахтеров Сан-Жеронимо. Увидите ее в студенческом движении в Баии. И увидите еще многое. Но так как вы не замечаете большой активности партии в Сан-Пауло, то приходите к заключению, что партия законсервировалась. Дорогой мой, это не так. Мы очень много работаем сейчас. Но не всегда наша работа должна быть заметной со стороны. Мы на фабриках, мы всюду, где собираются рабочие. Если вы туда направитесь, то воочию убедитесь, насколько интенсивна и продуктивна наша работа. Полиция нанесла нам удар, не так ли? Ну так вот, мы уже заделали бреши и снова приводим в движение наш механизм. Пройдет еще совсем немного времени, и вы даже на улицах увидите результаты нашей деятельности. Надо уметь выждать подходящий момент. Этому выучитесь и вы, если будете изучать классиков… – улыбнулся Жоан. – Не сомневаюсь. Я верю в партию. Я знаю, что партия действует и тогда, когда ее работа не видна со стороны. Если я этого не замечаю, то виноваты только мои глаза, которые не умеют видеть. Но как бы там ни было, мой вопрос остается в силе: а как же с интеллигенцией? – Мы думаем и о ней. И серьезно думаем. С одной стороны – Жетулио, с другой – американцы; и у него и у них одни и те же цели: они стараются привлечь интеллигенцию на свою сторону. В такой полуколониальной стране, как Бразилия, интеллигенция является революционной силой, которой никто не имеет права пренебрегать. Дело в том, что эта интеллигенция – мелкобуржуазна и считает, что руководящая роль в революции принадлежит ей; она игнорирует рабочий класс, не понимает, что ведущая роль всегда должна быть за ним, поэтому начинает делать глупости, а их использует враг. Чего хочет Жетулио с его министерством просвещения, покровительствующим выставкам и салонам; с его департаментом печати и пропаганды, который покупает писателей, устраивая их на высокооплачиваемые посты? А чего хотят американцы с их агентствами по снабжению прессы статьями и материалами, с их издательскими планами, с их бешеными гонорарами? Очень просто: они хотят купить интеллигенцию. Купить, мой друг Маркос, и ничего больше. Сначала заставить ее молчать, потом – заставить говорить, как им надо. Совершенно ясно, что вы должны отказаться от устройства своей выставки. – Многие еще плохо во всем этом разбираются. Здесь необходима большая осмотрительность. – Среди интеллигенции есть разные люди. Есть такие, что охотно себя продают, вроде Эрмеса Резенде; есть старые предатели, вроде Сакилы, и есть, наконец, люди честные, думающие, что они правильно поступают, действуют хорошо, становясь на путь сотрудничества с теми, действия которых считают демократическими, направленными против «нового государства». Посмотрите на них: на Сакилу, Эрмеса Резенде, на поэта Шопела. К ним не замедлит присоединиться и Эйтор Магальяэнс – полицейский агент, выдавший Карлоса и Зе-Педро. Очень тонкий метод: «Ваши убеждения могут быть какими угодно, но сотрудничайте только с нами, и все пойдет хорошо». Однако, что это значит – устроить выставку своих работ под вывеской министерства просвещения? Разве это министерство – не министерство «нового государства», а стало быть, разве оно не фашистское? Что значит писать статьи для «Трансамерики»? Кто их оплачивает? Разве не мистер Карлтон – представитель Уолл-стрита и подлинный хозяин «Акционерного общества долины реки Салгадо»? Все это очень легко понять, Маркос. – Вы правы. Но как мы сможем помешать тому, чтобы по-прежнему вводили в заблуждение честную интеллигенцию? На моем примере вы можете убедиться, насколько велика опасность. До нашего разговора я почти был уверен в целесообразности сотрудничества с ними. – Мы уже думали над этим вопросом, и когда я сказал, что мы сами собирались говорить с вами, то как раз имел в виду беседу на эту тему. Мы подумываем об издании журнала по вопросам культуры с демократической платформой, который объединил бы вокруг себя всю честную, антифашистскую интеллигенцию, в том числе и те ее элементы, что сейчас еще очень далеки от нас. Журнал должен правильно ориентировать интеллигенцию и удержать этих людей от того, чтобы вступать в сношения с врагом и продавать себя, не понимая, что они делают. Жоан в общих чертах набросал план журнала, наметил разделы, определил его общее направление, обсудил, кого можно привлечь к сотрудничеству. Маркос время от времени вставлял свои предложения. – Мы считаем, что вы, Маркос, были бы превосходным редактором такого журнала. – Я? Не думаю. Вы сами сегодня видели, что я способен ошибаться решительно во всем. Гораздо лучше подошел бы Сисеро д'Алмейда. У него совсем другая голова. Но, разумеется, я к вашим услугам во всем, включая и финансовую поддержку. – По нашему мнению, вы больше подходите. Сисеро, помимо других причин, не годится еще и потому, что он известен как коммунист. Его несколько раз арестовывали, и если он будет фигурировать в качестве редактора, это сразу же погубит журнал. А возможные ошибки вы научитесь избегать в процессе самой работы. Так все мы учимся. Никто не родится всезнающим. И, кроме всего, партия будет поддерживать с вами контакт, будет помогать вам при составлении каждого номера, мы будем сотрудничать в написании редакционных статей. Надо извлечь пользу из борьбы немцев с американцами; мы открыто поставим кое-какие вопросы, которые заставят людей задуматься. У нас будет свой легальный голос. Понимаете, как это важно? Маркоса стала увлекать эта идея. Он взял карандаш и бумагу и принялся набрасывать эскизы для обложки журнала. – Как его назовем? – Это решите сами. Нужно название простое и в то же время – наводящее на мысли. Но прежде всего надо создать основную группу сотрудников, чтобы обеспечить журнал хорошим литературным и критическим материалом. Проблем, подлежащих освещению, множество. Враг ведет наступление на всех фронтах. Этот журнал должен стать боевым органом – нашим и близкой нам интеллигенции. Жоан немного помолчал, затем спросил: – Вы читаете литературные приложения к газетам? – Да, почти всегда. – Я тоже… Всегда, когда выпадает свободная минута… Скажите, ничего не привлекало вашего внимания в этих приложениях за последнее время? – Как будто ничего. – А мне особенно бросается в глаза, дорогой Маркос, что сейчас, больше чем когда-либо раньше, литературные критики всячески превозносят форму, провозглашают ее главным элементом и прозы и поэзии. Другими словами, содержание они считают чем-то второстепенным. Что это значит? Это означает попытку ликвидировать реалистическую литературу, которая возникла за последние годы и, несмотря на все свои недостатки, сыграла большую, полезную роль. И заметьте, что такого рода статьи подписаны лицами, принадлежащими к самым различным политическим направлениям: от интегралистов – до людей, называющих себя «левыми»… Теми «левыми», которые теперь занимают тепленькие места в министерстве просвещения или в департаменте печати и пропаганды. Так вот одна из стоящих перед нами задач: разоблачить порочность этих теорий, помешать тому, чтобы литература была превращена в нечто аморфное, в набор пустых фраз… Маркос отбросил карандаш. – Дорогой Жоан, поразительно, как вы разбираетесь в проблемах литературы! Когда-то Руйво прочел мне целую лекцию о живописи и архитектуре. А я-то думал, что вы, коммунисты, разбираетесь только в вопросах заработной платы и забастовок, занимаетесь лишь составлением листовок и писанием лозунгов на стенах! А выходит, что вы можете вести дискуссии и по литературным вопросам, обсуждать проблему формы и содержания… – Мы должны во всем этом разбираться, если хотим руководить рабочими… Видите ли, Маркос, в глубине души вы, интеллигенты, все еще сомневаетесь в способности рабочего класса играть руководящую роль в жизни общества. Еще на днях я спорил на эту тему с Сисеро. Он очень хороший товарищ – преданный, честный; и, тем не менее, голова его полна странных, чуждых пролетариату идей. Вот такие идеи и приводят вас к ошибочным выводам: потому-то вы и думаете, что для свержения «нового государства» следует примкнуть к американцам. – И, продолжая эту мысль, он спросил: – Вам никогда не казалось странным, что Сисеро – член партии, со стажем, надежный товарищ – все-таки не входит в состав районного руководства, а остается рядовым членом партии? – Признаюсь, да. – Вам это могло показаться выражением нашего сектантства, не правда ли? Так знайте, в этом нет никакого сектантства: вы, искренно преданные революции интеллигенты, представляете собой для нашей партии большую силу, но в то же время и большую опасность. Вы привносите с собой в партию идеи, которые являются порождением мелкобуржуазной идеологии. Наша задача – перевоспитать вас, превратить вас в интеллигентов, действительно стоящих на службе пролетариата, потому что, только служа пролетариату, можно по-настоящему служить делу революции. Вспомните, сколько зла принес партии Сакила. Ясно, что он негодяй и не стоит о нем говорить. Однако даже и честный интеллигент, занимающий руководящий пост в партии, если он подпадет под чуждое влияние, может нанести вред партии. Особенно в тот сложный и трудный период, который мы сейчас переживаем. Вот почему Сисеро до сих пор еще не является одним из руководителей партийной организации: он еще не интеллигент новой формации, но он им станет, если будет продолжать овладевать теорией и одновременно проводить работу в массах. Так обстоит дело с вами, интеллигентами. Я много об этом думал и считаю, что партия должна уделять вам очень большое внимание. Нам нужно создать группу интеллигенции, которая была бы идеологически подготовлена. Вот почему мы и решили основать журнал. – Значит, мне надо читать классиков?.. Заставлю себя серьезно заниматься. Вся беда в моей неорганизованной жизни, в этих вечных разъездах между Рио и Сан-Пауло и в том, что голова у меня полна строительных проектов и расчетов… Жизнь не устроена… – Вам следует жениться… – засмеялся Жоан. – Нет невесты – как же я могу жениться? – А эта девушка-танцовщица? Что с ней? – Мануэла? – Она самая. Брат ее теперь связался с немцами. Они купили у него урожай хлопка. – С немцами? Теперь я понимаю похвалы по его адресу в прогерманской газете… – А как все-таки с девушкой? Мариана была уверена, что все закончится свадьбой… – Ничего подобного. Мы с Мануэлой – добрые друзья, но не больше. По крайней мере, с ее стороны нет ничего, кроме дружбы… – За это никогда нельзя ручаться. – В данном случае можно… – Тогда найдите себе другую. Женитесь, вам пора устроить свою личную жизнь. – Поскольку речь зашла о Мануэле, – сказал Маркос, – я хотел бы посоветоваться с вами по одному вопросу. Дело идет о новой театральной труппе, в которой участвует и она. Люди там более или менее наши, сочувствующие… – И чего они хотят? Маркос рассказал о затруднениях труппы, стоящей перед угрозой прекращения спектаклей. Погибает хорошее начинание, возникшее в результате творческой инициативы; группа энтузиастов пала духом. Нельзя смотреть на это сложа руки и не попытаться помочь. Что можно предпринять? – Мне приходилось слышать об этой труппе. Но я уже давно не был в Рио и не видел ни одного их спектакля. Один из, наших товарищей был в этом театре; ему как будто не особенно понравилась пьеса. Говорит, это что-то очень уж запутанное, чего никто не поймет. Как же вы хотите, чтобы этим заинтересовалась широкая публика? – Пьеса современная. Правда, чтобы обойти цензуру, автору пришлось изобразить все в несколько туманных символах. Но что поделать: при существующей цензуре говорить обо всем своими словами невозможно… – Конечно, это нелегко. Но почему бы им тогда не ставить пьес великих классиков драматургии? У них всегда есть чему поучиться, и к ним цензуре придраться труднее… – А ведь это идея!.. – Что же касается публики… Этих гран-финос из Копакабаны хороший театр не заинтересует. Почему бы труппе не выезжать в рабочие предместья, не давать спектакли в помещениях кино? Я ручаюсь, что там они найдут зрителей… – Да, это мысль… Я поговорю с Мануэлой. – А почему бы вам не воспользоваться этим случаем и заодно не спросить у нее, ценит ли она вас только как друга или… – Как брата; она мне уже об этом говорила… – Впрочем, вам лучше всего поговорить на эту тему с Марианой. Я устрою встречу. И когда вы ее увидите, передайте, что я чувствую себя хорошо и даже за последнее время потолстел. Она, наверно, обо мне очень беспокоится, бедняжка… Жоан надел свою шляпу с огромными полями, натянул плащ. – Похлопочите насчет журнала. В ближайшие дни мы снова встретимся и узнаем, как идет работа. Поймите, необходимо помешать «новому государству» купить интеллигенцию… Прощайте, мой друг. – И движением, совершенно неожиданным для архитектора, протянувшего на прощание руку, Жоан привлек его к себе, горячо и крепко обнял. – Будьте покойны, шеф. Я привезу этого человека с собой… – сказал сыщик Америко Миранда, прощаясь с Барросом. Инспектор охраны политического и социального порядка полиции Сан-Пауло, поручая Миранде это дело, напомнил о возлагаемой на него ответственности. – Уже несколько лет полиция всех штатов старается поймать Жозе Гонсало. На нас возложена задача установить его местонахождение; честь его поимки должна принадлежать нам. Это будет славным делом для нашего управления, для всей полиции Сан-Пауло. Я выбрал именно вас, потому что считаю вас способным работником. Надеюсь, что вы доставите его сюда. С Мирандой из Сан-Пауло выехали еще двое сыщиков. Он должен был связаться с полицией Мато-Гроссо, которой уже удалось напасть на след Гонсало. Это произошло сразу же после того, как Эйтор Магальяэнс сделал донос. Барросу хотелось, чтобы слава поимки Гонсало – так долго и упорно разыскиваемого коммуниста – досталась ему одному. Он, разумеется, отправился бы в Мато-Гроссо лично, но арест Карлоса и Зе-Педро, необходимость вести допросы в Сан-Пауло заставили его остаться на своем посту. Из среды своих помощников он выбрал Миранду, так как доверял ему. Миранда был еще молодой человек, но уже успевший зарекомендовать себя как один из самых ловких агентов полиции. Это ему не так давно удалось раскрыть партийные организации в Кампинасе и в Сорокабе; это он сорвал забастовку железнодорожников, подготовлявшуюся в знак солидарности с грузчиками Сантоса. В полиции с большой похвалой отзывались о способностях этого сыщика, которого однажды очень лестно охарактеризовал сам начальник полиции. Говорили, что он, как никто другой, умеет выслеживать человека, добывать, как бы невзначай, у него информацию и никто, как он, так легко не переходит от своих внешне изысканных манер к проявлению самой свирепой жестокости. Миссия, порученная ему Барросом, очень льстила его тщеславию, и он обещал инспектору, а затем – в коридорах полиции – своим коллегам: – Не позже чем через десять дней я вернусь и привезу его с собой… В Куиабе Миранда встретился с инспектором охраны политического и социального порядка штата Мато-Гроссо. Этот последний чувствовал себя несколько задетым тем, что сан-пауловская полиция собиралась действовать на его территории; он тоже хотел, чтобы слава поимки Гонсало досталась ему одному. Немедленно по получении сообщения от Барроса о сенсационных разоблачениях Эйтора инспектор в Мато-Гроссо, предупреждая действия сан-пауловской полиции, которую собирался прислать Баррос, поспешил арестовать учителя Валдемара и железнодорожника Пауло и послал своих людей на фазенды Флоривала. Один из них возвратился с дедушкой Нестора – единственным человеком, арестованным на землях полковника. Инспектор даже пожаловался начальнику полиции и полковнику Венансио на незаконное вмешательство полиции другого штата в сферу его деятельности, усмотрев в этом выражение недоверия к его способности вести розыск. Однако полковник резко оборвал его и – при молчаливом согласии начальника полиции – заявил: – Что за глупости!.. Вы, тряпки, ничего не умеете делать. Если бы не приехали полицейские из Сан-Пауло, я сам попросил бы прислать их сюда… После этого инспектору осталось только с самой милой улыбкой принять Америко Миранду и предоставить себя в его полное распоряжение. Миранда допросил арестованных и, не желая терять времени, велел отправить их для дальнейших допросов в Сан-Пауло, а сам приготовился к поездке в долину реки Салгадо. Сыщики из Мато-Гроссо уже находились в поселке Татуассу, и Миранда решил начать свою деятельность отсюда. Местный инспектор сопровождал его. Полковник Венансио предоставил в распоряжение полиции свою фазенду. Огромные плантации, бескрайние пастбища, тягостное одиночество – к этому Америко Миранда (человек города) никак не мог привыкнуть. Инспектор советовал ему остановиться в доме Венансио Флоривала под охраной стражников полковника. Он объяснил Миранде, что в этих дебрях никто не может чувствовать себя в безопасности: здесь убивают совершенно безнаказанно; еще ни разу закону не удалось наложить свою руку на преступника, скрывшегося в горах или в селве вдоль долины реки. Так, например, было и с пожаром лагеря американцев, никого не удалось поймать, никого даже нельзя было заподозрить. Кабокло, такие простодушные на вид, на самом деле очень хитры и никогда не скажут правды. Миранда, выслушав эти сетования инспектора, только рассмеялся с видом превосходства. Одно дело – полиция Мато-Гроссо, деревенщина без какой-либо специальной подготовки, и другое – полиция Сан-Пауло, умеющая выслеживать и допрашивать. И больше для того, чтобы поступить вопреки советам инспектора, а не по какой-либо иной причине, он объявил о своем решении немедленно ехать в поселок Татуассу, остановиться там для первых расследований, а потом уже отправиться в долину реки Салгадо, где, по его мнению, должен был находиться Гонсало. Тот самый Гонсало, ничего не подозревающий, не знающий о доносе Эйтора, уверенный в своей безопасности, как думал Миранда. В Поселке Татуассу находилось четверо полицейских из Мато-Гроссо. Собранные ими сведения оказались крайне скудными. Им удалось только узнать, что действительно человек исполинского роста несколько раз появлялся в поселке и вел дружбу с Нестором и с одним испольщиком по имени Клаудионор. Но и тот и другой некоторое время тому назад исчезли с фазенды, и никто из испольщиков и батраков не мог сказать, куда они направились. Мулат Клаудионор поручил жене и детям заботу о посевах, но Венансио Флоривал, воспользовавшись отсутствием испольщика, прогнал его семью, завладел его участком и отказался выплатить заработанные им деньги. Теперь семья живет на соседней фазенде, у родственников жены Клаудионора, но сам мулат там не появляется; и он и Нестор исчезли бесследно. У Нестора остался дед, которого арестовали и отправили в Сан-Пауло, где он всем надоел своими несуразными рассказами об оборотнях и дьяволе. Миранда начал допросы, и почти сразу же ему стало страшно. Не только ему, но и обоим его коллегам, приехавшим из Сан-Пауло. Почему им стало страшно, – они не могли объяснить. Ничего определенного им не угрожало; хижина, где они остановились – лучшая в поселке, – охранялась стражниками Венансио Флоривала. Но страх внушало и молчание жителей, и недоверчивые взгляды, которыми их провожали, когда они ходили по грязным уличкам, и явная недружелюбность, с какой им отвечали на вопросы. В доме, где жили проститутки, Миранде удалось узнать от одной из них (и он видел, с каким укором смотрели на нее остальные женщины, когда она это говорила), что Гонсало имел обыкновение останавливаться в хижине старика – торговца кашасой. Пока мулатка говорила, все остальные молчали. Накануне ночью она спала с Мирандой и чувствовала себя обязанной перед этим городским, хорошо одетым молодым человеком. Остальные осуждали ее откровенность – это было заметно по их мрачным взглядам. Миранда, сопровождаемый инспектором из Куиабы, отправился допросить старого торговца кашасой. Остальные сыщики рыскали верхом по плантациям, допрашивали батраков и испольщиков. По фазенде и в поселке ходили противоречивые слухи. Старый торговец кашасой не стал отпираться. Да, действительно, сказал он, ему приходилось два или три раза, уже довольно давно, предоставлять у себя приют огромного роста человеку, являвшемуся в поселок из долины реки по ту сторону гор. Так как в его хижине есть свободный угол, то он за небольшую плату отдает его на постой редким пришельцам, появляющимся в поселке. У него же в доме останавливался и сириец Шафик, когда гнал в Куиабу своих ослов. Останавливались и кабокло из долины, если им случалось забрести в здешние края. Что касается этого великана, то он даже не знает его имени: здесь его называли доктором, потому что он умел лечить раны и злокачественные лихорадки. Человек платил ему за постой и шел своей дорогой, как и любой кабокло из долины. Старик отрицал, однако, будто постоялец с кем бы то ни было встречался у него в доме, и не узнал его на карточках, показанных Мирандой. Это были старые снимки с фотографий Гонсало времен его деятельности в Баии; еще совсем молодого Гонсало, снятого в анфас и в профиль. – Нет! Не похож на него, сеньор. Вы знаете: одно дело человек на картинке, другое – из мяса и костей. На этот раз Миранда не стал продолжать допрос. Инспектору из Куиабы он сказал: – Этот старик что-то скрывает. Он знает гораздо больше, чем сказал нам. Я в этом убежден. – Так почему бы нам не заставить его заговорить? – спросил инспектор, желая показать свою заинтересованность в успехе следствия. Миранда объяснил ему с тем же видом превосходства: – Надо действовать умело. Мы приставим одного из наших людей следить за ним, узнать, с кем он встречается. Может быть, он связан с Гонсало и наведет нас на след. А пока что будем продолжать опрос жителей. Стариком займемся позже… Полицейский сыск – это целая наука, дорогой мой, здесь нужен мозг – серое вещество… – заключил он, повторив фразу, много раз слышанную из уст Барроса. Миранда опять отправился к проституткам – показать им портреты Гонсало. Женщины с любопытством смотрели на фотографии и в сомнении покачивали головами. Добиться от них чего-нибудь определенного было невозможно. Они уверяли, что такой человек ни разу не посещал никого из них. Одна из них, ужасного вида старуха, кипя от бешенства, возбужденно говорила, обращаясь больше к проболтавшейся мулатке, чем к полицейским: – Человек, который бывал в нашем поселке, – не преступник. Это хороший человек: он делал добро, лечил больных. Даже вот этой он давал лекарства против болезни… – И как бы обвиняя, она ткнула пальцем в сторону мулатки. Миранда чувствовал, что ему никто не желает отвечать. Никто из жителей поселка. Ни от кого не удалось ему добиться мало-мальски точных данных; все это были какие-то обрывки сведений, вырванные ценою больших усилий. Одно все же казалось бесспорным: Гонсало не появлялся здесь уже в течение многих месяцев. Несомненно, он должен был сейчас находиться в долине. В поселке полицейских окружала тяжелая атмосфера недоверия и недоброжелательства. Когда кто-нибудь из них показывался, жители прятались, на вопросы отвечали неохотно, часть населения, и без того немногочисленного, вообще перебралась в лес. Один из сыщиков, с дрожью в голосе, сказал Миранде: – Я предвижу момент, когда нам в спины всадят пули, и останется неизвестным, кто стрелял. Инспектор из Куиабы улыбался и, в свою очередь, заметил: – Здесь, коллега, не Сан-Пауло. В этих дебрях никто не может чувствовать себя в безопасности. Оставив нескольких из своих людей сторожить в поселке и в особенности следить за старым торговцем кашасой, Миранда на следующий день выехал опрашивать работников плантаций. Но весть о прибытии полицейских из Сан-Пауло уже успела распространиться среди испольщиков и батраков. Они встретили Миранду и инспектора с поклонами, отвечали почтительно, с показным смирением, но ничего определенного не сообщали. Относительно великана сказали, что только Нестор да еще, может быть, Клаудионор могли о нем что-либо сообщить, сами же они этого человека никогда и не видывали. Миранда чувствовал их глухое сопротивление, нежелание отвечать на вопросы, словно все они сговорились между собой препятствовать ему вести следствие. Когда он спрашивал о негре, про которого упоминал дед Нестора, они отвечали, что на плантациях есть много негров и что одно несомненно: дед уже давно выжил из ума. Почем они знают, куда ушли Нестор и Клаудионор, ведь мир велик, и всякий дельный человек повсюду найдет себе работу. Миранда показал им старые фотографии Гонсало. Они брали их мозолистыми пальцами и с любопытством разглядывали: многие впервые в жизни видели фотографии. Качали головой: мало ли чужого народу прошло через фазенды с тех пор, как сюда явились гринго и начали работы на берегу реки! Столько народу, что и не запомнишь все лица… Наверное, это один из гринго, заключали они, к отчаянию полицейских. Миранда чувствовал себя в глупом положении. Легкое ли дело допрашивать крестьян во время работы, когда они с лопатами или с серпами склоняются над землей или пасут скот на пастбище? Вот если бы он мог собрать их в полицейской камере в Сан-Пауло, все пошло бы по-другому! Но здесь, под палящим солнцем, это невозможно… Кроме того, он чувствовал, как им постепенно овладевает страх. Некоторые взгляды казались ему угрожающими, и не раз он был готов выхватить револьвер и направить его на крестьян. Он ясно видел в их взглядах скрытую угрозу, но через мгновение она исчезала, уступая место выражению покорности и смирения, и ему не к чему было придраться. Он перестал допрашивать работников фазенды: то ли потому, что не мог от них добиться ничего определенного, то ли потому, что ему всюду мерещилась засада. Ведь если кто-нибудь – Нестор, Клаудионор или этот Гонсало, о котором столько говорилось в полиции, – стал бы в него стрелять, все эти люди, на вид такие смиренные, были бы заодно с преступником. Миранда был убежден, что Гонсало находится теперь в долине и, чтобы его захватить, надо отправиться по ту сторону гор, на берега реки Салгадо. Вернувшись с фазенды, он сказал инспектору: – Вы возьмете на себя розыски и поимку Нестора и Клаудионора. И выясните также, нет ли здесь других коммунистов. Я беру с собой несколько человек и отправляюсь в долину. Гонсало там, и я разыщу его. – Вы не хотите даже еще раз допросить торговца кашасой? Я думал… – Да, я допрошу его. Он, несомненно, кое-что знает. Вечером, предварительно узнав, что старик торговец не переступал за это время порог своего дома, Миранда в сопровождении инспектора и еще одного сыщика отправился его допрашивать. – На этот раз он заговорит! – заверил Миранда своих спутников. Но старик опять принялся божиться, что ему ничего не известно, кроме того, что он уже рассказал. Великан давно не появлялся в поселке. Он не знает, что это за человек, не имеет никакого понятия о том, что значит слово «коммунизм». Старик воздевал руки к небу, а Миранде становилось ясно, что старик знает гораздо больше, чем говорит. Перед домом собралась небольшая толпа и слушала. Здесь были крестьяне, стражники Венансио Флоривала, выделенные полковником из охраны полицейских, проститутки, нищие. В их позах, даже в позах стражников, Миранда видел немую угрозу себе и своим людям. Казалось, все они были возмущены грубостью, с какой он допрашивал старика. Инспектор из Куиабы уже раза два успел ему шепнуть: – Осторожнее. Вы подвергаете себя опасности. Но Миранда думал: «Если я проявлю трусость, они потеряют всякое уважение, обнаглеют и тогда… бог знает, что тогда может случиться». Он решил применить силу и, рассердившись, дал старику пощечину. – Говори или тебе будет плохо!.. Миранда увидел, как толпа, стоявшая у двери, всколыхнулась. Он вытащил револьвер, инспектор и другой сыщик сделали то же самое. Так, с револьверами наготове, они подошли к двери и приказали любопытным разойтись. Толпа медленно разошлась. У двери остались лишь два стражника, но выражение их лиц было зловещим. Они мрачно смотрели вглубь хижины, где сидел старик, закрыв лицо руками, и всхлипывал. Миранда решил быстро со всем этим покончить. – Рассказывай все, что знаешь! – проговорил он, толкнув старика ногой. – Если не скажешь… спущу с тебя шкуру! Старик плакал и повторял: «Ничего я не знаю, ничего», – и это было все. Миранда схватил его за ворот грязной рубахи, заставил встать, толкнул к стене. Продолжая держать револьвер наготове, приказал: – Выкладывай, что знаешь, и поживее! – Он занес руку и уже готов был нанести новый удар, но в эту минуту в дверях раздался сдавленный голос одного из стражников: – Сеньор, не бейте старика. Если хотите, арестуйте его; если хотите, убейте или прикажите мне застрелить его. Но не поднимайте руки на старика, который мог бы быть вашим отцом. Не поднимайте руки, потому что, если вы его ударите, я вас застрелю… – И он навел на Миранду винтовку. Сыщик выпустил старика и посмотрел в сторону двери. Второй стражник тоже прицелился. Зрители возвратились, хотя и держались в некотором отдалении. Инспектор сказал: – Лучше всего отправить старика в Куиабу и там допросить. Миранда был полон бешенства и страха. Стражник, сплюнув в его сторону, поддержал инспектора: – Да, это лучше, иначе может пролиться кровь. Но в ту же ночь старик бежал. Как, с чьей помощью – это осталось неизвестным. Может быть, ему помогло все население поселка, а может быть, и сами стражники предоставили ему эту возможность. Двум полицейским было поручено сторожить его в хижине до утра. Старик притворился спящим, за ним уснули и полицейские, а на утро старика и след простыл. Инспектор из Куиабы, внешне очень почтительный с Мирандой, в глубине души радовался его затруднениям. – Здесь вам не город, дорогой коллега, и ваше искусство здесь не поможет. Здесь надо действовать очень осторожно, в противном случае я не могу поручиться за вашу жизнь… Миранда видел, как страх овладевал сыщиками, приехавшими с ним из Сан-Пауло: нельзя доверять никому, даже стражникам… Он чувствовал, как и в нем самом растет страх; теперь он готов был выхватить револьвер в любую минуту. Вторая новость, полученная им в это утро, лишний раз показала, до какой степени местное население было ему враждебно. Проститутка, сообщившая первые и почти единственные сведения, – та самая, с которой он, приехав сюда, ночевал, – лежала теперь в постели больная: к ней ворвались ночью и жестоко ее избили. Кто это сделал? Люди, явившиеся с фазенды, местные жители, ее соседки по дому? Никто не знал, никто никого не выдал. На утро поселок был почти пуст, лишь несколько нищих грелось на солнышке. Полицейские чувствовали себя в осаде, ждали нападения из-за каждого угла. Одни лишь стражники полковника оставались спокойными и покуривали, пуская густые клубы дыма. Инспектор из Куиабы предложил перебраться в дом Венансио Флоривала и оттуда послать несколько хорошо вооруженных людей за горы, в долину реки. Но Миранда обещал Барросу, что он сам поймает и доставит Гонсало… Что станет с его репутацией, если не он, а кто-нибудь другой отправится в долину, где непременно должен был находиться этот великан? – Нет, я сам отправлюсь в долину во главе нескольких самых храбрых людей. А вы возвращайтесь на фазенду, продолжайте свою работу. Попытайтесь разыскать Нестора, Клаудионора и старика. Старик не мог далеко удрать. А он знает много, это несомненно… Инспектор показал на ближайшую гору. – Недалеко, правда… Но там никого не поймать… – Это ваша задача, постарайтесь ее выполнить. Моя задача – поймать Жозе Гонсало, и я это сделаю… Через несколько дней я привезу его сюда… – Посмотрим… – улыбнулся инспектор. – Вы в этом сомневаетесь? Инспектор из Куиабы ясно видел за напускной храбростью Миранды скрытый страх. Да, этому молодому человеку было страшно – страшно перед этими крестьянами, этим таинственным миром, столь чуждым городскому жителю. И еще яснее выражался страх в глазах двух других сыщиков из Сан-Пауло. В глубине души инспектор радовался: в конце концов, именно ему удастся поймать знаменитого Гонсало после того, как эти пришельцы из Сан-Пауло будут окончательно деморализованы. О том, чтобы их окончательно вывести из строя, позаботится долина. Но Миранде он ответил: – Нет, нисколько не сомневаюсь. И желаю вам удачи. Только будьте осторожны. По сравнению с кабокло долины, здешние жители – сущие ангелы. В долине – прибежище бандитов, которые поселились там, ибо им не на что больше надеяться в жизни. Будьте осторожны… Под охраной молчаливых стражников Венансио Флоривала, в сопровождении двух сыщиков из Сан-Пауло и двух из Куиабы Миранда направился в горы. Они ехали на отличных лошадях, предоставленных в их распоряжение управляющим полковника. На первый взгляд долина показалась им гораздо менее страшной, чем поселок. Они остановились на берегу реки, в том месте, где был расположен лагерь «Акционерного общества долины реки Салгадо»: деревянные домики для североамериканских специалистов – истинное торжество комфорта в этой дикой глуши на краю света – и десятки бараков для рабочих. Музыка фокстротов неслась из радиоприемников, напоминая об улицах больших городов; сложная техническая аппаратура сверкала на солнце. Вот приборы, привезенные из Соединенных Штатов для исследования почвы и подпочвенных пластов, а вот – для выявления таящихся здесь залежей марганца. Все это свидетельствовало о цивилизации и совсем не походило на жалкий, утонувший в грязи поселок. Работы по сооружению аэродрома сильно продвинулись вперед: десятки рабочих срубали деревья, разравнивали почву. Бригада медиков под руководством профессора Алсебиадеса де Мораиса из университета Сан-Пауло возглавляла работы по оздоровлению этого небольшого участка огромной долины – островка среди непроходимой селвы. Магазин в деревянном здании с большим и разнообразным набором товаров обслуживал жителей лагеря всем необходимым. В другом деревянном здании помещалась контора акционерного общества. Об этом возвещала вывеска на дверях. Все это, и в особенности присутствие светловолосых американцев, одетых в трусы и рубашки с отложными воротничками (некоторые из приезжих отпустили себе живописные усы и густые бороды), делало эту опушку селвы похожей на ателье киностудии, где готовится съемка экзотических сцен. Дикий пейзаж казался декорацией, лишился своей естественности из-за гринго и их машин. В конторе Миранда беседовал с главным инженером. Это был худощавый, скупой на слова янки, сильно искусанный москитами. Миранда объяснил ему цель своего прибытия, рассказал о Гонсало, об угрозе, которую представляет присутствие этого коммуниста для работы акционерного общества. Бразильский инженер, помощник американца, служил переводчиком. Главный инженер изъявил готовность помочь Миранде чем только сможет, например предоставить ему каноэ с мотором на носу (новшество, введенное здесь американцами), чтобы он смог спуститься в поисках Гонсало вниз по реке. Инженер полагал, что если этот Гонсало еще в долине, то, вероятнее всего, он находится среди кабокло, живущих ниже по течению реки. Однако, по мнению обоих инженеров – американского и бразильского, – Гонсало бежал еще до прибытия второй экспедиции. Это предположение подтверждалось тем, что его плантация была заброшена: дикие растения разрослись на маниоковом поле и заглушили всходы маиса. Главный инженер лишь недавно прибыл в долину; он не участвовал в предыдущей экспедиции, когда был подожжен лагерь. Но и он и его бразильский коллега слышали о «великане из долины» и о его таинственном исчезновении. Нельзя было допустить, чтобы преступник, так рьяно разыскиваемый полицией, осужденный на многие годы тюрьмы, искавший убежища в диких лесах, остался здесь, когда тайны селвы уже начали раскрываться. Во всяком случае, для успокоения совести Миранде следует спуститься вниз по реке и поискать там следы этого человека. Главный инженер предложил ему также двух солдат военной полиции из отряда, охранявшего лагерь. Живущие на берегу реки кабокло – зловещие существа и, по всей видимости, не очень-то симпатизируют людям компании. Именно поэтому, учтя опыт первой экспедиции, американцы не стали набирать рабочих среди кабокло и не рисковали плыть вниз по реке. Пока много работы и здесь, а исследование и освоение всей долины лучше отложить до изгнания кабокло. Бразильский инженер сказал, что время от времени к лагерю приплывают кабокло, привозят в своих каноэ убитых ими на охоте животных и продают их за несколько мелких монет. При этом с ними всегда возникают споры: им хочется купить какую-нибудь безделицу в лавке акционерного общества, а продавать из нее что-нибудь посторонним строжайше запрещено. Это обстоятельство еще больше осложняет отношения между американцами и кабокло. Мнение бразильского инженера было непоколебимо: Гонсало бежал, скрылся в лесах, затерялся в неисследованных внутренних районах штатов Мато-Гроссо или Гойаз. Одно ясно: среди рабочих акционерного общества его нет. Рабочие набраны в Куиабе и соседних городах, и до сих пор никакая агитация не нарушала нормального хода работ. Среди них нет ни одного, хотя бы отдаленно похожего на человека, изображенного на фотографиях, привезенных Мирандой. Если Гонсало еще в долине, он может быть только среди кабокло… Плавание Миранды по реке продолжалось больше недели. Каноэ несколько раз спускалась и поднималась по реке, и в лодке вместе с пассажирами плыл страх. Особенно страшно бывало по ночам, когда приходилось причаливать к берегу, у самой опушки селвы. Сыщики испуганно переглядывались: их жизнь была во власти кабокло долины. Эти кабокло со зловещими лицами обычно скрывались при приближении лодки и шуме ее мотора. В большинстве случаев Миранда находил пустые хижины, брошенные плантации. Допрашивать кого-нибудь из кабокло было сущим мучением. Гонсало? Никогда здесь не было человека с таким именем. Великан, похожий на этот портрет? Был здесь один великан, хороший человек, но он давно отсюда ушел, – едва только явились гринго. Пожар лагеря? Они ничего не знают; пожар, наверное, возник по вине одного из гринго, не умеющих обращаться с огнем в лесу. Кабокло смотрели на фотографии, узнавали улыбающееся лицо («Это Дружище!»), но отрицательно покачивали головами: нет, этот человек совсем не похож на великана из долины. От них трудно было добиться чего-нибудь большего, чем несколько односложных слов. Казалось, что они очень устрашены видом солдат, вооруженных винтовками. Они смотрели в сторону, ни разу не взглянули прямо в лицо Миранде и его спутникам. И если только могли, старались скрыться в чаще еще до прибытия лодки. Хижины и плантации пустовали. Миранда побывал на плантации Гонсало. Дикие заросли заполонили весь двор, вторглись в хижину, где не оставалось решительно ничего, что могло бы навести на след. Было видно, что уже много месяцев здесь никто не бывал. «Вероятнее всего, этот человек бежал», – подумал сыщик. И тем не менее Миранда все еще не был окончательно убежден. В жестах кабокло, в их недомолвках ему чудилось нечто вроде угрозы. Они не говорят правды, по крайней мере всей правды, – в этом Миранда был убежден. Спрятавшись в прибрежной чаще, они следили за ним, за передвижениями его лодки. Он не раз уже замечал лицо кабокло, скрытого за деревьями, а в тишине ночей слышал звук шагов по сухой листве и шорох раздвигаемых лиан. Страх возрастал, усиливался. Полицейские привыкли допрашивать арестованных в камерах под надежной охраной, захватывать людей в городах – на фабриках или в домах. Но здесь все было против них. Они распухли от укусов москитов, одного из сыщиков била лихорадка, и он, лежа на дне каноэ, заклинал Миранду Христом-богом вернуться. Ночами полицейские не могли уснуть, опасаясь засады в чаще. Они чувствовали, что кабокло окружают их: невидимые за деревьями, следуют за их лодкой днем, подкрадываясь к ней во время ночных привалов полицейских. Иногда им даже случалось замечать прячущегося кабокло. Но как преследовать, как отважиться вступить в страшную селву, где за каждым деревом таилась ядовитая змея, где нет тропинок, где человек может заблудиться и погибнуть, не найдя обратного пути? И несмотря на все, несмотря на страх, овладевший им и его людьми, Миранда не решался отказаться от преследования. Что он скажет Барросу, если возвратится без Гонсало? В самом ли деле великан бежал из долины? Но почему ему казалось, будто кабокло над ним смеются? Эх, если бы он мог заполучить этих кабокло, а вместе с ними и жителей поселка и работников фазенды к себе в Сан-Пауло, в камеры полицейского управления… Там бы он заставил их говорить, открыть всю правду. Но в этом лесу, среди змей, москитов и диких зверей, от рева которых по ночам бросает в жар и холод, он ничего не мог поделать… Показания Ньо Висенте заставили его решиться на возвращение. Положение становилось все более затруднительным. Его помощники, совершенно деморализованные, боялись лихорадки, уже свалившей одного из них. Только уязвленное самолюбие заставляло Миранду плавать вверх и вниз по реке в своей каноэ; теперь и ночи они проводили в лодке, опасаясь внезапного нападения. Встреча с Ньо Висенте и разговор с сирийцем Шафиком, только что возвратившимся из очередного путешествия, заставили его отказаться от дальнейших поисков. Старый кабокло сам явился к Миранде. Он оказался разговорчивее других. Он живет в долине очень давно, поселился здесь раньше всех остальных, знает все и может утверждать, что великан отсюда ушел. Он, Ньо Висенте, видел, как тот складывал вещи перед уходом. Ньо Висенте признался сыщикам: он всегда подозревал, что этот человек скрывается от правосудия. Когда появились гринго, великан ушел. Сказал, что больше не чувствует себя здесь в безопасности. Куда он ушел, – этого Ньо Висенте не знает, но по слышанным разговорам, по отдельным фразам «Дружища», он заключил, что тот направился в Амазонию[157]. Все это подтвердил и Шафик. Сириец дал хинину больному сыщику и угостил всех кашасой. Да, великан ушел. Никому не приходило в голову, что он мог оказаться коммунистом. Его считали только убийцей, скрывающимся от властей. Когда прибыли гринго и сгорел их лагерь, великан решил убраться. И Шафик может даже сказать куда: в Боливию. Великан просил его, когда он, Шафик, отправлялся в одну из своих предыдущих поездок, о странной услуге: обменять ему бразильские деньги на боливийские, что сириец и сделал в Куиабе. Эта просьба показалась ему настолько странной, что он приставал к великану с вопросами до тех пор, пока тот в конце концов не признался, что с приходом американцев ему здесь опасно оставаться и он намеревается эмигрировать в Боливию. Когда каноэ с мотором взяла курс на лагерь инженеров, один из кабокло пошел к Гонсало, в его убежище в селве, сказать, что розыски кончились. А в лагере среди рабочих на строительстве аэродрома стоял негр Доротеу и смотрел, как возвращалась каноэ. Было очень трудно убедить кабокло не расправляться с полицейскими во время их розысков на реке. Ячейка рабочих компании поддерживала связь с Гонсало через Нестора, который теперь тоже переселился в селву. В лагере, пока врачи оказывали помощь заболевшему лихорадкой сыщику, Миранда написал отчет Барросу, доказывая, что, вне всяких сомнений, Жозе Гонсало бежал в Боливию, и возлагал ответственность за это бегство, а также за исчезновение Нестора и Клаудионора на «эту бездарность» – инспектора охраны политического и социального порядка Куиабы… Отсюда же, из лагеря, была послана телеграмма полиции Ла-Паса с описанием Гонсало и требованием его ареста. Американцы привезли с собой передатчики самого новейшего образца и поддерживали прямую связь даже с Нью-Йорком… После встречи с Жоаном в Куиабе Гонсало в значительной степени изменил свой первоначальный план. Невозможно помешать акционерному обществу обосноваться в долине. Значит, надо заложить основы партийной работы среди рабочих, законтрактованных компанией. Доротеу нанялся рабочим в Кампо-Гранде, и вместе с ним поступили на работу еще несколько товарищей, приехавших из Мато-Гроссо. Негр привез известие о судебном решении по делу, начатому акционерным обществом против кабокло. Гонсало установил связь между тремя фронтами работы: кабокло долины, с которыми находился он сам, рабочими лагеря – под руководством Доротеу – и крестьянами – на фазендах Венансио Флоривала, возглавляемых Нестором и Клаудионором. Таким образом, когда для кабокло придет время выступить, и рабочие и крестьяне смогут их поддержать. Аресты в Сан-Пауло и в Куиабе заставили произвести еще некоторые изменения: Нестор, которого разыскивала полиция, также скрылся в селве и теперь служил связным между Гонсало и Доротеу. Клаудионор остался на фазендах, укрываемый испольщиками и батраками. Партийная ячейка рабочих компании росла и уже одержала первую победу, создав профессиональный союз, объединивший трудящихся долины, и добившись его признания. Зато работа на фазендах находилась в состоянии упадка: полицейские экспедиции, следовавшие одна за другой, сломили и без того еще слабый дух сопротивления крестьян. Большинство из них ничего и слышать не хотело о борьбе, а у Клаудионора не было достаточного опыта, чтобы успешно вести пропаганду. Некоторые кабокло, узнав о решении суда, добровольно ушли с берегов реки. Правда, таких оказалось немного; большинство же, согласившись с Ньо Висенте, решили продолжать обрабатывать свою землю и защищать ее любыми способами. Когда к ним явился со своими сыщиками Миранда, кабокло подумали, что дело идет об их выселении. Поэтому-то они и выслеживали каноэ на всем протяжении ее пути. Гонсало пришлось долго уговаривать Ньо Висенте отправиться к полицейским и убедить их, что его, Гонсало, здесь больше нет. Старик ни за что не хотел идти разговаривать со шпиками. Он пошел только после того, как Гонсало, узнав о возвращении Шафика, прибег к его посредничеству. Гонсало обратился к Шафику лишь после долгих колебаний. До сих пор он очень мало доверял сирийцу: ничего определенного о его личности Гонсало не было известно. Но надо заставить полицейских убраться из долины, а этого можно добиться, только убедив их, что Гонсало бежал. Пока здесь будет рыскать полиция, невозможно вести работу. И Гонсало вызвал Шафика в свое убежище. Сириец явился в сопровождении одного из кабокло, и Гонсало имел с ним продолжительную беседу. Наступала ночь, где-то у берега должна была причалить для ночлега каноэ сыщиков. Гонсало отпустил себе большую черную бороду, закрывавшую грудь и придававшую ему вид «блаженного» из тех, что ходят по сертану, возвещая конец света. Рассказал Шафику свою историю: он приговорен ко многим годам тюрьмы, его разыскивает полиция, его обвиняют в коммунизме. Полиция уже более или менее убеждена в том, что он бежал, но для окончательной уверенности надо, чтобы кто-нибудь дал более конкретные показания. Например, Шафик. Сириец слушал молча, слегка нагнувшись вперед, стараясь разглядеть лицо великана в окружавших их потемках. В заключение Гонсало сказал, что отдает в его руки свою свободу и жизнь. Если полиция его схватит, – это почти верная смерть. Шафик протянул ему руку: пусть Гонсало не тревожится, он, Шафик, исполнит просьбу Гонсало. И потом сам уедет отсюда. В Парагвай. Он начал об этом подумывать с того момента, как здесь появились американцы со своими машинами. Если он здесь останется, кончится тем, что его арестуют и снова отправят в Кайенну. Особенно для него это опасно теперь, когда здесь назревают события… Гонсало ему ничего не рассказывал, он ни о чем не спрашивал – Шафик уважает чужие тайны. Но он предвидит, что здесь произойдут важные события. И он, Шафик, не останется здесь – иначе ему придется за многое расплачиваться. И действительно, через несколько дней он, ни с кем не простившись, уехал. Какое ему было дело до того, что готовилось в долине? Он одинокий человек: единственное благо, которое он хотел сохранить, была свобода, даже если для сохранения этого блага ему и придется жить вдали от всех и всего. А Гонсало остался в долине ждать момента, когда начнется изгнание кабокло с их земель. Однако Коста-Вале, казалось, не торопился. Получив решение судьи штата Мато-Гроссо, он вступил в спор с полковником Венансио Флоривалом. Тот, стремясь расширить пределы своих владений до берегов реки, предложил изгнать кабокло немедленно: отряд военной полиции, подкрепленный наемными головорезами, выкинул бы этих несчастных кабокло из долины – и делу конец. Коста-Вале держался другой точки зрения: к чему такая поспешность? Ну хорошо, кабокло будут изгнаны, а что дальше? Земли останутся в запустении до прибытия японских колонистов, которые еще в пути. Гораздо лучше на некоторое время оставить там кабокло, чтобы они продолжали обрабатывать землю и сажать маниок и маис. В итоге, когда настанет время поселить японских колонистов, земля будет, по крайней мере, возделана и чем-то засеяна. И он изложил полковнику свои планы: на этих плодородных землях нужно будет наряду с крупными разработками марганца создать большие рисовые плантации, образцовые фазенды. Венансио Флоривал, исполненный верности традициям феодального землевладения, выслушав эти планы, покачал головой. Не будет ли намного лучше поделить эти земли между ними – Коста-Вале, Венансио Флоривалом, комендадорой да Toppe, мистером Карлтоном, с тем что каждый будет обрабатывать их для себя, а акционерное общество только использует марганцевые месторождения? В конце концов, долина огромна, и компания будет действовать далеко не на всем ее протяжении. Коста-Вале засмеялся: – Вы отстали, Венансио. Вы не заглядываете вперед. Научились наживать деньги, сажая кофейные деревья и выращивая скот, используя землю только под пастбища… – И наживаю на этом, слава богу, немалые деньги! – Но упускаете еще больше. Нет, сеньор Венансио, не будем делить эти земли, оставим их за акционерным обществом, создадим колонии японцев, организуем крупные плантации. Это пока… Ибо потом… – А что потом?.. – Ведь не один же марганец имеется в этих краях. Последние изыскания говорят о наличии огромных месторождений нефти. – Нефти? Ну и что же… Американцы все равно никому не позволят добывать нефть в Бразилии; зачем им создавать себе конкуренцию?.. Это же всем ясно. – Это верно для сегодняшнего дня. Но кто вам сказал, что так будет всегда? Завтра все может обернуться по-другому. Понимаете? Убедить Венансио Флоривала было, однако, нелегко. Кончилось тем, что Коста-Вале согласился, чтобы полковник захватил земли, простирающиеся между горой и рекой. Это было что-то вроде ничьей земли; участки эти даже не были включены в земли, предоставленные акционерному обществу федеральным правительством. – Ладно, пользуйтесь, берите в свои руки. А мне дайте возможность осуществить мои планы. Я вам набиваю карманы деньгами, а вы еще мешаете мне… – усмехнулся банкир. – А кабокло? Вы знаете, что они спутались с коммунистами. Пришлось даже вызывать полицию. – Когда настанет время прогнать кабокло, я вас извещу. И вы этим займетесь… У Коста-Вале в конце этого года было по горло работы. Связь с мистером Джоном Б. Карлтоном и его финансовой группой привела к значительному расширению дела. Теперь «Акционерное общество долины реки Салгадо» стало центром целого ряда компаний: оно оперировало громадными капиталами, выписывало партии иммигрантов из Японии, владело страховыми обществами, занималось экспортом кож, каучука и хлопка, контролировало газеты, в частности «А нотисиа», рекламные предприятия и агентства по распространению статей, как, например, «Трансамерика» и книгоиздательства. Небольшое издательство Шопела, специализировавшееся на выпуске книг бразильских писателей, выходивших малыми тиражами, было преобразовано в крупное издательство и приступило к выпуску переводов американских «бестселлеров»[158] и книг о Соединенных Штатах, в которых пропагандировался американский образ жизни; оно же стало издавать также антикоммунистические произведения. И над всем этим стоял Коста-Вале. Его главным бразильским компаньоном была комендадора да Toppe, но он не мог ожидать от старухи серьезной помощи в руководстве столь многими и при этом столь различными делами. Она была поглощена своими текстильными фабриками и общественной деятельностью. В последнее время значительную долю времени у комендадоры занимала подготовка к свадьбе ее племянницы с Пауло Маседо-да-Роша. Что же касается Шопела, то он был хорошим подставным лицом и не больше… Он полезен, ибо для того, чтобы заработать деньги, готов на все. Однако если бы в его руки на самом деле было передано руководство каким-либо предприятием, это могло бы привести к самым дурным последствиям. Люди, подобные Шопелу или Артуру Карнейро-Маседо-да-Роша, были совершенно необходимы для успешной деятельности предприятий, но при условии, чтобы они не вмешивались непосредственно в принятие решений. На долю Коста-Вале выпала основная тяжесть работы, именно ему доверяли американцы, именно он обладал настоящим деловым духом. Как банкир не похож на Венансио Флоривала, который неспособен видеть дальше своего носа! Он неспособен заметить, например, скрытую конкуренцию со стороны немцев. А между тем немцы все больше и больше проникали в правительство, даже – в военное министерство, не говоря уже о контролируемой ими через Филинто Мюллера федеральной полиции и департаменте печати и пропаганды. Похоже было, что Варгас все больше склоняется на их сторону, как бы видя в нацистах своих лучших друзей в области международной политики. Коста-Вале не потерял еще надежды на образование коалиции крупных капиталистических держав, направленной против Советского Союза. Мистер Карлтон много говорил ему о предстоящей в скором времени войне между гитлеровской Германией и коммунистической Россией – войне, которая должна была покончить с коммунизмом и вместе с тем до такой степени ослабить Гитлера, чтобы он не мешал Соединенным Штатам. Однако до сих пор позиции немцев, как показал Мюнхен, лишь укреплялись. И это находило отклик в Бразилии, сказывалось на политике ее правительства, в результате чего Артур Карнейро-Маседо-да-Роша начал встречать серьезные препятствия при осуществлении некоторых проектов Коста-Вале и его американских друзей. Так, например, получилось с концессией на организацию новой авиационной линии в Европу: проект ее был разработан Карлтоном и Коста-Вале, однако под давлением немцев концессия была предоставлена итальянцам[159]. А дело с хлопком? О, это было скандальное дело, в котором оказались замешаны ближайшие помощники диктатора. Какой удар по американцам!.. Некий Лукас Пуччини, еще вчера мелкий чиновник министерства труда, заработал колоссальное состояние на этой операции с хлопком – мошенничестве, ставшем возможным исключительно благодаря режиму диктатуры и поддержке со стороны германских банков. Хлопок, который американцы надеялись скупить по низким ценам, как они это делали все годы, попал на этот раз в руки немцев, и цена на него оказалась страшно взвинченной. Немцы пытались подорвать некоторые предприятия Коста-Вале, глухая борьба велась даже среди членов правительства. Коста-Вале всячески стремился избежать конфликтов в настоящий момент, когда, как он считал, необходимо объединить все силы внутри и вне страны, чтобы покончить с коммунистами во всем мире и, в частности, в Бразилии. Однако он не боялся борьбы. Американцы казались ему солидными и решительными; в алчности немцев было что-то авантюристическое, почти легкомысленное – именно поэтому Коста-Вале не принял их предложений в Берлине. К тому же существовали и причины географического порядка: даже в том случае, если мир в конце концов окажется разделенным между американцами и немцами, Латинская Америка, а стало быть и Бразилия, останется в сфере влияния Соединенных Штатов. Шопел, который сохранял постоянство в своих симпатиях к немцам, хотя и работал теперь на американцев, верил в возможность того, что Бразилия окажется экономически связанной с нацистской Германией и ее политика будет направляться из Берлина Гитлером. Но Коста-Вале отвергал такую возможность, хотя поэт, вздымая вверх свои толстые руки, описывал будущий мир, как частную собственность Гитлера, Геринга и Геббельса. Несмотря на все эти разногласия, несмотря на международное напряжение, дела «Акционерного общества долины реки Салгадо» шли хорошо. В долине развертывалась деятельность компании, и хотя крупные работы по добыче марганца еще не начинались, средства поступали от других предприятий компании. Прибыли умножатся завтра, когда разразится эта неумолимо приближающаяся война. Когда она наступит, Коста-Вале начнет добывать марганец в долине, и немцам придется платить за него на американских рынках хорошую цену. И вот – в свете всех этих сложных событий, что представляют собой затерянные на берегу реки кабокло, как не какую-то незначительную деталь? Коста-Вале прочел на днях последнюю книгу Эрмеса Резенде, вызвавшую сенсацию в кругах интеллигенции: это было исследование о бразильской деревне, основанное на наблюдениях, сделанных социологом во время его путешествия в долину. Банкир был полностью согласен с выводами Эрмеса: лень – главная характерная черта крестьянства. Только прибытие иммигрантов могло бы обеспечить успех какому-либо серьезному начинанию в этом районе. Эрмес облек все это в форму рассуждений, носящих якобы прогрессивный характер: он проливал обильные слезы по поводу условий существования земледельца, но на земледельца же возлагал и ответственность за его нищенское положение. Он подрывал, таким образом, идею аграрной реформы, завоевывавшую все большую популярность в среде интеллигенции. Книга Эрмеса Резенде понравилась, однако, не одному Коста-Вале: она вообще имела большой успех. Сакила написал длиннейшую рецензию, в которой труд социолога анализировался с различных точек зрения и оценивался как самое значительное произведение бразильской демократической культуры. Шопел также разразился похвалами на страницах одной из газет. Что же касается критика Армандо Ролина, то он в своей рецензии буквально изливался в восторгах: «Эрмес Резенде своей выдающейся книгой поднял бразильскую культуру до новых, доселе недосягаемых высот. Эта книга заслуживает издания и на английском языке, чтобы весь цивилизованный мир мог оценить ее по достоинству». Группа интеллигентов во главе с Сакилой и Шопелом устроила банкет в честь Эрмеса Резенде. Только «Перспективас» – новый журнал, посвященный вопросам культуры, который начал выходить под редакцией архитектора Маркоса де Соузы, осмелился выступить против книги Эрмеса в статье, подписанной каким-то псевдонимом. Автор статьи разоблачал ее как антинаучный труд, как лжесоциологическое исследование и в заключение утверждал, что эта книга защищает феодализм, господствующий в сельском хозяйстве страны, и пропагандирует проникновение американского капитала в Бразилию. Статья эта вызвала шум, равный по своим масштабам успеху книги. Многие приписывали ее Сисеро д'Алмейде, иные расценивали статью как свидетельство разрыва коммунистов с Эрмесом. Появление журнала Маркоса де Соузы, издававшегося в Сан-Пауло, но широко распространявшегося и в Рио, пробудило большой интерес в среде интеллигенции. Этот журнал отличался от всех остальных: его страницы открыты не только для проблем культуры и искусства, но и некоторых политических вопросов, которые не могли не заинтересовать читателей. В первом номере журнала была опубликована пространная статья по поводу Мюнхенского соглашения, которое было охарактеризовано, вопреки оценке всех газет, как шаг к войне. Во втором номере различные деятели, в том числе занимающие видное положение в стране, высказались по вопросу о национальной промышленности. И все это – наряду с литературными статьями, поэмами, обсуждением вопроса о бразильском романе и т. д. Некоторые из опубликованных в двух первых номерах материалов дали основание для полемики, а статья о книге Эрмеса в третьем номере вызвала сенсацию – номер разошелся в течение нескольких дней. Маркос де Соуза был доволен: он чувствовал, что журнал – полезное дело. Он увлекся им и подолгу спорил с Сисеро по поводу материалов, которые предстояло опубликовать. Все это время он поддерживал связь с Жоаном и был очень взволнован, когда получил от руководства партии поздравления по поводу первых номеров. Руководители партии активно сотрудничали в журнале, от них и поступила статья об Эрмесе. Маркос был занят, с одной стороны, журналом, с другой – окончанием строительства группы небоскребов в Сан-Пауло для Лузитанского банка; он редко теперь бывал в Рио. За последние месяцы он виделся с Мануэлой лишь несколько раз. Поэтому Маркос поразился, получив письмо, в котором она сообщала ему свой новый адрес – в пансионе на Фламенго. Что произошло с Мануэлой, почему она оказалась вынуждена покинуть свою квартирку в Копакабане? Когда Маркос закончил постройки в Рио и прекратил свои регулярные поездки в столицу, он решил, что так, возможно, и лучше. Ему становилось все труднее и труднее относиться к Мануэле только как к другу, скрывать от нее свою любовь. Иногда он чувствовал к ней такую нежность, что не знал, как сдержаться и не высказать ей всего, что было у него на душе. Его удерживала одна мысль: Мануэла много выстрадала, он не имел права волновать ее сейчас, когда она едва пришла в себя. Он боялся говорить о любви, чтобы не обидеть ее. Разве она не считала его своим другом, от которого у нее нет секретов? Так было лучше – находиться от нее вдали, узнавая о ее жизни только из писем. Быть может, так ему удастся побороть любовь и она перейдет в дружбу, в которой нуждается Мануэла, – в то единственное чувство, на которое она способна после всего, что ей пришлось испытать. Однако, получив от Мануэлы неожиданное известие о переезде на другую квартиру, Маркос не удержался и вылетел в Рио. Оставив чемоданы в отеле, где он обычно останавливался, он побежал к Мануэле по ее новому адресу. Девушка протянула ему руки. – Неблагодарный! Что произошло? Почему она переехала? Но разве он не знает, что театральная труппа распущена? Они не захотели последовать совету Маркоса – выступать в кинотеатрах предместий с пьесами, которые могли бы заинтересовать народ, и в результате прогорели. Последний месяц они проработали даром. Это было печально, особенно сейчас, когда «Ангелы» – труппа Бертиньо Соареса – с таким успехом выступила в муниципальном театре с пьесой Юджина О'Нейла[160]. Теперь Мануэла получает скромное жалование статистки балета в муниципальном театре и не в состоянии оплачивать квартиру в Копакабане. Ей пришлось переехать в этот пансион, вот и все. Все? Нет! Она получила приглашение вступить в ансамбль «Ангелов», который ввиду достигнутого успеха преобразуется в профессиональную труппу. Но она отказалась, приглашение ей было передано Шопелом, который, помимо всего прочего, имел наглость прочесть проповедь по поводу ее знакомств… – По поводу твоих знакомств? – Да, по поводу того, что я теперь имею дело с коммунистами, что я и ты… ну в общем, ты понимаешь… – И она возмущенно закрыла руками лицо. – Я попросту его выгнала. Наговорила ему такого, что он никогда не рассчитывал услышать. Он ушел, доведенный до бешенства. Думаю, теперь больше никогда ко мне не обратится… – Да, незавидное у тебя положение… – пошутил Маркос, чтобы отвлечь ее от разговора о Шопеле, об «Ангелах», об этих недостойных намеках, о всей этой грязи, в которую все еще пытались втоптать Мануэлу. – Бедность не порок… – засмеялась Мануэла. – Важно при всем этом сохранить чувство собственного достоинства. Кстати, не только Шопел предложил мне помощь. И Лукас… – сказала она, понизив голос. – Твой брат? – Да. Похоже, что он очень богат. Так, по крайней мере, он мне сказал. Я сообщила, что переезжаю, и он пришел ко мне. Узнав, чем это вызвано, Лукас запретил мне покидать квартиру. Заявил, что сам будет ее оплачивать, что он в состоянии это сделать и нет причин, почему бы ему этого не делать. Лукас меня очень любит, ты ведь знаешь? – Но почему же ты не согласилась? Он твой брат, тут нет ничего особенного. – Я понимаю. Но, знаешь, Маркос, я столько пережила, что, мне кажется, я теперь – другой человек. Я ни от кого не хочу помощи, хочу сама себе зарабатывать на жизнь. В конце концов, у меня есть мое жалование, пусть, правда, скудное, но мне его хватает. Почему нужно жить обязательно в Копакабане, в отдельной квартире, а не здесь, в комнате пансиона? Лукас сразу начал строить планы – он хочет организовать для меня балетное турне, оплатить все расходы за свой счет. А я ничего этого не хочу. Я могу устроиться сама: мне обещан контракт в одной труппе, которая начнет свои выступления в начале года. Это хорошая труппа… – Она назвала имя известной артистки, ставшей во главе этой новой труппы. Никогда Маркос не испытывал к Мануэле такой нежности, как сегодня. Ему захотелось предложить ей деньги, чтобы она могла создать балетную труппу, – такую, о которой мечтает, дать ей те деньги, что она не приняла от Лукаса, как не приняла от Шопела приглашение вступить в ансамбль «Ангелов». Но он не сделал ей этого предложения: все равно она бы его наверняка отклонила, а он ни на мгновение не хотел смешиваться с теми, кто обращался к ней с нечистыми помыслами. – Почему ты молчишь? – неожиданно обратился к ней Маркос. Он взял ее за руку. – Как будет рада Мариана, когда она узнает. Она всегда так верила в тебя, Мануэла… – Мариана… – улыбнулась Мануэла. – Да, ей и тебе я обязана тем, что не превратилась в падшую женщину. Из меня хотели сделать проститутку или самоубийцу, а Мариана меня спасла… Ты что-нибудь знаешь о ней? – Да. Хорошая новость – у нее ребенок. – Мальчик? – Да. Его назвали Луисом Карлосом в честь Престеса. Я ее видел, она очень довольна… – Надо будет послать ей подарок для ребенка… Ты знаешь, Маркос, я так обрадована этим известием, будто у меня самой родился сын. Может быть, еще настанет день, когда и у меня будет ребенок… Мариана научила меня не отчаиваться. Маркое встрепенулся: – Ты кого-нибудь полюбила? – Да что ты, ничего подобного… Я живу, как монахиня, тебе это хорошо известно. – Однако какая-то легкая дрожь в голосе архитектора заставила ее задать вопрос: – Почему ты так думаешь? – Нет, я так не думаю… – Он рассмеялся застенчиво и смущенно; это не был его обычный непринужденный смех. Мануэла задумалась. Они вышли вместе, пообедали в ресторане, зашли в кино, но досидели только до половины сеанса, потом отправились пешком на Фламенго. Маркос был необычно молчалив, и Мануэла не могла понять, что с ним. – Ты что-то скрываешь от меня. Друзья мы или не друзья? Я от тебя никогда ничего не утаиваю, рассказываю все, что со мной происходит. Что тебя заботит? Ты не можешь мне рассказать? Это какая-нибудь политическая тайна? – Нет, у меня нет тайн… даже политических. Ты видела журнал? Как ты его находишь? Они заговорили о журнале, о шуме, вызванном рецензией на книгу Эрмеса Резенде, о новостях в литературных и артистических кругах. Была жаркая летняя ночь, под руку прогуливались парочки. Неподалеку от них у парапета набережной целовались двое влюбленных. Они так увлеклись поцелуями, будто для них не существовало ни прохожих, ни яркого электрического освещения. Увидев это, Мануэля улыбнулась; Маркос, однако, снова замолчал. Так они дошли до пансиона. – Не понимаю, что с тобой сегодня. Никогда тебя таким не видела… – еще раз озабоченно сказала Мануэла. – Да, нет, ничего особенного, просто много забот с журналом. Мы готовим четвертый номер. На этот раз у нас будет сенсационный материал о кабокло, обитающих на берегах реки Салгадо. Им в ближайшее время угрожает изгнание с земель, которые они расчистили и обрабатывали в течение многих лет. Суд в Мато-Гроссо решил, что эти земли принадлежат акционерному обществу Коста-Вале. Там побывал один журналист – некий Жозино Рамос, ты его не знаешь; он кое-что сфотографировал и сделал немало наблюдений. Это репортаж, который всколыхнет и Коста-Вале и американцев… Не знаю, допустят ли они, чтобы после этого журнал продолжал выходить… Кабокло будут изгнаны. Это страшная история. Ты даже не можешь себе представить… – Сколько печальных вещей на свете… – сказала Мануэла. – Не понимаю, почему это так. Как тяжела жизнь… – Тяжела жизнь… – как эхо повторил Маркос. Мануэла взяла его за руку. – Мы сегодня оба печально настроены… Надеюсь, завтра будем чувствовать себя лучше. – Завтра я семичасовым самолетом возвращаюсь в Сан-Пауло… – Возвращаешься завтра утром? Но ты ведь только что прилетел… А я-то думала, что проведешь со мной рождество… – Я прибыл только для… – он хотел было сказать «для того, чтобы повидать, тебя», но удержался, – …для одного срочного дела, и оно уже разрешено. У меня сейчас очень много работы в Сан-Пауло. Она смотрела на него, в ее взгляде сквозил тревожный вопрос. Маркос отвел глаза, он с трудом сдерживал себя: эта прогулка по берегу моря при свете луны была для него трудным испытанием, как совладать с собой и не сказать ей о своей любви. Он отвел взгляд и поэтому не заметил всей нежности, излучавшейся из голубых глаз Мануэлы. Он протянул ей руку. – Ну, до свиданья, Мануэла .. – Когда мы теперь встретимся? – Не знаю… как-нибудь… Я тебе напишу. Медленными шагами пошел он по набережной. Ей хотелось позвать его обратно. Прекрасна мягкая звездная ночь Рио – эта ночь, зовущая к любви, как бы толкала их в объятья друг к другу. На углу Маркос обернулся. Мануэла долго махала ему рукой. Он на мгновение остановился, но тут же пошел дальше. Мануэла опустила голову, глаза ее наполнились слезами. Что с ним? Почему он так странно держался? Так странно, что были моменты, когда она начинала думать… думать… Нет… Это невозможно, от него она не могла ждать ничего, кроме сердечной дружбы и братской ласки. У нее – печальное прошлое, как могла она надеяться, что он когда-нибудь сможет ее полюбить?.. Он помогал ей, у него золотое сердце, исключительная доброта… Ждать, чтобы он полюбил ее… Это такая же неосуществимая мечта, как и то, что ей когда-нибудь удастся создать свою балетную труппу. Она во всем терпела неудачу, так с ней было всегда: неудачной была ее безумная любовь к Пауло, принесшая ей столько страданий, когда не осуществилась ее надежда иметь ребенка; неудачной была ее театральная карьера. И теперь, когда ее снова захватила любовь, на этот раз настоящая, родившаяся в полном взаимопонимании, эта любовь оказалась невозможной, несбыточной мечтой. Она проведет рождество и новогоднюю ночь в одиночестве, Маркоса не будет с ней, а она так на это надеялась… Она останется одна, предоставленная самой себе… И, главное, она ни в коем случае не может допустить, чтобы Маркос обнаружил истинный характер ее чувств по отношению к нему, силу этой горячей любви, переполняющей ее сердце. Она его любила как друга, она и должна была проявлять себя только как лучшая из подруг. Когда она его полюбила? Этого она сама не знала, но в ночь, когда она шла с ним под руку по набережной Фламенго, чувствуя, что он молчит и страдает от неизвестной ей причины, она поняла, как много значит для нее Маркос, почувствовала, что полюбила его навеки… Это не была безумная девическая страсть, которую она испытывала к Пауло, страсть, полная иллюзий и обманов. Это была любовь, родившаяся в страдании, нежная, как дуновение ветерка, как старинная колыбельная песнь… Но она вынуждена скрывать ее в глубине души, заглушая стоны сердца, полного любви и страсти. Комендадора да Toppe проворно поднялась с кресла, протянула Маркосу худые, старческие руки, вглядываясь в него маленькими проницательными глазками. – Кто жив, тот, в конце концов, даст о себе знать… Я было собиралась поручить полиции вас разыскивать. Уже две недели, как я только и делаю, что звоню к вам в контору. Она старилась все больше и больше и, тем не менее, не утрачивала юной подвижности взгляда и жестов; напоминала собой старую морщинистую обезьянку, увешанную драгоценностями. Комендадора держалась с Маркосом одновременно и властно и фамильярно. Маркос начал оправдываться: когда комендадора позвонила ему по телефону в первый раз, он находился в Рио; затем был очень занят, никогда ему еще не приходилось так много работать – он до рождества должен сдать много проектов. Вот почему он не имел никакой возможности к ней приехать. В действительности же он сделал все от него зависящее, чтобы оттянуть эту встречу. Он знал, зачем вызывала его командадора: свадьба Пауло и Розиньи была назначена на конец января, и старуха хотела, чтобы Маркос взял на себя убранство ее палаццо для предстоящего грандиозного празднества. Маркос многое сделал для комендадоры: выстроил для нее целые кварталы домов. Но ни за какие деньги он не хотел принять участие в том, что было связано с Пауло Маседо-да-Роша: это представлялось ему оскорблением по отношению к Мануэле. Еще раньше он уже отказался участвовать в интимной вечеринке – холостяцком обеде, данном в честь Пауло его друзьями. Затея Бертиньо Соареса и Шопела закончилась шумным скандалом в ресторане. Пауло, напившийся так, что едва держался на ногах, начал, по своему обыкновению, бить бутылки, крушить столы и ломать стулья. Разумеется, скандал не получил отклика в газетах, но о нем шли толки в обществе. Этим праздником Пауло собирался открыть то, что поэт Шопел назвал «веселым месяцем прощания с холостой жизнью»: ряд обедов, кутежей, оргий, в которых должны были принять участие писатели, артисты, политические деятели. В высшем свете только и было разговору, что об этой затее; все находили ее очень забавной. Маркос пытался избежать встречи с комендадорой, но это оказалось невозможным. Старуха продолжала настаивать и назначила, ему приехать к обеду, на котором должен был присутствовать и Коста-Вале. Банкир тоже пожелал встретиться с Маркосом и обсудить с ним кое-какие строительные проекты. Маркос, здороваясь с комендадорой, в глубине залы увидел банкира. – Не принимаю никаких оправданий… Или вы хотите, чтобы мне пришлось отложить свадьбу Розиньи? – Отложить свадьбу, почему? Как я могу помешать свадьбе Розиньи? – Не прикидывайтесь дурачком… А декорирование дома? К архитектору подошел Коста-Вале. – Как поживаете, дорогой Маркос? За последнее время вас что-то совсем не видно. Они прошли в соседнюю залу, где их дожидались Розинья и Алина. В присутствии девушек разговор перешел на салонные темы и так продолжался в течение всего обеда, пока сестры не уехали на спектакль «Ангелов»; труппа Бертиньо Соареса пожинала в Сан-Пауло лавры. Собеседники перешли в гостиную и возобновили прерванный разговор – старая комендадора хотела получить от Маркоса проект декорирования ее палаццо и садов для свадебных торжеств: Бертиньо Соарес, Шопел, Мариэта и Пауло задумали превратить палаццо старухи в нечто похожее на дворец из «Тысячи и одной ночи», и Маркос должен был взять на себя осуществление этого плана. – Розинья в восторге от нашей затеи. Мы все рассчитываем на вас. Старуха сообщила ряд подробностей о подготовлявшемся празднестве: такой свадьбы в Бразилии еще не бывало. Сам начальник протокольного отдела Итамарати приедет руководить свадебной церемонией и грандиозным балом. Все приглашенные получат роскошные подарки; уже наняты лучшие повара; первоклассные парижские ателье круглые сутки шьют туалеты для невесты, ее сестры и приглашенных дам. Гости приедут даже из Европы, будут потомки старинной итальянской аристократии, наследники императорской короны Бразилии[161], не говоря уже о присутствии представителей аргентинского и уругвайского высшего общества; сам президент республики и все министры обещали быть на этом празднике, который должен продемонстрировать мощь паулистской индустрии и послужить символом объединения новых промышленников со старинными фамилиями времен империи и владельцами поместий. Все это комендадора перечисляла в тоне легкой иронии, как бы желая сказать архитектору: «Вы можете, если вам угодно, над этим смеяться, но все-таки мы сильны и могущественны». Однако Маркос и не думал смеяться: он молча выслушивал перечень первоклассных вин, выписанных в невероятном количестве из Франции, Испании, Чили, Италии, Португалии. Комендадора настойчиво подчеркивала грандиозный характер празднества: – Похоже, что весь мир хочет принять участие в создании счастья этих двух детей. Коста-Вале улыбнулся. – Вы истратите на это свыше тысячи конто. Я не против праздников, они необходимы, но… – Ну и что же!.. – перебила комендадора. – Было время, когда я ничего не имела и была бедна, как Иов. А разве у вас самого временами не возникает желания отомстить тому времени, когда вы были бедны? Я хочу устроить праздник, какого здесь еще никогда не видывали… Маркос еще раз извинился: он – не декоратор, для этого дела он не годится. Он архитектор, строитель домов, небоскребов, крупных ансамблей из камня и цемента. Это он умеет – ведь не одно здание он уже построил для комендадоры. Но преобразить дом и сады в волшебную сказку… нет, этого он на себя взять не может. Для большего блеска будущего торжества комендадоре следует обратиться к кому-нибудь другому; есть много хороших специалистов. И Маркос начал называть имена. Комендадора повелительным тоном прервала его: – Я хочу, чтобы на этом празднике все было самое лучшее. Чтобы на него работали самые умелые мастера: лучшие портные, лучшие повара и самый знаменитый архитектор. А самый знаменитый архитектор – это вы. Поручите декорирование тому, кому найдете нужным, но ответственность возьмите на себя… И кроме того, я уже дала в газеты сообщение, что вы осуществляете художественное оформление праздника. Маркос почувствовал раздражение: какое право имеет эта старуха миллионерша обращаться с ним, как со своими портными и поварами? – Вы поступили опрометчиво, комендадора, потому что я еще раз вам повторяю: я не декоратор и не возьмусь за эту работу. Равным образом я не соглашусь поставить свое имя под проектом, который выполнит кто-то другой. Простите, но таково мое последнее слово: я не могу принять вашего заказа. Маркос увидел на морщинистом лице комендадоры признаки гнева. Это же заметил Коста-Вале и поспешил вмешаться: – Что за вздор! Мелочь, которой незачем придавать значения… – Властным жестом он остановил комендадору, готовую излить свой гнев. – Комендадора капризна, она хочет, чтобы свадебное торжество ее племянницы было верхом совершенства по блеску, и она права. То, что она проявляет настойчивость, приглашая именно вас, следует расценивать как хвалу вашему искусству, сеньор Маркос. Но, с другой стороны, мне понятны и ваши доводы. Вы не декоратор, вы архитектор. Несомненно, он прав, комендадора. – Теперь он обращался к миллионерше, как бы заставляя ее сохранять спокойствие и не порывать с Маркосом. – Вы, желая похвалить вашего гостя, кончили тем, что обидели его. А у нас есть более серьезные вопросы для обсуждения с Маркосом, нежели декорирование празднества Розиньи. Поручите это дело Бертиньо Соаресу и Мариэте, они все сделают… Комендадора сдержала себя, ей удалось даже улыбнуться. – Хорошо, если вы отказываетесь, мне приходится смириться. Коста-Вале принес портфель, вынул из него бумаги и планы, разложил их на столе, сел, вытянул поудобнее ноги, провел рукою по лысине и заговорил спокойным тоном: – Теперь перейдем к более серьезным делам… Я читал ваш журнал: интересно. Даже очень интересно. В особенности последний номер с материалами о кабокло долины реки Салгадо. Этот репортаж принадлежит перу корреспондента газеты «А нотисиа», не так ли? – Бывшему корреспонденту. За этот репортаж его выгнали из редакции. Разве сеньору об этом не известно? – Мне? А почему я должен об этом знать? Какое я имею отношение к редакции «А нотисиа»? Он с минуту помолчал, как бы дожидаясь ответа на свой вопрос. Пристально посмотрел на Маркоса, словно принимая в это время какое-то решение. – Ну, хорошо, а если бы даже я знал? Ведь, в конце концов, этот журналист был послан газетой в долину сопровождать экспедицию. Ему было дано определенное задание. А он злоупотребил оказанным ему доверием и стал писать против тех, кто оплатил ему поездку… – Стал писать правду. – Сеньор Маркос, давайте говорить серьезно, для этого я вас и пригласил. Вы на меня работали, я вас уважаю, восхищаюсь вашим талантом. Как вы мыслите, какие у вас идеи, – это меня не интересует, это ваше личное дело. Вы напечатали репортаж о кабокло, в котором всячески поносилось «Акционерное общество долины реки Салгадо». Если бы я захотел, ваш журнал в настоящий момент уже не существовал бы. Скажу вам больше: он не закрыт только потому, что я этого не допустил. Вместо того чтобы прекратить издание вашего журнала, я предпочту убедить вас, что я прав. Да, горстка кабокло в долине, еще с полдюжины скрывающихся там от полиции преступников занимают земли, которые по закону им не принадлежат… – Движением руки он предупредил возражение Маркоса. – Подождите. Что полезного для страны могут сделать эти кабокло? Ничего. А что сделаем мы? Мы поселим там японских колонистов, превратим эти невозделанные пространства в огромные рисовые плантации. Там, где сейчас стоят глинобитные хижины, я хочу построить образцовые жилища для колонистов. То, чего я хочу, – это прогресс, цивилизация. Вы скажете, что на этом я и комендадора наживаем деньги. Конечно. Но разве это не справедливо? Мы ведь вкладываем свои капиталы в дело цивилизации этого дикого края. – За счет полей кабокло… – Не будьте сентиментальны… Вот взгляните сюда… – Он развернул карту. – Я хочу, чтобы вы разработали проекты построек, которые мне нужны в долине. Вот здесь, вдоль берега реки – дома для колонистов, а здесь, в центре работ – здания промышленных предприятий и административных учреждений. Заказ на несколько тысяч конто, контракт, превышающий все, что у вас до сих пор было. «Они позвали меня, чтобы купить», – подумал Маркое. Коста-Вале перешел к подробностям своего плана: называл количество домов для колонистов, число этажей служебных помещений компании, размеры домов для рабочих, служащих, инженеров. – Здесь возникнет целый город… Разве это не стоит ваших кабокло? Я мог закрыть ваш журнал. Вместо этого я предпочел убедить вас, пригласить сотрудничать в моем… в нашем деле… – Он показал на комендадору. – Уверен, что работа увлечет вас… «Если он примет предложения Коста-Вале – а как он может его не принять: ведь это целое состояние, только безумец его отвергнет! – то он согласится взять на себя и художественное оформление праздника…» – думала комендадора. «Они чувствуют на себе, что наш журнал существует и борется. Поэтому они хотят меня купить…» – думал Маркос и на этот раз даже не испытывал раздражения. Как-то во времена забастовки в Сантосе он почувствовал, что переживает внутренний кризис: его убеждения, симпатии, мечты о мире, где нет несправедливости и нищеты, противоречили всем его деловым связям с врагами его убеждений, работе для этих врагов. Но сегодня, когда банкир и комендадора предлагают ему контракт на огромную сумму, он чувствует себя более сильным, чем эти властители жизни: журнал оказался ощутимым и полезным, и только теперь он понял все значение слов товарища Жоана о растущих силах тех, кого представляют коммунисты. – Нет, все это для меня значит меньше, чем судьба кабокло долины. Вам это может показаться невероятным, но я скажу: я настолько же не гожусь для проектирования жилищ колонистов и зданий вашего акционерного общества, как не гожусь для декорирования свадебного празднества Розиньи. И по одной и той же причине: и то и другое основано на бедствиях и нищете тысяч людей. Я с удовольствием буду строить дома для кабокло долины, которые заменят им теперешние лачуги, но для этого у нас должно быть правительство, заботящееся о кабокло. А для вашего акционерного общества, которое даже не столько ваше, сколько американцев, я ни за какие деньги в мире ничего строить не стану! – Это неслыханно! – вскричала комендадора. – У вас хватает дерзости прийти и вести коммунистическую пропаганду у меня в доме!.. – Я пришел не по собственной инициативе. – И Маркос поднялся. – Спокойствие, – холодно произнес Коста-Вале, – спокойствие, комендадора. Маркос, будьте любезны, не уходите еще. Вам угодно быть вместе с кабокло и против нас – я не могу вам в этом препятствовать. Это очень жаль, потому что вы знаменитый архитектор. Однако смотрите, как бы вам потом не пришлось раскаяться… – Я не имею обыкновения раскаиваться. Коста-Вале улыбнулся своей обычной светской улыбкой. – Мы пока еще не враги, мы только противники. Время покажет, кто из нас прав. Прибытие Мариэты Вале, поглощенной заботами о приготовлениях к празднику, разрядило обстановку последних минут беседы. Маркос поспешил откланяться. Комендадора на прощание спросила его еще раз: – Итак, это ваше последнее слово? Коста-Вале проводил его холодным взглядом. Когда архитектор исчез за дверью, банкир сказал: – Я организую бойкот его конторы. Потеряв контракты, он сбавит тон и пошлет к чорту и кабокло и коммунистов. Пора начать учить этих господ. Комендадора согласилась: – Они зарабатывают на нас деньги и против нас же выступают!.. Пришли последние времена… Но кому же я поручу теперь декорирование праздника?.. Все газеты единодушно утверждали, что палаццо комендадоры буквально преобразилось в волшебный сказочный дворец. Надо было воочию видеть его, чтобы оценить все это великолепие. О подобном празднестве в Бразилии еще не слыхали: его описаниями были заполнены иллюстрированные журналы, которыми жадно зачитывались в мещанских семьях. Каждая сеньора, присутствовавшая на свадьбе, получила на память какую-нибудь драгоценность, каждый сеньор – дорогой подарок. Портрет невесты в парижском платье красовался на первых страницах газет и журналов, и романтически настроенные девицы вздыхали, любуясь фотографией облеченного во фрак Пауло Карнейро-Маседо-да-Роша, с печальным видом стоящего перед алтарем. Сам кардинал приехал совершить обряд бракосочетания. Сотни гостей, высшее общество Рио, Сан-Пауло, Буэнос-Айреса, бразильская императорская фамилия, один европейский экс-монарх, находившийся проездом в Бразилии, – присутствовали на свадьбе. Один из журналов напечатал фотографии некоторых подарков, полученных молодоженами: дом в Гавеа – подарок комендадоры, автомобиль – подарок семьи Коста На многих снимках фигурировала и Мариэта Вале – даже на той, где молодожены засняты в момент посадки на самолет, который должен был доставить их в Буэнос-Айрес, где они собирались провести свой медовый месяц. Газеты писали о туалетах, обаянии, неувядаемой красоте жены банкира. После совершения брачного обряда Мариэта, поздравляя, обняла Пауло и шепнула ему на ухо: – Будь я на двадцать лет моложе, то это я сегодня выходила бы за тебя замуж… – Ты моложе их всех… – ответил он, замечая в глазах любовницы первые признаки старости. – Не задерживайся в Буэнос-Айресе. Я жду тебя. Мариэта была довольна. Пауло перестал говорить о назначении в Париж; женитьба заставит его вести более упорядоченную жизнь; впредь он будет принадлежать ей больше, чем до сих пор. Был доволен и Артур Карнейро-Маседо-да-Роша: этот выгодный брак снимал с него всякую тревогу за будущее сына. Теперь ничто не сможет помешать Пауло достичь самых высших постов в дипломатической службе, не говоря уже о пяти тысячах конто приданого Розиньи. И комендадора была довольна: она купила для своей старшей племянницы мужа из лучшей аристократической семьи Сан-Пауло. Наступит день, она купит мужа в таком же роде и для младшей племянницы. Таковы были ее честолюбивые желания, и она их осуществляла. Этот брак, о котором столько писалось (газетная хроника превратила жениха и невесту в героев романа для сентиментальных девиц или в персонажей американских фильмов), если верить газетам, – даже отвлек на время внимание всей страны от напряженности международного положения и от внутренних затруднений: все сосредоточилось на этих молодых людях, вступавших в брак. Один издающийся большим тиражом журнал напечатал в виде новеллы историю «романтической любви» Пауло и Розиньи как пример для всей молодежи. Это произведение начиналось так: «Они познакомились розовым вечером и сразу же почувствовали, что рождены друг для друга. Это была любовь с первого взгляда…» Один только Эузебио Лима, сидя у себя в кабинете в министерстве труда, казалось, совсем не был доволен шумихой, поднятой вокруг свадьбы, и, показывая на журнал, где была помещена эта новелла, говорил, обращаясь к Лукасу Пуччини и Шопелу: – Уверяю вас: это скандал, самый настоящий скандал! – Но почему? – спросил поэт, который объяснял себе неудовольствие Эузебио тем, что он не был приглашен на свадьбу. – Почему? Я вам объясню почему, сеньор Шопел, и вы, как человек умный, согласитесь, что я прав. Для чего эта невероятная шумиха, эти неслыханные затраты на свадьбу, о чем подчеркнуто, громко заявляется во всеуслышание? Только и разговоров, что об этой свадьбе, будто война в Испании уже кончилась, будто Гитлер никогда и не существовал, а война еще не стояла у наших ворот… – Он понизил голос. – И все это, когда в нашей стране люди умирают от голода… Зачем еще больше возбуждать ненависть простонародья? – Ты прав, – поддержал Лукас. – Мне пришлось в уличной толпе слышать не очень лестные комментарии по поводу этой свадьбы… – Комментарии? Это бы еще ничего!.. – Он выдвинул ящик своего рабочего стола, доставая из него листовки. – Вот почитайте-ка коммунистические материалы относительно этого празднества. Их распространяют повсюду – на фабриках, в рабочих кварталах, в предместьях… Он разложил на столе листовки: суровые памфлеты, полные гнева и осуждения. Шопел и Лукас склонились над ними. Эузебио взял одну из листовок и подал ее Шопелу. – Прочтите вот эту, Шопел, потому что в ней говорится и о вас. На днях мне пришлось присутствовать на профсоюзном собрании, само собою разумеется, контролируемого нами профсоюза: там секретарь – парень из полиции. Ну, так вот, даже на этом собрании один рабочий заговорил о свадьбе, о празднествах, о газетной рекламе. Он произвел подсчет: на деньги, затраченные комендадорой на этот праздник, она могла бы прокормить рабочих своих фабрик, не помню уж, сколько-то там месяцев; могла бы одеть, не помню, сколько тысяч человек… В общем, тщательно сделанные расчеты; они, знаете ли, произвели впечатление. Шопел нашел в листовке место, касавшееся его: «толстый, как свинья, питающийся объедками со столов богачей, разбогатевший на крови народа, он на свадебной оргии ел за четверых и пил за восьмерых…» Смуглое лицо мулата побледнело от страха. Дрожа, он пробормотал: – Но я… я же был нездоров… Я не мог ничего есть… Нелегальная листовка устрашила его: ведь, чего доброго, эти коммунисты придут к власти… Эузебио продолжал: – Доктор Жетулио очень хорошо поступил, не поехав на эту свадьбу. Комендадора всячески добивалась его присутствия. Но он знает, что делает… Лукас Пуччини, положив ногу на ногу, заговорил авторитетным тоном: – Эти люди очень отстали, они воображают, что живут во времена черных рабов. Они не видят, как изменился мир – теперь необходимо считаться с рабочими. Если мы сами не пойдем на какие-либо уступки, рабочие отнимут у нас все. Вот посмотрите, как поступаю я у себя на фабрике: обращаюсь с рабочими так, словно я сам один из них; всегда прислушиваюсь к их требованиям. Сейчас собираюсь открыть рядом с фабрикой ресторан с обедами по удешевленным ценам. Вместо того чтобы настраивать рабочих против себя, я делаю из них своих сторонников… И это вовсе не мешает мне наживать деньги… О своих успехах он говорил с явной гордостью: судьба ему благоприятствовала, дела его шли хорошо. Эузебио, отошедший на второй план перед своим бывшим протеже, поддержал Лукаса: – Именно так и надо поступать. Такова и политика доктора Жетулио с его законами о труде. Люди, подобные комендадоре, готовы перевернуть вверх дном весь мир, едва лишь слышат об этих законах. Они не понимают, что мы таким способом оберегаем их же деньги. Они не только отсталые люди, сеньор Лукас, они неблагодарные… В глубине души Эузебио никак не мог простить, что его не пригласили на свадьбу. Теперь он обратился к Шопелу: – Мы ведем здесь, в министерстве, огромную работу, направленную на то, чтобы помешать коммунистам контролировать профсоюзы, устраивать забастовки. Работаем и в министерстве, и в полиции. А эти люди выбрасывают миллионы на устройство празднества, не понимая, что этим они только дают пищу для коммунистов, прямо вкладывают им в рот… – Что касается меня, – сказал Лукас, – то я не использую богатства во вред своим рабочим. Напротив, они убеждены, что я залез в долги, чтобы только не закрыть фабрику, не оставить их без работы… Такова моя тактика: я такая же жертва, как и они; я также хочу социализма. Скажу вам: если бы у нас еще существовали политические партии, я бы основал социалистическую партию… – Он поднялся, засунул руки в карманы элегантных брюк и остановился перед Шопелом. – Дорогой мой поэт! Паулистские аристократы больше не играют никакой роли. Лучшее, что они могут сделать, – это уступить место нам, новым людям, людям нашего времени, времени Гитлера и национал-социализма. Они ничего не понимают, умеют только разрушать и тратить. Это «труха», как выразился о них доктор Жетулио. Сущая правда. Шопела это начинало развлекать. Когда Эузебио метал громы и молнии против публичного ажиотажа вокруг праздника, поэт подумал: «Он взбешен потому, что его не пригласили на свадьбу, что он не принят в высшем обществе». А когда Лукас Пуччини принялся ругать методы паулистских промышленников, Шопел объяснил это себе так: «Он не может простить Пауло, что тот спал с его сестрой; это, и только это заставляет его так говорить». Однако после того, как Эузебио показал коммунистическую листовку и Шопел нашел свое имя рядом с именами Коста-Вале, комендадоры, Пауло и мистера Карлтона и прочел про себя, что он – враг народа и «обожравшийся боров», он взглянул на дело иначе. «Они правы, – подумал Шопел. – Все это возбуждает народный гнев, а коммунисты этим пользуются». В его голосе прозвучал страх и одновременно горькая жалоба: – А я-то считал, что коммунисты уничтожены… Неужели нет никакой возможности покончить с ними?.. «Нужно покончить с коммунистами» – таков был заголовок в вечерней газете, где описывались инциденты, разыгравшиеся на текстильной фабрике комендадоры да Toppe вскоре после свадьбы Пауло и Розиньи. Комендадора, желая, – как она об этом возвестила своим друзьям, – чтобы решительно все радовались по поводу великого события, купила большую партию макарон и приказала раздать их своим рабочим. Со дня свадьбы прошло уже две недели; на фабриках комендадоры шли толки о празднестве, о затраченных на него огромных суммах, о подаренных гостям драгоценностях, о виски и шампанском, которые текли, как вода. По рукам ходили коммунистические прокламации. На одной из них было две фотографии. На первой изображалась жалкая лачуга рабочего, его исхудалые, одетые в лохмотья дети; на второй – разукрашенное для празднества палаццо комендадоры, гости во фраках, декольтированные, увешанные драгоценностями женщины. Кричащий контраст этих двух фотографий вызвал среди рабочих озлобленные комментарии. Особенно возмущены были женщины – а они составляли на фабриках большинство, – вспоминая о дожидавшихся их дома детях, плачущих от голода. «Нет, не шампанское пьют эти господа, а кровь рабочих», – было написано в листовке, и работницы, читая у станков эти слова, с трудом сдерживали свое негодование. Тогда-то поэт Шопел, напуганный словами Лукаса и Эузебио, посоветовал комендадоре сделать что-нибудь для рабочих; пусть у них создастся иллюзия, что и они приняли участие в празднестве бракосочетания. Он поделился с комендадорой некоторыми соображениями Лукаса и Эузебио, выдав их за свои собственные, упомянул о коммунистических листовках. Коста-Вале, в кабинете которого происходил разговор, поддержал поэта: – Шопел прав. Вокруг этого праздника было слишком много шума. И тот же Шопел подал идею: каждому рабочему – пакетик с полкило макарон. Поэту хотелось жить со всеми в ладу, и уже давно он старался сделать что-нибудь приятное для Лукаса Пуччини. Благосостояние молодого человека возрастало; он все больше зарабатывал денег, укреплялся и его престиж, он был своим человеком во дворце Катете, – и, как знать, может быть, не сегодня-завтра он окажется полезным для Шопела? В тот самый день, когда Лукас поносил паулистскую аристократию, он рассказывал, что приобрел большую часть акций одной фабрики в Сан-Пауло, вырабатывавшей макароны и другие продукты питания. Шопел привез ему заказ комендадоры, и Лукас его поблагодарил, обещав доставить всю партию макарон расфасованными в изящных пакетиках, на которых будет отпечатано розовыми буквами: «Нашим добрым рабочим на память о свадьбе Пауло Карнейро-Маседо-да-Роша и Розы да Toppe». Несколько дней спустя торжествующий поэт явился к комендадоре. Мариэта Вале в эту минуту читала старухе письмо, полученное ею утром от Пауло, в котором тот описывал бесконечные приемы, устроенные в честь супружеской четы в Буэнос-Айресе. Она сердечно приветствовала поэта: – Еще неделя, Шопел, и они будут здесь… Шопел показал пакетик макарон с розовой надписью. – …и будут с восторгом встречены рабочими, которые примут их как своих благодетелей… Пакетик переходил из рук в руки. Сузана Виейра со своей обычной кокетливостью захлопала в ладоши. – Вот это любовь!.. Ах, как трогательно… – Идея Шопела… – похвалила комендадора. – Отличная идея! Наш поэт показал себя превосходным политиком! – Но какой, однако, расход!.. Полкило, не так ли? А сколько всего таких пакетиков? Шопел назвал цифру – несколько тысяч. Сузана пришла в еще большее возбуждение. – Каких огромных денег это стоит, комендадора? Настоящий дар матери своим детям… – Чего же хотите, моя милая?.. Надо подумать и о рабочих, – ведь, в конце-то концов, мы с ними связаны… – Огромные деньги… Но, несомненно, это красивый жест… – восхищалась Сузана. Шопел сообщил, что он уже велел сфотографировать для опубликования в газетах горы пакетиков, сложенные на фабрике Лукаса, и уже договорился с редакциями газет и агентством «Трансамерика» о репортерах и фотографах, которые явятся завтра на фабрики комендадоры присутствовать при раздаче подарков. В конечном итоге, заявил он, деньги, затраченные на макароны, окупятся той популярностью, какую стяжает себе комендадора, а это – выгодное употребление капитала. Поэт был наверху блаженства: благодаря своей идее продемонстрировал этим людям, что он им действительно необходим, не говоря уже о благодарности со стороны Лукаса Пуччини, выразившейся в десяти процентах комиссионных от стоимости макарон. «Поэту на сигары», – сказал Лукас, вручая ему чек. – На вашу почтенную голову, комендадора, изольются тысячи благословений! – торжественно заключил Шопел. Но благословения не излились. Журналисты, приглашенные Шопелом, позже рассказывали, а фотографии подтверждали их рассказ о неожиданной и бурной реакции рабочих, едва лишь, незадолго до окончания рабочего дня, началась раздача полукилограммовых пакетиков с макаронами. Раздачу производили служащие конторы. Фотографы заняли удобные позиции для съемки; журналисты готовились услышать от рабочих – и главным образом от работниц – слова благодарности по адресу комендадоры. Были розданы первые пакетики, произведен первый снимок: красивая блондинка-машинистка из конторы протягивает пакетик старой работнице-мулатке. В это время чей-то голос крикнул: – Это издевательство! Служащие, занимавшиеся раздачей, в удивлении остановились. Но управляющий фабрикой приказал им продолжать. Какой-то рабочий вскочил на станок, откуда он был виден всему цеху. – После того как они истратили свыше тысячи конто на жратву и пойло, чтобы набить брюхо богатеев, теперь суют нам эту дрянь? Сосут нашу кровь и еще хотят купить нас подачками!.. Фотографы снимали. Рабочий поднял руку с зажатым в ней пакетиком, швырнул его в сторону журналистов и фотографов. – Жрите сами ваши макароны, а нам платите столько, чтобы мы могли жить! Нам не надо милостыни! И, как по команде, со всех сторон в служащих конторы, в журналистов, в управляющего полетели пакетики с макаронами. Макароны рассыпались по полу у станков. Управляющий схватился за голову. В остальных цехах произошло то же самое: пакетики с макаронами летали по воздуху, а на складе готовой продукции мишенью для них послужил большой портрет комендадоры. Управляющему удалось ретироваться в контору, откуда он позвонил в полицию. Один из рабочих побежал по цехам, громко предупреждая: – Они вызывают полицию!.. Так как рабочий день кончился, рабочие поспешно стали расходиться. В несколько минут фабрика опустела. Оставались лишь журналисты, фотографы, конторские служащие. Пол был усыпан макаронами. Один из фотографов поднял несколько нерассыпавшихся пакетиков. – Сделаю себе в воскресенье макаронную запеканку… Управляющий говорил журналистам: – Вы, сеньоры, – свидетели, какие они неблагодарные твари! Этих людей остается только отправить в хлев. Они не понимают человеческого обращения. Прибыла полиция: три машины с сыщиками под предводительством Миранды. Принялись расспрашивать присутствующих. – Особенно неистовствовали женщины… – рассказывал один из журналистов, – …и, говоря между нами, что за нелепая мысль дарить рабочим по полкило макарон после устройства празднества в тысячу конто… – И не предупредив нас… – возмущался Миранда. – Разве можно устраивать такие вещи, не поставив заранее в известность полицию? Мы отрядили бы сюда несколько человек, и все прошло бы гладко… Миранда хотел выяснить, как начались беспорядки. Какой-то фотограф, как ему сказали, заснял рабочего, подстрекавшего массу. Где этот фотограф? Выступил вперед пожилой человек – старый фотограф из газеты. – Да, – объяснил он, – я пытался сделать такой снимок, но в самый момент съемки кто-то из рабочих швырнул пакетик и сбил аппарат. Это была неправда: он успел сделать снимок, но не хотел выдавать рабочего полиции. Однако личность агитатора установил управляющий: это – рабочий из мотального цеха; за ним уже следили, так как он не раз высказывал бунтарские идеи. Его зовут Маурилио. Имеются еще и другие мужчины и женщины, в достаточной степени подозрительные. Управляющий назвал имена. – Завтра, – пообещал Миранда, – мы произведем на фабрике чистку. Поэт Шопел узнал о случившемся от репортера агентства «Трансамерика». Это произошло в кабинете Сакилы, с которым Шопел разговаривал о поэзии. Поэт побледнел. – Какой ужас! Комендадора придет в бешенство. Сегодня же возвращусь в Рио, пока она меня еще не вызвала… Сакила рассмеялся. – А статья, которую вы собирались написать о «трогательном поступке комендадоры»? Вы, Шопел, – великий поэт, наш самый великий современный поэт. Но вы не знаете рабочих и ничего не смыслите в рабочем движении. Напишите лучше хорошую поэму, а коммунистов предоставьте мне… Сакила опубликовал, используя агентство «Трансамерика», серию статей, направленных против Советского Союза. Эти статьи, изобиловавшие громкими, псевдореволюционными фразами, появлялись в крупных буржуазных газетах, и цензура департамента печати и пропаганды с удовольствием пропускала их. Что касается Сезара Гильерме Шалела, то, действительно, эти события вдохновили его на поэму, которая была напечатана крупным шрифтом в новом роскошнейшем лузитано-бразильском журнале, издаваемом совместно португальским министерством пропаганды и бразильским департаментом печати и пропаганды. В этой поэме Шопел выражал свое безысходное отчаяние по поводу эгоизма людей, их холодной материалистичности: Профессор медицинского факультета университета в Сан-Пауло Алсебиадес де Мораис, руководитель работ по оздоровлению долины реки Салгадо, не был удовлетворен положением дел и признавался в этом Венансио Флоривалу, когда они в канун карнавала[162] вместе летели на самолете из Куиабы в Сан-Пауло. Наедине с собой, в долине, говорил профессор владельцу фазенды, он долго размышлял о бразильских проблемах, об ответственности, возложенной на избранных – вершителей политических и экономических судеб страны. Размышления привели его к печальным выводам: никогда еще страна не стояла так близко к краю пропасти, никогда еще ей так сильно не угрожала катастрофа. – Сеньор доктор, не надо преувеличивать… Разговоры о том, что Бразилия находится на краю пропасти, я слышу с раннего детства. Но, как видите, и по сегодняшний день мы еще не скатились в эту пропасть… А теперь эта опасность грозит нам меньше, чем когда-либо: у нас сильное правительство; с политическими распрями, которые причиняли нам столько зла, покончено… Доктор покачал головой. – Покончено? Они никогда еще не были такими ожесточенными. Неужели полковник не видит опасности? Для профессора медицины она почти осязаема: рабочие никогда не были такими дерзкими, как теперь. Что он скажет об истории с макаронами комендадоры? Очень показательный случай. И даже в долине, в этой глуши, разве кабокло не продолжают занимать земли, которые правосудие объявило принадлежащими «Акционерному обществу долины реки Салгадо»? Кто мог подумать, что кабокло, вчера еще рабы, проявят такое упорство? И разве рабочие в долине не организовали уже свой профсоюз и не предъявили требований об удвоении оплаты сверхурочных часов именно сейчас, когда акционерное общество решило ускорить темп работ? – Да, эта история с кабокло – чистейшее безобразие. Я уже говорил Коста-Вале, что необходимо выгнать их вон, и как можно скорее. Но у него на этот счет свои соображения… – Очень спорные, полковник. И профессор излил душу в словах, которые у него никогда не хватало мужества высказать самому Коста-Вале: он боялся банкира. Коста-Вале – большой человек, говорил профессор бывшему сенатору, и он, Алсебиадес, принадлежит к числу его безусловных поклонников. Но, тем не менее, приходится признать, что его нынешняя политика может причинить стране серьезный ущерб: она, несомненно, усилит влияние коммунистов. Полковник удивился: – Но как, сеньор доктор, как? А вот как… Это политика американцев, политика Рузвельта. Она, может быть, хороша для такой великой, могущественной державы, как Соединенные Штаты. Я не стану отрицать достоинства американского правительства и его государственной системы, но для Бразилии такая политика опасна. Достаточно посмотреть, какими сомнительными личностями окружил себя Коста-Вале. Некоторые из них более чем подозрительны: например Эрмес Резенде и некий Сакила, выгнанный из партии коммунист, ныне – руководитель отделения агентства «Трансамерика» в Сан-Пауло. По существу, эти люди враждебны Новому государству, враждебны курсу международной политики правительства; все они – замаскированные заговорщики… Полковник принялся защищать Эрмеса Резенде: – Социолог – не коммунист. Правда, у него свои представления о социализме, несколько крайние. Но, в сущности, он славный малый, любит хорошо покушать, совершенно безобидный… – Безобидный… Не он ли назвал Гитлера «кровожадным зверем»? Профессор пришел в возбуждение: если и есть человек, способный спасти мир от красной опасности, – это Гитлер. А между тем что происходит? Ответственные влиятельные люди, такие как Коста-Вале, финансируют издательства, газеты и пресс-агентства, распространяющие так называемые демократические, а в действительности – прокоммунистические идеи. Издательство, основанное Шопелом и теперь находящееся в руках банкира, которое так хорошо начало свою деятельность с издания трудов Плинио Салгадо, теперь принялось печатать американских и английских философов, чьи экстремистские, подрывные идеи не останутся незамеченными для тех, кто прочтет хотя бы несколько страниц из их книг. Он, профессор Алсебиадес, во время своего пребывания в долине ознакомился с некоторыми произведениями этих врагов авторитарной формы правления… Издавать их – значит работать против самих себя; приставлять ружье к груди тех, кто только и способен выступить против коммунистов, приставлять ружье к груди фашистов – немцев Гитлера и итальянцев Муссолини. Профессор трагически развел руками: янки причиняют Бразилии великое зло, их влияние чрезвычайно опасно. – Но, сеньор доктор! Ведь у них – деньги, а мы зависим от этих денег… Нет, это не так, возражал профессор, деньги есть и у немцев, и немцы пытались вложить в Бразилии свои капиталы. Почему Бразилия продолжает оставаться в зависимости от Соединенных Штатов? Это чистейший абсурд, причины которого он не может понять. Немцы готовы финансировать индустриализацию страны, готовы помочь тому, чтобы Бразилия превратилась в великую державу. Немцам нужна могущественная, богатая, индустриализированная Бразилия, которая на американском континенте могла бы противостоять Соединенным Штатам. Каждый патриот легко поймет, какие преимущества дает сотрудничество с немцами. Сверх всего – гарантия быстрого искоренения коммунизма… Он не может понять, почему Коста-Вале, обладая землями долины реки Салгадо, предпочитает предоставлять их янки, имея возможность договориться с немцами… Результаты налицо: глухая борьба среди членов правительства, угрожающая даже его устойчивости, используется коммунистами в своих целях. Полковник Венансио Флоривал почесал покрытую седоватыми взъерошенными волосами голову: все это было чрезвычайно сложно. Конечно, профессор медицины в какой-то мере прав, но и Коста-Вале ведь не малое дитя: он не стал бы вбивать гвоздь без шляпки… Если он предпочел американцев, то, верно, прежде взвесил все возможности – в этом доктор Алсебиадес был уверен. А думать, будто действия Коста-Вале способствуют усилению коммунистов, – это дикий вздор. Самый непримиримый враг коммунизма в Бразилии – это Коста-Вале. Профессору нужны доказательства? Кто ходатайствовал перед доктором Жетулио о прекращении преследования Плинио Салгадо и других интегралистов после путча в мае 1938 года? Это был Коста-Вале, озабоченный тем, как бы коммунисты не извлекли для себя выгод из создавшейся ситуации. А что до него, Венансио Флоривала, он твердо убежден, что наступит час, когда все объединятся – американцы и немцы, Жетулио и Плинио Салгадо, начальник полиции и министр просвещения, Эрмес Резенде и профессор Алсебиадес. Это произойдет, когда Гитлер двинет свои войска на Москву… В этот час профессор увидит, что все подадут друг другу руки, чтобы сообща уничтожить коммунизм. И этот час скоро придет: бог не допустит, чтобы он не наступил… Самолет приземлился. Такси доставило путешественников к подъезду отеля, где останавливался Венансио. Была суббота накануне карнавала, и на улицах уже появлялись первые маски. На углах стояли продавцы серпантина и конфетти. В городе господствовало праздничное настроение. Венансио Флоривал, прощаясь с профессором, широко улыбнулся. – Забудьте ваши опасения, сеньор доктор. Постарайтесь в дни карнавала вознаградить себя за время, проведенное в скучном одиночестве в долине… Из такси, в котором он должен был ехать домой, профессор Мораис почти оскорбленно ответил: – Я осуждаю эту коллективную оргию, называемую карнавалом. Не собираюсь принимать в ней участия, – у меня есть свои принципы, полковник… Улыбка Венансио сменилась раскатом неучтивого смеха. – Вам же хуже, сеньор доктор! Небольшое развлеченьице никому не приносит вреда. Что касается меня, то я намерен закончить вечер в «Голубом шаре» в обществе Мерседес… Эти испанки – огонь! А я еще далеко не старик, сеньор доктор! Почти в то же время Жозе и Мариэта Коста-Вале высаживались из другого самолета в Рио-де-Жанейро. Карнавал они всегда проводили в Рио. Этот праздник в столице нельзя было сравнить с карнавалом в Сан-Пауло. Карнавал – прежде всего, столичный праздник, а для Мариэты он еще означал возможность провести четыре дня в обществе Пауло: танцевать с ним на великосветских балах, пить шампанское, совершать всякие безумства, допускаемые во время карнавала, пьянеть от одного взгляда Пауло. Мариэта была возбуждена, ее истомило ожидание этих дней, она торопила носильщиков, грузивших чемоданы в авто. Она редко виделась с Пауло после его возвращения из Буэнос-Айреса. Молодожены провели в Сан-Пауло у комендадоры всего лишь несколько дней, и Мариэта имела возможность остаться с Пауло наедине только один раз в чудовищно жаркий вечер после долгого и обильного обеда. Ей хотелось ласки, а он чувствовал себя усталым, отяжелевшим от обеда и вина, его клонило ко сну. Но, разумеется, он был очень нежен, повторял ей заверения в любви, говорил о том, как он по ней скучал, но одновременно клевал носом и с трудом сдерживал зевоту. Она хотела, чтобы он рассказал ей о своих планах на будущее, но он не пожелал распространяться на эту тему, заговорил о другом и в конце концов заснул. Она, взбешенная, ушла от него и, вернувшись домой, разразилась слезами. Вечером явился Пауло: пришел просить прощения. Но дом был полон народу, и им удалось поговорить наедине всего лишь несколько минут в саду. Он просил у нее прощения, и она с восторгом простила. А потом Пауло и Розинья уехали в Рио, куда отправилась и комендадора, которой невмоготу было оставаться в Сан-Пауло, где до сих пор все говорили о «случае с макаронами». Из Рио Пауло прислал Мариэте письмо: он еще раз объяснял свое поведение в тот злополучный вечер влиянием чрезмерной усталости и снова клялся в любви. Очень нежное письмо, страстное, полное ласковых слов и непохожее на его обычные послания, исполненные злословиями по адресу знакомых – письма иронические и без всяких сентиментальностей. Мариэта объяснила тон письма раскаянием Пауло в недавней размолвке, связалась с ним по междугородному телефону, чтобы сказать, что она его уже давно простила, что никогда еще она так его не любила, как теперь. От телефонного разговора у нее осталось впечатление, что Пауло в это время нервничал. Но она тут же забыла об этой детали, поглощенная заботами о туалетах, заказанных ею для карнавальных балов. Теперь она вознаградит себя за длительную разлуку с Пауло! В Рио появится возможность встречаться с ним наедине, это не Сан-Пауло, где в доме банкира ежедневно собирается много гостей, здесь не потребуется исполнять обязанности хозяйки. Планы Мариэты были хорошо продуманы: она убедит молодого человека – она уже зондировала почву у комендадоры – оставить службу в Итамарати и посвятить себя управлению фабриками тещи. Она рассчитывала, что ей удастся убедить Пауло, и надеялась в лице комендадоры и Розиньи найти верных союзниц. Она спросит, что для него надежнее: продолжать ли дипломатическую карьеру, всецело зависящую от колебаний политического курса, или мало-помалу заменить комендадору во главе ее предприятий? Они встретились вечером на балу. Мариэта была прекрасна: маскарадный наряд Марии-Антуанетты очень шел к ее облику аристократической дамы. А бедняжка Розинья так и не могла научиться одеваться: даже самые дорогие туалеты к ней не шли, и она, сидя рядом с Пауло, молчаливая и подавленная, походила скорее на мещаночку из предместья, попавшую на бал по недоразумению, чем на миллионершу – супругу самого элегантного молодого человека. Мариэта улыбнулась при виде такого контраста – Розинью она совершенно не принимала в расчет. Маски расступились и дали пройти супружеской паре: Коста-Вале с Мариэтой подошли к столику, за которым сидели Пауло, его жена и Шопел. Мариэта продолжала усмехаться. «Боже, до чего неэлегантна Розинья! На это стоит посмотреть», – думала она. Шопел первым увидел чету Коста-Вале, поднялся и приветствовал Мариэту: – Ваше величество! Позвольте самому смиренному из подданных поцеловать вашу руку. Пауло и Розинья тоже поднялись со своих мест. Не успев еще поздороваться, Розинья от удовольствия захлопала в ладоши и начала рассказывать Мариэте: – Знаешь новость, Мариэта? Ах, нет! Ты не можешь еще ее знать – это секрет. Она только завтра будет напечатана в «Диарио офисиал»…[163] – Что такое? – бледнея спросила Мариэта. – Пауло получил назначение в Париж. Через две недели мы уезжаем… – Поздравляю вас, сеньор хитрец!.. – сказал Коста-Вале. – Париж – это стоящее дело… – Это – лучший свадебный подарок… – добавила Розинья. Оркестр заиграл самбу. Мариэта с трудом произнесла: – Потанцуем, Шопел? Поэт толстыми ручищами обнял ее за талию. Лицо его сверкало от пота. Несколько минут они танцевали молча. Мариэта механически двигалась в танце, не отвечая даже на бесконечные приветствия друзей и знакомых. Спустя некоторое время она спросила: – Ты знал об этом назначении? «Почему мне всегда приходится участвовать в развязках романов Пауло? Он развлекается, а я должен утирать слезы его возлюбленных!» – внутренне возмутился Шопел и ответил: – Я узнал об этом только сегодня… Воцарилось продолжительное молчание. Вдруг Мариэта сказала: – Я думаю тоже отправиться в Париж. Вот уже почти два года, как я не была в Европе… – Ах! Если бы и я мог поехать… – завистливо вздохнул поэт. – Принять ванну цивилизации на прославленных берегах Сены! – Затруднение для меня… – объясняла Мариэта почти совершенно спокойным голосом и с легкой улыбкой торжества на тонких губах, – затруднение для меня в занятости Жозе. Ему совершенно невозможно путешествовать. Но теперь я воспользуюсь отъездом Розиньи и Пауло и поеду вместе с ними… «Ага! От нее Пауло не так легко будет избавиться, это не Мануэла… У нее есть деньги и, кроме того, совершенно нет стыда…» – думал Шопел, высказывая вслух свое полное одобрение планам Мариэты: – Вы превосходно поступаете, дона Мариэта. Никому не вынести безвыездно два года подряд в Бразилии. Здесь задыхаешься, задыхаешься и тупеешь… Из-за своего столика, в одиночестве – Розинья танцевала с Коста-Вале – Пауло следил взглядом за Мариэтой. Предстояло мучительное объяснение с упреками и жестокими словами. Надо быть готовым к взрыву отчаяния со стороны любовницы. Но Париж стоит неприятного ужина… Это случилось на второй день карнавала, когда на улицах царило особенно бурное оживление, когда, позабыв все на свете, весь город пел и танцевал; в этот день Жоан первый раз в жизни увидел своего сына. Трибунал безопасности приговорил Зе-Педро, Карлоса и остальных товарищей, арестованных в прошлом году, к тюремному заключению – от шести до восьми лет. Осужденные уже были отправлены на далекий остров Фернандо-де-Норонья, затерявшийся среди Атлантического океана между Бразилией и Африкой. Один лишь молодой португалец Рамиро еще оставался в Сан-Пауло в госпитале, так как был болен. Жестокие пытки, которым он был подвергнут, почти совсем его искалечили, и ему предстояла операция. После операции и его отправят в темном трюме грузового парохода на пустынный и суровый остров. Жозефу выпустили из сумасшедшего дома. Она не выздоровела. Жила у своих родителей и никого не узнавала, даже собственного ребенка. Тихая помешанная, она лишь постоянно повторяла слова, запечатлевшиеся в ее памяти в страшные ночи пыток. Со здоровьем Руйво тоже было плохо: он снова похудел, казалось, состоял только из кожи и костей; не переставая кашлял, каждый вечер его била лихорадка. Но он не жаловался, не бросал работу, и пришлось в порядке партийной дисциплины обязать его более или менее регулярно посещать доктора Сабино. В тяжелых условиях нелегального существования, в которых они все теперь находились, систематическое лечение было невозможно. После ареста Карлоса и Зе-Педро полиция не давала партийной организации ни минуты покоя. За последние месяцы она побывала по всем имеющимся у нее адресам, арестовывала людей направо и налево, избивала их, грозила им наказанием, обещала большую награду за выдачу Жоана и Руйво. Теперь, при отсутствии контроля со стороны парламента, полиции отпускались огромные средства; кадры сыщиков были утроены; огромная сеть шпионов и осведомителей охватила весь город: действовала на каждой фабрике, в домах, где почти все швейцары были связаны с полицией, в учебных заведениях – всюду. В таких условиях организовать встречу товарищей представляло собой сложную задачу; проводить собрания становилось все труднее: за квартирами сочувствующих шла постоянная слежка. Полиция зажимала партийную организацию в кольцо, затрудняла ей малейшее движение, настойчиво разыскивала районное руководство. Постоянные полицейские облавы влекли за собой аресты все новых и новых товарищей. Сделать на стене надпись стало отчаянным делом, почти неизменно заканчивавшимся арестом исполнителей, особенно с тех пор, как были введены в действие радиопатрули и машины с сыщиками все ночи напролет колесили по улицам. Полицейские агенты проникали на фабрики в качестве рабочих, и ячейки в полном составе попадали в лапы полиции, прежде чем рабочие успевали распознать провокаторов. Это была трудная, мучительная задача: заполнять постоянно образовывающиеся бреши в организации. Нередко случалось, что полиция арестовывала весь местный комитет, и тогда работа целого городского района оказывалась дезорганизованной. А вербовка новых кадров в таких условиях требовала особенной бдительности: ведь люди, связанные с полицией, только и ждали, чтобы их приняли в партию. Долгие месяцы молчаливой и упорной работы, месяцы без значительных уличных выступлений, когда самый малый успех обходился ценою свободы товарищей, ценою существования низовых ячеек. Трижды за этот период пришлось спасать нелегальную партийную типографию от напавшей на ее след полиции. В первые два раза успели спасти маленький печатный станок и шрифты. Но в третий раз пришлось бросить все шрифты, бумагу, уже отпечатанные материалы и почти из-под самого носа полиции, когда сыщики уже окружали дом, унести только один станок. Наступил тяжелый период, и на время пришлось прервать печатание листовок. Наборщики стали приносить в карманах из типографий, где они работали, шрифты, и так, мало-помалу, ценою повседневной самоотверженной работы была восстановлена партийная типография. Нечего и говорить, каких трудностей стоило находить помещения, где бы могли скрываться члены секретариата. Руководители – в особенности Руйво и Жоан – не должны были подолгу оставаться на одной и той же квартире: полицейские шпионы могли ее обнаружить. В этот период члены партии показали всю свою преданность делу. Нашлись, конечно, и такие, кто дезертировал, испугавшись тюрьмы, или заговорил, не выдержав пыток, но они составляли меньшинство. Члены партии сопротивлялись и продолжали работу. После событий на фабрике комендадоры полицейский террор стал еще более жестоким. Много рабочих было арестовано, а фабрику буквально наводнили агенты полиции. Демонстрация студентов на площади Сан-Франсиско в знак протеста против гитлеровской угрозы Чехословакии, была разогнана полицейскими дубинками. Для шпионской сети полиция использовала и членов бывшего «Интегралистского действия». Газеты требовали «еще более решительных мер для подавления коммунизма». Сыщики носили при себе фотографии Руйво, заснятые в один из его прошлых арестов; показывали их дворникам, швейцарам, прислуге, разносчикам, посыльным, добавляя, что изображенный на них человек выкрасил себе волосы в черный цвет. Фотографий Жоана у них не было, и тут им приходилось ограничиваться более или менее точным описанием его примет, полученным от Эйтора Магальяэнса. В таких условиях Жоан был вынужден со все возраставшим нетерпением дожидаться благоприятного случая для встречи с Марианой и своим сыном. Он решил для этого воспользоваться последним днем карнавала, когда весь город пел и танцевал. Жоану пришлось нарядиться в карнавальный костюм, надеть маску и в таком виде пройти по улицам, где веселилась толпа. На каждом шагу его останавливали, приглашая принять участие в круговой самбе или хороводе. Он вырывался и шел дальше: ему хотелось поскорее увидеть Мариану, прижать ее к сердцу; взглянуть на ребенка, о котором он столько мечтал. Наконец он добрался до места, где его ждала жена. Тихий квартал казался совершенно необитаемым, – должно быть, все ушли на праздник. Маркос де Соуза устроил встречу в доме одного сочувствующего, тоже архитектора, – своего приятеля. Маркос, прося предоставить ему помещение, рассказал приятелю только часть правды, и хозяин дома ничего не знал о том, кто такой Жоан. Мариана явилась сюда с ребенком еще с утра. Как только пришел Жоан, хозяин с ними распрощался: – Я ухожу на карнавал. Мой дом – в вашем распоряжении. Оставшись наедине, они слились в долгом и крепком объятии, неспособные в первый момент выговорить хотя бы слово. Глаза Марианы увлажнились. Ее рука гладила голову, худое лицо и волосы мужа. Жоан целовал жену в глаза, в лицо, в губы. Она с сокрушением смотрела на него: – Какой ты худой! Жоан улыбнулся. – Как ты хороша… Это была правда: никогда еще Мариана не представлялась ему такой прекрасной; материнство придало ее красоте новые простые и изумительные черты и сделало эту красоту совершенной. – Пойдем… – сказала она и потянула его за руку. В соседней комнате на кровати архитектора спал ребенок. Жоан замер на месте, затаил дыхание, глаза его застилало туманом, он еле видел. – Мой сын… – Он взглянул на Мариану. – Похож на тебя… К счастью, он в мать… – А глаза у него твои… – сказала Мариана. – Когда мне становится грустно, достаточно взглянуть в его глаза, и тогда кажется, что ты со мной. Он мне очень помогает, Жоан: целыми часами я с ним разговариваю. Я ему рассказываю, он отвечает лепетом… и это меня радует… Как хорошо, Жоан… Услышав голоса, ребенок проснулся, зашевелил ручками, открыл глазки. – Твои глаза, видишь? Точь-в-точь… В это время под окнами прошла, направляясь на карнавал, веселая компания в масках, и этот шум испугал ребенка. Мариана взяла малютку на руки, чтобы его успокоить. Жоан смотрел на мать и на ребенка, и сердце его учащенно билось. Он вспоминал, какой была Мариана два года назад, когда он ее впервые увидел, придя на день ее рождения для того, чтобы передать партийное задание. Сколько событий произошло за эти два года… И сама Мариана уже не была прежней неопытной девушкой, которая, поддавшись первому побуждению, отправлялась расписывать лозунгами стены, подвергая себя опасности. Теперь это была женщина-коммунистка, полная чувства ответственности, готовая без единого протеста перенести длительную разлуку с мужем. Жоан знал о том, как идет работа Марианы: ее комитет был самым активным в городе, ей удалось уберечь свою организацию от полиции, и даже в период беременности она не прекращала работы. Когда родился ребенок, она поручила его заботам матери и снова все свое время отдавала партии. Сколько раз приходилось Жоану слышать от товарищей, которые даже не подозревали об узах, связывавших его с Марианой, восторженные похвалы товарищу Изабеле (это была ее нынешняя подпольная кличка); ее выдвигали как пример самоотверженности, ума, революционной бдительности и серьезности характера. Он даже слышал историю об одном товарище – студенте, недавно принятом в партию, – который влюбился в Мариану и предложил выйти за него замуж. Жоану рассказали об этом случае, об отчаянии Марианы, не знавшей, как отказать юноше, не обидев его, и вместе с тем не открыть ему, что она замужем. Однако затруднение разрешилось само собой: живот Марианы увеличивался с каждым днем, молодой человек это заметил и все понял. По улице прошла вторая шумная компания масок. Ребенок вглядывался любопытными глазенками, стараясь определить, откуда исходят эти необычные для его слуха звуки. Мариана протянула сына Жоану. – Мама, которая целыми днями с ним возится, говорит, будто ты совсем не любишь маленьких… Жоан принял от нее сына. За него, за других малюток, за ребенка Жозефы борются они, стараясь изменить этот мир. Сейчас, держа на руках сына, он как бы осязал цель этой борьбы, смысл своей тяжелой, суровой жизни. Он нежно прижал к груди своего малютку. Мариана обняла сына и отца, склонила голову на плечо Жоана. Она заметила задумчивое выражение его потемневших глаз, оторвавшихся от малютки. – О чем ты думаешь? – Ты знаешь, с того дня, как он родился, мне ничего так не хотелось, как увидеть его и каждый день смотреть на него и на тебя тоже. Нужно ли об этом говорить? Мариана поцеловала мужа, нежно взяла из его рук ребенка. – Такой день наступит… И в этот день будет праздник куда лучше, чем нынешний карнавал… Так, втроем, они прильнули друг к другу. Ребенок улыбался Жоану, и глазки его блестели. А Жоан нежно прижимал к груди своего сына! Тогда же, в феврале 1939 года, два человека встретились и узнали друг друга в толпе солдат и штатских на границе Франции и Испании. В ту зиму трагические колонны беженцев пересекали Пиренеи[164]. Нацистские летчики из легиона «Кондор»[165] кружились над уходившими людьми, били по ним из пулеметов, оставляя преступный след – трупы стариков, женщин и детей. Повозки, запряженные ослами и мулами, подталкиваемые уставшими людьми, детские коляски, превращенные в тележки, – самые разнообразные и примитивные средства передвижения были приспособлены для перевозки скудного имущества беглецов. Одеяла, простыни, тряпье, старомодные чемоданы, ящики, изображения католических святых – таков был их скарб. Вместе с ним везли парализованных дедушек и бабушек, а также новорожденных младенцев. Итальянские солдаты из фашистских легионов Муссолини и мавры генерала Франко свирепо преследовали по пятам беглецов. Случалось, что кое-кто отставал, тогда цепи вражеских солдат отрезали их от основной массы, и для них все было кончено. Белизну снега обагряла кровь. Под лишенными листвы деревьями лежали трупы. Женщина, еще совсем молодая, шла, неся на руках безжизненное тельце ребенка. Рядом с ней, опираясь на костыль, шел и плакал старик – может быть, дедушка мертвого малютки. Аполинарио, в форме майора испанской республиканской армии, старался поддержать порядок среди своих солдат. – Мы не беглецы. Мы отступаем как солдаты Республики, сохраняя дисциплину и порядок… Его авторитет был велик, легенды создавались вокруг имени этого молодого бразильского офицера; его подвиги были воспеты в боевых песнях. Вокруг снег и холод, голые скалы, страшная зима поражения, зловещие колонны отступавших. Аполинарио вспомнились описания другого отступления на северо-востоке Бразилии, в пору засухи[166]. Но здесь было еще страшнее: все население – тысячи и тысячи семей – покидало свою проданную родину, оставляя все, что любило, что составляло до сих пор его существование. Население уходило в чужие края, чтобы вновь начать жизнь в стране – с чужим языком, с чужими обычаями. Взоры обращались назад, на пройденный путь, как бы прощаясь с родными пейзажами, с землей отечества. Три роты республиканских солдат, последними пересекавшие Пиренеи, с трудом пробирались сквозь толпы беглецов. Аполинарио командовал одной из рот, и ему был дан приказ прикрывать отступление двух других рот и гражданского населения: франкисты приближались. Аполинарио сказал одному из своих офицеров: – За нами остается честь отступать, сражаясь. Покажем фалангистам, чего стоят республиканские солдаты… Они удерживали горный перевал, пока отступали две другие роты и охраняемая ими масса гражданского населения. Солдаты Франко и Муссолини рвались вперед, одержимые жаждой убивать. Их встретил сосредоточенный огонь роты Аполинарио. Так, сражаясь, защищая каждую пядь горной тропы, рота Аполинарио отступала к границе, давая время спастись гражданскому населению. Это были последние республиканские солдаты, и Аполинарио перешел с ними границу только после того, как ее перешел последний штатский. Французские крестьяне приносили испанским беженцам пищу и вино. Здесь, по ту сторону границы, уже находились две другие роты и огромная масса беженцев. Была ночь, мороз, ледяной ветер, голод. Солдаты срубали деревья и разводили костры, вокруг которых собирались измученные беглецы. И в эту ночь Аполинарио вновь повстречался с сержантом Франтой Тибуреком, ставшим теперь лейтенантом. Чех, руководивший группой солдат, которые раскладывали костры, тотчас же узнал своего старого знакомца. – Ба! Да это же бразилец… За годы войны Аполинарио видел столько разных лиц, сталкивался с людьми стольких национальностей, что в первую минуту не распознал, кто этот лейтенант, где он с ним встречался. – Так вы меня не припоминаете? Франта Тибурек, сержант, чех из бригады имени Димитрова в те времена, когда еще существовали интернациональные бригады… После их ликвидации я остался в Испании… Мы встречались с вами, вспомните… И вдруг вся сцена возникла в памяти Аполинарио: он вспомнил сержанта, перебегавшего поле и принятого ими за нациста – убийцу крестьянского семейства, вспомнил, как затем этот сержант дал ему газету с известиями о забастовке в Сантосе и как потом они вместе пили за здоровье Престеса и Готвальда. Они обнялись, и чех сказал: – Кончилась наша война… Но если они воображают, что она закончена навсегда, они глубоко заблуждаются. Наступит пора, когда испанский народ снова вернется к своим очагам, и в этот день я желал бы опять быть с ним вместе… Он обернулся назад, к испанской границе; где-то там далеко находилась могила Консоласьон – девушки из Мадрида, которую он любил. Так же, как и Аполинарио, после роспуска интернациональных бригад он оставался в Испании. Оторвал взгляд от испанской земли и пошел рядом с бразильским офицером. – Завтра мы должна отправиться в ближайший пункт – кажется, он называется Пра-де-Мольо – и там сдать оружие французским властям… Аполинарио утвердительно кивнул: – Да, я уже это знаю… Ледяной ветер проникал сквозь шинели, обжигал. Франта Тибурек вдруг остановился и неожиданно спросил: – А как идут дела в вашей стране? – Плохо. Фашистское правительство, полицейский террор. Убивают наших товарищей… Лицо чеха – честное лицо рабочего – отразило волновавшие его чувства. – Вы, конечно, знаете, что происходит в Чехословакии? Теперь, когда с Испанией покончено, Гитлер готовится напасть на мое отечество… С момента мюнхенского сговора я нахожусь в том же положении, что и вы… Мысли мои – в Праге. Эти лондонские и парижские политиканы продали и Испанию, и Чехословакию… – Они еще гнуснее, чем Гитлер… – заметил Аполинарио. – Трудно решить, кому отдать предпочтение: шакалам или тиграм… Они пошли молча. У зажженных костров грелись солдаты, женщины, старики. Одна женщина нежным голосом пела ребенку колыбельную песенку. Франта Тибурек сказал: – Так или иначе, но я возвращусь в Прагу. Партии сейчас очень нужны люди. Я возвращусь во что бы то ни стало. Там сейчас трудная пора. – Он закурил. – А вы знаете, что здесь происходит? Всех бросают в концентрационные лагери. – Знаю… – Голос лейтенанта громко и решительно звучал в тишине ночи: – В первые дни они еще могут дать некоторые поблажки. Но затем все сведется к тюремному режиму. Как будто преступники мы, а не Франко, будто мы – враги Франции… Я выполню долг солдата до самого конца, но после того как мы сдадим оружие, я попытаюсь бежать. Так или иначе, доберусь до Праги. И действительно, на следующий день французские жандармы приказали и солдатам и штатским отправиться в Пра-де-Мольо. Там уже их дожидались представители властей. Произошла печальная церемония сдачи оружия. Солдаты складывали винтовки на землю, некоторые при этом плакали. Поблизости от деревни участок земли был обнесен колючей проволокой: это лагерь, где им предстояло впредь находиться. Подготовку к побегу взял на себя Аполинарио. В качестве командира роты он пользовался некоторыми мелкими преимуществами: мог выходить из лагеря для переговоров с представителями власти. Нетерпение Франты Тибурека возрастало. Он дошел почти до отчаяния, когда в середине марта стало известно о вступлении гитлеровцев в Прагу и ликвидации Чехословацкой республики[167]. Аполинарио удалось добыть крестьянскую одежду для себя и для Франты. Французские товарищи снабдили их деньгами и адресами. В одну из ночей они бежали. В Париже они расстались: Франта пытался пробраться в Прагу, а Аполинарио даже не знал, куда ему направиться. Газеты писали о предстоящей войне Гитлера против Советского Союза. Нацисты угрожали Польше. Весна наступала при зловещих предзнаменованиях. – Прощай, друг… – сказал чех, обнимая бразильца. – Может быть, мы с тобой еще встретимся: ведь мир так мал… – Малы и мелки только некоторые люди… – возразил Аполинарио. – Видишь: со всех сторон опасность, нацисты наступают. И тем не менее, я никогда еще не был так уверен в нашей победе, как теперь. Мы потеряли Мадрид, потеряли Прагу, и все же, прощаясь с тобой, я уверен, что испанцы и чехи не побеждены. – Сталин хотел защитить Чехословакию, но Бенеш на это не согласился. Он, как и многие другие, предпочтет рабство у Гитлера власти народа. И все же никто не сможет помешать нашей победе. Я это знаю… – Мы идем трудной дорогой, пересекаем болото. Но конец этого пути – ясный и счастливый, я в этом уверен. На границе я видел одного старого крестьянина. Переходя на французскую землю, он обернулся к испанской земле и сказал: «До свидания, мы еще вернемся, мать!» Я испытывал малодушие, но эта фраза старого крестьянина возвратила мне душевное мужество. Франта Тибурек улыбнулся. – Да! Мы победим, потому что мы владеем идеей, а это – самое сильное оружие. И нет, мой друг, на свете такого ружья, пулемета или пушки, которые могли бы уничтожить идею. Вот почему никому никогда не удастся уничтожить Советский Союз, ибо он создан во имя идеи братства и счастья людей. Я надеюсь встретить тебя в один прекрасный день в освобожденной Праге, когда мы будем строить социализм в Чехословакии… – И он еще раз обнял Аполинарио и, по старому славянскому обычаю, расцеловал его в обе щеки. – Приеду, разумеется, приеду… – ответил ему бразилец. Поезд отошел от утонувшей в сугробах станции. Огни паровоза осветили снежную мглу. Аполинарио махал на прощание рукой и повторял: – До свидания, друг, до свидания… |
||||
|