"Сравнительные жизнеописания" - читать интересную книгу автора (Плутарх)Марцелл1. Марк Клавдий, пятикратный консул Рима[1], был, как сообщают, сыном Марка и первый носил фамильное имя «Марцелл», что, по словам Посидония, означает «Ареев», или «воинственный»[2]. И верно, он был опытен в делах войны, крепок телом, тяжел на руку и от природы воинствен, но свою неукротимую гордыню обнаруживал лишь в сражениях, а в остальное время отличался сдержанностью и человеколюбием; греческое образование и науки он любил настолько, что людей, в них преуспевших, осыпал почестями и похвалами, но сам, постоянно занятый делами, не достиг той степени учености, к которой стремился. Если, как говорит Гомер[3], бывали мужи, которым то к их числу принадлежат и тогдашние вожди римлян: в молодости они воевали с карфагенянами из-за Сицилии, зрелыми мужами – с галлами, защищая самое Италию, а уже в старости снова бились с карфагенянами и Ганнибалом, ибо старость не означала для них, как для простых граждан, отдыха от военной службы, но в силу их благородства, опыта и отваги римляне неизменно поручали им верховное командование и другие высокие должности в войске. 2. Марцелл был искушен во всех видах боя, но в поединках превосходил самого себя; не было случая, чтобы он не принял вызова, ни чтобы вызвавший его вышел из схватки живым. В Сицилии он спас от гибели своего брата[4] Отацилия, прикрыв его щитом и перебив нападавших. За эти подвиги он еще молодым человеком часто получал от полководцев венки и почетные дары, и когда имя его стало широко известно, народ избрал его эдилом высшего разряда[5], а жрецы – авгуром. Исполняющему эту жреческую должность закон поручает наблюдение и надзор за гаданиями по птицам. Будучи эдилом, он оказался вынужден, вопреки своему желанию, начать судебное преследование. Дело в том, что у него был сын, тоже носивший имя Марцелл, мальчик поразительной красоты, славившийся в Риме и своей наружностью и, не в меньшей мере, скромностью и хорошим воспитанием. Он приглянулся Капитолину, товарищу Марцелла по должности, человеку распутному и наглому, и тот сделал ему грязное предложение. Мальчик сначала сам ответил отказом, а когда Капитолин повторил свое предложение, открыл все отцу, и Марцелл в негодовании обратился с жалобой в сенат. Перепробовав множество всяческих уверток и отписок, Капитолин апеллировал к народным трибунам, но те не приняли его апелляцию, и тогда он прибегнул к отрицанию обвинения в целом. А так как разговор его с младшим Марцеллом происходил без свидетелей, сенат решил вызвать самого мальчика. Видя его смущение, слезы и смешанный с неподдельным гневом стыд, сенаторы, не требуя никаких иных доказательств, признали Капитолина виновным и присудили его к денежному штрафу; на эти деньги Марцелл заказал серебряные сосуды для возлияний и посвятил их богам. 3. Едва успела закончиться – на двадцать втором году – первая война с Карфагеном, как у Рима снова начались столкновения с галлами. В Италии у подножия Альп обитало кельтское племя инсубров; могущественные и сами по себе, инсубры стали собирать войско, а сверх того пригласили галлов-наемников, называемых гезатами[6]. Казалось чудом и необыкновенной удачей, что Кельтская война не разразилась одновременно с Пунической, но что галлы, словно дожидаясь своей очереди, честно и справедливо соблюдали условия мира и лишь по окончании боевых действий бросили вызов отдыхающим от трудов победителям. Тем не менее война очень тревожила римлян – и потому, что вести ее приходилось с соседями, на собственных границах, и по причине старинной славы галлов, которых римляне, по-видимому, страшились больше всякого другого противника: ведь когда-то даже их город оказался в руках галлов, после чего был принят закон, освобождающий жрецов от службы в войске во всех случаях, кроме одного – новой войны с галлами. О тревоге, охватившей город, свидетельствовали и самые приготовления (говорят, что ни до того, ни впоследствии римляне не собирали так много тысяч бойцов), и невиданные прежде жертвоприношения. Обычно избегающие всего варварского и чужестранного и в своих суждениях о богах следующие, насколько это возможно, греческой умеренности, римляне тут, когда вспыхнула эта война, вынуждены были покориться неким прорицаниям в Сивиллиных книгах и на Бычьем рынке зарыли живьем в землю двоих греков – мужчину и женщину – и двоих галлов – тоже мужчину и женщину; по этой причине и до сих пор совершаются в ноябре тайные священнодействия, видеть которые грекам и галлам воспрещено. 4. Первые столкновения, приносившие римлянам то серьезные успехи, то не менее серьезные неудачи, решающего значения, однако, не имели. Когда же консулы Фламиний и Фурий[7] с большим войском двинулись на инсубров, река, которая бежит через землю Пиценов, как сообщали очевидцы, потекла кровью, пошел слух, что в окрестностях города Аримина в небе показались три луны, а жрецы, наблюдавшие во время консульских выборов за полетом птиц, решительно утверждали, что публичное провозглашение новых консулов было неправильным и сопровождалось зловещими предзнаменованиями. Поэтому сенат немедленно отправил в лагерь письмо, призывающее консулов как можно скорее вернуться и сложить с себя власть, не предпринимая в качестве должностных лиц никаких действий против неприятеля. Получив это письмо, Фламиний распечатал его лишь после того, как, вступив в сражение, разбил варваров и совершил набег на их страну. Когда он с богатой добычей возвратился в Рим, народ не вышел ему навстречу и за то, что консул не сразу откликнулся на зов и не подчинился посланию сената, он обнаружил оскорбительное высокомерие, едва не отказал ему в триумфе, а тотчас после триумфа лишил его власти, принудив вместе с коллегою клятвенно отречься от должности. Вот до какой степени предоставляли римляне всякое дело на усмотрение богов и даже при самых больших удачах не допускали ни малейшего пренебрежения к прорицаниям и другим обычаям, считая более полезным и важным для государства, чтобы их полководцы чтили религию, нежели побеждали врага. 5. Так Тиберий Семпроний, которого горячо любили в Риме за храбрость и безукоризненную честность, будучи консулом, назвал своими преемниками Сципиона Назику и Гая Марция, и те, приняв командование войсками, уже прибыли в свои провинции, как вдруг Тиберий, просматривая священные книги, случайно открыл старинный обычай, прежде ему не знакомый. Обычай этот состоял в следующем. Если должностное лицо наблюдает за полетом птиц в специально для этого нанятом за пределами города доме или шатре и, не получив надежных замечаний, вынуждено по какой-либо причине вернуться в город, надлежит отказаться от нанятого прежде помещения, выбрать другое и произвести наблюдения еще раз, с самого начала. Тиберий, как видно, об этом не знал и объявил упомянутых выше Сципиона и Марция консулами, дважды воспользовавшись одним и тем же шатром. Позже, обнаружив свою ошибку, он доложил обо всем сенату, который не пренебрег столь, казалось бы, незначительным упущением и написал новым консулам, а те, оставив свои провинции, быстро вернулись в Рим и сложили с себя власть. Но это случилось позднее, а почти в то же время, о котором рассказывается здесь, двое жрецов из числа самых известных лишились жреческого сана: Корнелий Цетег – за то, что, передавая внутренности жертвенного животного, нарушил должную очередность, Квинт Сульпиций – за то, что у него во время жертвоприношения упала с головы шапка, которую носят так называемые фламины. А когда диктатор Минуций назначил начальником конницы Гая Фламиния и вслед за этим раздался писк мыши, которую называют «сорика» [sorex][8], римляне отвергли и самого диктатора и его начальника конницы и выбрали на их место других. Но, соблюдая строжайшую точность в таких мелочах, они остаются совершенно свободны от предрассудков, ибо ничего не меняют в своих старинных обычаях и никогда их не преступают. 6. Итак, Фламиний и его коллега клятвенно отказываются от должности, после чего интеррексы[9] объявляют консулом Марцелла; вступив в должность, он избирает себе в коллеги Гнея Корнелия. Есть сведения, что галлы неоднократно предлагали римлянам заключить договор и что мира желал сенат, а Марцелл убеждал народ продолжать войну. Тем не менее мир был заключен, и тут, по-видимому, военные действия возобновили гезаты, которые перевалили через Альпы, присоединились к гораздо более многочисленным инсубрам (гезатов было всего тридцать тысяч) и, подстрекнув их к мятежу, уверенные в успехе, немедленно двинулись на город Ацерры, расположенный за рекою Пад, а царь гезатов Бритомарт с десятью тысячами своих воинов принялся опустошать земли, лежащие вдоль Пада. Узнав о действиях Бритомарта, Марцелл оставил при Ацеррах своего коллегу со всею тяжелой пехотой и третьей частью конницы, а сам с остальными всадниками и примерно шестьюстами легко вооруженных пехотинцев бросился по следам десяти тысяч гезатов, не останавливаясь ни днем, ни ночью, пока не настиг их подле Кластидия, галльского поселения, незадолго перед тем покорившегося римлянам. Ему не пришлось дать своим людям хоть немного передохнуть: противник вскоре заметил его появление, но отнесся к этому с полным пренебрежением, потому что пехотинцев у Марцелла было очень мало, а конницу варвары вовсе в расчет не принимали. Ведь они и вообще были отличными всадниками и более всего полагались на свое искусство в конном сражении, а тут еще вдобавок намного превосходили римлян числом. И вот, не медля ни мгновения, они со страшными угрозами стремительно ринулись на неприятеля, словно решившись истребить всех до одного; впереди скакал сам царь. Опасаясь, как бы гезаты не обошли и не окружили его маленький отряд, Марцелл приказал илам[10] всадников разомкнуться и вытягивал свой фланг до тех пор, пока боевая линия римлян, потеряв в глубине, длиною почти что сравнялась с вражеской. Он был уже готов броситься вперед, как вдруг его конь, встревоженный неистовыми криками врагов, круто повернул и понес его назад. Испугавшись, как бы это не внушило римлянам суеверного страха и не вызвало смятения, Марцелл быстро рванул поводья и, снова обратив лошадь к неприятелю, стал молиться Солнцу, словно круг этот он описал не случайно, а умышленно. (Дело в том, что у римлян принято, вознося молитву богам, поворачиваться на месте). А позже, когда бой уже начался, он дал обет Юпитеру-Феретрию принести ему в дар самый красивый из вражеских доспехов. 7. В это время царь галлов заметил его и, по знакам достоинства узнав в нем полководца, выехал далеко вперед, ему навстречу, громким голосом вызывая на бой; то был человек огромного роста, выше любого из своих людей, и среди прочих выделялся горевшими как жар доспехами, отделанными золотом, серебром и всевозможными украшениями. Окинув взглядом вражеский строй, Марцелл решил, что это вооружение – самое красивое и что именно оно было им обещано в дар богу, а потому пустил коня во весь опор и первым же ударом копья пробил панцирь Бритомарта; сила столкновения была такова, что галл рухнул на землю, и Марцелл вторым или третьим ударом сразу его прикончил. Затем, соскочив с коня и возложив обе руки на оружие убитого, он сказал, обращаясь к небесам: «О Юпитер-Феретрий, взирающий на славные подвиги военачальников и полководцев в сражениях и битвах, призываю тебя в свидетели, что я – третий из римских предводителей, собственной рукою сразивший вражеского предводителя и царя, и что, одолев его, я посвящаю тебе первую и самую прекрасную часть добычи. А ты и впредь даруй нам, молящимся тебе, такую же добрую удачу». После этого конница начала бой – не только с вражескими всадниками, но и с пехотинцами (те и другие стояли вперемешку) и одержала удивительнейшую, беспримерную победу: ни до того, ни после – никогда, как говорят, не случалось, чтобы столь малое число всадников победило столь многочисленную конницу и пехоту. Перебив большую часть потерпевших поражение галлов и захватив их оружие и прочее имущество, Марцелл вернулся к своему товарищу по должности, который очень неудачно действовал против кельтов близ самого большого и густо населенного из галльских городов. Город этот назывался Медиолан, тамошние кельты считали его своей столицей, а потому защищались очень храбро и, в свою очередь, осадили лагерь Корнелия. Но когда прибыл Марцелл, гезаты, узнав о поражении и гибели своего царя, ушли, и Медиолан был взят, а прочие города кельты сами не стали удерживать, полностью сдавшись на милость римлян, которые и даровали им мир на условиях умеренных и справедливых. 8. Сенат назначил триумф одному Марцеллу, и лишь немногие из триумфальных шествий вызывали столько восхищения своей пышностью, богатством, обилием добычи и могучим сложением пленных, однако особенно радостное и совершенно новое зрелище явил собою сам полководец, несущий в дар богу доспех убитого галла. Свалив высокий, прямой и легко поддающийся топору дуб, он обтесал нижнюю часть ствола в форме трофея, а потом привязал и подвесил к нему захваченное в поединке оружие, расположив и приладив все части в должном порядке. Когда шествие двинулось, он, подняв трофей, взошел на запряженную четверкой колесницу и сам провез через город прекраснейшее и достойнейшее из украшений своего триумфа. За ним следовали воины в самом лучшем вооружении, распевая песни и победные гимны, сочиненные ими в честь бога и своего полководца. Когда процессия достигла храма Юпитера-Феретрия, Марцелл вошел в храм и поставил обещанный дар – третий и вплоть до наших дней последний из таких даров. Первым Ромул[11] принес в храм оружие Акрона, царя Ценинского, вторым был Корнелий Косс, убивший этруска Толумния, за ним следует Марцелл, победитель галльского царя Бритомарта, после Марцелла же не было никого. Бог, которому приносят эти дары, называется Юпитером-Феретрием; иные производят это имя от греческого слова «феретреуомай» [pheretréuomai, «быть носимым в торжестве»] (в ту пору латинский язык был еще сильно смешан с греческим), другие считают, что это прозвище Зевса-громовержца («поражать» – по-латыни «ферире» [ferire]). Третьи говорят, что имя Феретрий произошло от ударов, которые наносят в бою: ведь и теперь еще, преследуя врага, римляне то и дело кричат друг другу: «Фери!» [feri] – что значит «Бей!». Вообще снятые с убитого неприятеля доспехи называются по-латыни «сполиа», те же, о которых идет речь у нас, имеют особое название «опимиа». Сообщают, правда, что Нума Помпилий в своих заметках упоминал о трех различных видах «опимиа» и предписывал первые из них посвящать Юпитеру-Феретрию, вторые – Марсу, а третьи – Квирину, назначая в награду за первые триста ассов, за вторые – двести, а за третьи – сто. Но преобладающим, общепринятым является мнение, что лишь те доспехи следует называть «опимиа», которые захвачены в бою первыми и сняты с полководца полководцем, сразившим своего противника в поединке. Впрочем, достаточно об этом. Римляне так радовались победе и счастливому исходу войны, что отправили в Дельфы благодарственный дар Аполлону Пифийскому – золотой кратер весом в... [* 9. Когда Ганнибал вторгся в Италию, Марцелл с флотом отправился к берегам Сицилии. После тяжелой неудачи при Каннах, когда десятки тысяч римлян пали, а немногие уцелевшие от гибели бежали в Канузий и все ожидали, что Ганнибал немедленно двинется на Рим, поскольку главные и лучшие силы римлян уничтожены, Марцелл сначала отправил полторы тысячи своих моряков для защиты города, а затем, получив постановление сената, прибыл в Канузий и, приняв командование над собравшимися там остатками войска, вывел их из-за лагерных укреплений, исполненный решимости не оставлять страну на произвол неприятеля. Многие из опытных римских полководцев к тому времени погибли в битвах; среди оставшихся славою наиболее надежного и благоразумного пользовался Фабий Максим, но его чрезмерную осмотрительность, происходившую из страха перед поражением, римляне осуждали, приписывая ее робости и непредприимчивости. Видя в нем полководца, вполне пригодного для того, чтобы обеспечить их безопасность, но не способного изгнать врага, они обратили свои взоры к Марцеллу и, объединяя и сочетая отвагу и решительность второго с осторожностью и дальновидностью первого, то выбирали консулами обоих, то, попеременно, одного посылали к войскам консулом, а другого – командующим в ранге консула. Посидоний рассказывает, что Фабия прозвали «Щитом», а Марцелла – «Мечом». Сам Ганнибал говорил, что Фабия боится, как наставника, а Марцелла, как соперника: один препятствовал ему причинять вред, другой – вредил сам. 10. Прежде всего Марцелл стал истреблять вражеских солдат, которые покидали свой лагерь и рыскали по стране (после побед Ганнибала они до крайности распустились и обнаглели), и тем исподволь ослаблял карфагенян. Затем он пришел на помощь Неаполю и Ноле, и неаполитанцев, которые и без того хранили верность римлянам, еще более укрепил в их намерениях, а в Ноле застал мятеж, потому что тамошний сенат был не в силах обуздать и утихомирить народ, державший сторону Ганнибала. Жил в Ноле некий Бандий, человек очень знатный и храбрый. Он доблестно сражался при Каннах и уложил множество карфагенян, а после битвы был найден живым среди трупов – все тело его было утыкано стрелами и дротиками; подивившись его мужеству, Ганнибал не только отпустил его без всякого выкупа, но даже сам одарил и сделал своим гостем и другом. В благодарность за это Бандий стал одним из наиболее горячих приверженцев Ганнибала и, пользуясь влиянием в народе, склонял сограждан к отпадению от Рима. Казнить человека столь славной судьбы, разделявшего с римлянами опасности в самых великих битвах, Марцелл считал бесчестным; человеколюбивый от природы, он умел вдобавок силою слова привлечь к себе всякую честолюбивую натуру, и вот однажды в ответ на приветствие Бандия спросил его, кто он такой, – давно уже отлично его зная, но ища предлога завязать разговор. Тот ответил: «Луций Бандий», – и тогда Марцелл, изобразив на лице радость и изумление, воскликнул: «Так значит ты тот самый Бандий, о котором сражавшиеся при Каннах без конца рассказывают в Риме, что-де ты единственный не покинул консула Эмилия Павла, но заслонил его своим телом, и большая часть пущенных в него стрел попала в тебя?» «Да, это я», – ответил Бандий и показал ему некоторые из своих ран. «Но почему же, нося на себе столько доказательства своей к нам дружбы, ты не пришел ко мне сразу? – продолжал Марцелл. – Неужели ты полагаешь, что мы не способны по достоинству оценить доблесть друзей, которым оказывают уважение даже враги!» После таких ласковых слов он пожал Бандию руку и подарил ему боевого коня и пятьдесят драхм серебром. 11. С тех пор Бандий сделался верным помощником и союзником Марцелла и грозным обличителем противной партии. Она была многочисленна и замышляла, как только римляне выступят на врага, разграбить их обоз. Поэтому Марцелл выстроил своих людей в боевом порядке внутри города, обоз поставил у ворот и через глашатая запретил ноланцам приближаться к стенам. Так как нигде не было видно ни одного вооруженного воина, Ганнибал решил, что в городе волнения, и карфагеняне подступили к Ноле, совсем не соблюдая строя. Тогда Марцелл приказал распахнуть ближайшие ворота и во главе отборных всадников напал на неприятеля, ударив ему прямо в лоб. Немного спустя через другие ворота с криком хлынули пехотинцы. Чтобы встретить их натиск, Ганнибал вынужден был разделить свои силы, но тут отворились третьи ворота, из-за стены выбежали остальные римляне и со всех сторон бросились на противника, который был испуган неожиданностью этой вылазки и ослабил сопротивление, видя подходящие на помощь врагу свежие отряды. В тот день войско Ганнибала впервые отступило перед римлянами и поспешно укрылось в своем лагере, оставив на поле боя много убитых и раненых. Говорят, что карфагенян погибло свыше пяти тысяч, а римлян – меньше пятисот. Правда, Ливий[12] не считает поражение карфагенян особо значительным, а их потери такими многочисленными, но, по его мнению, Марцеллу эта битва принесла великую славу, римлянам же, после стольких бедствий, – поразительную бодрость и отвагу, ибо они разуверились в том, что враг их неодолим и неуязвим, увидев, что и он, в свою очередь, способен терпеть неудачи. 12. Вот почему, когда один из консулов умер, народ призвал Марцелла занять его место и, вопреки воле властей, отложил выборы до тех пор, пока Марцелл не приедет из лагеря. Он был избран единодушно, но во время голосования загремел гром, жрецы объявили, что это недобрый знак, и хотя из страха перед народом открыто воспротивиться его решению не посмели, Марцелл сам сложил с себя власть. Но от службы он не отказался и, полководцем в ранге консула вернувшись в лагерь под Нолой, приступил к расправе над сторонниками пунийца. Ганнибал поспешил к ним на помощь, но Марцелл уклонился от сражения, которое предлагал ему противник, а когда тот, уже не думая более о битве, разослал большую часть своего войска на поиски добычи, вдруг напал на него, раздав своим пехотинцам длинные копья, какими обыкновенно вооружены участники морских боев, и приказав разить неприятеля издали, тщательно прицеливаясь. У карфагенян же копьеметателей нет и они привыкли биться короткою пикой, не выпуская ее из руки, поэтому, вероятно, они и показали римлянам спину и бросились бежать без оглядки, потеряв пять тысяч убитыми, шестьсот человек пленными и шестерых слонов – четыре были убиты и два захвачены живьем. Но вот что важнее всего: на третий день после сражения более трехсот всадников-наемников из смешанной испано-нумидийской конницы перебежали к римлянам – позор, какого никогда прежде не доводилось терпеть Ганнибалу, так долго сохранявшему согласие и единомыслие в своем войске, составленном из различных и несходных друг с другом народов. Перебежчики эти навсегда остались верны самому Марцеллу и его преемникам. 13. Избранный в третий раз консулом, Марцелл отплыл в Сицилию. Успехи Ганнибала внушали карфагенянам мысль снова завладеть этим островом, в особенности когда в Сиракузах начались волнения после смерти тиранна Иеронима. По той же причине и римляне еще раньше отправили туда войско во главе с Аппием. Когда Марцелл принял командование этим войском, к нему стали стекаться римляне с просьбою облегчить их участь. Дело заключалось вот в чем. Из числа сражавшихся с Ганнибалом при Каннах так много воинов бежало или было захвачено неприятелем, что у римлян по-видимому, не осталось людей даже для защиты стен своего города. Тем не менее они настолько сохранили гордость и величие духа, что отклонили предложение Ганнибала, соглашавшегося отпустить пленных за небольшой выкуп (и те, с молчаливого согласия соотечественников, были казнены или проданы за пределы Италии), а всех бежавших с поля боя отправили в Сицилию, запретив ступать на землю Италии до тех пор, пока длится война с Ганнибалом. Эти изгнанники толпою явились к Марцеллу и, упав к его ногам, со слезами и жалобными воплями молили вернуть им место в строю и честное имя, делом обещая доказать, что их бегство скорее следует приписывать их злой судьбе, чем трусости. Сжалившись над ними, Марцелл написал сенату, прося разрешения за их счет пополнять легионы всякий раз, как в том случится необходимость. После долгих прений сенат постановил, что для устройства общегосударственных дел римляне в трусах не нуждаются, но если Марцелл все же пожелает ими воспользоваться, никто из них не может получить от полководца венок или иной почетный дар, присуждаемый за храбрость. Это решение огорчило Марцелла, и, вернувшись после окончания Сицилийской войны в Рим, он упрекал сенат за то, что после всех многочисленных и великих услуг, оказанных государству им, Марцеллом, ему не позволили даже помочь попавшим в беду согражданам. 14. В Сицилии, жестоко возмущенный действиями сиракузского полководца Гиппократа, который, надеясь угодить карфагенянам и захватить тиранническую власть, истребил множество римлян, прежде всего... [* Сам Архимед считал сооружение машин занятием, не заслуживающим ни трудов, ни внимания; большинство их появилось на свет как бы попутно, в виде забав геометрии, и то лишь потому, что царь Гиерон из честолюбия убедил Архимеда хоть ненадолго отвлечь свое искусство от умозрений и, обратив его на вещи осязаемые, в какой-то мере воплотить свою мысль, соединить ее с повседневными нуждами и таким образом сделать более ясной и зримой для большинства людей. Знаменитому и многими любимому искусству построения механических орудий положили начало Эвдокс и Архит, стремившиеся сделать геометрию более красивой и привлекательной, а также с помощью чувственных, осязаемых примеров разрешить те вопросы, доказательство которых посредством одних лишь рассуждений и чертежей затруднительно; такова проблема двух средних пропорциональных – необходимая составная часть многих задач, для разрешения которой оба применили механическое приспособление[13], строя искомые линии на основе дуг и сегментов. Но так как Платон негодовал, упрекая их в том, что они губят достоинство геометрии, которая от бестелесного и умопостигаемого опускается до чувственного и вновь сопрягается с телами, требующими для своего изготовления длительного и тяжелого труда ремесленника, – механика полностью отделилась от геометрии и, сделавшись одною из военных наук, долгое время вовсе не привлекала внимания философии. Между тем Архимед как-то раз написал царю Гиерону, с которым был в дружбе и родстве, что данною силою можно сдвинуть любой данный груз; как сообщают, увлеченный убедительностью собственных доказательств, он добавил сгоряча, что будь в его распоряжении другая земля, на которую можно было бы встать, он сдвинул бы с места нашу. Гиерон изумился и попросил претворить эту мысль в действие и показать какую-либо тяжесть, перемещаемую малым усилием, и тогда Архимед велел наполнить обычной кладью царское трехмачтовое грузовое судно, недавно с огромным трудом вытащенное на берег целою толпою людей, посадил на него большую команду матросов, а сам сел поодаль и, без всякого напряжения вытягивая конец каната, пропущенного через составной блок, придвинул к себе корабль – так медленно и ровно, точно тот плыл по морю. Царь был поражен и, осознав все могущество этого искусства, убедил Архимеда построить ему несколько машин для защиты и для нападения, которые могли бы пригодиться во всякой осаде; самому Гиерону, проведшему большую часть жизни в мире и празднествах, не пришлось воспользоваться ими, но теперь и машины и их изобретатель сослужили сиракузянам верную службу. 15. Итак римляне напали с двух сторон, и сиракузяне растерялись и притихли от страха, полагая, что им нечем сдержать столь грозную силу. Но тут Архимед пустил в ход свои машины, и в неприятеля, наступающего с суши, понеслись всевозможных размеров стрелы и огромные каменные глыбы, летевшие с невероятным шумом и чудовищной скоростью, – они сокрушали всё и всех на своем пути и приводили в расстройство боевые ряды, – а на вражеские суда вдруг стали опускаться укрепленные на стенах брусья и либо топили их силою толчка, либо, схватив железными руками или клювами вроде журавлиных, вытаскивали носом вверх из воды, а потом, кормою вперед, пускали ко дну, либо, наконец, приведенные в круговое движение скрытыми внутри оттяжными канатами, увлекали за собою корабль и, раскрутив его, швыряли на скалы и утесы у подножия стены, а моряки погибали мучительной смертью. Нередко взору открывалось ужасное зрелище: поднятый высоко над морем корабль раскачивался в разные стороны до тех пор, пока все до последнего человека не оказывались сброшенными за борт или разнесенными в клочья, а опустевшее судно разбивалось о стену или снова падало на воду, когда железные челюсти разжимались. Машина, которую Марцелл поставил на поплавок из восьми судов, называлась «самбука»[14], потому что очертаниями несколько напоминала этот музыкальный инструмент; не успела она приблизиться к стене, как в нее полетел камень весом в десять талантов, затем – другой и третий. С огромной силой и оглушительным лязгом они обрушились на машину, разбили ее основание, расшатали скрепы и... [* Марцелл, не видя иного выхода, и сам поспешно отплыл, и сухопутным войскам приказал отступить. На совете было решено ночью, если удастся, подойти вплотную к стене: сила натяжения канатов, которыми пользуется Архимед, рассуждали римляне, такова, что придает стрелам большую дальность полета, и, стало быть, некоторое пространство вблизи полностью защищено от ударов. Но Архимед, по-видимому, заранее все предусмотрев, приготовил машины, разящие на любое расстояние, и короткие стрелы; подле небольших, но часто пробитых отверстий в стенах были расставлены невидимые врагу скорпионы[15] с малым натяжением, бьющие совсем близко. 16. И вот, когда римляне подошли к стене, как они полагали, совершенно незаметно, их снова встретил град стрел, на головы им почти отвесно посыпались камни, а сверху отовсюду полетели дротики; и они отступили. Когда же они оказались в некотором отдалении, сиракузяне опять засыпали их стрелами, поражая бегущих; многие погибли, многие корабли столкнулись, меж тем как отплатить врагу римляне были не в силах: ведь большая часть Архимедовых машин была скрыта за стенами, и римлянам казалось, что они борются с богами – столько бед обрушивалось на них неведомо откуда. 17. Впрочем, Марцелл вышел из дела невредим и, посмеиваясь над своими мастерами и механиками, сказал: «Не довольно ли нам воевать с этим Бриареем от геометрии, который вычерпывает из моря наши суда, а потом с позором швыряет их прочь, и превзошел сказочных сторуких великанов – столько снарядов он в нас мечет!» И в самом деле, прочие сиракузяне были как бы телом Архимедовых устройств, душою же, приводящею все в движение, был он один: лишь его машины обороняли город и отражали натиск неприятеля, тогда как все остальное оружие лежало без движения. В конце концов, видя, что римляне запуганы до крайности и что, едва заметив на стене веревку или кусок дерева, они поднимают отчаянный крик и пускаются наутек в полной уверенности, будто Архимед наводит на них какую-то машину, – Марцелл отказался от дальнейших стычек и приступов, решив положиться на время. Архимед был человеком такого возвышенного образа мыслей, такой глубины души и богатства познаний, что о вещах, доставивших ему славу ума не смертного, а божественного, не пожелал написать ничего, но, считая сооружение машин и вообще всякое искусство, сопричастное повседневным нуждам, низменным и грубым, все свое рвение обратил на такие занятия, в которых красота и совершенство пребывают не смешанными с потребностями жизни, – занятия, не сравнимые ни с какими другими, представляющие собою своего рода состязание между материей и доказательством, и в этом состязании первая являет величие и красоту, а второе – точность и невиданную силу: во всей геометрии не найти более трудных и сложных задач, объясненных посредством более простых и прозрачных основных положений. Некоторые приписывают это природному дарованию Архимеда, другие же считают, что лишь благодаря огромному труду все до малейших частностей у него кажется возникшим легко и без всякого труда. Собственными силами вряд ли кто найдет предлагаемое Архимедом доказательство, но стоит углубиться в него – и появляется уверенность, что ты и сам мог бы его открыть: таким легким и быстрым путем ведет к цели Архимед. И нельзя не верить рассказам, будто он был тайно очарован некоей сиреной, не покидавшей его ни на миг, а потому забывал о пище и об уходе за телом, и его нередко силой приходилось тащить мыться и умащаться, но и в бане он продолжал чертить геометрические фигуры на золе очага и даже на собственном теле, натертом маслом, проводил пальцем какие-то линии – поистине вдохновленный Музами, весь во власти великого наслаждения. Он совершил множество замечательных открытий, но просил друзей и родственников поставить на его могиле лишь цилиндр с шаром внутри и надписать расчет соотношения их объемов. 18. Таков был Архимед; сам неодолимый, он, в той мере, в какой это зависело от него, сделал таким же и свой город. Во время осады Сиракуз Марцелл взял Мегары, один из старейших греческих городов в Сицилии, и захватил лагерь Гиппократа близ Акрилл, напав на неприятеля, когда тот ставил частокол, и перебив более восьми тысяч человек; затем он прошел почти всю Сицилию, склоняя города к отпадению от Карфагена и выигрывая все битвы, на которые отваживался враг. Случилось однажды, что в плен к римлянам попал спартанец Дамипп, плывший из Сиракуз; сиракузяне хотели его выкупить, и в ходе переговоров, потребовавших частых встреч, Марцелл обратил внимание на одну башню, охранявшуюся недостаточно бдительно и способную незаметно укрыть несколько человек, так как подле нее нетрудно было взобраться на стену. Поскольку переговоры велись невдалеке от башни, удалось достаточно точно определить ее высоту, и вот, приготовив лестницу и дождавшись дня, в который сиракузяне, справляя праздник Дианы, предавались пьянству и развлечениям, Марцелл незаметно для неприятеля не только овладел башней, но еще до рассвета заполнил своими воинами всю стену по обе стороны от нее и пробился сквозь Гексапилы[16]. Когда же сиракузяне наконец заметили врага и среди них поднялась тревога, он приказал повсюду трубить в трубы и этим обратил противника в беспорядочное бегство: осажденные в ужасе решили, что весь город уже в руках римлян. Но они еще владели самым красивым, обширным и лучше других укрепленным кварталом – Ахрадиной, потому что этот квартал был обнесен особою стеной, примыкавшей к стенам внешней части города (одна часть его называлась Неаполь, другая – Тихэ). 19. С рассветом Марцелл, сопровождаемый поздравлениями своих военных трибунов, через Гексапилы спустился в город. Говорят, что, глядя сверху на Сиракузы и видя их красоту и величие, он долго плакал, сострадая грядущей их судьбе: он думал о том, как неузнаваемо неприятельский грабеж изменит вскоре их облик. Ведь не было ни одного начальника, который бы осмелился возразить солдатам, требовавшим отдать им город на разграбление, а многие и сами приказывали жечь и разрушать все подряд. Но такие речи Марцелл решительно пресек и лишь с великою неохотой дал разрешение своим людям поживиться имуществом и рабами сиракузян, свободных же не велел трогать и пальцем – ни убивать их, ни бесчестить, ни обращать в рабство. И все же, обнаружив, казалось бы, такую умеренность, он считал судьбу города жалкой и плачевной и даже в этот миг великой радости не смог скрыть своей скорби и сострадания, предвидя, что в скором времени весь этот блеск и процветание исчезнут без следа. Говорят, что в Сиракузах добычи набралось не меньше, чем впоследствии после разрушения Карфагена, ибо солдаты настояли на том, чтобы и оставшаяся часть города, которая вскоре пала по вине изменников, была разграблена, и лишь богатства царской сокровищницы поступили в казну. Но более всего огорчила Марцелла гибель Архимеда. В тот час Архимед внимательно разглядывал какой-то чертеж и, душою и взором погруженный в созерцание, не заметил ни вторжения римлян, ни захвата города: когда вдруг перед ним вырос какой-то воин и объявил ему, что его зовет Марцелл, Архимед отказался следовать за ним до тех пор, пока не доведет до конца задачу и не отыщет доказательства. Воин рассердился и, выхватив меч, убил его. Другие рассказывают, что на него сразу бросился римлянин с мечом, Архимед же, видя, что тот хочет лишить его жизни, молил немного подождать, чтобы не пришлось бросить поставленный вопрос неразрешенным и неисследованным; но римлянин убил его, не обратив ни малейшего внимания на эти просьбы. Есть еще третий рассказ о смерти Архимеда: будто он нес к Марцеллу свои математические приборы – солнечные часы, шары, угольники, – с помощью которых измерял величину солнца, а встретившиеся ему солдаты решили, что в ларце у него золото, и умертвили его. Как бы это ни произошло на самом деле, все согласны в том, что Марцелл был очень опечален, от убийцы с омерзением отвернулся как от преступника, а родственников Архимеда разыскал и окружил почетом. 20. До тех пор римляне были в глазах других народов опытными воинами и грозными противниками в битвах, но не дали им никаких доказательств своей благожелательности, человеколюбия и вообще гражданских добродетелей. Марцелл в Сицилии, по-видимому, впервые позволил грекам составить более верное суждение о римской справедливости. Он так обходился с теми, кому случалось иметь с ним дело, и оказал благодеяния стольким городам и частным лицам, что, если население Энны[17], мегаряне или сиракузяне потерпели слишком жестоко, вина за это, казалось, лежала скорее на побежденных, чем на победителях. Приведу один пример из многих. Есть в Сицилии город Энгий – небольшой, но очень древний, прославленный чудесным явлением богинь, называемых «Матери». Тамошний храм, по преданию, воздвигли критяне; в храме показывают копья и медные шлемы: на одних написано имя Мериона, на других – Улисса (то есть – Одиссея), которые принесли оружие в дар богиням. Этот город был горячо предан Ганнибалу, но Никий, один из первых граждан, вполне откровенно высказывая свое мнение в Народном собрании, уговаривал земляков принять сторону римлян и изобличал противников в недальновидности. А те, опасаясь его силы и влияния, сговорились схватить Никия и выдать карфагенянам. Почувствовав, что за ним тайно следят, Никий стал открыто вести неподобающие речи о богинях-Матерях и всеми способами выказывал неверие и пренебрежение к общепринятому преданию об их чудесном явлении – к радости своих врагов: ведь такими действиями он сам навлекал на себя злую участь, которая его ожидала. В день, когда все приготовления к аресту были уже закончены, Никий, выступая в Народном собрании перед согражданами, вдруг оборвал на полуслове свою речь и опустился на землю, а немного спустя, когда, как и следовало ожидать, все в изумлении умолкли, он поднял голову, огляделся и застонал – сначала робко и глухо, а потом все громче и пронзительнее; видя, что весь театр безмолвствует и трепещет от ужаса, он сбросил с плеч гиматий, разодрал на себе хитон, полунагой вскочил на ноги и бросился к выходу из театра, крича, что его преследуют богини-Матери. В суеверном страхе никто не дерзнул наложить на него руку или преградить ему путь, напротив, все расступались, и он добежал до городских ворот, не упустив из виду ни единого вопля или телодвижения, какие свойственны одержимым и безумцам. Жена, посвященная в его замысел и действовавшая с ним заодно, забрала детей и сначала с мольбою припала к святилищу богинь, а потом, сделав вид, будто отправляется на поиски мужа-скитальца, беспрепятственно покинула город. Таким образом они благополучно добрались до Сиракуз и прибыли к Марцеллу. Когда же впоследствии Марцелл явился в Энгий и заключил жителей в тюрьму, намереваясь расправиться с ними за всю их наглость и бесчинства, к нему пришел Никий, весь в слезах, и, касаясь рук его и колен, стал просить за своих сограждан, прежде всего за врагов; растрогавшись, Марцелл отпустил всех и городу не причинил никакого вреда, а Никию дал много земли и богатые подарки. Сообщает об этом философ Посидоний. 21. Когда римляне отозвали Марцелла из Сицилии, чтобы поручить ему руководство военными действиями в самой Италии, он вывез из Сиракуз большую часть самых прекрасных украшений этого города, желая показать их во время триумфального шествия и сделать частью убранства Рима. Ведь до той поры Рим и не имел и не знал ничего красивого, в нем не было ничего привлекательного, утонченного, радующего взор: переполненный варварским оружием и окровавленными доспехами, сорванными с убитых врагов, увенчанный памятниками побед и триумфов, он являл собою зрелище мрачное, грозное и отнюдь не предназначенное для людей робких или привыкших к роскоши. Подобно тому, как Эпаминонд называл Беотийскую равнину орхестрой Ареса[18], а Ксенофонт[19] Эфес – мастерскою войны, так, по-моему, вспомнив слова Пиндара[20], Рим в то время можно было назвать святилищем неукротимого воителя Ареса. Вот почему в народе пользовался особой славой Марцелл, украсивший город прекрасными произведениями греческого искусства, доставлявшими наслаждение каждому, кто бы на них ни глядел, а среди людей почтенных – Фабий Максим. Фабий Максим, взяв Тарент, не тронул и не вывез оттуда никаких статуй и изображений, но, забравши деньги и прочие богатства, промолвил ставшие знаменитыми слова: «Этих разгневанных богов оставим тарентинцам». Марцелла же обвиняли в том, что, проведя по городу в своем триумфальном шествии не только пленных людей, но и пленных богов, он сделал Рим предметом всеобщей ненависти, а также в том, что народ, привыкший лишь воевать да возделывать поля, не знакомый ни с роскошью, ни с праздностью, народ, который, подобно Эврипидову Гераклу, он превратил в бездельников и болтунов, тонко рассуждающих о художествах и художниках и убивающих на это большую часть дня. Однако Марцелл тем как раз и похвалялся перед греками, что научил невежественных римлян ценить замечательные красоты Эллады и восхищаться ими. 22. Так как враги Марцелла возражали против предоставления ему триумфа, ссылаясь на то, что война в Сицилии еще не совсем окончена, а равно и на то, что третий триумф может стать источником зависти и неприязни к полководцу, он уступил им и согласился довести все великое шествие целиком лишь до Альбанской горы, а в самый город вступить малой процессией, которую греки называют «эва», а римляне – «овация». Справляющий овацию не едет на запряженной четверкою колеснице, не увенчивается лавровым венком, вокруг него не гремят трубы; он идет пешком, обутый в сандалии, в сопровождении целой толпы флейтистов, и голова его увенчана миртом – зрелище скорее мирное и приятное, чем внушающее страх. На мой взгляд, это самым убедительным образом свидетельствует, что в древности лишь обстоятельства дела, а не его размеры определяли различия между триумфальными шествиями. Те, кто одерживал победу, выиграв сражение и истребив врага, совершали въезд воинственный и грозный, обильно украшая людей и оружие ветвями лавра, как это принято при обряде очищения войск; тем же полководцам, которые, не прибегая к насилию, улаживали все посредством убеждений и переговоров, закон назначал это мирное и праздничное шествие, сопровождавшееся радостным пэаном. Ведь флейта – миролюбивый инструмент, а мирт посвящен Афродите, которая больше всех остальных богов ненавидит насилие и войны. Этот вид триумфального шествия получил название овации не от греческого слова «эвасмос» [euasmós][22], как думают многие, – ведь и большой триумф справляют с песнями и криками ликования, и греки просто исказили латинское слово, приблизив его к одному из слов своего языка, в убеждении, что победители, между прочим, оказывают почести и Дионису, которого мы зовем Эвием и Фриамбом. На самом же деле существовал обычай, по которому полководец при большом триумфе приносил в жертву быка, а при малом – овцу. Овцы по-латыни «ова» [oves], отсюда и происходит название «овация». Любопытно отметить, что спартанский законодатель установил порядок жертвоприношений, как раз обратный римскому. В Спарте полководец, достигший своей цели благодаря хитрости и убедительным речам, приносит в жертву быка, а победивший в открытом бою – петуха. Так даже столь воинственный народ, как спартанцы, полагал слово и разум более достойным и подобающим человеку средством действия, нежели силу и отвагу. Впрочем, каждый вправе сам решить для себя этот вопрос. 23. Когда Марцелл был консулом в четвертый раз, его враги уговорили сиракузян приехать в Рим и обратиться в сенат с жалобой на жестокость и вероломство, жертвами которых они сделались. В тот день Марцелл совершал какое-то жертвоприношение на Капитолии; сиракузяне явились в курию к концу заседания и стали просить выслушать их и оказать им правосудие, но второй консул не дал им говорить, возмущенный их намерением воспользоваться отсутствием Марцелла. Однако последний, узнав о случившемся, поспешил в сенат; прежде всего, сев в курульное кресло[23], он занялся делами, и лишь затем, покончив с ними, поднялся с кресла, стал, как любое частное лицо, на то место, с которого обыкновенно говорят обвиняемые, и предоставил себя в распоряжение сиракузян. Те же до крайности были смущены его достойным, уверенным видом, и его неодолимость, прежде явившая себя в боевых доспехах, показалась им теперь еще более грозной и пугающей, облаченная в тогу с пурпурной каймой. Тем не менее, ободряемые противниками Марцелла, они заговорили, и смысл их речи, где обвинения были перемешаны с жалобами, сводился к тому, что сиракузяне, друзья и союзники римского народа, испытали такие бедствия, от каких другие полководцы часто избавляли даже неприятеля. На это Марцелл ответил, что в наказание за все свои враждебные по отношению к римлянам действия сиракузяне не потерпели никаких иных бедствий, кроме тех, которые неизбежно случаются с жителями города, взятого вооруженной рукой, и воспрепятствовать которым не в силах никто, а что взят был город по их собственной вине – ведь он, Марцелл, неоднократно предлагал им вступить в переговоры, они же и слышать об этом не хотели. Не тиранны принудили их вести войну, но сами они добровольно покорились тираннам, чтобы эту войну начать. Когда речи обеих сторон были закончены и сиракузяне, в соответствии с обычаем, покинули курию, вышел и Марцелл, уступив председательство товарищу по должности, и стал у дверей, нисколько не изменившись в лице ни от страха перед приговором, ни от гнева на сиракузян, но сдержанно и совершенно спокойно ожидая исхода дела. После того как сенаторы высказали свое мнение и Марцелл был объявлен невиновным, посланцы сиракузян со слезами бросились к его ногам, умоляя выместить досаду только на них, но пощадить город, который помнит о его милостях и хранит неизменную к нему признательность. Марцелл был растроган и не только примирился со своими обвинителями, но и впредь никогда не отказывал сиракузянам в расположении и услугах. Независимость, которую он им даровал, их законы, а также право владения оставшимся у них имуществом были подтверждены сенатом. В благодарность сиракузяне почтили Марцелла неслыханными почестями и, между прочим, приняли закон, по которому всякий раз, когда он сам или кто-нибудь из его потомков ступит на землю Сицилии, сиракузяне должны надевать венки и приносить жертвы богам. 24. Затем Марцелл выступил против Ганнибала. После битвы при Каннах почти все полководцы держались одного образа действий – избегали сражения, и никто из них не дерзал встретиться с пунийцем в открытом бою: Марцелл же избрал противоположный путь, полагая что, прежде чем истечет время, которое якобы должно истощить силы Ганнибала, он сам незаметно для своих противников сокрушит Италию и что Фабий, помышляющий лишь о безопасности, плохо врачует болезнь отечества, дожидаясь, пока вместе с мощью Рима угаснет и война, – так робкие врачи, не решающиеся применить нужные лекарства, потерю сил у больного принимают за ослабление болезни. Сначала он захватил несколько значительных самнитских городов, отпавших от Рима, и в его руки попали большие запасы хлеба, много денег, а также поставленные там Ганнибалом гарнизоны, всего три тысячи воинов. Потом, когда Ганнибал убил в Апулии бывшего консула Гнея Фульвия с одиннадцатью военными трибунами и истребил большую часть его войска, Марцелл отправил в Рим послание, призывая сограждан не падать духом, ибо он уже двинулся на Ганнибала и скоро положит конец его ликованию. Это послание было прочитано, но, как сообщает Ливий[24], нисколько не уняло скорбь и лишь усилило страх: римляне были уверены, что грядущая опасность настолько значительнее случившейся беды, насколько Марцелл выше Фульвия. А Марцелл, исполняя свое обещание, немедленно пустился вслед за Ганнибалом и настиг его в Лукании близ города Нумистрона; карфагеняне занимали надежные позиции на вершинах холмов, Марцелл разбил лагерь на равнине. На следующий день он первый выстроил войско в боевой порядок и, когда Ганнибал спустился с высот, дал ему сражение, решительного исхода не имевшее, но ожесточенное и весьма продолжительное: оно завязалось в третьем часу и насилу окончилось уже в сумерках. На рассвете он снова вывел своих людей, выстроил их среди трупов и предложил Ганнибалу биться до победы. Но тот отступил, и Марцелл, сняв доспехи с убитых врагов и похоронив своих мертвых, снова двинулся за ним следом, удивительно удачно избегая расставленных ему неприятелем ловушек и одерживая верх во всех стычках. Поэтому, когда подошло время выборов, сенат предпочел, не тревожа Марцелла, поглощенного погоней за Ганнибалом, вызвать из Сицилии второго консула и предложил ему назначить диктатора – Квинта Фульвия. Ведь диктатор не избирается ни народом, ни сенатом, но один из консулов или преторов выходит к народу и объявляет диктатором того, кого сочтет нужным. Отсюда и название «диктатор»; «объявлять» по-латыни «дикере» [dicere]. Иные утверждают, будто его называют так потому, что он не назначает подачи мнений и голосов, но просто отдает приказы по своему усмотрению. А приказы властей (по-гречески – «диатагмата» [diatágmata]) у римлян обозначаются словом «эдикта» [edictum]. 25. Коллега Марцелла, прибывший из Сицилии, хотел назначить диктатора, не считаясь с советом сената, но, опасаясь, как бы его не заставили сделать выбор вопреки собственному суждению, ночью отплыл в Сицилию; тогда народ провозгласил Квинта Фульвия диктатором, а сенат написал Марцеллу, прося его утвердить решение народа. Марцелл охотно повиновался и сам был назначен на следующий год полководцем в ранге консула. Договорившись с Фабием Максимом, что тот предпримет попытку взять Тарент, а сам он, тревожа Ганнибала беспрерывными стычками, постарается помешать ему оказать городу помощь, Марцелл настиг неприятеля в окрестностях Канузия и, хотя карфагеняне, уклоняясь от битвы, то и дело передвигались с места на место, всякий раз неожиданно появлялся перед ними, а в конце концов, напав на уже укрепленный лагерь, обстрелом издалека заставил их принять бой; началось сражение, которое вскоре было прервано ночною темнотой. А наутро он был снова в доспехах, и войско уже стояло в боевом строю. Увидев это, Ганнибал, до крайности удрученный и встревоженный, созвал своих карфагенян и заклинал их сразиться так, чтобы упрочить все предыдущие победы. «Вы сами видите, – сказал он, – что после стольких побед мы не можем перевести дух и насладиться покоем до тех пор, пока не разделаемся с этим человеком». Затем оба полководца двинули войска вперед; Марцелл был разбит – по-видимому, из-за одного несвоевременного распоряжения. Видя, что правому крылу приходится очень трудно, он приказал какому-то из легионов выдвинуться вперед, но само перестроение вызвало замешательство в рядах и отдало победу в руки неприятеля; римлян пало две тысячи семьсот человек. Марцелл отступил в свой лагерь, собрал воинов и, обведя их взором, воскликнул, что видит римское оружие и римскую плоть, но ни единого римлянина не видит. В ответ на просьбы о прощении он заявил, что простит только победителей, но не побежденных и что завтра опять поведет их в сражение, чтобы сначала граждане узнали о победе и лишь потом – о бегстве. Закончив свою речь, он велел отмерить разбитым когортам ячменя вместо пшеницы. Все это произвело на солдат такое впечатление, что хотя многие после боя были едва живы, не оказалось ни единого, кто бы не страдал от слов Марцелла сильнее, нежели от собственных ран. 26. На рассвете, по обыкновению, был вывешен пурпурный хитон – знак предстоящей битвы; опозоренным когортам Марцелл, выполняя их просьбу, разрешил стать в первый ряд, а за ними военные трибуны выстроили остальное войско. Когда об этом донесли Ганнибалу, он воскликнул: «О Геракл! Ну как совладать с этим человеком, который одинаково не уступает ни доброй, ни злой судьбе! Лишь он один, победив, не дает противнику передышки, а побежденный – сам от нее отказывается. Видно, нам предстоит сражаться с ним вечно, потому что вечно будет у него какой-нибудь повод снова попытать счастья: после удачи – уверенность в себе, после неудачи – стыд!» Затем противники вступили в бой, и так как ни та ни другая сторона не могла добиться перевеса, Ганнибал приказал вывести вперед слонов и пустить их на римлян. Тут же в передних рядах поднялось смятение, и началась страшная давка; тогда один из военных трибунов, по имени Флавий, схватил знамя, подбежал к первому слону и, ударив его древком, заставил повернуть назад. А тот, столкнувшись с другим слоном, испугал и его, и всех остальных животных. Марцелл заметил это и приказал своим всадникам скакать во весь опор к месту столкновения и усилить замешательство среди врагов. Конница ударила на карфагенян так стремительно, что отбросила их до самого лагеря, причем убитые слоны, падая, наносили неприятелю гораздо больший урон, чем римляне, – говорят, что всего погибло более восьми тысяч человек. Римляне потеряли убитыми три тысячи, но почти все оставшиеся в живых были ранены, что и позволило карфагенянам ночью беспрепятственно сняться с места и уйти от Марцелла как можно дальше. Он был не в силах преследовать их из-за множества раненых и медленно вернулся в Кампанию; там, в городе Синуессе, он провел лето, чтобы дать людям прийти в себя и набраться сил. 27. Таким образом, Ганнибал освободился от Марцелла и, словно распустив свое войско, принялся безбоязненно опустошать всю Италию огнем. Против Марцелла в Риме зазвучали возмущенные речи. Его враги подговорили народного трибуна Публиция Бибула, человека красноречивого и горячего, выступить с обвинением, и Бибул несколько раз собирал народ и убеждал его поручить командование другому полководцу. «Марцелл, – говорил он, – не успев попривыкнуть к войне, уже, словно из палестры, отправился в теплые бани отдыхать». Узнав об этом, Марцелл оставил войско на попечение своих легатов, а сам вернулся в Рим, чтобы очистить себя от возведенной на него клеветы, но, как обнаружилось, клевета уже возымела свое действие: он был привлечен к суду. В назначенный день народ собрался в цирк Фламиния; поднялся Бибул и произнес обвинительную речь; Марцелл говорил в свою защиту кратко и просто, зато первые и самые уважаемые из граждан, не жалея слов, в самых резких и откровенных выражениях, предупреждали римлян, как бы, осудив Марцелла за трусость, они не оказались худшими судьями, нежели противник, который избегает встречи с одним лишь Марцеллом и столь же усердно уклоняется от битвы с ним, сколь неутомимо ищет битвы со всеми прочими полководцами. Все эти речи привели к тому, что обвинитель полностью обманулся в своих надеждах: Марцелл был не только оправдан, но даже избран консулом в пятый раз. 28. Вступив в должность, он начал с того, что пресек сильную смуту в Этрурии, направленную к отпадению от Рима, и, объехав этрусские города, успокоил их. Затем он хотел посвятить храм, который выстроил за счет сицилийской добычи, Славе и Доблести, но жрецы воспротивились, считая, что не должно поселять двух богинь в одном храме, и Марцелл, сильно раздосадованный случившейся заминкой, видя в ней дурное предзнаменование, начал строить рядом второй храм. Его тревожили и многие другие знамения: в кровли разных храмов ударяла молния, в святилище Юпитера мыши обглодали золото, ходили слухи, будто бык заговорил человечьим голосом и что родился ребенок с головою слона. Совершались искупительные жертвоприношения, чтобы отвратить гнев богов, но внутренности жертвенных животных не сулили добра, и, хотя Марцелл был вне себя от нетерпения, прорицатели удерживали его в Риме. Никто и никогда не желал чего бы то ни было так страстно, как Марцелл – решительного сражения с Ганнибалом. Об одном грезил он по ночам, об одном советовался с друзьями и товарищами по службе, об одном молился – о встрече с Ганнибалом на поле битвы. Мне кажется, более всего был бы он рад, если бы место этой встречи оказалось обнесенным стеной или частоколом, и, когда бы не громкая слава, которою он был пресыщен, и не многочисленные доказательства неколебимости и благоразумия, которые он дал, превзойдя в этом любого иного полководца, я бы сказал, что он обнаружил больше честолюбия и мальчишеской запальчивости, чем подобало человеку в его возрасте: ведь ему было уже больше шестидесяти, когда он стал консулом в пятый раз. 29. Наконец все жертвоприношения и очищения, которых требовали прорицатели, были завершены, Марцелл вместе с товарищем по должности выступил в поход и принялся всячески беспокоить Ганнибала, который расположился лагерем между городами Бантия и Венусия. От битвы Ганнибал воздержался, но, узнав, что консулы посылают большой отряд на Локры Эпизефирийские, устроил засаду под холмом близ Петелия и уничтожил две с половиной тысячи римлян. Это несчастье еще сильнее разожгло в Марцелле жажду битвы, и он подошел почти вплотную к неприятелю. Оба лагеря разделял теперь только холм, хорошо укрепленный самой природой: покатые склоны, заросшие лесом, открывали свободный обзор на обе стороны и изобиловали ключами, от которых сбегали вниз ручьи. Римляне были изумлены, что Ганнибал, который мог первым занять эту отличную позицию, оставил ее врагу. Но тот, оценив, разумеется, как удобно это место для лагеря, решил, что еще удобнее оно для засады; предпочтя использовать его именно таким образом, он расположил в лесу и в лощинах множество копейщиков, уверенный, что выгодное положение холма привлечет внимание римлян. И надежды его оправдались: среди римлян сразу же пошли речи, что холм нужно захватить, и даже солдаты, как бы вмешиваясь в дела полководца, рассуждали о преимуществах над врагом, которые они получат, расположившись там лагерем или, по крайней мере, закрепившись на склонах и вершине. Марцелл решил выехать на разведку с немногими всадниками и, послав за прорицателем, велел ему совершить жертвоприношение. Когда первое животное было заколото, жрец показал Марцеллу печень без головки. Заколов второе животное, обнаружили головку непомерной величины, и так как все остальные приметы были вполне благоприятны, страх, вызванный первыми впечатлениями, казалось, должен был миновать. Однако прорицатели объявили, что именно это обстоятельство особенно их пугает и тревожит: когда священные знамения из самых печальных и мрачных становятся вдруг самыми радостными, столь крутая перемена сама по себе подозрительна. Но, как сказано у Пиндара[25]: «Того, что послало роком, не одолеет ни огонь, ни железная стена». И вот Марцелл, взяв с собою своего товарища по должности Криспина, сына, который был военным трибуном, и отряд всадников – всего двести двадцать человек, поскакал к холму. В отряде не было ни одного римлянина: большинство составляли этруски, а кроме них было сорок вольсков из Фрегелл, уже не раз доказавших Марцеллу свою храбрость и преданность. Так как холм зарос густым лесом, человек на вершине, наблюдавший за римским лагерем, хорошо видел неприятеля, сам оставаясь незамеченным. Он дал знать сидевшим в засаде о том, что происходит внизу, и карфагеняне, подпустив Марцелла совсем близко, внезапно поднялись, разом окружили римлян и стали метать копья и рубить врага мечами, а потом пустились в погоню за бегущими и ударили на тех, кто еще продолжал сопротивляться. Это были сорок фрегеллийцев. Этруски с самого начала в ужасе бросились кто куда, а вольски, тесно сомкнувшись, защищали обоих консулов; но в конце концов Криспин, раненный двумя дротиками, повернул коня, а Марцеллу кто-то из нападавших пробил бок копьем с широким наконечником, которое римляне называют «ланкиа» [lancea], и тогда фрегеллийцы, – а их было уже очень немного, – оставили тело своего полководца и, вырвав из рук противника раненого сына Марцелла, тоже бежали в лагерь. Убитых было не больше сорока, в плен попали пять ликторов и восемнадцать всадников. Спустя несколько дней умер от ран и Криспин. Итак, в одном сражении погибли сразу оба консула – такое несчастье еще никогда не выпадало римлянам на долю. 30. Ганнибал равнодушно выслушал донесение, но узнав о смерти Марцелла, сам поспешил к месту схватки и, стоя над трупом, долго и пристально глядел на сильное, ладное тело убитого; с его губ не слетело ни единого слова похвальбы, лицо не выразило и следа радости оттого, что пал непримиримый и грозный враг, но, дивясь неожиданной гибели Марцелла, он только снял у него с пальца кольцо, а тело приказал подобающим образом украсить, убрать и со всеми почестями предать сожжению, останки же собрать в серебряную урну и, возложив на нее золотой венок, отправить сыну покойного. Но воинам, выполнявшим это поручение, случайно встретились какие-то нумидийцы и попытались отнять у них урну, те оказали сопротивление, завязалась борьба и кости рассыпались по земле. Когда об этом сообщили Ганнибалу, он промолвил: «Ничто не случается помимо воли богов», – и нумидийцев, правда, наказал, но не стал заботиться о том, чтобы останки вновь собрали и доставили в Рим, полагая, что какой-то бог судил Марцеллу столь неожиданно погибнуть и лишиться погребения. Такой рассказ[26] мы находим у Корнелия Непота и Валерия Максима, Ливий же и Цезарь Август говорят, что урна была вручена сыну и торжественно предана земле. Кроме храмов и приношений в самом Риме, Марцелл посвятил богам гимнасий, выстроенный им в Катане на острове Сицилии, а несколько статуй и картин из сиракузской добычи пожертвовал в святилище Кабиров на Самофракии и в храм Афины в Линде. В Линде была и его статуя, как сообщает Посидоний – со следующей надписью: (Автор эпиграммы причисляет к пяти консульствам еще двукратное командование войсками в ранге консула.) Род его сохранял свой блеск вплоть до Марцелла, племянника Цезаря, – сына его сестры Октавии и Гая Марцелла; он был эдилом и умер вскоре после женитьбы на дочери Августа. В честь его и в память о нем Октавия выстроила и посвятила богам библиотеку, а Цезарь – театр, который носит имя Марцелла. 31 (1). Вот все, что мне кажется достойным упоминания из рассказов о Марцелле и Пелопиде. При удивительном сходстве их нрава и образа мыслей – оба были храбры, неутомимы, горячи, великодушны – различие между ними можно, пожалуй, усмотреть лишь в том, что Марцелл во многих из покоренных им городов учинил кровопролитие, тогда как Эпаминонд и Пелопид, одержав победу, никогда и никого не казнили и никогда не обращали в рабство целые города. Более того, полагают, что, будь они живы, фиванцы не расправились бы так жестоко с жителями Орхомена[27]. Что касается их подвигов, то величайшего восхищения заслуживают действия Марцелла против кельтов, когда он с немногими всадниками разбил столь значительные силы конницы и пехоты, – не так-то просто найти в истории полководца, совершившего что-либо подобное, – и убил вражеского военачальника. То же самое пытался сделать и Пелопид, но неудачно: он погиб сам, так и не успев погубить тиранна. Впрочем, с победою римлян в борьбе против кельтов можно сравнить прославленные, великие битвы при Левктрах и Тегирах, а с другой стороны, мы не знаем у Марцелла ни одного подвига, сопряженного с тайнами и засадами, – равного возвращению Пелопида из изгнания и убийству тираннов в Фивах, а ведь это деяние, мне кажется, должно считаться самым первым среди тех, что совершились под прикрытием мрака и с помощью обмана. Ганнибал был для римлян страшным противником и неотступно их теснил – так же, как лакедемоняне для фиванцев. Но никто не станет спорить, что спартанцы отступили перед Пелопидом при Тегирах и Левктрах, Ганнибал же, как пишет Полибий[28], ни разу не потерпел поражения от Марцелла и оставался непобедимым до тех пор, пока не появился Сципион; впрочем, следуя Ливию, Цезарю и Непоту, а среди греческих историков – царю Юбе, мы склонны верить, что Марцелл несколько раз одерживал верх над Ганнибалом и обращал его в бегство. Правда, ни одна из этих битв не имела решающего значения, и можно предполагать, что самый отход ливийца был всякий раз лишь военной хитростью. В любом случае, после стольких поражений, потеряв столько полководцев, убедившись, что само владычество их пошатнулось, римляне все же нашли в себе мужество встретиться с неприятелем лицом к лицу, и это по справедливости достойно изумления. А кто избавил войско от долгого страха и уныния, кто, увещая и ободряя, снова вдохнул в него ревность к славе и боевой задор, а главное – желание не уступать победу при первом же натиске, но упорно за нее сражаться? Никто, кроме Марцелла! Людей, которых несчастья приучили радоваться, если удавалось благополучно ускользнуть от Ганнибала, он выучил считать позором спасение, купленное ценою бегства, стыдиться любых, самых незначительных уступок врагу и горевать, когда успех оказывался не на их стороне. 32 (2). Поскольку Пелопид, командуя войсками, ни разу не терпел поражений, а Марцелл одержал больше побед, чем любой из римских полководцев того времени, последний, почти непобедимый, мог бы, пожалуй, благодаря огромному числу своих успехов сравняться с первым – вообще не знавшим поражений. К тому же Марцелл Сиракузы взял, а Пелопид в Лакедемоне своей цели не достиг, но мне кажется, что первым из людей переправиться с враждебными намерениями через Эврот и подступить к стенам Спарты – труднее и важнее, чем захватить всю Сицилию. Правда, мне могут возразить, что это заслуга скорее Эпаминонда, чем Пелопида, точно так же, как и победа при Левктрах, Марцеллу же ни с кем не приходится делить свою славу. В самом деле, он один взял Сиракузы, один, без товарища по консульству, разгромил кельтов и один, без чьей-либо помощи, напротив, вопреки всем уговорам, двинулся против Ганнибала, первым из военачальников сменив осторожность на отвагу и тем самым дав иное направление всему ходу войны. 33 (3). А вот кончину того и другого я не решаюсь восхвалять – со скорбью и негодованием я думаю об этом непредвиденном и несчастном стечении обстоятельств. Я восхищаюсь Ганнибалом, который во всех своих сражениях – а им счету нет! – ни разу не был ранен, хвалю и Хрисанфа, о котором рассказывается в «Воспитании Кира»[29], как однажды в бою он уже занес меч, чтобы сразить врага, но вдруг услышал сигнал к отступлению, бросил своего противника и, соблюдая полное спокойствие, удалился. Впрочем, Пелопида извиняет и чрезмерное возбуждение, охватывающее человека в разгар боя, и благородная жажда мести. Ведь нет лучшей участи для полководца, чем победить и остаться в живых, а уж если умирать – то, как говорил Эврипид[30], славно окончить жизнь. Тогда смерть становится для умирающего уже не страданием, а подвигом. Кроме гнева, причиною порыва Пелопида было еще то, что победу он хотел увенчать убийством тиранна; а это уже не безрассудство, ибо нелегко указать какие-либо иные подвиги, имеющие цель столь же высокую и прекрасную. Между тем Марцелл, – хотя не было на то большой нужды и хотя им не владело исступление, нередко в грозные минуты берущее верх над рассудком, – ринулся очертя голову навстречу опасности и пал смертью не полководца, но солдата из головного отряда или лазутчика, бросив под ноги испанцам и нумидийцам, продавшим свою жизнь Карфагену, пять консульств, три триумфа, добычу, захваченную у чужеземных царей, и воздвигнутые трофеи. Даже сами наемники словно были испуганы собственной победой, узнав, что среди разведчиков-фрегеллийцев пал храбрейший из римлян, человек, пользовавшийся величайшим влиянием и громкою славой. Мои слова следует понимать не как обвинение против этих мужей, но как своего рода неодобрение, откровенно высказанное им в глаза, – неодобрение им самим и их храбрости, в жертву которой они принесли все свои добрые качества, не пощадив ради нее даже жизни и погибнув словно бы в угоду собственной прихоти, а не ради отечества, друзей и союзников. Пелопида хоронили союзники, за которых он отдал жизнь, Марцелла – враги, которые лишили его жизни. Первое – подлинное и достойное зависти счастье, но если вражда преклоняется перед доблестью, не раз причинявшей ей горе, то это зрелище более величественно и внушительно, нежели проявление чувств приязни и благодарности. Ибо тут почести воздаются самому нравственному величию, и только ему, а в первом случае польза и выгода оцениваются выше доблести. |
||
|