"Гоголь" - читать интересную книгу автора (Золотусский Игорь Петрович)3«Ревизор» идет на сцене чуть ли не ежедневно. Правда, театральная дирекция принимает его за обыкновенную «фарсу» и смело ставит рядом со своим обычным репертуаром. Комедия Гоголя чередуется все с теми же водевилями и пьесками, которые он спародировал в «Ревизоре». 22 апреля «Ревизор» идет после водевиля «Сто тысяч приданого», 24-го ему предшествует комедия «Двое за четверых», 28-го — комедия «Первая любовь», 1 мая — пьеска «Дебютант». После нее дают комедию Гоголя, а после Гоголя водевиль под завлекающим названием «Две женщины против одного мужчины». В такой аранжировке начинает «Ревизор» свою жизнь на русской сцене. В этом нет ничего удивительного: публика на одну пьесу и не пошла бы. Театр — развлечение, театр — проведенный не зря вечер, а не зала, где воспитываются чувства и образуется сознание. Одному хочется серьезного, другому смешного. А скорей всего одному и тому же хочется и того, и другого, и третьего. В «Ревизоре» нет любовной завязки, ее компенсируют комедии и водевили, названия которых говорят сами за себя. Ну а то, что в один вечер получается три комедии кряду, — это ничего. От смеха не умирают. В те невеселые для Гоголя дни и зародилась у него статья о петербургской сцене, которую он позже опубликует в «Современнике». С грустью сравнивает он в ней Петербург и Москву — эти два коренным образом отличающиеся друг от друга города России — и называет Петербург «магазином». Балет и опера — царь и царица петербургского театра, пишет он. Позабыты величавая трагедия и строго обдуманная комедия, «производящая глубокостью своей иронии смех, — не тот смех, который порождается легкими впечатлениями, беглою остротою, каламбуром, не тот также смех, который движет грубою толпою общества, для которого нужны конвульсии и карикатурные гримасы природы, но тот электрический живительный смех, который исторгается невольно, свободно и неожиданно, Но какое же здесь спокойное наслаждение? — спросит читатель. Разве не раздражение, не ожесточение, не озлобление противу пороков и уродств движет сочинителем, разве не те же чувства призван пробуждать и его смех, жалящий, как стрела, напоенная ядом? Нет, отвечает Гоголь. И отвечает не только в своей статье, но и в самой комедии, где Хлестаков в финале ее, чуть не плача (а то и плача!), говорит, обращаясь в зал: «Мне нигде не было такого хорошего приема». Смех Гоголя не казнит, а милует. Есть ли в «Ревизоре» гармония, не дисгармоничен ли он, не о разорванности и расчлененности ли человеческого существования он говорит? Да, об этом. Но движет пружину авторское желание очищения и сближения; спокойное наслаждение радующимся в своем избытке смехом тоже является ее истоком. «Давно уже пролезли водевили на русскую сцену, — пишет далее Гоголь, — тешат народ средней руки, благо смешлив... Какое обезьянство!.. Где же жизнь наша? где мы со всеми современными страстями и странностями?.. Палачи, яды — эффект, вечный эффект, и ни одно лицо не возбуждает никакого участия! Никогда еще не выходил из театра зритель растроганный, в слезах...» Публика тешилась, тешился и царь, а журналы пьесу ругали. То ли зависть взяла господ литераторов, то ли искренне не могли они понять, что «Ревизор» даже не «Горе от ума», что то была сатира, а это — нечто другое. Позже, в статье «Горе от ума», Белинский точно разграничит эти два явления в русской драматургии. Он укажет, что цель сатиры Грибоедова находится Сном о двух крысах, пишет Белинский, имея в виду начало «Ревизора», «открывается цепь призраков, составляющих действительность комедии». Для городничего, продолжает он, «Петербург... мир фантастический, которого форм он не может и не умеет себе представить». Поэтому и Хлестаков — «сосулька» — для него вполне может быть представителем этого мира: может быть, там именно такие «сосульки» и правят всем? Вывод Белинского: «Ревизор» «более походит на действительность, нежели действительность походит сама на себя, ибо все это — художественная действительность...». Но все это будет напечатано в 1840 году, а сейчас пресса талдычит совсем иное. «Нас так легко не проведешь! — откликнулся на премьеру Булгарин. — Даже последний писарь земского суда, в самом отдаленном городишке, разгадал бы того мнимого ревизора». Конечно, соглашался Булгарин, взятки у нас берут. «Берут, но умно, дают еще умнее». Невдомек ему было, что Хлестаков никаких взяток не берет, он Странные вещи иногда творятся: правая рука не знает, что делает левая, а иногда левая сознательно делает не то, что правая. Иные называют это политикой, другие — неразберихой, третьи, как Гоголь, — великой путаницей. Эту-то путаницу он и изобразил в «Ревизоре», где все смешалось и перемешалось: страх с подобострастием, чувство вины с желанием выскочить в генералы (городничий) , ханжество и доносительство — с чтением Пушкина. Только опытные пройдохи, как герои «Ревизора», могли попасться на удочку простодушия и естественности, которую закинул им, сам того не ведая, Иван Александрович Хлестаков. Да поведи он себя иначе — тут же спросили бы они у него подорожную и нужные документы, отвели бы в часть и заставили бы платить трактирщику. Но он вел себя настолько натурально, так бесстрашно-невинно, что эти щуки и караси клюнули. Им это показалось высшей игрой, высшим искусством в роли инкогнито, ибо само слово это наводило на них затмение ума и сердца. Клюнули на простодушие, на искренность, которая показалась сверхложью, притворством, черт знает какой дьявольской искусностью. Недаром городничий говорит: «бес попутал, с каким дьяволом породнились». Хлестаков — дьявол, потому что дьявольски притворчив, наивен, почти дитем сумел представиться, а они-то его и поняли! Явись им плут, плут их же породы, только рангом повыше, они бы так не дрожали. Они бы тут же ему цену установили и по цене бы приняли («Видывали мы всяких ревизоров», — говорит городничий), сколько надо дали бы или, наоборот, не дали бы, притворились бы святошами, ползали бы на коленях. «Берут, но умно, дают еще умнее» — в этом Булгарин был прав. Но тут он становился на точку зрения Земляники и городничего, ибо, попадись ему такой же «инкогнито», он бы слишком легкомысленного его вида тоже испугался. Привычно бояться страшного, но непривычно иметь дело с нестрашным. А оно-то, оказывается, вызывает еще больший страх. Хлестаков есть нарушение традиции, разрушение стереотипа, он полная аномалия в представлениях о ревизоре и ревизующих. Коллежский регистраторишко надул город, а его автор, чуть чином повыше, надул Россию. Она-то думала, что он ей фарс подсунул, малороссийскую сценку или историю из жизни Сандвичевых островов. «Чему смеетесь?» — этого вопроса городничего, обращенного к залу, еще не было в тексте 1836 года. Но его задавал себе не один ум. Над кем мы смеялись? Уж не над собой ли? Было о Меж тем вот что думали о комедии некоторые из его единомышленников. 19 января 1836 года Вяземский писал Александру Тургеневу: «Вчера Гоголь читал нам новую комедию «Ревизор». Петербургский департаментский На чтении 18 января 1836 года (оно происходило у Жуковского) «барон Розен один из всех присутствующих не показал автору ни малейшего одобрения и даже ни разу не улыбнулся и сожалел о Пушкине, который увлекся этим оскорбительным для искусства фарсом и во все время чтения Отзыв Пушкина неизвестен. Пушкин смеялся — не смеяться было нельзя. Но что он говорил о пьесе — не дошло до нас. Косвенно он отозвался на нее статьей Вяземского в «Современнике», уже тогда, когда Гоголя не было в России. Комедия в кружке Пушкина была принята, конечно, благосклонно. Именно отсюда она порхнула и выше, добралась до дворца и так легко проскользнула мимо Дубельта. Вполне возможно, что на первом чтении присутствовал и М. Ю. Вьельгорский, который стал ее заступником перед царем. Но главное впечатление слушавших пьесу в тот вечер выражено Вяземским: «неистощимая веселость». Никакой оборотной стороны смеха не подмечено. Никакого переворота в русском театре и русской литературе не угадано. Гоголь ставится вслед за Фонвизиным, Грибоедов не поминается. «Неистощимая веселость», «истинная веселость» (тут Вяземский почти повторяет отзыв Пушкина о «Вечерах»), «избыток веселости»... Гоголь проходит по разряду Надо сказать, что та редакция комедии, которую Гоголь читал у Жуковского, и даже та, которая явилась потом на сцене, сильно отличается от текста «Ревизора», привычного нашему глазу и уху. Мы сейчас имеем дело, по существу, с четвертым вариантом пьесы, законченным в 1842 году. «Ревизор» образца 1836 года был и «грязнее» и «смешнее», нежели тот, к которому мы привыкли. Он еще как бы наполовину увязал в том смехе, в том безотчетном состоянии веселья, которое овладело его автором в конце 1835 года. Он писался лихо, быстро, и смех в нем действительно «завирался», как завирается гоголевский Хлестаков. Из Скакунова он превратился в Хлестакова, и связь этих двух фамилий очевидна: Скакунов Позже Гоголь уже ваял «Ревизора», он сбивал резцом лишние куски мрамора, он Гоголь здесь, говоря его словами, «развернулся» (про Хлестакова у него сказано: «он развернулся, он в духе»), пустил музу наугад и смело вверился ей. Он часто писал так, заглатывая куски, не успевая переварить их, отделать, он оставлял это на потом, ему важно было не упустить минуту, схватить ее, как ухватывает Хлестаков свой «миг» в пьесе. Упусти его, дай времени провиснуть, обмякнуть — и комедия лопнет, лопнет пружина ее и пружина характера Хлестакова. «Я в минуту», «я вмиг», «я сейчас», — твердит он, и мы чувствуем лихорадочность гонки за временем. Ему, может быть, даже хочется опередить ход часов, выскочить за пределы их, ибо, пойди все как положено, то есть вступи в свои права быт, не быть Хлестакову и не быть его «мгновению». Тут «чудеса», тут «неестественная сила», тут «ход дела Но почему именно «Ревизор» стал вехой на его пути? Это было, по существу, его первое публичное объяснение с русским миром, если считать русским миром и Россией ту образованную и полуобразованную часть нации, которая шла в театр. Театр тоже был кафедра, но с этой кафедры Гоголь мог говорить не только с кучкой студентов. В театре были царь, министры, но там была и галерка. Сюда шли и купец, и чиновник, и слуга, и военный. Русский мир причудливо смешивался в театре и являлся в своем многообразии, в том числе в многообразии мнений. Гоголь хотел влиять. Он хотел учить эту публику, призывать ее к своим идеалам и смеяться над тем, что ему кажется смешным. Читателя он своего в глаза не видел (если исключить родственников и литераторов). Книги кем-то раскупались и где-то читались. Отзывы прессы, как правило, ничего не стоили, там все было предопределено: хвалили своих, ругали чужих. При ничтожном числе журналов и газет они все же распределялись по «партиям», и статья Белинского, скажем, была исключением: партия шла на партию, и это была «критика». В театре зритель смеялся, хлопал и свистел в присутствии автора, и тот мог видеть, Это был удар не только по самолюбию. Это было поражение Гоголя-учителя, Гоголя-пророка, Гоголя-проповедника. Он говорил потом, что хотел собрать все дурное в России и разом над ним посмеяться. Но он собрал в «Ревизоре» и все лучшее в себе, чтоб, как мог на этом этапе, до конца высказаться. Удар был настолько силен, что его можно сравнить только с эффектом немой сцены в комедии. Рвутся постромки тройки, и она с размаху, с разбегу расшибается об эту немоту, как расшибается горестно гоголевский смех о состояние отчаяния. Оставалась одна надежда — журнал. И хотя Гоголь задумал уже бежать, с журналом его связывают обязательства перед Пушкиным. Может быть, здесь удастся, думал с сомнением он, правя по вечерам корректуру свежих листов и вымарывая лишние строки. Он печатал в первом номере «Коляску», «Утро делового человека», рецензии и статью «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году». Из 319 страниц текста 119 принадлежали Пушкину, 82 — Гоголю. Плечом к плечу с Пушкиным можно было себя чувствовать спокойнее. Все-таки Гоголь был не один: те самые пять-десять понимающих в искусстве людей, на поддержку которых он мог рассчитывать, окружали его. |
||
|