"Последний год" - читать интересную книгу автора (Зуев-Ордынец Михаил)

БЕРЕГОВОЙ РЕДУТ

— Андрей Федорович, ангелуша, вот радость-то! Явился, наконец! Компания, поди, вычеркнула вас из реестра, а я, честное слово офицера, хотел уже отца Нарцисса просить панихиду по вас служить!

Македон Иванович, сбежавший с крыльца навстречу Андрею, в одной нижней рубахе, в ночных туфлях и подтяжках, не замечал резкого ветра с океана. Радость грела его.

— Я вас, как всегда, в начале весны ждал, а вы эвон как припозднились. И целых две нарты промысла приволокли? Ну, молодец! Где это вы пропадали?

— У индейцев застрял.

— У поморцев?

— У дальновских, кочуев.

— У кочуев? Этак вы, ангеленок, и к «бешеным» в лапы попадетесь.

— У них и был, — улыбнулся Андрей.

— Эва! — притих удивленно капитан. — Смел, смел, ничего не скажешь. То-то я смотрю, у вас не нарты, а тобогганы индейские. А все же с кочуями осторожнее надо бы. Они, что чечены бритолобые, может быть, помилуют, а может, и секим-башка! А в яму да колодки на ноги, — это обязательно.

— У индейцев другое правило: не колодки, а веревку из вязового лыка на шею. Знак раба.

— Хрен редьки не слаще. И не надейтесь, что вас какая-нибудь дева молодая из плена освободит, как это господин Лермонтов в своем «Кавказском пленнике» изобразил!

Македон Иванович встал в театральную позу и загрохотал фруктовым басом:

Вдруг видит он перед собою:С улыбкой жалости немойСтоит черкешенка младая!Дает заботливой рукойХлеб и кумыс прохладный свой,Пред ним колени преклоняя…

Увлекшийся капитан, может быть, и дальше читал бы лермонтовскую поэму, но увидел сидевших на тобогганах индейцев, и седые брови его удивленно поднялись.

— Погодите-ка! А эти парень и девка кто такие?

— «Бешеные», юна-ттынехи.

— Вот завязал узелок! А девка с какой стати в вашей компании? Нашлась, значит, и у вас черкешенка младая? Невесту, что ли, с индейского стойбища привели? Идет, значит, Федора за Егора?

— Нет, Македон Иванович, вы ошиблись, — смущенно улыбнулся Андрей.

— Ошибся ли? Знаем вас, гусаров! А ну-ка, ангелуша, спойте «Голубых гусаров»! Давно не слышал.

Веселое, озорное поднялось в Андрее, и, подбоченясь по-гусарски, он запел:

Трубят голубые гусарыИ едут из города вон…Опять я с тобою голубка,И розу принес на поклон…

— Лихо! Люблю! — притопнул Македон Иванович, подкручивая молодецки длинный седой ус. Единственный его глаз заблестел по-молодому, задорно и драчливо.

Индейцы с испугом смотрели на поющих, непонятно почему развеселившихся касяков.

— Песенку вашу гусарскую мы за чарочкой допоем. Давайте-ка в избу. Милости прошу к моему шалашу! — широким жестом указал Македон Иванович на избу.

Вслед за русскими несмело вошли в избу Громовая Стрела и Айвика. Индеец, входя, положил на порог копье, лук, томагавк и даже нож. Он слышал, что таков обычай в стойбищах касяков. Затем сел в угол на корточки. Айвика опустилась на пол рядом с братом.

— Знает парень порядок! — засмеялся довольно капитан и сказал индейцу по-атапасски: — Вы верили нашему человеку, Доброй Гагаре, верим и мы вам. Возьми свое оружие, атаутл.

Громовая Стрела обрадованно перенес оружие ближе к себе.

— Ну, ангелуша, давайте поздороваемся чин по чину! — раскинул руки старик. Они крепко обнялись, безжалостно хлопая друг друга по спинам, и трижды крест-накрест расцеловались.

— А теперь надо в редутный журнал запись о вас сделать. Служба прежде всего! — Капитан подошел к стоявшей у окна конторке и вытащил из нее толстую книгу. — Значит так… Октября месяца… числа… прибыл на редут с пушного промысла реестровый компанейский зверовщик Андрей Гагарин в полном здравии и благополучии. — Македон Иванович подумал, почесывая бровь бородкой пера. — А как добычу вашу запишем? Запишем так… Промысла доставлено оным Гагариным две нарты, опись коего будет приложена… Ну, служебная обряда кончена, можно и угощение начать. Чем потчевать прикажете, Андрей Федорович?

— После, после! Сначала баня! — закричал Андрей, стаскивая через голову парку, а за нею и кожаную рубаху. — Больше года не парился, шутка ли? Показывайте, где у вас дрова? Вода, знаю, в ручье.

— Воды я натаскаю И дрова не ваше бы дело. Вы сегодня гость у меня.

— Какой там гость! А компанию нам никто не составит?

— Зверовщики все на тропе, осенняя охота, а зверобойная артель в море. В казарме ни души. Один кручусь.

— А индейцы редутные?

— Ну их! Я индианов теперь без крайней нужды на редут не пускаю.

— Что так?

— А вот так! Жили настежь, теперь другое пошло. После расскажу…

Андрей колол дрова на редутном дворе. После хвороста и валежника походных костров наслаждением было разваливать топором сухие, белые как сахар березовые чурки. Вот теперь он дома! Македон Иванович смерчем крутился по двору, то в баню, то в избу, то в кладовку, таскал воду, гремел в избе самоварной трубой, пилил мерзлую оленину на обед и снова мчался в баню так, что развевались усы. Длинный и тонкий, на длинных жердеобразных ногах, к тому же кривой на левый глаз, он был однако быстр и точен в движениях И отовсюду слышался его громыхающий голос и смех, добрый, от всей души. Чувствовалось, что человек любит жизнь и радуется ей.

— Как вы здесь жили, Македон Иванович? — спросил Андрей пробегавшего мимо капитана. — Что нового у вас?

— А что мне, старому шомполу, делается? Жил-поживал! И дале жил бы. Да вот… — Лицо Македона Ивановича помрачнело. — Да вот приходится флаг спускать.

— Слышал я к об этом от индейцев. И туда об этом слух дошел.

— А теперь не слух, а сущая быль. В избе на книжной полке «Голос» посмотрите. Свеженький, позавчера с компанейского брига получил.

Андрей бросил топор и пошел в избу. Июльский номер петербургского «Голоса» был для Аляски действительно свежим На первой странице бросился в глаза крупный шрифт: «Высочайше ратификованный договор о продаже российских американских владений Северо-Американским Соединенным Штатам». С газетой в руке Андрей опустился на скамью.

Если до сих пор была какая-то надежда, то теперь ни малейшей. Продана! А ведь для многих и многих людей Аляска — подлинная родина. Другой они не знают и знать не хотят! Взять хотя бы Македона Ивановича. За двадцать лет крепкими корнями врос он в эту неласковую землю, полюбил ее горячо и многих научил любить суровый аляскинский край как истинную родину.

Андрею вспомнилась его первая встреча с капитаном пять лет назад, здесь, на Береговом редуте. По-петушиному косясь на Андрея единственным глазом, Македон Иванович спрашивал ехидно и жестко.

— Спать на снегу можете, тюлений жир пить и тухлую рыбу юколу лопать можете? Ах, не приучены! А сыромятные ремни или собственные сапоги жевать, когда харча нет, ни синь пороху, можете? Ах, тоже не можете? Тогда верная смерть через полгода, от силы через год. И хотел бы я знать, за коим лихом посылают к нам таких вот… гусаров?

Капитан тогда не знал еще, что Андрей действительно гусар, а попал в точку Андрей вспылил:

— А гусар взял да и прискакал! Никто меня не посылал! Сам прискакал!

— А зачем? Думаете, небось, что Аляска для всех раскрытый сундук со всяким добром? Что песцов здесь, как в России зайцев, бьют, а бобра не труднее дворняжки поймать? Что умей только водку хлестать да туземцев по морде бить, как квартальный, и будешь богат сверх меры? Нет, господин гусар! Здесь люди работают, как черти, а умирают, как герои! Способны на это?..

Работать, как дьявол, Андрей оказался способен. Чувствовал, что и умереть он способен, если не как герой, то уж и не как трусливая душонка. И научил его этому, и не одного его, Македон Иванович. Много доброй силы было в этом чудаковатом человеке, неуемном горлане и упрямце. Любил он смелых и неленивых людей, любил трудную, опасную работу, любил всякую кутерьму, потасовки, чтобы крепко бить того, кто этого заслужил, но и сам не прятался от ударов, принимая их грудью. Поэтому и не сделал он для себя жизни спокойной и благоденственной.

— Сочинители наши ужасно много насочиняли про доблестных офицеров, кои за храбрость в боях, за благородство души и за беспорочную службу щедро были награждены богом, государем и любезным нашим начальством, — рассказывал однажды Македон Иванович Андрею. — Может, и были такие примеры, не спорю А меня вот возьмите. Отец мой тоже из оберов [40], тоже армеец, пехтура, с дула заряжающаяся. Не было у него ни родового, ни наследственного, ни благоприобретенного. Как говорится, — ни кола, ни двора, ни тычинки! И я на походе родился, на походе рос, на походах учился, на походе меня отец и в полк записал. Получил и я эполеты. Служил со рвением и усердием, но на глаза начальству не лез. И вижу я, что на бога да на начальство надейся, а сам не плошай. Не было мне движения по службе, и подал я рапорт о переводе меня на линию, на Кавказ. Там будто бы ордена прямо на кустах висят, а чины направо и налево раздают, как свечки на панихиде…

На Кавказе Македон Иванович вошел во вкус «малой» партизанской войны и показал чудеса храбрости. Участвовал в набегах и засадах, брал завалы, выбивал горцев из аулов. В одной из рукопашных схваток чеченцы выкололи ему кинжалом левый глаз. Но Македона Ивановича это мало опечалило: «И светлейший Кутузов кривой был, — сказал он, посмеиваясь. — А бритолобым спасибо, теперь и прищуриваться не надо. Вскидывай ружье да пали!.. » И кривой отличался он в боях, но начал убеждаться, что все его геройство ни к чему, что ждет его только шашка или пуля чеченская, или кавказская гнилая лихорадка. А чины да ордена не в боях, а в штабах добываются, и нужна для этого не храбрость, а спина без костей. За все свои геройские дела он был повышен всего на один чин, до штабс-капитана дослужился, и дали ему захудалый орденок, Станислава. Среди офицеров орден этот назывался «На и отвяжись!» И без того был у Македона Ивановича беспокойный, ершистый характер, вспыхивал он, как порох, и прежде говорил, потом думал, а несправедливость любезного попечительного начальства окончательно его распалила, и сделал он вгорячах оплошку.


Однажды, после бессмысленной атаки укрепленного аула, против которой штабс-капитан Сукачев протестовал вслух при отрядном генерале, была уничтожена на заложенном горцами фугасе вся его рота. Сидя на барабане, глядя сквозь слезы горя и бешенства на изуродованные тела боевых товарищей, Македон Иванович написал генералу такой рапорт:

«Доношу, что вся моя победоносная и христолюбивая рота полегла костьми. Господа офицеры, братья мои во Христе и мундире, тоже живот свой на поле брани положили. В живых остались я да барабанщик, оба жестоко израненные, за что, полагаю, Вы, Ваше Превосходительство, будете награждены орденом Святого Георгия, за личную храбрость даруемым».

Генерал рапорту Сукачева огласки не дал, боясь насмешек, но на другой же день вызвали Македона Ивановича в штаб отряда. Адъютант сказал строго:

— Пишите прошение об отставке.

— По каким таким обстоятельствам?

— По любым. По семейным, что ли, обстоятельствам.

— А у меня и семьи-то нет,

— Не важно. Пишите! Начальников обожать должно, а вы, сударь мой…

— Во-первых, поручик, я вам не сударь мой, а господин штабс-капитан. А во-вторых, прошение писать я не буду.

— Как угодно-с, высокоуважаемый господин штабс-капитан. Тогда будете отданы под следствие го поводу гибели вашей роты. Виноваты в этом один вы. Военный суд разберет!

Македон Иванович ударил левой рукой по правой, потянувшейся к шашке, и выбежал из штаба Три дня он мрачно пил и служил молебны преподобному Трифону, защитнику утесненных от начальства. Но и преподобный Трифон не защитил, и подал Македон Иванович прошение об отставке. Негоже против рожна прати — напорешься!

По истечении положенного времени последовал высочайший приказ по пехоте об исключении штабс-капитана Сукачева из списков армии по собственному желанию, а посему без пенсии, но с мундиром.

И сел Македон Иванович, как рак на мели. На что жить, коли пенсии не дали? Был он нищ, как турецкий святой, и гол, как бубен. Ни гроша за душой, только раны, лихорадки и ревматизмы кавказские. Хоть в квартальные иди! И предлагали ему квартального, предлагали даже капитан-исправника и начальника винной конторы. Но воротило боевого офицера ходить в полицейских или акцизных ярыгах, и устроился он заставным капитаном в большом губернском городе. А здесь и поджидала его самая большая беда. Снова споткнулся Македон Иванович на генерале. Прибывшему в город генералу показалось, что инвалиды заставной команды долго не поднимают шлагбаум, а заставный офицер не спешит с записью его подорожной.

Генерал взбесился и вызвал Сукачева на расправу.

— Почему долго «подвысь заставу!» не командовал? — заорал генерал на побледневшего Македона Ивановича.

— Не долго, а сколько положено.

— Разговаривать? Как фамилия?

— Штабс-капитан Сукачев, ваше превосходительство.

— Не Сукачев ты, а сукин сын! — крикнул генерал.

Македон Иванович побледнел еще больше и съездил генерала по физиономии так, что слетела с головы генеральская треуголка.

Судили, разжаловали и послали в сибирский батальон. Македон Иванович, как только немного огляделся, дезертировал. Побежал не в Россию, а еще глубже — в Сибирь. Разбежался так, что остановился только на Чукотке, а оттуда чукчи сплавили его на байдарах на Аляску. Македон Иванович знал уже, что на Аляске нет ни жандармов, ни полицейских, и выдачи оттуда нет, как из былой Запорожской Сечи Такие привилегии были у Российско-Американской Компании.

Диковатый этот край ничуть не напугал Македона Ивановича. Бани есть, русские печки есть, значит, жить можно! А привольные здешние просторы по сердцу пришлись кавказскому партизану. Недолго раздумывая, пошел он по пушному промыслу, определился в компанейские зверовщики и не прогадал. Пригодилась кавказская сноровка попадать без долгого прицела, с трехсот шагов, в копейку.

В охотничьих бродяжествах не раз заносило капитана в Канаду, граница с которой была неясна. Гостил он однажды в одном из фортов Гудзонбайской Компании и нашел там великое свое счастье. Непонятно, как могли они полюбить друг друга, — тихая, неяркая и нежная, как подснежник, дочь пастора и лихой, отчаянный зверовщик. И внешность у Македона Ивановича была не романтического героя — высокий шишковатый лоб, варварски-длинные, тронутые уже сединой усы, один-единственный маленький глаз и веселый, вислый нос, явно заглядывающий частенько в чарочку. Усердная посетительница молитвенных собраний, Джейн знала только два развлечения: чтение библии и игру на виолончели. А мистер Мак-Эдон начал обучать ее стрельбе из ружья, а затем и сложному искусству управления собачьей упряжкой. И выхватил озорной русский робкую девушку из пасторского домика, обители благочестия, и с треском, шумом, с ружейной пальбой помчал на вихревой упряжке по снежным равнинам. Выхватил не только пасторскую дочку, но и ее виолончель, укутанную в меха. Джейн, лежа на снегу рядом с возлюбленным, помогла ему перебить меткими выстрелами собак в упряжках погони и, не обращая внимания на жалобные призывы и воздетые к небу руки отца-пастора, крикнула на своих собак: «Кей-кей! Вперед, собачки!.. »

В трескучие морозы перемахнули они через грозный хребет святого Ильи и очутились на русской территории, на Аляске. Новее семейное положение обязывало Македона Ивановича к спокойной оседлой жизни. Он предложил свои услуги Компании в качестве начальника одного из редутов, и предложение его было принято с удовольствием: грамотный, храбрый, энергичный, во всем чувствуется бывший военный. Здесь, на Береговом редуте, и поселился Македон Иванович с молодой женой. Строгая пуританка и сумасбродный русский не чаяли души друг в друге.

Но недолго прожили они вместе. Вскоре белокурая Джейн начала покашливать тем характерным сухим кашлем, который вызывается омертвением легких, сожженных морозом. Это сказалась переправа через хребет святого Ильи при лютом морозе. И все реже и реже раздавались в редутной избе меланхолические звуки виолончели, вызывавшие суеверный страх индейцев, считавших их голосом бога касяков. На третьем году замужества Джейн не вставала уже с постели, а трагический случай, какие в те годы нередки были на редутах, ускорил ее конец. Индейцы, подогретые чьими-то рассказами о несметных сокровищах редутного амбара и магазина, выбрав время, когда зверовщики вышли на тропу, а зверобои ушли в море, напали на редут. Целый день отбивались от вопящей орды Македон Иванович и случайно зашедший на редут поп-миссионер Нарцисс, перебегая от одной бойницы палисада к другой. Но к вечеру краснокожие прорвались через палисад, и русские отступили в избу. А среди ночи индейцы ворвались и в избу. И поплатился бы Македон Иванович своим солдатским бобриком, Джейн — белокурыми косами, а Нарцисс — поповской гривой, если бы капитан не швырнул в горящую печь патронную сумку, полную зарядов. Печку разнесло, вынесло и угол избы, а краснокожих как ветром сдуло. Многих убило, а живые выпрыгнули в окна, перемахнули через палисад и припустили в лесные свои дебри.

Больше года не показывали они оттуда носа, а у костров их создавалась очередная легенда о касяках, упрятавших в сумку гром и молнию.

Македон Иванович сокрушенно разглядывал щепки разбитой взрывом виолончели, когда отец Нарцисс позвал его испуганным шепотом в кладовку, где под мехами была спрятана Джейн. Она не вынесла воплей дикарей, грохота взрыва и страха за жизнь мужа. Македон Иванович плакал, как ребенок, и целовал холодные руки жены. Отец Нарцисс отпел в редутной часовенке новопреставленную рабу божию Евгению, а над могилой ее Македон Иванович намеревался послать прощальный салют не в небо, а себе в голову. Монах вовремя заметил это, после немалой возни отобрал у капитана ружье и разрядил в облака.

Не сразу выпрямился Македон Иванович после этого удара, но металась в его жилах горячая кровь, и много было в его крепкой и светлой душе жадной любви к жизни, к ее радостям и невзгодам, а всего больше к. ее бурям и борьбе…

«А как он примет последний удар, — подумал Андрей, — когда придется ему своими руками спустить знамя родимы, под которым он родился, сражался и умереть думал? Куда понесет он седую и гордую, непривыкшую кланяться голову? Здесь все чужое будет: и знамя, и люди, и речь, и обычаи, а в Россию ходу ему нет. Беглый арестант, преступник!»

— Одинаковая у нас с тобой судьба, милый мой Дон-Кихот российский! — прошептал Андрей в ладони, закрывавшие лицо.

— Э-ге-гей! — загремел на дворе бас капитана. — Готова банька!