"Удачливый крестьянин" - читать интересную книгу автора (Мариво)Мариво Удачливый крестьянин, или Мемуары г-на ***Часть перваяВ заголовке этих записок я прямо объявляю о своем происхождении; я и прежде никогда его не скрывал, если меня спрашивали, и, могу сказать, господь неизменно вознаграждал меня за прямоту; я не замечал, чтобы кто-нибудь обошелся со мной непочтительно или отказал в уважении, узнав, что я из крестьян. А все же немало я встречал глупцов, которые не признают иных заслуг, кроме знатного имени или высокого звания. Не раз доводилось мне слышать, как они с пренебрежением говорили о людях, куда более почтенных, чем сами они, – лишь потому, что те не дворяне; правда, эти терпящие напрасную обиду люди, при всех своих достоинствах, имели слабость краснеть за свое низкое происхождение, скрывать его и придумывать себе благородных предков, дабы приукрасить истину и избежать презрения света. Подобные уловки почти никогда не удаются; тщетны все старания утаить, из какого вы сословия – рано или поздно обман выходит наружу; вас непременно выдаст какая-нибудь неожиданная случайность, которую не то что предотвратить, но и предвидеть невозможно. Нет! Насколько мне известно, в этих делах тщеславие к добру не приводит. А вообще заблуждаются те, кто думает, будто низкое происхождение может уронить нас во мнении других; только не надо скрывать его, не надо его стыдиться. Человеческая злоба в подобных случаях отступает: она бы и хотела нас унизить, но мы сами взяли на себя этот труд, сами принизили себя – ей больше нечего сказать. Люди поневоле придерживаются добрых правил. Себе наперекор они воздают должное тем, кто не теряется перед их необоснованным презрением; прямота отрезвляет их, в мужественной откровенности они чувствуют душевное благородство, которое заставляет их умолкнуть. Умная гордость побеждает глупое чванство. Но довольно разговоров. Кто последует моему совету, в этом не раскается. Обычай велит помещать в начале книги небольшое предисловие. Оно перед вами. А теперь вернемся к моей истории. Рассказ мой будет не бесполезен для любознательных читателей. Это одна из причин, побудивших меня взяться за перо; есть и вторая: желание самому немного развлечься. Живу я в деревне, на покое; досуг благоприятствует размышлениям над пережитым. Постараюсь описать свою жизнь, как умею. Каждый говорит на свой лад, ибо каждый чувствует по-своему. Среди событий, о которых пойдет речь, попадутся прелюбопытные: ради них пусть простят мне мой слог; смею заверить, что пишу чистую правду. История моя – не простая выдумка, в чем вы не замедлите убедиться. Об имени своем я умолчу: оно ничего вам не скажет, а я, назвав себя, был бы стеснен в свободе повествования. Кое-кто, вероятно, угадает автора, но люди эти неболтливы и не употребят во зло свою догадливость. Итак, начнем. Родился я в Шампани, в деревне и, скажу мимоходом, началом своего благополучия обязан нашему славному вину. Отец мой арендовал землю у владельца имения,[1] человека весьма богатого, которому не хватало только громкого имени, чтобы быть дворянином. Он (я говорю о хозяине) нажил состояние коммерцией, а затем породнился со знатными семьями, удачно женив двух своих сыновей, из коих одного определил в судейские, а другого – в офицеры. И отец и сыновья жили роскошно, именовали себя по названиям своих поместий; настоящее же свое имя, надо думать, и сами позабыли. Происхождение их было как бы погребено под огромными богатствами. О нем помнили, но не говорили. Женитьба сыновей на благородных девицах окончательно всех ослепила; обоих приняли в круг семейств, составлявших цвет двора и общества. Людское высокомерие, в сущности, не так уж щепетильно в подобных вопросах – оно словно само сознает вздорность своих предрассудков. Так обстояли дела у наших господ, когда я появился на свет. Отец мои арендовал у них ферму, которая ничем, кроме виноградников, не могла похвастать, зато вино там производилось в изрядном количестве и было лучшим во всей округе. Мой старший брат отвозил бочки барину в Париж – а надобно вам знать, что нас у отца было трое: два мальчика и девочка, я был самым младшим. В одну из таких поездок брат приметил молодую вдову-трактирщицу, женщину с деньгами; она его не отвергла, и он женился, вложив в общее хозяйство все свое состояние, то есть ровным счетом ничего. В дальнейшем его детям было до крайности нужно, чтобы я признал их своими племянниками: брат мой (он живет сейчас со мной) держал трактир лет десять, но разорился из-за мотовства своей женушки. Сыновьям его я помог, вывел их в люди и хорошо устроил, а они платят мне за это черной неблагодарностью: дело в том, что однажды я упрекнул их в чванстве. Сами посудите: они отказались от родительского имени и более не знаются со своим отцом, которого раньше время от времени все же навещали. Скажу о них, с вашего позволения, еще несколько слов. Я заметил их тщеславие, когда они в последний раз приезжали повидать отца. В разговоре они назвали его «милостивый государь». Старик обернулся, подумав, что в комнату вошел посторонний, к коему относились эти слова. – Нет, нет, – сказал я, – никого нет, братец, это они к тебе так обращаются. – Ко мне? – удивился он. – Это еще почему? Или вы меня не узнали? Не отец я вам, что ли? – Отец-то отец, – сказал я, – но называть тебя так они стесняются. – Разве стыдно называться отцом своих детей? – возразил он. – Что это еще за новости? – Видишь ли, обращение «отец» слишком грубое, простецкое. Только простолюдины выражаются столь неблагородно, а у таких хороших господ, как твои сыновья, не полагается употреблять низкие слова, обозначающие простое природное родство; они тебе не какая-нибудь деревенщина, и вместо «отец» говорят «милостивый государь» – так оно благороднее выходит. Племянники мои покраснели, услышав, как я их отчитываю за самомнение, а родитель их крепко рассердился, и не по-господски, а по-мужицки, как полагается отцу и притом трактирщику. Но оставим моих племянничков, – они отвлекли меня в сторону от повествования; впрочем, это даже к лучшему – пусть читатель с самого начала привыкнет к отступлениям; я, правда, и сам не знаю, буду ли часто к ним прибегать; может быть да, а может быть нет. Не могу ручаться, да и зачем себя связывать? Я рассказываю свою жизнь; а если сюда примешается что-нибудь постороннее, значит, так само собой вышло, я ничего не придумывал нарочно. Итак, мой старший брат возил господам вино с фермы, которую арендовал наш отец. Но после женитьбы брат обосновался в Париже, и пришлось мне взять на себя его обязанность отвозить вино в город. Мне было тогда лет восемнадцать-девятнадцать; многие находили, что я красивый парень, насколько может быть красив простой крестьянин с обветренным и загорелым от солнца лицом. А в общем я действительно был недурен собой; особенно если прибавить к этому открытый и живой взгляд, говорящий, и не без основания, о природном уме. Так вот, вскоре после женитьбы брата, нагрузив бочками телегу, явился я в Париж, мужик мужиком. Этот огромный город привел меня в восторг; я не столько удивлялся, сколько восхищался.[2] Как говорится, я увидел свет, и свет пришелся мне по вкусу. В господском доме меня ждал самый радушный прием. Я сразу полюбился всей челяди и смело судил и рядил обо всем, что попадалось мне на глаза; в рассуждениях моих им нравилась деревенская смекалка, и они без конца спрашивали, что я думаю о том и о сем. В первые пять-шесть дней после моего приезда в доме только и было разговоров, что о Жакобе. Наконец, сама барыня пожелала взглянуть на меня – так много она наслушалась обо мне от служанок. Это была дама, проводившая жизнь в удовольствиях большого света; она ездила на все театральные представления, ужинала в гостях, ложилась спать в четыре часа утра, вставала в час пополудни, принимала в своем будуаре вздыхателей, получала любовные письма и разбрасывала их где попало, так что всякий мог их прочесть; впрочем, никто особенно не любопытствовал; служанки считали, что так оно и должно быть, муж всем этим ничуть не смущался. Можно было подумать, что иначе и не следует вести себя замужней женщине. У себя дома госпожа вовсе не слыла ветреницей; и это правильно, ведь она дурила не умышленно и совсем не замечала своей ветрености. Женщина не может считаться кокеткой, пока сама не знает этого за собой,[3] пока, ведя даже самую безалаберную жизнь, находит ее благопристойной и общепринятой. Такова была наша барыня; она вела этот образ жизни так же непринужденно и просто, как все мы пьем и едим. Словом, это была самая милая и откровенная распущенность. Я сказал «распущенность» и не оговорился, ибо, при всей искренности и непосредственности этой дамы, иначе ее поведение не назовешь. А в остальном я не видывал женщины более приветливой; манеры у нее были под стать лицу – мягкие и приятные. Она была добра, великодушна; с людьми не чинилась, с прислугой не важничала, подобострастия и реверансов не любила, наилучшей вежливостью считала прямоту. Словом, простая была барыня. Каждый согрешивший мог смело рассчитывать на ее доброту и не опасаться строгого взыскания; она мирилась с плохо выполненной работой, лишь бы избавить себя от труда делать выговор. Всем сердцем любя добродетель, с пороком не враждовала, не осуждала никого, в том числе и тех, кто судит ближнего своего. Всякий удостаивался у нее похвалы и признания, ненавидела она только бесчестие; пожалуй, я не знавал никого, кто бы так не терпел низости, как наша барыня. Она была другом любому человеку и снисходительно прощала все слабости. – Здравствуй, дитя мое, – сказала она, когда я подошел, – ну, как тебе понравился Париж? Затем, обернувшись к служанкам, она добавила: – Право, для деревенского парня он совсем недурен. – Помилуй бог, сударыня, я у нас в деревне самый корявый, – отвечал я. – Так, так, – заметила она, – ты хорош собой и к тому же совсем не глуп. Мой тебе совет – оставайся в Париже. Из тебя выйдет толк. – Дай бог, сударыня, – ответил я, – ум-то у меня есть, да вот денег нет, так оно и выходит неладно. – Ты прав, – рассмеялась она, – но этой беде можно помочь; оставайся у нас, я приставлю тебя к своему племяннику, который скоро приедет из провинции поступать в коллеж;[4] будешь ему прислуживать. – Награди вас господь, сударыня, – отвечал я, – скажите только, твердо ли ваше намерение, тогда я напишу отцу; глядя на вашего племянника, я и сам стану ученым; вот увидите, когда-нибудь прочту вам наизусть целую мессу. А что! Все в жизни от случая; иной и сам не знает, как его угораздило стать викарием[5] или епископом. Речи мои понравились барыне; ее веселость еще больше воодушевила меня, и я ничуть не стеснялся болтать глупости, лишь бы выходило побойчей; при всей своей деревенской тупости я уже понимал, что глупые речи не поставят в укор человеку, который вовсе не обязан быть умным, зато всегда похвалят за бойкость в разговоре, даже если он несет околесицу. – Какой занятный малый, – сказала барыня, – я позабочусь о тебе; а вы, – обратилась она к своим горничным, – берегитесь! Сегодня вас забавляет его простодушие, вас смешат его мужицкие манеры, но дайте срок, этот деревенский парнишка станет опасен для женщин; предупреждаю вас! – О нет, сударыня, – возразил я, – зачем ждать: я не стану опасен, я уже стал! Такие красивые барышни – лучшая школа для мужчины; никакая деревня не устоит; достаточно на них взглянуть, и сразу чувствуешь, что ты прирожденный парижанин. – Как! – воскликнула она. – Ты уже научился отпускать комплименты! Которая же тебе больше нравится? (Горничных было три.) Жавотта у нас красивая блондинка, – добавила она. – А мадемуазель Женевьева – красивая брюнетка, – подхватил я, не долго думая. При этих словах Женевьева слегка покраснела – то была краска польщенного тщеславия – и постаралась скрыть удовольствие улыбкой, которая говорила «спасибо» и в то же время должна была означать: «Я улыбаюсь только потому, что его неуклюжие любезности смешны». Ясно одно: удар попал в цель. Как покажет дальнейшее, мой клинок нанес ее сердцу тайную рану, что я не преминул отметить про себя; я понимал, что мои слова не могли ей не понравиться, и с того же часа стал наблюдать за ней, чтобы убедиться в правильности моих предположений. Наш разговор продолжался и неминуемо должен был коснуться третьей горничной; эта была уж не знаю какого цвета: ни беленькая, ни черненькая, с лицом совсем невыразительным, каких много и каких не замечаешь. Я уже искал способа увильнуть от разговора, чтобы не высказывать свое мнение о ней, и имел, вероятно, весьма неловкий и смущенный вид, не особенно лестный для этой девушки, когда вошел один из барыниных обожателей, и мы все удалились. Я был очень доволен тем, что остался в Париже. За несколько дней я совсем освоился с городской жизнью, и мне до смерти захотелось попытать счастья в столице. Однако надо было сообщить об этом отцу, а писать я не умел; я сразу подумал о мадемуазель Женевьеве и без долгих раздумий отправился к ней с просьбой написать за меня письмо. Она была одна в комнате и не только согласилась исполнить мою просьбу, но сделала это очень охотно. То, что я продиктовал, показалось ей толковым и полным здравого смысла, она только кое-где поправляла мои выражения. – Воспользуйся благоволением барыни, – сказала она мне под конец, – а я предсказываю тебе удачу. – Мадемуазель, – ответил я, – если вы прибавите к этому еще и вашу дружбу, я не поменяюсь долей ни с одним счастливцем; я и так уж счастлив, потому что люблю вас. – Вот как? Ты меня любишь? – воскликнула она. – А что ты под этим подразумеваешь, Жакоб? – Что я подразумеваю? – сказал я. – Да то самое, что всякий честный парень, осмелюсь сказать, чувствует к такой миловидной девице, как вы; жаль, право, что я всего только простой крестьянин, а будь я, к примеру, королем, мы бы, черт подери, поглядели, кто из нас двоих стал бы королевой; понятно, что не я – стало быть, вы, мадемуазель; яснее не скажешь. – Я тебе очень признательна за подобные чувства, – ответила она шутливым тоном, – будь ты королем, над этим стоило бы поразмыслить. – Да провалиться мне на этом месте, мадемуазель, – возразил я, – мало ли на свете простых людей, а девушки их любят, хоть они и не короли! Нельзя ли и мне быть, как все? – Право, – сказала она, – ты слишком торопишься! Кто это научил тебя объясняться в любви? – Ха, спросите вашу красоту, – ответил я, – других учителей у меня не было. Что она подсказывает, то я и говорю. В это время барыня позвала Женевьеву; она ушла, по всей видимости, очень довольная мной и на прощанье сказала: – Знаешь, Жакоб, ты далеко пойдешь, а я от всей души желаю тебе счастья. – Спасибо на добром слове, – ответил я ей, сняв шляпу и отвесив не столь ловкий, сколь старательный поклон, – вся моя надежда на вас, мадемуазель; не забывайте меня, положите начало моему счастью, а когда сможете, докончите, что начали. Сказав это, я взял письмо и понес на почту.[6] После разговора с Женевьевой я так воспрянул духом, что почувствовал себя и остроумнее и смелее, чем был раньше. В довершение всех удовольствий в тот же день вечером домашний портной снял с меня мерку, чтобы сшить костюм; не могу описать, в какое веселое и игривое настроение привело меня сие маленькое событие. Этим знаком внимания я был обязан барыне. Два дня спустя мне принесли платье, белье, шляпу и все остальные принадлежности туалета. Один из лакеев, питавший ко мне расположение, завил мне волосы, и без того довольно красивые. За несколько дней пребывания в Париже деревенский загар с меня почти совсем сошел, и в новом наряде Жакоб, ей-ей, стал кавалером хоть куда. Я чувствовал, что выгляжу красавчиком, и сознание это озаряло мое лицо отблеском счастья. Первые же шаги сулили мне удачу и успех, и я не сомневался, что обещания эти сбудутся. Все домочадцы расхваливали мою внешность; я ждал, когда мне можно будет явиться к барыне, а пока решил испытать свои новые чары на сердце Женевьевы, которая мне и впрямь очень нравилась. Мне показалось, что она была ошеломлена, увидев меня в новом одеянии, да я и сам чувствовал себя в нем умнее, чем обычно; но едва мы успели начать беседу, как пришли сказать, что барыня зовет меня. Это приказание преисполнило меня благодарности; я не шел, я летел на крыльях. – Вот и я, сударыня, – сказал я, входя, – и желаю одного: чтобы у меня хватило ума отблагодарить вас как должно; я готов умереть вашим слугой, если вы разрешите; этим все сказано – теперь я принадлежу вам до конца моих дней. – И отлично, – сказала она в ответ, – ты чувствителен и умеешь быть благодарным, это хорошо. Платье тебе к лицу, в нем ты совсем не похож на крестьянина. – Сударыня, – воскликнул я, – я похож на вашего верного слугу, и это для меня важнее всего. Барыня приказала мне подойти поближе, осмотрела мой наряд; на мне была одноцветная одежда, без ливрейного галуна. Затем она спросила, кто меня завивал, посоветовала всегда хорошо причесываться, так как у меня красивые волосы, и вообще пожелала, чтобы я своим видом поддерживал честь их дома. – С величайшим удовольствием, – ответил я, – хотя чести у вашего дома, сударыня, и так достаточно, но все равно, чем больше, тем лучше. Прошу заметить, что госпожа моя только что села к зеркалу и в ее туалете замечался некоторый беспорядок, весьма привлекательный для моего любопытного взгляда. Я от природы отнюдь не бесчувствен к женской красоте, даже совсем напротив; барыня пленяла свежестью и приятной полнотой, и я не сводил с нее глаз. Она заметила, что я немного забылся, и улыбнулась; я понял, что пойман с поличным, и тоже рассмеялся; мне было немного стыдно и вместе с тем приятно, вид у меня был растроганный и глуповатый. Я молча глядел на нее, и глаза мои выражали все эти чувства зараз. Таким образом, между нами разыгралась немая сценка самого приятного свойства; наконец, оправив довольно небрежно платье, она спросила: – О чем ты думаешь, Жакоб? – на что я ответил: – О, сударыня, я думаю, что на вас очень приятно смотреть и что у моего барина жена – красавица. Затрудняюсь сказать, какое впечатление произвели на нее эти слова, но, кажется, мой наивный восторг не был ей неприятен. Влюбленные взгляды светского человека не новость для красивой женщины, она к ним привыкла; это не более чем обычная любезность, принятая в их кругу и порой далекая от искреннего восхищения; она приятно щекочет самолюбие, но и только. Здесь же было совсем другое. Мои глаза, незнакомые со светской фальшью, умели говорить только правду. Я был простой крестьянин, молодой, пригожий. Я воздавал дань ее женским прелестям без всякой задней мысли: я любовался ею от души, с деревенской непосредственностью, которая казалась забавной и тем более лестной, что вовсе не желала льстить. Все во мне было ей ново: не те глаза, не тот взгляд, не та физиономия; это придавало моему восхищению особую приятность и, как я заметил, не оставило барыню равнодушной. – Однако ты смел! Как ты смотришь на меня! – сказала она, все еще улыбаясь. – Прошу прощения, сударыня, вина не моя! Зачем вы так хороши? – Ну, ступай, – сказала она решительно, но по-прежнему дружелюбно, – ты наговоришь, если тебе позволить! Сказав это, она вновь повернулась к зеркалу, а я, уходя, несколько раз оборачивался, чтобы посмотреть на нее. Она тоже смотрела мне вслед, не упуская из виду ни одного моего движения, и провожала меня взглядом до самой двери. В тот же вечер она представила меня своему племяннику, которому я должен был отныне прислуживать. Я продолжал любезничать с Женевьевой. Но с той минуты, как я заметил, что не противен самой барыне, моя склонность к горничной как-то ослабла; победа над ее сердцем уже не казалась мне столь желанной, а честь снискать ее расположение – столь лестной. Не то Женевьева; она, напротив, влюбилась в меня не на шутку – оттого ли, что возлагала надежды на мое блестящее будущее, оттого ли, что питала ко мне естественную склонность; и чем меньше влекло меня к ней, тем больше она тянулась ко мне. К нашим господам она поступила совсем недавно, и барин еще не успел ее заметить. Барин с барыней жили на разных половинах и по утрам посылали друг к другу слуг осведомиться о самочувствии (этим и ограничивались их супружеские отношения), и поэтому барыня однажды утром приказала Женевьеве сходить на половину барина, которому немного нездоровилось. По пути туда девушка столкнулась со мной на лестнице и попросила подождать ее. Она не возвращалась довольно долго и наконец явилась сияющая, кокетливо играя глазами. – У вас очень оживленный вид, мадемуазель Женевьева, – заметил я. – Ах, ты не представляешь себе, – сказала она веселым и каким-то озорным тоном, – стоит мне пожелать, и я стану богатой. – Надо быть уж очень капризной, чтобы этого не пожелать, – ответил я. – Да, – сказала она, – но тут есть одна мелочь, так, пустячок, но он всему помехой: надо позволить барину любить меня; барин только что объяснился мне в любви. – Ну, это дело нестоящее, – возразил я; – этакое богатство – фальшивая монета, не льститесь на гнилой товар, берегите лучше свой собственный; я сужу по себе: ежели девица себя продала, я и лиара[7] не дам, чтобы ее выкупить. Я сказал так, потому что в душе все еще немного ее любил и честь моя была задета. – Ты прав, – сказала она, слегка обиженная моими словами, – поэтому я все обратила в шутку; я его не полюблю, предложи он мне хоть все свое богатство. – Но вы дали ему должный отпор? – спросил я. – Вид у вас был совсем не сердитый, когда вы от него вернулись. – А это потому, что я не могла удержаться от смеха, слушая его, – сказала она. – В следующий раз, – отрезал я, – советую вам рассердиться, это будет куда разумней; как бы не вышло, что не вы над ним, а он над вами посмеется: кто ведет игру, может и проиграть, а кто раз проигрался, тому случается спустить все до нитки. Разговор этот происходил на лестнице, и мы не успели его закончить: Женевьева ушла к барыне, а я отправился к своему юному господину, который в это время писал сочинение; вернее сказать, сочинение писал за него учитель, дабы ученик не посрамил доброй славы наставника, а добрая слава помогла бы наставнику удержаться на должности, за которую хорошо платили. На самом деле Женевьева выслушала барина куда благосклоннее, чем уверяла. Господин наш по натуре не отличался щедростью, но богатство, для коего он не был создан, породило в нем тщеславие, а тщеславие требовало мотовства. Он стал расточителен, в особенности же не жалел денег на свои удовольствия. Он обещал Женевьеве значительную сумму, если она согласится быть с ним ласковей. Два дня спустя она сама рассказала мне, что для начала он предложил ей кошелек, полный золотых монет, а когда дьявол является в образе туго набитого кошелька, он чрезвычайно опасен для молодой девицы, особенно несколько кокетливой и к тому же корыстной. Увы, Женевьева не была чужда этих двух небольших пороков; едва ли она могла искренне смеяться над предложенной ей любовью. Я заметил, что выражение лица у нее стало каким-то задумчивым; вид золота был для нее слишком соблазнителен; получить его казалось совсем нетрудно, и добродетель малодушно отступила в борьбе с искушением, шаг за шагом освобождая поле битвы. Господин наш не смутился, встретив вначале отпор; от него не укрылось, что твердость духа этой молодой особы поколеблена первой же атакой; он предпринял вторую, более решительную, вооружившись гораздо лучше и собрав подкрепления в виде целой груды косынок, лент и других мелочей, которые вручил ей, ничего не требуя взамен; а ведь нарядные вещицы, уже оплаченные и совершенно готовые к употреблению, не менее заманчивы, чем деньги, на которые их покупают. Подарки сыпались один за другим и милостиво принимались, грозя незаметно превратиться в пожизненную ренту, к которой оставалось только прибавить уютно обставленную квартирку, если бы мадемуазель согласилась покинуть дом своей госпожи. Я узнал подробности этого бесчестного сговора из оброненного Женевьевой письма к одной из ее кузин, благополучие коей, насколько я уразумел, покоилось на подобной же сделке с богатым стариком, упоминаемым в письме. К охватившей Женевьеву корысти примешивался еще один сильный соблазн, и этим соблазном был ваш покорный слуга. Как я уже говорил, она влюбилась в меня не на шутку, полагая, что я отвечаю ей тем же, хотя ей случалось упрекать меня за странную неторопливость, когда представлялся случай побыть с ней наедине. Но я поправлял дело тем, что при всякой встрече с нею на людях был особенно мил и внимателен, так что все считали, что я ее люблю; так оно и было на самом деле, но любовь моя стала довольно-таки прохладной. Итак, она была уверена в моих чувствах и в то же время боялась упустить возможность выйти замуж (ведь у нее, как и у меня, не было ни гроша), и ей пришло в голову, что подарки барина, его деньги и блага, которые он сулил ей в будущем, помогут ускорить нашу свадьбу. Она надеялась, что золото окажется для меня наилучшей приманкой и соблазн победит отвращение, хотя она уже имела случай заметить, что подобные доходы мне противны. Поэтому Женевьева стала все ласковее отвечать на речи барина и приняла, наконец, деньги, которые он ей упорно предлагал. В подобных случаях достаточно сделать первый шаг; кто вступил на эту дорогу, должен идти по ней все дальше и дальше. Бедная девушка перестала отказываться от подношений; подарки сыпались на нее дождем. Она чувствовала себя почти богатой; и вот однажды, когда мы вместе гуляли в саду возле дома, она как бы невзначай сказала: – Барин все еще ухаживает за мной, но так скромно, что я не могу обижаться. Быть с ним благоразумной совсем нетрудно. Вот я и хотела спросить у тебя совета: неужели мне никак нельзя воспользоваться его щедростью? Он знает, что ухаживания его бесполезны и ни к чему не приведут. «Это неважно, – так он говорит, – мне просто хочется, чтобы ты меня поминала добром; бери, не стесняйся, подарки мои ни к чему тебя не обязывают». До сих пор я все время отказывалась, – добавила она, – и боюсь, поступала очень глупо. Как ты думаешь? Он мой барин, относится ко мне по-дружески; ведь что дружба, что любовь – какая разница, если я не отвечаю ему взаимностью? Он богат, пускай его тешится! Ведь это все равно, как если бы барыня захотела мне что-нибудь подарить, а я бы отказалась. Разве я не права? Как по-твоему? – По-моему, – ответил я, окончательно в ней разочаровавшись и твердо решив, что она мне не пара, – если дело обстоит так, как ты говоришь, то больше и мечтать не о чем. От хозяйкиных подарков не отказываются. Коли наш барин – то же самое, что барыня, и его любовь ничем не отличается от дружбы – чего же лучше? А я ни за что бы не догадался, какая такая у него любовь. Я думал, он за тобой ухаживает просто, как обыкновенно ухаживают за красивой девушкой; но если он уж такой скромный и добродетельный, так с ним и стесняться нечего. Однако, гляди не оступись, мужчины народ опасный. – Ну нет, – возразила она, – на что мне твои советы; я знаю, как себя вести. Что правда, то правда, поздно уж ей было спрашивать совета. Все эти разговоры понадобились только для того, чтобы постепенно приучить меня смотреть сквозь пальцы на ее шашни. – Я очень рада, – сказала она на прощанье, – что ты со мной согласен. До свиданья, Жакоб. – Желаю счастья, мадемуазель, – отвечал я, – и поздравляю: вы заслужили чистейшую дружбу вашего обожателя; нужно быть очень славным человеком, чтобы любить столь бескорыстно. Прощайте, до скорого свиданья, господь да направит вас на верный путь. Я произнес эти прощальные слова таким веселым тоном, что она не заметила насмешки. Между тем в доме пошли толки об ухаживаниях барина за Женевьевой. Другие горничные осуждали ее за это, не столько по добродетели, сколько из зависти. – Как это отвратительно, как стыдно! – сказала мне Туанетта, та самая хорошенькая блондинка, о которой я уже упоминал.[8] – Тсс, не шумите понапрасну, мадемуазель Туанетта, мало ли что может случиться? У вас такая же миленькая мордашка, как у нее, а барин у нас зоркий; сегодня ему понравилась Женевьева, а завтра, может статься, наступит ваша очередь. К чему эти злые слова? Будьте милосердней если не ради нее, так хоть ради самой себя. Туанетта обиделась, расплакалась и пошла жаловаться на меня барыне. Но если она ждала суда скорого и справедливого, то обратилась не по адресу. Госпожа хохотала до упаду, слушая простодушный рассказ о нашей перепалке; мои взгляды на это дело были совершенно в ее вкусе и как нельзя лучше подходили к ее характеру. А ведь она таким образом узнала о неверности своего супруга. Но это ничуть ее не тревожило; еще один предмет для шуток, только и всего. – А ты действительно уверена, что мой муж влюблен в нее? – спросила она Туанетту таким тоном, точно проверяла, правдива ли эта веселая новость, чтобы вволю позабавиться. – Это ужасно мило, Туанетта, но ведь ты красивее, чем она. Вот и все, чего добилась Туанетта; а я, зная нашу барыню, ничего другого и не ожидал. Женевьева, не поняв по моему тону истинного моего мнения о подарках барина, которые в то время сыпались на нее как из рога изобилия, решила показать мне некоторые из них, чтобы я постепенно привык к мысли о такого рода обогащений. Сначала о деньгах она не говорила, а показала только всякие мелочи и тряпки: платья, чепчики, куски тканей и ленты всех цветов; ведь ленты – самая сильная приманка для горничных. – Но какова щедрость! – восхищалась она. – Он подарил Мне все это только за то, что я ему нравлюсь! – Что ж удивительного, – отвечал я, – дружба мужчины к красивой девушке заходит порой очень далеко; увидите, на этом он не остановится. – Я тоже так думаю, – согласилась она, – он часто спрашивает, нужны ли мне деньги? – Конечно, нужны! – сказал я. – Когда вы утонете в них по горло, вам захочется погрузиться с головой; берите! А если их некуда будет девать, отдавайте мне, уж я придумаю, что с ними делать. – Охотно, – сказала она, довольная тем, что я начинаю входить во вкус и иду навстречу ее планам на будущее, – я буду брать их для тебя; возможно, завтра же я смогу тебе кое-что дать: дня не проходит, чтобы он не совал мне деньги. Сказано – сделано: на другой же день я получил в полное свое распоряжение шесть луидоров; вместе с теми тремя, что дала мне барыня на учителя чистописания, они составили кругленькую сумму в девять полных пистолей – целое сокровище для человека, никогда не имевшего в кармане ничего, кроме нескольких су с крестиком.[9] Быть может, я плохо поступил, беря деньги у Женевьевы; думаю, это не вполне согласуется с правилами чести; ведь я вводил ее в заблуждение насчет истинных моих чувств. На деле я больше не любил ее, хотя она все еще нравилась мне; нравилась моим глазам, но не сердцу. Барыши ее были неправедные, я это знал и, следовательно, был участником неблаговидных поступков, за которые ей платили деньги. Я как бы поощрял Женевьеву продолжать тот же торг. Но в то время я не отличался щепетильностью, понятия мои о честности были еще весьма убоги и, судя по всему, господь простил мне этот сомнительный доход, так как деньги я употребил на благое дело: научился письму и арифметике, благодаря чему позднее преуспел в жизни. Итак, я охотно брал деньги, и это еще больше подстегивало Женевьеву; она не сомневалась, что ради денег я готов на все; она забыла всякую осторожность и совсем перестала стесняться. – Пойдем, – сказала она мне однажды утром, – я хочу тебе кое-что показать. Я пошел за ней, она привела меня в свою комнату и показала шкатулку, доверху набитую знаками ее распутства, точнее говоря, золотыми монетами; сумма была весьма значительная; только откупщик и мог так дорого платить за погибель своей души; многие расфуфыренные дамы обошлись бы ему дешевле, чем эта субретка. Нелегко мне было скрыть удивление при виде сего постыдного богатства; но, придерживаясь усвоенного с ней развязного тона, я спросил: – А это тоже для меня? В моей каморке почти пусто, не то что здесь, и для такого хорошенького сундучка место найдется. – О нет! – возразила она. – С твоего позволения, он предназначается моему будущему мужу. Подумай-ка над этим. – Право, – сказал я, – не знаю, где взять для вас мужа. Никто из моих знакомых не ищет невесту. – Вот странный ответ, – возразила она, – или ты глуп? Неужто не понимаешь? Кто тебя просит искать для меня мужа, ежели ты сам можешь им стать? Или ты сделан из особого дерева? – Э, не будем говорить о дереве, это наводит на мысль об одном ветвистом украшении, – сказал я; но потом, не желая обострять разговор, добавил: – Если все дело только в том, чтобы стать вашим мужем, так я готов хоть сию минуту и боюсь только умереть от избытка счастья. Неужели вы не уверены в себе? Разве в комнате у вас нет зеркала? Посмотрите на себя и скажите, нравится ли вам это личико? Кто же станет размышлять да сомневаться? Нет, это вы напрасно, не в этом загвоздка. – А в чем же? – спросила она, не скрывая нетерпеливой радости. – Да так, пустяки! – сказал я. – Ведь барин-то по дружбе, пожалуй, угостит меня палкой, если я отобью у него подружку. Такого рода дружба шутить не любит. А на что вам побитый муж? – Что это за выдумки! – воскликнула она. – Если барин узнает, что я полюбила тебя, он будет только рад выдать меня замуж, ручаюсь! И даже справит нашу свадьбу. – Ну, это уже ни к чему, я и сам могу справить свою свадьбу; только я, ей-богу, не решаюсь к вам подступиться: боюсь вашего друга; короче говоря, его дружба, на мой взгляд, одно лишь притворство. Сдается мне, что под личиной друга скрывается хитрый лис; у него зубы чешутся схватить курочку, а ежели он увидит, что на нее нацелился дворовый щенок вроде меня, сообразите сами, чем это кончится; нет, лицемерный лис со мной разделается так, что я всю жизнь буду помнить. – Тебя останавливает только это? Ты правду говоришь? – воскликнула она. – Разумеется, – ответил я. – Ну, так я рассею эти страхи, – сказала она, – и докажу, что никто не зарится на твою курочку. А теперь уходи, я не хочу, чтобы тебя видели в моей комнате; дело наше будет слажено, не сомневайся. На этом я покинул ее, не без тревоги насчет последствий моей затеи и со смутным раскаяньем в том, что брал у Женевьевы деньги; я предчувствовал, какое оружие она пустит в ход, чтобы закабалить меня в дело вмешается сам барин; и я не ошибся. Назавтра за мной пришел лакей и сказал, что барин требует меня к себе. Я явился к нему в великом смущении. – Ну-с, любезный, – обратился он ко мне, – как дела у молодого барина? Прилежно ли он учится? – Неплохо, сударь, – ответил я. – А ты доволен жизнью в Париже? – Что ж, сударь, ем тут и пью с аппетитом, не хуже, чем во всяком другом месте. – Я знаю, что барыня к тебе благоволит, и очень этому рад; но ты скрытничаешь; до меня дошли слухи о твоих подвигах. Оказывается, ты малый не промах; живешь тут без году неделя, а уже успел одержать победу? Только-только приехал, и уже кружишь головы красивым девушкам? Женевьева без ума от тебя; надо полагать, и ты ее любишь? – Эх, сударь, – отвечал я, – за что же ее, бедняжку, ненавидеть? Она мне ничего плохого не сделала. – Да нет, ты меня не бойся, можешь говорить вполне откровенно; твой отец уже не первый год арендует у меня землю, я им доволен и рад оказать покровительство его сыну, раз представился такой случай. Тебе повезло, что ты нравишься Женевьеве, а я одобряю твой выбор; ты молод, хорош собой; к тому же, говорят, скромен и усерден. Женевьева очень мила, я покровительствую ее родителям и взял ее к себе в услужение именно с тем, чтобы помочь ей получше устроиться. (Он лгал.) Брак с тобой отчасти противоречит моим намерениям: ведь у тебя ничего нет; я имел для нее в виду более выгодную партию, но она любит тебя и ни о ком другом слышать не хочет. Что ж, в добрый час. Думаю, что мое покровительство восполнит все, чего вам недостает, и заменит тебе отцовское наследство. Я уже подарил твоей невесте немалую сумму денег и научу, как ее приумножить; больше того – я сниму и обставлю для вас небольшой дом, а оплату его возьму на себя, пока вы не устроите свои дела; и вообще за будущее не тревожься, я буду давать тебе выгодные поручения. Живи дружно с женой, – ибо ты получаешь ее из моих рук – она кротка и добродетельна, и не забывай, что тебе принадлежит, по крайней мере, половина всего имущества, которое я вам дарю. Как хорошо я ни отношусь к родителям Женевьевы, я не стал бы так для нее стараться, если бы не расположение к тебе и твоим родным, которых я ценю еще выше. Новость эту лучше пока держать в тайне, иначе другие горничные не дадут мне покоя; все захотят, чтобы я и их тоже повыдавал замуж. Попроси расчета без лишнего шума, скажи, что нашел более подходящее и выгодное место. Женевьева, со своей стороны, скажет, что должна навестить старушку мать, и, покинув мой дом, вы сразу обвенчаетесь. Прощай. Благодарить не надо, я очень занят; пойди сообщи Женевьеве обо всем, что я сказал. Да, возьми вон там на столе стопку золотых и с этими деньгами жди в гостинице, пока Женевьева не выйдет и не присоединится к тебе. Я стоял как столб и слушал его речь; что говорить, предложение было заманчиво. Я простой крестьянин, ничего не знающий, ничего не умеющий, из тех, кому положено всю жизнь пахать землю ради хлеба насущного; все, что я мог бы нажить тяжелым трудом, не идет ни в какое сравнение с тем, что сулит барин… – и вдруг, с первых же шагов в Париже, мне ни за что ни про что дают верное и надежное состояние. И какое состояние! Полностью меблированный дом, много денег наличными, выгодные комиссионные дела[10] хоть с завтрашнего дня; и в придачу покровительство влиятельного человека, который может прекрасно меня устроить, а в будущем и озолотить! Это ли не райское яблоко, соблазнившее Адама? Я упивался столь заманчивыми возможностями: мысль о внезапном обогащении ослепила меня; сердце мое забилось, кровь бросилась в голову. Достаточно лишь протянуть руку, чтобы ухватить счастье. Кто бы стал колебаться? Неужели не стоило на время позабыть о чести? Однако честь отстаивала свои права в моей смятенной душе, где алчность тоже приводила свои красноречивые доводы. «На чью сторону встать?» – вопрошал я себя, не зная, к чему склониться. Честь говорила: будь тверд, пренебреги жалкими выгодами, которыми тебя хотят обмануть; эти соблазны потеряют всю свою прелесть, лишь только ты женишься на Женевьеве. Вспоминая о ее прошлом, ты почувствуешь к ней отвращение; раз я жива в твоем сердце, то будь ты самым последним деревенским мужиком, я стану твоим жестоким деспотом, я буду тиранить тебя денно и нощно; по взглядам окружающих ты будешь угадывать, что бесчестье твое ни для кого не тайна, ты возненавидишь свой дом, и союз ваш будет навеки проклят. Все пойдет прахом. Любовник расправится с тобой за чинимые ей обиды, а она воспользуется его властью, чтобы погубить тебя. Ты будешь не первый, с кем это случилось, так подумай хорошенько, Жакоб. Богатство, которое принесет тебе твоя нареченная, – дар дьявола, а дьявол великий обманщик. Всучив тебе свой товар, он непременно отберет все обратно и ввергнет тебя в бездну отчаяния, на верную погибель. Пожалуй, эти достохвальные рассуждения покажутся вам чересчур длинными; но ведь голос чести всегда менее убедителен, чем голос страсти; чести приходится долго разглагольствовать, чтобы мы ей вняли. Алчность же на все эти речи отвечала одним или двумя словами, но ее доводы, несмотря на краткость, казались неопровержимыми. – Твоя ли забота, дурачок, рассуждать о какой-то там чести? – говорила она. – Пристало ли тебе, мужицкая твоя рожа, разбираться в подобных материях? Впрочем, дело твое, можешь отправляться вместе со своей честью в богадельню. Туда вам обоим и дорога. «Да уж, хорошего мало, – думал я про себя, – честь в богадельне излишняя роскошь. Там ею и похвастать не придется». «Но разве честь так уж непременно заводит человека в богадельню?» «Что греха таить, частенько; а если и не в самую богадельню, то куда-нибудь по соседству». «Но можно ли быть счастливым, стыдясь своего счастья? Какое уж довольство, коли ты не доволен сам собой? Как же быть?» Все это в один миг пронеслось в моем мозгу. В довершение бед взгляд мой упал на столбик золотых монет, стоявший на столе. Мне даже показалось, что он стал еще толще и выше. Мыслимо ли отказаться от этакой благодати! Между тем барин, удивленный тем, что я молчу и не беру золота, которое он выложил в подкрепление своих слов, спросил, о чем я задумался. – Что же ты молчишь? – повторил он. – Эх, сударь, – ответил я, – мне есть над чем поразмыслить. Посудите сами; вообразите на минутку, что я это вы, а вы – это я. Итак вы бедный человек. Но разве беднякам нравится носить рога? А вы непременно будете рогаты, если я женю вас на Женевьеве. Вот об этом я как раз и думаю. – Что такое? – сказал он. – Разве Женевьева не честная девушка? – Вполне честная, – возразил я, – для тех, кто хочет сказать ей любезность или отпустить комплимент; но чтобы быть законной женой своему мужу, для этого ее честность не подойдет. – Вот как! В чем же ты можешь ее упрекнуть? – спросил он. – Хе-хе, – ответил я, усмехнувшись, – это уж вам лучше знать; а вообще-то ничего таинственного в подобных делишках нет. Ну, скажите, сударь, по совести, на что барину горничная? Или она помогает ему раздеваться? Пожалуй, наоборот? – Теперь все ясно, Жакоб, – сказал барин, – я тебя понял; ты высказался напрямик, без обиняков; хоть ты и простой крестьянин, но в уме тебе нельзя отказать. Слушай же внимательно, что я скажу. Все, что ты наговорил тут о Женевьеве, – вздор; но допустим на минуту, что это правда. Ты видел, какие люди бывают у меня с визитом? Все это господа почтенные и состоятельные, разъезжающие в дорогих каретах. Так знай: не один из них, не стану называть их имен, обязан своим богатством браку с подобной Женевьевой[11] Неужели ты считаешь себя выше их? Или тебя удерживает страх перед насмешками? Да кто будет над тобой смеяться? Кому ты нужен, кому до тебя дело? Кого трогает твоя честь? Да разве людям придет в голову, что она у тебя есть, глупый ты человек? Бойся лишь одного: нажить столько завистников, сколько у тебя есть знакомых из твоего сословия. Пойми, друг, честь для таких, как ты, – иметь кусок хлеба да как-нибудь выбиться из нищеты, только и всего. Последним человеком считается лишь тот, у кого нет ни гроша за душой. – Все равно, сударь, – ответил я, состроив грустную и в то же время упрямую мину, – лучше быть последним бедняком, чем всеобщим посмешищем. Последний бедняк с удовольствием ест свой хлеб, когда ему перепадает какая ни на есть краюшка, а уж тот, над кем все потешаются, куска спокойно не проглотит. Все ему не в прок, даже самая нежная куропатка. А по-моему, хороший аппетит – первейшее дело; но я могу его лишиться, женившись на вашей горничной. – Значит, твое решение окончательно? – спросил барин. – Пожалуй что так, сударь мой, – ответил я, – очень сожалею, но что делать? Такой уж обычай в нашей деревне: жениться только на девицах; а если которой привелось служить в горничных у барина, значит ей полагается не муж, а разве любовник. А насчет мужа – ни-ни. Пусть женихов хоть пруд пруди – ей ни один не достанется. Так уж водится у деревенских, а в нашей семье особенно. Моя мать была девицей, когда выходила замуж; то же и бабушка, и так оно шло от прабабушки к бабушке, а от них и я на свет народился – и не мне менять то, что исстари заведено. Не успел я договорить, как барин с гневом воскликнул: – Подлец! Ты на глазах у всех увивался за Женевьевой в моем доме! Ты мечтал о счастье стать когда-нибудь ее мужем, – она мне говорила. Все служанки моей жены об этом знают, и вот ты смеешь утверждать, что она нечестная! Забрал себе в голову эту подлую мысль и теперь будешь при всяком удобном случае чернить бедную девушку. С тебя станется! Ты ее не пощадишь в своих лакейских разговорах. Выходит, мое покровительство, оказываемое без всякой задней мысли, навлечет на нее злобную клевету. Нет, милейший, этого я не допущу. Раз уж мне пришлось вмешаться в это дело, – а мне известно, что ты брал у нее деньги на правах будущего мужа, – я не позволю тебе глумиться над ней. Я положу конец клевете, а пока заявляю тебе следующее: либо ты женишься, либо будешь иметь дело со мной. Решай сам. Даю тебе двадцать четыре часа на размышление; итак – женитьба или тюрьма, вот мое последнее слово. А теперь ступай вон, негодяй! Приказ его, вкупе с таковым эпитетом, нагнал на меня страху, и я в два прыжка очутился за дверью. Женевьева, уже уведомленная о моем свидании с барином, ждала на лестнице. А, это ты? Говорят, барин посылал за тобой? – спросила она, притворившись, будто оказалась тут случайно. – Что ему нужно? – Не спеши, не спеши, душечка, – сказал я ей, – барин дал мне двадцать четыре часа на размышленье, и я намерен сообщить мой ответ в самую последнюю минуту. Я прошел мимо, окинув ее неприязненным, даже враждебным взглядом, который ее ошеломил; она широко раскрыла глаза и уже готова была заплакать, но меня это нисколько не тронуло. Необходимость выбора между ее рукой и тюремной решеткой излечила меня от последних остатков слабости к ней; сердце мое освободилось от любви, как будто никогда ее не знало. К тому же отчаянный страх, охвативший меня, исключал всякое нежное чувство. Она несколько раз жалобно окликнула меня: – Жакоб, скажи хоть слово, Жакоб! – Через двадцать четыре часа, мадемуазель! Я побежал от нее без оглядки, ноги сами несли меня. Помню только, что я очутился в саду. Сердце мое колотилось, я всей душой тосковал по капустным грядкам в нашей деревне, я проклинал парижских девиц, на которых заставляют жениться насильно, приставив пистолет к груди. «Ведь это все равно, что найти себе жену в ветошном ряду, – стонал я. – Можно ли быть несчастней?» Мне стало так жаль себя, что я даже всплакнул; точно слепой, кружил я среди деревьев, время от времени вскрикивая от горя, как вдруг увидел мою госпожу, выходившую на аллею с книгой в руках. – Бедненький Жакоб, – изумилась она, – кто тебя обидел? У тебя слезы на глазах! – Ах, сударыня, – ответил я, бросившись перед ней на колени, – ах, добрая моя госпожа! Через двадцать четыре часа бедного Жакоба упрячут за решетку! – За решетку? – переспросила она. – Ты сделал что-нибудь дурное? – Какое там! Совсем наоборот! – воскликнул я. – Меня накажут именно за то, что я не хочу поступить дурно. Вы велели мне не ронять чести вашего дома, ведь правда, сударыня? Да где же мне набраться чести, коли здесь запрещают ее беречь! Барин не велит мне и мечтать о чести. Что ж это за скверный город, сударыня, где честных людей сажают в тюрьму, а бесчестных поселяют в нарядных особняках! Тем, кто женится на бариновых горничных, дают золото, а возьми за себя приличную девушку – насидишься под замком. Наш барин задумал, не в обиду будь вам сказано, обвенчать меня со своей горничной. – Постой, постой, говори яснее, – сказала барыня, кусая губы, чтобы не рассмеяться. – Я ничего не поняла. Какая такая горничная? Разве У моего мужа есть горничная? – А как же сударыня, конечно есть, – сказал я, – ваша девушка, мадемуазель Женевьева. Она облюбовала меня, и мне приказано жениться на ней. – Но послушай, Жакоб, – прервала меня госпожа, – об этом ты должен спросить свое сердце. – Да я уж спрашивал свое сердце, – ответил я, – и мы оба решили, что даже слышать о ней не хотим. – Однако не забывай, что ты и вправду разбогатеешь; мой муж не оставит тебя своими щедротами, я его знаю! – Все так, сударыня, – возразил я, – но посудите сами, сделайте милость, каково иметь детей лгунишек: как скажут мне «отец», так и соврут. Приятного мало! А женись я на Женевьеве, так, пожалуй, все такими окажутся; да я же им и кормилиц нанимай! Ах, сударыня, я в отчаянии. Сроду не любил кукушкиных птенцов, и вот мне дали только двадцать четыре часа сроку, а потом я должен сказать, что согласен обзавестить полдюжиной таких приблудышей. Защитите, сударыня! Пожалейте меня, несчастного, не допустите, чтобы меня засадили в тюрьму. Уж лучше мне совсем сбежать отсюда подальше. – Нет, нет, запрещаю тебе убегать, – сказала госпожа; – я поговорю с мужем; положись на меня, ничего не бойся. Иди к молодому барину и будь покоен. Сказав это, она снова занялась чтением, а я пошел к своему барчонку, он как раз прихворнул. По дороге мне пришлось пройти мимо комнаты Женевьевы; дверь была полуоткрыта, девушка меня караулила, сидя в кресле и заливаясь слезами: – А, вот ты наконец, неблагодарный! – вскричала она, увидев меня. – Обманщик! Мало того, что отказываешься от свадьбы, так еще оговариваешь и срамишь меня! При этом она схватила меня за рукав и крепко держала. – Отвечай, – добавила она, – за что ты ославил меня нечестной девушкой? – Боже ты мой, мадемуазель Женевьева, дайте же с мыслями собраться! Не в том дело, что вы нечестная, а только смущает меня шкатулка с золотом и все эти финтифлюшки. Если бы не барские подарки, вы были бы еще честнее. Мне как-то больше по душе ваша прежняя честность. Но хватит об этом говорить, не будем ссориться, – продолжал я не без коварства. – Вы сами виноваты: зачем не рассказали мне обо всем чистосердечно? Нет на свете ничего лучше искренности, а вы зачем-то скрытничали. Почему было не покаяться в своем грешке? Я бы не стал придираться, а главное, знал бы, что к чему. Если девица споткнулась, она должна быть хоть благодарна за снисходительное отношение. А вы что? Думали обвести меня вокруг пальца, заговорить зубы, оплести россказнями. А я человек добродушный, доверчивый; так ли следовало со мной поступать? Сказали бы прямо: «Знаешь, Жакоб, не хочу продавать тебе кота в мешке; так что имей в виду: барин за мной бегал. Я хотела ускользнуть, но он кинул мне под ноги золото, наряды, целый дом с полной обстановкой; я споткнулась, остановилась, стала подбирать золото, наряды, а там соблазнилась и домиком. Хочешь получить теперь свою долю?» Вот как говорят честные девушки; скажите мне сейчас все это, и вы узнаете мое решенье. Женевьева в ответ зарыдала еще горше; целые потоки слез хлынули из ее глаз, она изо всех сил сжимала мои руки, но не могла выговорить ни слева; правда застревала у нее в горле. Но я так утешал ее и так настойчиво уговаривал во всем сознаться, что она наконец сдалась. – Можно ли довериться тебе? – прошептала она. – Неужели вы сомневаетесь? Да ну же, мадемуазель, смелее! – подбадривал я ее. – Увы, – вздохнула она, – я это сделала только из любви к тебе; в тебе вся причина. – Вот так так, – сказал я, разводя руками. – Если бы не ты, я бы даже не взглянула на золото, да и на все сокровища мира… Но я думала, что тебя привяжет ко мне роскошь, которую сулил мне барин, что тебе приятно будет жениться на богатой; а что вышло? Я просчиталась! Ты попрекаешь меня тем, что я сделала ради тебя, только ради тебя! Ее слова окончательно отрезвили меня. Конечно, ничего нового в них для меня не было. Я и раньше знал, что произошло, и никаких разъяснений мне не требовалось. Но странное дело! Услышав правду, я словно впервые ее уразумел и был так поражен, будто мне сообщили неожиданную новость. Я мог бы поклясться, что чувство мое к Женевьеве давно умерло, и я упоминал об этом выше; но видно какая-то искорка еще тлела в моем сердце, раз горе ее меня взволновало; однако едва она выговорила эти слова, как в то же мгновение все окончательно погасло. Я, впрочем, утаил от Женевьевы то, что во мне происходило. – Увы, – сказал я, – все это весьма печально. – Ах, Жакоб, – проговорила она, глядя полными мольбы глазами (и такие красивые глазки могли рассчитывать на полное снисхождение; но мы иной раз обходимся с красавицами куда суровее, чем с дурнушками), – неужели ты обманул меня, когда уговаривал быть откровенней и обещал, что за это помиришься со мной? – Нет, – возразил я, – клянусь, я говорил искренне; но боюсь, мое сердце смотрит на это иначе. – О Жакоб, милый Жакоб, – вскричала она, – зачем же ему смотреть иначе? Никто никогда не будет тебя любить, как я. Поверь, отныне я стану образцом добродетели и благоразумия. – Да, но к сожалению, – сказали, – благоразумие немного запоздало; лекарь явился, когда больной уже помер. – Значит, я теряю тебя! – вскричала она. – Дайте мне время подумать, – сказал я. – Я должен достичь согласия с моим сердцем, оно затеяло тяжбу против меня и сладить с ним будет нелегко. Позвольте же мне удалиться, чтобы хорошенько подумать. – Лучше бы ты сразу заколол меня кинжалом, – сказала она, – чем оставлять в неизвестности и откладывать решение. – Это невозможно, – возразил я, – я не могу так скоро разобраться в своих чувствах. Однако терпение. Ответ придет сам собой, и с ним, возможно, приятные вести; подождите немного, моя красавица. А теперь прощайте, не тревожьтесь, и да поможет нам обоим господь! Итак, я ушел, оставив ее в тревожном ожидании и, по правде говоря, стыдясь, что поддерживаю в ней напрасную надежду; но мне не терпелось поскорее от нее уйти; я вошел к себе в комнату с твердым решением бежать из этого дома, если барыня не выручит меня из беды, как было обещано. Вскоре я узнал, что Женевьева заболела, что она слегла в постель, что ее тошнило; об этом мне поспешили сообщить другие слуги, и все говорили о ее недомогании с улыбкой. Человек шесть или семь из челяди, и прежде всего барынины горничные, прибежали оповестить меня о нем под большим секретом. Я же отмалчивался; у меня было о чем поразмыслить, кроме их болтовни. Я просидел в своей каморке безвыходно весь день, вплоть до семи часов вечера. Прислушиваясь к бою часов, считая удары, я ждал, когда мне можно будет видеть барыню; она не выходила из спальни из-за легкой мигрени. Я уже собирался идти к ней, как вдруг в доме поднялся непривычный шум, беготня вверх и вниз по лестнице, восклицания: «Боже мой!», «Какое несчастье!» Крики встревожили меня, и я вышел из комнаты, чтобы узнать, в чем дело. В коридоре я сразу же наткнулся на старого лакея, состоявшего при барине; он воздевал руки к небу и твердил со слезами: – Ох, господи! Несчастный я человек! Экое горе! Вот беда, так беда! – Что с вами, господин Дюбуа? – спросил я. – Что случилось? – Оx, сынок, – сказал он, – барин наш скончался, теперь мне одна дорога – в омут головой! Я не стал отговаривать беднягу, потому что ничуть за него не испугался: едва ли пойдет топиться в речке столь заклятый враг воды; уж лет тридцать как старый пьяница в рот ее не брал. А плакать ему было о чем: смерть отняла у него завидную должность; последние пятнадцать лет Дюбуа заведовал развлечениями барина и поучал жирные куши, да сверх того, как говорили злые языки, хватал все, что плохо лежит. Я оставил его в печали – наполовину разумной, наполовину пьяной, ибо он уже был сильно под мухой – и поспешил разузнать получше, правду ли он сказал. Все было правда: нашего барина хватил удар. Uh был один в своем кабинете, когда смерть настигла его. Никто не оказал ему помощи; слуга, войдя в комнату, увидел, что он сидит мертвый в кресле перед письменным столом, на котором лежит недописанное галантное письмецо на имя одной дамы не очень строгих правил, о чем каждый мог составить собственное мнение: все домочадцы без исключения прочли это письмо, ибо госпожа, взяв его со стола, тут же его и потеряла в расстройстве чувств, вызванном ужасной новостью. Что до меня, должен признаться, что эта внезапная смерть скорее поразила, чем опечалила меня; пожалуй, я даже подумал, что она оказалась очень кстати; я вздохнул свободней и в оправдание своей черствости могу лишь сказать, что покойник угрожал мне тюрьмой. Я ждал беды, его же смерть разом избавила меня от всех страхов и окончательно изгнала Женевьеву из моего сердца. Бедная Женевьева! То был несчастнейший день в ее жизни. Как и я, она услыхала шум на лестнице и, не вставая с постели, крикнула, чтобы кто-нибудь зашел к ней и сказал, что случилось. На голос ее явился наглый верзила, один из тех лакеев, которые, живя в доме, ничего не желают знать, кроме жалованья и собственной выгоды. Хозяин для таких – пустое место: он может умереть, зачахнуть или достичь вершины благополучия – им и нужды нет. Дела не делать, а деньги получать – вот и вся их забота. Я сам вижу, что занялся этим лакеем совсем без надобности; но пусть, познакомившись с его портретом, люди поостерегутся брать в дом подобных слуг. Вот этот нахальный малый как раз и вошел на крики Женевьевы. Она спросила, что за суматоха в доме, и услышала в ответ, что барин умер. При этой неожиданной вести Женевьева, и без того больная, совсем лишилась чувств. Лакей, конечно, не стал с ней няньчиться. Его внимание привлекла известная шкатулка с золотом, по-прежнему стоявшая на столе. Как бы там ни было, с той минуты бесследно исчезли оба: и он и шкатулка. Никто их больше не видел, и, надо полагать, они покинули дом одновременно. Несчастье никогда не приходит одно. Весть о смерти нашего барина быстро разнеслась по городу. Никто из домашних не знал истинного состояния его дел. Барыня привыкла жить на широкую ногу, совсем не задумываясь, откуда берутся деньги, и беспечно разбрасывала их на прихоти. Ее вывели из блаженного неведения на следующий же день; в дом нагрянули полчища кредиторов с полицейским комиссаром и сворой понятых. Все пошло прахом. Слуги требовали жалованья, а тем временем тащили все, что попадало под руку. Покойного барина поносили на все лады, его называли даже мошенником. Один жаловался, что обманут, другой вопил: «Я отдал ему на хранение деньги! Куда он девал мои деньги?» Многие открыто порицали расточительность вдовы, многие без всякого стеснения ругали ее прямо в глаза; она молчала не столько по кротости характера, сколько от неожиданности. Эта дама никогда не знала горя, не испытала ни одного огорчения; она впервые познакомилась с настоящей бедой, и удивление, мне кажется, отчасти заслонило для нее ужас происходившего. Представьте себе человека, которого вдруг перенесли бы в страшную чужую страну, где он увидел бы много таких печалей, о коих никогда в жизни и не подозревал… Худо пришлось нашей барыне. Если смерть барина не особенно меня огорчила, что нетрудно понять, то я искупил свое бессердечие самым нежным сочувствием к его супруге. Я не мог смотреть на нее без слез; я плакал вместе с ней, и мне казалось, что будь у меня миллион, я с радостью отдал бы ей все: ведь она была моей благодетельницей. Но что пользы было барыне от моего сочувствия? Она нуждалась в помощи друзей, а не деревенского паренька вроде меня, который ничего не мог для нее сделать. Однако в нашем грешном мире добродетели и пороки перепутались местами. Добрые и злые сердца оказываются совсем не там, где им следует быть. Я мог бы совсем не жалеть свою барыню, она ничего бы от этого не потеряла и моя черствая неблагодарность повредила бы лишь мне самому. Но неблагодарность друзей, которых она всегда так радостно принимала, нанесла ей тягчайший удар; она испила до дна горькую чашу. Поначалу кое-кто из этих недостойных друзей навещал ее; но уверившись, что дело плохо и что приятельница их разорена, они бежали, да видимо, и поныне в бегах: по пути же оповестили о случившемся остальных – и вскоре посетителей не стало вовсе. Закончу на этом рассказ о сих горестных событиях; подробное описание их заняло бы слишком много места. Я пробыл в этом доме еще три дня. Все слуги получили расчет, за исключением одной горничной; как раз ее-то барыня всегда любила меньше других; но хотя ей задолжали жалованье за много месяцев, эта горничная не пожелала бросить свою хозяйку. Это была как раз та некрасивая девушка, о которой я упоминал в начале своего повествования – та самая, о чьей внешности мне не хотелось говорить, настолько серой и невыразительной показалась мне ее физиономия. Природа часто хитрит с нами, она прячет прекрасные души под незначительной внешностью, никто о них не подозревает, и вдруг, когда такие люди раскрывают себя, их достоинства возникают неожиданно, точно из-под земли. Пораженный всеми этими впечатлениями, я отправился к барыне и предложил служить ей всю жизнь, если услуги мои будут ей полезны. – Увы, дитя мое, – сказала она, – что тебе ответить? Я рада была бы вознаградить тебя за преданность; но ты сам видишь, в каком я положении, и неизвестно, что будет со мной дальше и что у меня останется. Поэтому я не хочу, чтобы ты связывал со мной свою судьбу; ищи своего счастья в другом месте. Приставив тебя к нашему племяннику, я имела намерение позаботиться о твоем будущем, но теперь я бессильна, лучше уходи; здесь твое жалованье будет слишком скудным, поищи чего-нибудь получше, да не падай духом; бог вознаградит тебя за доброе сердце. Я попробовал было спорить, но она решительно велела мне искать другого места, и я ушел, заливаясь слезами. Я отправился к себе в комнату, чтобы собрать узелок. По дороге мне попался наставник моего барчонка, уже шествовавший к выходу вслед за своими сундуками. Его воспитанник плакал, прощаясь с учителем, и плакал лишь он один. Я тоже попрощался с малышом, и он при этом воскликнул голосом, пронзившим мне сердце: – Что же это? Все меня бросают! В ответ я только вздохнул, больше мне нечего было сказать, и вышел, взвалив на спину нажитое добро и ни с кем больше не попрощавшись. Я было подумал, не зайти ли проститься с Женевьевой, но я ее больше не любил, а только жалел, так что при подобных обстоятельствах великодушнее было, пожалуй, не являться ей на глаза. Дом барыни я покидал с решением уехать обратно в деревню, так как не знал, ни куда было мне деваться, ни как иначе устроиться. Никого знакомых у меня не было; никакой работы, кроме крестьянской, я не знал: умел сеять, пахать землю, подстригать виноградники – вот и вся моя наука. Правда, Париж за короткое время успел соскрести с меня деревенскую кору, в которой я туда явился; я уже умел и войти и выйти, научился прямо держать голову и носить шляпу так, что всякий видел: этот парень далеко не глуп. Словом, я приобрел толику столичного лоска, потерся в обществе, – пусть не в самом лучшем, но все же в каком ни на есть обществе. Однако на этом и кончались мои таланты. Правда, в придачу к ним надо еще прибавить смазливое лицо, дарованное мне природой, – вот и все козыри, какими я располагал. Я пока не назначил себе дня отъезда, а тем временем поселился в одном из тех скромных трактиров, которые из презрения к бедности именуют харчевнями.[12] Здесь я прожил два дня в компании возчиков, которые показались мне несносными грубиянами; значит, сам я уже пообтесался и стал другим. Глядя на них, я понял, что вовсе не хочу возвращаться в деревню. Зачем? – спрашивал я себя. Кругом сколько угодно людей с достатком, не имевших поначалу, вроде меня, ничего за душой. Куда ни шло, почему бы не остаться еще на несколько деньков? Мало ли что бывает? Жизнь полна счастливых случайностей; может, и на мою долю выпадет одна из них; издержки мои невелики – на две, а то и на три недели денег хватит, харчи недорогие, ем я мало и не теряю из-за этого хорошего настроения. Вкусный обед могу съесть с удовольствием, но и плохой проглочу без тоски – я непривередлив. Все это невредно для молодого человека, который ищет своего счастья. При таком характере поиски не остаются напрасными – случай благоприятствует воздержанному, он достигает успеха. Я заметил, что лакомки теряют половину времени, чтобы вкусно поесть. Эта забота поглощает у них так много сил, что на прочее уже ничего не остается. Итак, я решил задержаться в Париже дольше, чем сначала предполагал. На другой же день я собрался навестить мою бывшую барыню и попросить у нее рекомендации. Но мне сообщили, что она удалилась в монастырь вместе с той преданной камеристкой, о которой я говорил; дела ее обернулись плачевно, и всех средств едва доставало, чтобы дожить в безвестности остаток дней. Узнав об этом, я только тяжело вздохнул. Память об этой даме была мне дорога, но я ничем не мог ей помочь. Мне не оставалось ничего другого, как отправиться на розыски некоего дядюшки Жака, бывшего нашего деревенского соседа, к которому отец перед отъездом велел мне зайти и передать поклон. Я сохранил его адрес, но до сих пор так и не удосужился туда сходить. Он служил поваром в каком-то богатом доме, и я отправился разыскивать его. Часов в семь или восемь утра я уже шагал по Новому мосту;[13] шел я быстро, ибо погода стояла холодная, и ни о чем не помышлял, кроме встречи с земляком. Поравнявшись с бронзовым конем,[14] я заметил женщину, закутанную в темную шелковую шаль; прислонясь к перилам моста, она бормотала: «Ох, умираю!». Услышав эти слова, я подошел узнать, не надо ли ей помочь. – Вам дурно, сударыня? – обратился я к ней. – Да, дитя мое, мне очень, очень худо, – ответила она. – Вдруг голова закружилась; вот стою тут и держусь за перила. Я разглядывал ее; мое внимание привлекла ее круглая свежая физиономия; на пухлых щеках, немного побледневших от недомогания, в обычное время, наверное, играл приятный румянец. Что касается возраста, то по гладкому белому лицу и полной фигуре трудно было точно его определить. Я дал ей лет сорок, и ошибся; как оказалось впоследствии, ей было полных пятьдесят. Шаль из толстой тафты, скрывавшая фигуру, гладкий чепец, платье темной расцветки и какой-то неопределенный налет ханжества, а также безукоризненная опрятность одежды наводили на мысль, что передо мной благочестивая женщина, имеющая духовного наставника.[15] Ведь у таких дам существует особая манера одеваться, повсюду одинаковая; это своего рода мундир, и мне этот мундир никогда не нравился. Не знаю, нрав ли у них такой или виновата их одежда, но мне всегда казалось, что эти святоши всех беспощадно осуждают и злы на целый свет. Однако незнакомка была миловидна и свежа, лицо у нее было круглое, как раз в моем вкусе, и я принял в ней участие; поддерживая ее под локоть, я сказал: – Сударыня, я не могу так вас оставить. Если разрешите, я предложу вам руку и провожу домой; головокружение может повториться, вам нельзя остаться одной. Где вы живете? – На Монетной улице,[16] дитя мое, – ответила она, – и я не откажусь принять помощь, так чистосердечно предложенную; вы кажетесь мне честным юношей. – Вы не ошиблись, – сказал я, и мы двинулись в путь, – я всего месяца три как приехал из деревни и еще не успел испортиться и стать злым. – Боже вас от этого упаси, – сказала она, окинув меня благожелательным и просветленным взглядом, – глядя на вас, не верится, что вы можете впасть в такой великий грех. – Вы угадали, сударыня, – подхватил я, – господь по своей милости даровал мне чистосердечие, прямоту и уважение к честным людям. – Это написано на вашем лице. Но вы еще очень молоды. Сколько вам лет? – спросила она. – Неполных двадцать, – ответил я. Заметьте, что беседуя так, мы еле-еле переставляли ноги; я чуть ли не нес ее по воздуху, чтобы уберечь от лишних усилий. – Боже, как я вас утруждаю, – сказала она. – Полноте, сударыня, – отвечал я, – не тревожьтесь, я рад, что могу оказать вам эту маленькую услугу. – Я очень это чувствую, – заметила она, – но скажите, милое дитя, зачем вы приехали в Париж? Что вы тут делаете? Услышав сей вопрос, я сразу оживился; неожиданное знакомство могло Принести мне удачу. Когда женщина эта воззвала к богу при мысли, что я могу испортиться и озлобиться, взгляд ее, обращенный на меня, был Так ласков, так полон доброты, что встреча с ней показалась мне хорошим предзнаменованием. Я не предвидел для себя никаких определенных выгод, но на что-то надеялся, хотя и сам еще не знал, на что именно. Мне пришло на ум, что история с Женевьевой очень подойдет, чтобы совсем расположить в мою пользу эту добрую женщину. Ведь я отказался от женитьбы на красивой девушке, которую любил, которая меня любила и предлагала мне свое состояние, и сделал я это исключительно из гордого и справедливого отвращения к бесчестию, несовместимому с чистотой души. Такую историю не стыдно было рассказать моей спутнице, что я и исполнил, выразив свои чувства со всем простодушием, на какое был способен, и стараясь, чтобы каждое мое слово дышало правдой. Рассказ мне удался, он произвел самое выгодное впечатление. – Небо вознаградит вас, мой мальчик, – сказала она, – за благие помыслы, не сомневайтесь в этом. Вижу, что лицо ваше не обманывает. – Ах, сударыня, – возразил я, – насчет лица – это уж кто каким уродился, а вот сердце велит мне поступать так, и иначе я не могу. – О, как вы это наивно высказали! – воскликнула она с благостной улыбкой, – вознесите хвалу всевышнему, сын мой, за то, что он дал вам столь чистое сердце. Этот дар драгоценнее, чем все золото мира, он стоит вечности; смотрите же, храните его. В Париже столько соблазнов для неопытной души, а вы так молоды. Послушайте меня. Наша встреча – по небесному произволению. Я живу с сестрой, которую горячо люблю, и она отвечает мне тем же; мы живем уединенно, но нужды не терпим, нам прислуживает кухарка, пожилая девица честнейшей души. Позавчера мы уволили нашего лакея, он совсем нам не подходил: никакого благочестия и притом распутник. Я как раз ходила утром к нашему доброму другу, священнику, он обещал найти для нас человека. Но тот, которого он имел в виду, уже устроился на место и не хочет уходить: в том же доме служит его родной брат. Если хотите, поступайте к нам; конечно, нужна чья-нибудь рекомендация. – Увы, сударыня, – сказал я, – как видно, я не смогу воспользоваться вашей добротой; у меня здесь совсем нет знакомых. Я ни у кого не служил, кроме господ, о которых вам рассказывал, да и у них ничем не успел себя проявить. Правда, барыня оказывала мне расположение, но теперь она удалилась в монастырь, и я даже не знаю, в какой. За меня могла бы поручиться только эта дама, да еще один мой земляк, который служит в поварах; но он едва ли годится, чтобы рекомендовать меня в ваш почтенный дом. Если вы дадите мне время, чтобы разыскать мою прежнюю хозяйку, вас, я думаю, удовлетворит ее отзыв, а мнение дядюшки Жака, повара, пойдет впридачу. – Дитя мое, – сказала она, – во всем, что вы говорите, чувствуется искренность, которая вполне заменяет рекомендацию. Тут мы подошли к дверям ее дома. – Войдите, войдите же, – сказала она, – я поговорю с сестрой. Я последовал за ней, и мы вошли в довольно богато обставленный дом,[17] в котором мебель и все убранство были под стать наряду его благочестивых обитательниц. Порядок, простота и опрятность во всем. Каждую комнату можно было принять за молельню; стоило туда войти, как тебя уже подмывало произнести проповедь. Все дышало скромностью и чистотой, все призывало душу насладиться молитвенным самоуглублением. Вторая сестра была в своей комнате; положив руки на подлокотники кресла, она отдыхала после завтрака, предаваясь на покое пищеварению. На маленьком столике подле нее видны были остатки завтрака, состоявшего, как можно было судить, из полбутылки бургундского, двух яиц и сдобной булочки. Надеюсь, эти подробности не утомят читателя; они дополняют портрет особы, о которой я рассказываю. – Ах, боже мой, сестрица, как долго вас не было, я даже начала беспокоиться, – сказала та, что сидела в кресле, той, что вошла. – Это и есть слуга, которого нам рекомендовали? – Нет, сестрица, – ответила вошедшая, – это славный молодой человек, которого я встретила на Новом мосту; если бы не он, я едва ли дошла бы до дому: мне – Право, сестрица, вы совсем себя не бережете, – возразила та, – я не могу одобрить ваше поведение. Зачем было идти спозаранку так далеко, да еще не позавтракав, и только затем, чтобы не опоздать к обедне? Разве господу угодно, чтобы мы болели? Неужели нельзя служить ему, не убивая себя? Неужели служение всевышнему требует, чтобы мы подрывали свое здоровье и не в состоянии были бы потом пойти в церковь? Право же, благочестие должно быть осмотрительнее. Мы обязаны беречь себя, чтобы как можно дольше возносить хвалу тому, кто Даровал нам жизнь. Вы хватили через край, сестрица; хорошо бы вам посоветоваться об этом с нашим духовным наставником. Что ж теперь говорить, милая сестрица, сделанного не воротишь, – возразила младшая, – я думала, что выдержу это испытание; правда, мне хотелось перед уходом закусить, но было еще так рано, и я побоялась, не баловство ли это? Если не подвергать себя испытаниям, то и заслуга невелика. Но больше это не повторится, иначе мне опять станет нехорошо. Все же господу, как видно, была угодна эта ранняя прогулка, ибо по его святой воле я встретилась вот с этим юношей; слуга, которого нам хотели рекомендовать, уже устроился на место, а этот молодой человек только три месяца как приехал в Париж; он рассказал мне всю свою историю, и я вижу, что он человек порядочный; конечно, само провидение ниспослало нам его. Он честен, скромен, наши условия ему подходят; что вы об этом думаете? – Наружность у него располагающая, – сказала ей сестра, – но мы поговорим об этом позже, когда вы подкрепитесь. Позовите Катрин, сестрица, пусть подаст вам завтрак. А вы, друг мой, идите на кухню, там вас тоже накормят. Я отвесил поклон. Вошла Катрин и получила распоряжение дать мне поесть. Катрин была девица тощая, рослая, накрахмаленная; весь ее облик дышал строптивым, гневливым, сжигающим благочестием. Надо полагать, такое состояние духа происходило от кухонного жара и соседства с раскаленной плитой. Впрочем, мозги святоши, а тем более святоши-кухарки от природы сухи и легко воспламеняются. Конечно, к истинно набожным женщинам мои слова не относятся. Существует большая разница между любовью к богу и тем, что обычно именуется благочестием, а лучше сказать ханжеством. Ханжи раздражают, тогда как люди истинно благочестивые служат добрым примером. У первых святость только на устах, у вторых – в сердце; первые идут в церковь, чтобы там побывать и покрасоваться, вторые – чтобы помолиться богу; вторые смиренны, первые требуют смирения от других. Одни служат богу, другие только делают вид, что служат ему. Прочесть молитву для того лишь, чтобы сказать: «Вот я молюсь»; прийти в церковь с молитвенником ради удовольствия вертеть его в руках, перелистывать и читать; устроиться в дальнем уголке и, втайне любуясь собой, застыть там в позе глубокого раздумья; довести себя до восторженного исступления и гордиться возвышенностью своей души; иной раз и взаправду испытать религиозный восторг, вызванный раздраженным тщеславием и кознями дьявола, который ничем не брезгует, чтобы ввести таких людей в искушение; вернуться из церкви, не чуя под собой ног от самодовольства и питая презрительную жалость к обыкновенным людишкам, и, наконец, упиваясь сознанием своих заслуг перед небом, вознаградить себя за труды кой-какими невинными поблажками, чтобы поддержать слабеющие силы, – таковы люди, которых я именую святошами; их благочестие на пользу одному лишь лукавому, как вы сами понимаете. Что касается истинно набожных людей, то они приятны всем людям, в том числе и злым: ведь злые почитают добрых куда больше, нежели подобных себе, ибо самый ненавистный враг злого человека – тот, в ком он узнает себя. Надеюсь, эти мысли об истинном и ложном благочестии оградят меня от всякого порицания. Но вернемся к Катрин, из-за которой я пустился в эти рассуждения. В подражание монастырским привратницам, она носила на поясе тяжелую связку ключей. – Принесите свежих яиц для сестрицы, она еще ничего не ела, – обратилась к ней мадемуазель Абер-старшая, – и проводите этого молодого человека на кухню, пусть пропустит стаканчик. – Стаканчик! – проворчала Катрин, впрочем, добродушно. – Он пропустит и два, если судить по его комплекции. – И оба за ваше здоровье, мадам Катрин! – ввернул я. – Ладно уж, ладно! – отвечала она. – Пока здоровье мое не пошатнулось, вреда мне от этого не будет. Что ж, пойдем, поможешь сварить яйца. – Да нет, Катрин, не стоит, – запротестовала мадемуазель Абер-младшая, – принесите горшочек варенья, и хватит с меня. – Нет, сестрица, это мало питательно, – возразила старшая. – От яиц у меня будет несварение, – упорствовала младшая. Сестры заспорили, в ушах так и затрещало: «Сестрица, то» да «Сестрица, это». Катрин одним взмахом руки положила конец пререканиям, решив спор в пользу яиц, и отрезала, выходя из комнаты: – Одно дело завтрак, а другое десерт. Я последовал за ней на кухню, где она угостила меня остатками вчерашнего рагу и холодной дичью, а также поставила на стол едва початую бутылку вина и полную тарелку хлеба. Ах, что это был за хлеб! Лучшего я не едал: белый, пышный, душистый! Немало требуется любви и внимания, чтобы испечь подобный хлеб; только благочестивая рука могла вымесить его, – то была рука самой Катрин. Ну и завтрак мне подали! Один вид этой кухни возбуждал аппетит – все тут располагало к еде. – Ешь, ешь, – приговаривала Катрин, отбирая самые свежие яйца, – господь велел каждой твари питать себя. – Тут найдется чем исполнить сию заповедь, – подхватил я, – к тому же я голоден, как волк. – Тем лучше! – заметила она. – Но скажи, ты взаправду нанялся к барышням? Останешься тут жить? Надеюсь, что да, – ответил я, – и был бы весьма опечален, если бы Дело сорвалось; служить у вас под началом, мадам Катрин, одно удовольствие. Вы такая обходительная, такая разумная! – Стараемся, как умеем, – сказала она, – на все воля божия. За каждым водятся грешки, и я от своих не отрекаюсь. Худо то, что жизнь идет себе да идет, и чем дольше живешь на свете, тем больше творишь пакостей, а дьявол-то не дремлет – так учит церковь – вот и воюй с ним, с нечистым. Я очень довольна, что барышни берут тебя на службу; с тобой, кажется, можно поладить. А знаешь, ты как две капли воды похож на моего покойного Батиста, за которого я чуть не вышла замуж. Славный был парень и красивый, вроде тебя. Но не за это я его любила, хотя приятная наружность никогда не помешает. Господь его прибрал; что ж, на то его святая воля, ему не укажешь. А ты вылитый Батист и говоришь – ну точно, как он. Как он любил меня, боже, как любил! Конечно, я уже теперь не та, что была, а какой с годами стану – и думать не хочется. Как звали, так и зовут – Катрин, а только ничего от прежней Катрин не осталось. – Помилуйте! – сказал я ей. – Если бы Батист не умер, он бы любил вас по-прежнему. Я его двойник и поступил бы не иначе. – Ишь, ишь, – возразила она, смеясь, – значит, я еще могу нравиться? Кушай, кушай, не стесняйся; а когда разглядишь меня поближе, заговоришь по-другому. Куда я теперь гожусь? Только душу свою спасать, но и это не так просто, как кажется: пошли, господи, терпения! С этими словами она вынула из кастрюльки яйца, а я собрался нести их наверх. – Нет, нет, – возразила она, – завтракай спокойно, чтобы на пользу пошло, а я сама схожу, да кстати послушаю, что там о тебе говорят. По-моему, ты для нас самый подходящий человек, я так им и скажу: нашим барышням десять лет надо, чтобы решить, чего им хочется; так уж я беру на себя труд хотеть за них. Ты не беспокойся, все устроится. Я рада помочь ближнему, тем более, оно и богу угодно. – Премного благодарен, мадам Катрин, – сказал я, – главное, не забывайте, что этот ближний – вылитый Батист. – Ты кушай, – сказала она, – тогда дольше будешь на него похож; я люблю, когда ближний живет долго. – А я смею вас уверить, что ближний вовсе не прочь пожить на свете подольше, – подхватил я, подняв и осушив полный стакан красного вина за ее здоровье. Такова была моя первая беседа с мадам Катрин. Я привел ее разговор в точности, только выпустил около сотни присказок вроде «хвала господу» и «да поможет нам создатель», которые служили ей то припевом, то главным мотивом всех речей. Видно, эти словечки были неотъемлемой частью ее говорливого благочестия; но что за беда! Ясно одно: я был не противен почтенной домоправительнице, так же как ее хозяйкам, особенно мадемуазель Абер-младшей, в чем вы убедитесь из дальнейшего. Я кончил завтрак и ждал решения; наконец, Катрин спустилась и сказала мне: – Ну, друг сердечный, доставай ночной колпак: с сегодняшнего дня ты ночуешь здесь. – Ночной колпак достать недолго, – сказал я, – а шлепанцы уже на ногах. – Вот и ладно, красавец, – сказала она, – отправляйся за своими пожитками, да не опаздывай к обеду. Пока ты завтракал, тебе уже и кое-что из жалованья набежало – это я поставила в условие. – А много ли его будет набегать? – спросил я. – Ах, плутишка! – сказала она, смеясь. – Но я тебя понимаю. Не беспокойся, в накладе не останешься. – Полагаюсь на вас, – ответил я, – поверьте, я не из тех, кто гонится за деньгами; я и сам знаю, что устроился лучше, чем заслужил, спасибо вам за заботу. – А ты краснобай! – заключила она, растаяв от искреннего чувства, которое я сумел вложить в свои похвалы ей. – Ну, прямой Батист, будто я с ним самим поговорила. А теперь убирайся, да повеселей, мне надо обед приготовить, болтать с тобой некогда, так что не мешай дело делать, беги за своим барахлишком. Одна нога здесь, другая там. – Считайте, что все уже исполнено, – сказал я, выходя, – я мигом. За моей поклажей обоз посылать не придется. С этими словами я побежал в свою харчевню. По дороге я однако призадумался – стоит ли поступать в этот дом? Впрочем, я ничем не рискую: не понравится – можно уйти; а завтрак был недурен; судя по всему, благочестие у барышень не считает кусков и не требует умерщвления плоти. Весь уклад в их доме пришелся мне по душе; парней моего возраста не чураются, кухарка ко мне благоволит; четыре трапезы в день обеспечены, все сулит удачу; только бы самому не оплошать! Занятый этими мыслями, я не заметил, как очутился у дверей харчевни. Хозяйке я ничего не был должен, если не считать прощального поклона, и я тотчас же ушел, захватив свой узел с вещами. Когда я вернулся, дамы как раз собирались садиться за стол. Провалиться мне на этом месте, – лучшего обеда я не едал! Суп был то, что называется «суп», а уж о жарком нечего и говорить: как зажарено, что за аромат!.. Только человек железной закалки, вовсе нечувствительный к радостям, что дарует нам лакомый кусочек, мог бы не впасть в грех чревоугодия, вкушая подобное жаркое, а после него рагу (ибо на стол подали и рагу, сдобренное тончайшего вкуса приправой, какой я более нигде и никогда не пробовал). Если бы на небе принято было есть, я не пожелал бы себе там лучше приготовленного обеда. Такой обед мог бы составить одну из приманок Магометова рая.[18] Дамы наши не ели отварного мяса, это блюдо только на минуту ставили на стол, после чего убирали нетронутым и отдавали беднякам.[19] Катрин тоже отказалась от вареного мяса в пользу бедных, как она мне объяснила, и я, вслед за остальными, немедля изъявил готовность творить добро. Благой пример заразителен. Впоследствии я узнал, что мой предшественник не вносил своей лепты в эту милостыню, потому что, по беспутству своему, не был достоин столь завидной чести и не желал довольствоваться жарким и рагу. Мне до сих пор непонятно, что происходило у обеих сестер за обедом, но несомненно тут крылась какая-то загадка. У них совсем не было аппетита, а если и был, то невидимый; куски исчезали с тарелок незаметно, раньше чем к ним кто-либо прикасался. Обе дамы лениво ковыряли мясо вилками и чуть-чуть приоткрывали рты, равнодушно скользя глазами по заманчивым кушаньям. – Мне сегодня совсем не хочется есть. – И мне тоже. – Все такое пресное. – А по-моему, все пересолено. Поначалу я клюнул на эту удочку и воображал, что мои хозяйки совсем ничего не могут проглотить, а между тем, убирая со стола, замечал, что блюда более чем наполовину опустели; в первые дни я никак не мог все это уразуметь и согласовать. Но постепенно я понял, в чем тут хитрость: мое внимание отвлекалось их брезгливой, недовольной миной, и я не замечал под этой маской скрытой работы челюстей. Забавнее всего было то, что они и в самом деле считали себя очень скромными и воздержанными в пище. Известно, что набожной даме не пристало быть лакомкой, что «надо есть, чтобы жить, а не жить, чтобы есть»; но вопреки этому разумному и благочестивому наставлению, их прожорливый аппетит не желал ничего упустить, и они нашли способ дать ему полный простор и в то же время не погрязнуть в чревоугодии: для этого достаточно, кисло скривившись на лакомое блюдо, разочарованно тыкать в него вилкой – и вы можете считать себя никудышным едоком, не отказываясь в то же время от удовольствия вкусно покушать. Прикрываясь подобными уловками, их благочестие умудрялось ладить с обжорством. Что делать? Лукавый хитер, а мы глуповаты. Десерт был под стать обеду: цукаты и варенье чередовались с рюмочками ароматнейшего ликера, который способствует пищеварению и возбуждает притупившийся аппетит. После обеда мадемуазель Абер-старшая говорила младшей: – А теперь, сестрица, возблагодарим всевышнего. – Это справедливо, сестра, – отвечала младшая, вздыхая от полноты благодарности, которую господь и впрямь заслужил от них обеих. – Это справедливо! Обе сестры поднимались со стульев и с благоговейным смирением, которое было вполне оправдано в такую минуту и заслуживало дальнейших наград, степенно складывали ладони, чтобы сообща вознести молитву, по очереди повторяя ее слова с чувством, которому сознание собственного благополучия придавало особенную выразительность. После того как Катрин убирала со стола, сестры усаживались в кресла, мягкость и глубина которых призывали к покою, – и начиналась беседа о прочитанной страничке из Священного писания или о проповеди, услышанной в этот день, либо накануне, которая клеймила – не в бровь, а прямо в глаз – прегрешения господина такого-то или госпожи такой-то. – Проповедь указывала прямо на них: скупость, суетность, гордыня и другие пороки были в ней разобраны так глубоко! – Но как можно, выслушав слово божие, упорствовать в своих грехах? Ах, сестрица, как нам это понять? – Возьмите хоть госпожу такую-то: уж до чего усердно посещала в пост все проповеди, а что она вынесла из них? По-прежнему кокетничает. Боже мой, а как была одета мадемуазель Н? Ужас, сплошное неприличие. Можно ли в таком виде являться в церковь! Признаюсь, из-за нее я отвлеклась от молитвы и не знаю, как теперь вымолить прощение у господа бога. Ужасно! – Вы правы, сестрица, но я, видя такое, опускаю глаза. Гнев заставляет меня отвращать взгляд от подобного зрелища и благодарить господа бога за то, что он уберег меня от греха; и я от всего сердца молю его просветить людей, предавшихся заблуждению. Вы спросите, читатель, каким образом я узнал о содержании этих бесед, целью коих было облегчать пищеварение за счет ближнего? Очень просто: убирая посуду и приводя в порядок комнату, в которой сидели сестры. Когда, смахнув со стола крошки, я уже собирался пойти обедать, мадемуазель Абер-младшая подозвала меня к себе и тихонько, чтобы не потревожить сестру, которую сморила послеобеденная дремота, сказала мне то, что вы узнаете, если прочтете следующую часть. |
||
|