"Земля" - читать интересную книгу автора (Золя Эмиль)

IV

В следующее воскресенье было как раз первое ноября, день всех святых. Как только пробило девять часов, аббат Годар, священник из Базош-ле-Дуайен, на обязанности которого лежало и отправление богослужения в Роньском приходе, появился на вершине склона, спускавшегося к мостику, переброшенному через Эгру. Ронь, когда-то бывшая крупным селением, а теперь едва насчитывавшая три сотни жителей, уже много лет не имела собственного священника, да и не добивалась этого, а муниципальный совет в полуразрушенном церковном доме поселил полевого сторожа.

Поэтому аббату Годару приходилось каждое воскресенье проходить пешком три километра, отделявшие Базош-ле-Дуайен от Рони. Толстый и коротенький, с красным затылком и такой мясистой шеей, что голова казалась запрокинутой назад, он совершал эти прогулки ради здоровья. Но в это воскресенье аббат, чувствуя, что запаздывает, тяжело дышал, широко раскрывая рот, помещавшийся на апоплексическом лице; его крошечный курносый нос и маленькие серые глазки потонули в жире. Лившие всю неделю дожди сменились ранним похолоданием. Небо заволокли снеговые тучи, но, несмотря на это, аббат шел, помахивая своей треуголкой, с обнаженной головой, заросшей густыми, рыжими, уже начинавшими седеть волосами.

Дорога круто спускалась вниз. На левом берегу Эгры, перед каменным мостом, стояло всего несколько домов. Это было нечто вроде предместья Рони, через которое аббат и направился своей стремительной походкой. Проходя через мост, он не обернулся ни вправо, ни влево, не удостоил ни единым взглядом медленную и светлую речку, извивавшуюся среди лугов и разбросанных там и сям ракит и тополей. На правом берегу начиналась деревня. Вдоль по дороге шел двойной ряд домов, другие же были беспорядочно разбросаны по склону. Сразу же за мостом находились мэрия и школа. Последняя помещалась в бывшей риге, которую надстроили одним этажом и побелили известью. С минуту аббат стоял в нерешительности, просунув голову в пустые сени. Потом он повернулся и посмотрел на два кабачка, стоявших напротив. Один из них, с чистенькой витриной, заставленной бутылями, имел желтую деревянную вывеску, на которой было написано зелеными буквами «Бакалейщик Макрон». Дверь другого была украшена одной лишь веткой остролистника, а прямо на стене черной краской были грубо намалеваны слова: «Табак Лангеня». Затем аббат решился было направиться вверх по начинавшемуся между двумя кабачками переулку, по крутой тропинке, ведшей прямо к церкви, как вдруг он заметил старика крестьянина.

— А, это вы, дядюшка Фуан… Я сейчас тороплюсь, а то мне хотелось бы с вами поговорить… Как же у нас дела? Ведь нельзя же, чтобы ваш сын Бюто оставил Лизу в ее положении, брюхатой… Живот-то ведь мозолит людям глаза… А ведь она девушка. Стыдно, стыдно!

Старик слушал почтительно.

— Господи боже, господин кюре, что ж я могу поделать, если Бюто упирается?.. Да ведь парень и прав. В его годы и вправду нельзя жениться, не имея ни гроша.

— Но ведь будет же ребенок.

— Конечно… Только ведь его еще нет, ребенка-то. И кто знает? А потом это-то и обескураживает. Что делать с ребенком, если ему рубашку не на что сшить?

Он говорил все эти вещи со стариковской мудростью, с мудростью человека, хорошо знающего жизнь. Потом он добавил тем же размеренным голосом:

— Может быть, все еще устроится. Я ведь хочу разделить свое добро. Сегодня после обедни будут тянуть жребий… А когда Бюто получит свою часть, тогда он, пожалуй, и захочет жениться.

— Ладно, — сказал священник. — Хватит об этом. Я буду, дядюшка Фуан, рассчитывать на вас.

В это время звон колокола перебил его, и он испуганно спросил:

— Это ведь только второй удар?

— Нет, господин кюре, третий.

— Тьфу ты! Опять эта скотина Бекю звонит, не дожидаясь меня.

Аббат начал быстро подниматься по тропинке, не переставая браниться. Наверху у него сделался приступ кашля, и он стал хрипеть, как кузнечные мехи.

Колокол продолжал звонить, а вспугнутые им вороны с карканьем носились вокруг шпиля колокольни, построенной в пятнадцатом столетии, в те времена, когда Ронь сохраняла еще все свое значение. Перед широко раскрытой дверью церкви стояла в ожидании толпа крестьян и среди них, с трубкой в зубах, кабатчик Лантень, вольнодумец. Подальше, у кладбищенской ограды, стоял мэр, фермер Урдекен, красивый мужчина с властными чертами лица; он разговаривал со своим помощником, бакалейщиком Макроном. Когда священник прошел, раскланявшись, сквозь эту толпу, все последовали за ним, кроме Лангеня, который подчеркнуто повернулся спиной, продолжая сосать свою трубку.

На паперти, направо от входа, какой-то человек с силой тянул веревку колокола, временами повисая на ней.

— Перестаньте, Бекю! — сказал аббат Годар вне себя. — Я вам двадцать раз приказывал не ударять третий раз раньше, чем я приду.

Полевой сторож, бывший в то же время и звонарем, вскочил на ноги, смущенный тем, что его уличили в непослушании. Это был маленький человечек лет пятидесяти, с четырехугольным и сильно загоревшим лицом старого служаки, с седыми усами и бородкой, с жилистой шеей, которую душил слишком узкий воротник. Несмотря на то, что Бекю был уже достаточно пьян, он стоял навытяжку, не осмеливаясь попросить извинения.

Священник между тем уже прошел в глубь церкви, окидывая взглядом ряды скамеек. Народу было мало. На левой стороне он не заметил никого, кроме Делома, который, будучи членом муниципального совета, присутствовал на богослужениях по обязанности. Направо, на женской стороне, сидело самое большее двенадцать прихожанок. Он заметил худую, раздражительную и нахальную Селину Макрон, рыхлую, и плаксивую кумушку Флору Лантень, высокую, смуглую и очень грязную старуху Бекю. Но что окончательно вывело его из себя, так это поведение девушек, сидевших на первой скамейке. Там была Франсуаза с двумя своими подругами — хорошенькой брюнеткой Бертой, дочерью Макронов, получившей воспитание в Клуа, и белокурой дурнушкой бесстыдницей Сюзанной, дочерью Лангеней, которую родители хотели отдать в учение к шатоденской портнихе. Все три девушки хохотали самым непристойным образом. Рядом с ними сидела бедняжка Лиза. Жирная и круглая, с веселым выражением лица, она выставила свой неприличный живот прямо к алтарю.

Наконец аббат Годар вошел в ризницу. Но тут он наткнулся на Дельфена и Ненесса. Приготовляя сосуды к службе, они забавлялись, наскакивая друг на друга. Первый, одиннадцатилетний сын Бекю, загорелый и уже крепкий мальчишка, очень любил землю и с радостью бросал школу ради пахоты. Другой, старший сын Деломов, Эрнест, прозванный Ненессом, худенький и ленивый белокурый мальчик, ровесник Дельфена, всегда носил в кармане зеркальце.

— Ах, вы, озорники! — закричал священник. — Что вы, в хлеву, что ли?

И, повернувшись к высокому и худому молодому человеку с редкими рыжеватыми волосами на бледном лице, устанавливавшему книги на полке, он сказал:

— Вы бы могли, господин Леке, угомонить их, раз меня еще нет.

Это был школьный учитель, сын крестьянина, впитавший вместе с образованием ненависть к тому классу, из которого вышел сам. Он грубо обращался со своими учениками, относился к ним, как к скотине, и, держась строго корректно со священником и мэром, скрывал свое вольнодумство. Он хорошо пел на клиросе и заботился даже о богослужебных книгах, но, несмотря на традицию, решительно отказался исполнять обязанности звонаря, считая их недостойными свободного человека.

— Я не церковная полиция, — сухо ответил он. — Если бы это было в школе, я бы их славно отделал!

И так как аббат, ничего не сказав, стал быстро надевать стихарь и епитрахиль, он спросил:

— Малую обедню?

— Конечно, конечно, и поскорее. В половине одиннадцатого я уже должен начать полную обедню в Базош.

Леке достал из шкафа старый служебник, закрыл шкаф и положил книгу на алтарь.

— Ну, скорее, скорее, — повторял священник, подталкивая Дельфена и Ненесса.

Весь в поту и запыхавшись, с чашей в руке, он снова вышел в церковь и начал обедню. Оба шалуна прислуживали, украдкой кидая по сторонам плутоватые взгляды. В церкви был только один, увенчанный круглым сводом, неф. Его стены с дубовой отделкой сильно обветшали, что было следствием упорного нежелания муниципального совета отпустить церкви какие-либо средства. Поломанная во многих местах черепичная крыша пропускала дождевую воду. Большие пятна говорили о том, что деревянный потолок основательно подгнил. Там, где за решеткой располагались певчие хора, зеленоватый подтек выступил посередине нарисованной на абсиде фрески, разделяя надвое лик бога-отца, прославляемого ангелами.

Повернувшись с распростертыми объятиями к пастве, священник немного успокоился. Народу все-таки набралось порядочно: мэр, его помощник, члены муниципального совета, старик Фуан, кузнец Клу, который в торжественные службы играл на тромбоне. Смертельно пьяный Бекю сидел в глубине, застыв, как изваяние. На женской стороне скамейки были еще полней: Фанни, Роза, Большуха и многие еще. Девушки на первой скамейке должны были потесниться и сидели теперь смирнехонько, уткнув носы в молитвенники. Больше же всего аббат был польщен тем, что увидел г-на и г-жу Шарль с внучкой Элоди. Г-н Шарль был в черном сюртуке, а его жена в зеленом шелковом платье. Оба своей серьезностью и торжественным видом показывали пример остальным.

Тем не менее аббат Годар гнал обедню как можно быстрее, проглатывая латинские слова и комкая обряд. Когда настало время проповеди, он не поднялся на кафедру, а сел на стул перед алтарем. Он мямлил, путался и не мог кончить начатой фразы. Красноречие было его больным местом, слова ускользали от него, и, не будучи в состоянии продолжать, он начинал мычать. Вот почему архиепископ уже двадцать пять лет держал его в этом маленьком приходе. Аббат оборвал проповедь, колокольчики, сопровождавшие вознесение даров, зазвенели, точно обезумевшие электрические звонки. Аббат отпустил прихожан, провозгласив «Ite, missa est»[1] так стремительно, точно щелкнул бичом.

Народ едва успел выйти из церкви, как аббат снова появился в своей треугольной шляпе, которую впопыхах он надел криво. Перед дверью стояла группа женщин: Селина, Флора и старуха Бекю. Их самолюбие было уязвлено тем, что сегодня аббат торопился как на пожар. Значит, он их совсем презирал, если даже в такой праздник не дал себе труда отслужить поусердней?

— Скажите, господин кюре, — ядовито спросила Селина, — вы за что-нибудь на нас сердитесь, что относитесь к нам, как к каким-нибудь чучелам?

— Господи помилуй, — ответил он, — но ведь мои ждут меня… Я не могу разорваться между Базош и Ронью… Если вы хотите, чтобы у вас были большие мессы, заведите себе своего кюре.

Эти ссоры между жителями Рони и аббатом были постоянными. Паства требовала от него большего внимания к себе, а он относился к своим обязанностям очень формально, считая, что община, которая отказывается отремонтировать церковь, ничего иного не заслуживает. Кроме того, его приводили в отчаяние постоянные скандалы в этой деревне. Он показал на уходивших вместе девушек:

— А потом, разве можно служить как следует, когда у молодежи нет никакого уважения к господу богу?

— Надеюсь, вы не имеете в виду моей дочери? — спросила Селина, стиснув зубы.

— Ни моей, конечно? — добавила Флора.

Тогда он вышел из себя:

— Я говорю о тех, о ком я должен сказать… На это прямо смотреть нельзя! Взгляните-ка на эти белые платья! У меня здесь не было еще случая, чтобы в процессии не оказалось беременной… Нет, нет, с вами бы даже у самого господа бога лопнуло терпение.

Он отошел от них, и старухе Бекю пришлось мирить возбужденных кумушек, попрекавших друг друга своими дочерьми. Однако при этом она высказывала такие намеки, что ссора разгорелась еще сильнее. Да, конечно, можно было предвидеть, до чего дойдет Берта с ее бархатными корсажами и фортепьяно. А Сюзанна! Очень хорошо придумали послать ее к портнихе в Шатоден, чтобы она там совсем свихнулась.

Освободившись, аббат Годар собрался наконец уходить, но столкнулся в дверях с супругами Шарль. Лицо его расплылось широкой и любезной улыбкой, и в знак приветствия он снял свою треуголку. Г-н Шарль величественно поклонился, его жена сделала изысканный реверанс. Но, по-видимому, священнику так и не суждено было уйти: не успел он перейти площадь, как его задержала новая встреча. Он подошел к женщине лет тридцати, которой на вид казалось по крайней мере пятьдесят. У нее были редкие волосы, а лицо плоское, дряблое и желтоватое, как отруби. Изможденная, изнуренная непосильной работой, она сгибалась под тяжестью вязанки хвороста.

— Пальмира, — спросил он, — почему вы не были у обедни? Ведь сегодня день всех святых. Это очень нехорошо.

У нее вырвалось что-то вроде стона:

— Конечно; господин кюре, но как же быть? Брату холодно, мы прямо замерзаем. Вот я и пошла собирать дрова.

— Значит, Большуха все так же скверно обращается с вами?

— Ах, и не говорите! Она скорее сдохнет, чем бросит нам кусок хлеба или полено.

И она плачущим голосом принялась рассказывать о том, что уже все знали: о своем житье, о том, как их преследует бабка и как ей с братом пришлось поселиться в старой, заброшенной конюшне. Несчастный Иларион, кривоногий, с заячьей губой, несмотря на свои двадцать четыре года, был настолько глуп, что никто не хотел взять его в батраки. Поэтому она работала за него до изнурения, заботясь об этом калеке со страстной нежностью, мужественно, как мать, перенося все лишения.

Во время ее рассказа толстое и потное лицо аббата Годара озарялось необычайной добротой, в его маленьких злых глазках загорался огонек милосердия, а в углах большого рта появлялись скорбные складки. Этот постоянно сердитый ворчун не мог равнодушно видеть людского горя. Он отдавал бедным все, что у него было, — деньги, белье, одежду. Поэтому во всей Бос нельзя было найти другого священника, у которого была бы такая порыжевшая и заштопанная ряса.

Он начал с беспокойством обшаривать свои карманы и наконец сунул Пальмире пятифранковую монету.

— Держите! Спрячьте-ка это хорошенько, у меня больше ничего не осталось для других… Нужно будет поговорить еще с Большухой, раз она такая злая.

На этот раз он ушел уже совсем. На его счастье, как раз тогда, когда он, перейдя через Эгру и поднимаясь по склону, начал уже задыхаться, мясник из Базош-ле-Дуайен, возвращавшийся к себе, посадил его в свою повозку. Священника не стало видно, и только силуэт его треугольной шляпы плясал на фоне белесого неба от дорожнюй тряски.

Тем временем площадь перед церковью опустела. Фуан и Роза возвратились домой, где их уже ждал Гробуа. К десяти часам явились также Делом и Иисус Христос. Однако до самого полудня пришлось тщетно ждать Бюто. Этот несносный чудак никогда не мог прийти вовремя. Разумеется, он куда-нибудь зашел позавтракать. Сперва хотели начать без него, но потом, опасаясь его дурного нрава, решили перенести дележ на время после завтрака. Гробуа, согласившийся вначале принять от Фуанов кусок сала и стакан вина, вскоре прикончил всю бутылку, начал другую и впал в обычное для него состояние опьянения.

В два часа пополудни Бюто все еще не было. Тогда Иисус Христос, чувствуя потребность выпить, которую в это праздничное воскресенье испытывала вся деревня, решил пройтись перед кабачком Макрона. Это имело успех, так как дверь стремительно открылась, и Бекю высунулся с криком:

— Ну, ты, паршивая служба, иди, что ли, сюда, выпьем по стопке, я плачу за тебя.

Бекю совсем одеревенел и по мере того, как пьянел, становился все более и более важным. Старый служака и пьяница, он испытывал к этому браконьеру какую-то братскую нежность. Однако при исполнении своих служебных обязанностей, с бляхой на рукаве, он обходился с ним совсем иначе, будучи всегда готовым захватить браконьера на месте преступления. В нем происходила борьба между долгом и сердцем, но в кабаке, напившись допьяна, Бекю встречал Иисуса Христа, как брата.

— Сыграем-ка в пикет, хочешь? И, черт побери, если какой-нибудь бедуин будет к нам приставать, мы обрежем ему уши.

Они сели за столик и принялись играть в карты, громко крича. Бутылки сменялись одна за другой.

Приземистый усатый Макрон, сидя в углу, от нечего делать перебирал пальцами. С тех пор как он нажился, спекулируя винами Монтиньи, он разленился, стал охотиться, удить рыбу, вообще жить, как буржуа. Однако он ходил таким же грязным, в отрепьях, несмотря на то, что его дочка Берта шуршала вокруг своими шелковыми платьями. Если бы не жена, он закрыл бы и бакалейную лавку и кабак, так как становился спесивым, поддаваясь глухо нараставшему в нем честолюбию, пока что еще не сознаваемому. Но жена жадно стремилась к наживе. Да и он сам, не занимаясь ничем, не мешал ей разливать вино по стопкам, чтобы досадить своему соседу Лангеню, который торговал табаком и вином. Это было старое соперничество, никогда не потухавшее и всегда готовое вспыхнуть с новой силой.

Бывали, однако, недели, когда соперники жили в мире. Так было и теперь. Поэтому Лангень вошел в кабак вместе со своим сыном Виктором, здоровым, неуклюжим парнем, который скоро должен был призываться. Лангень, очень высокий, с маленькой совиной головой на широких костлявых плечах, обрабатывал землю. Жена же его развешивала табак и лазила в погреб. Особую важность придавало ему то, что он брил и стриг всю деревню. Этому ремеслу он научился в полку и занимался им как у себя в лавке, так и на дому у своих клиентов, если они того желали.

— Ну, как же насчет бороды? Хочешь сегодня, кум? — спросил он еще с порога.

— Ай правда! Я ведь просил тебя прийти! — воскликнул Макрон. — Давай, если хочешь, хоть сейчас.

Он снял со стены старый тазик для бритья, взял мыло и налил теплой воды. В это время Лангень достал из кармана огромную, как кухонный нож, бритву и принялся точить ее на ремне, прикрепленном к футляру. Но вдруг из соседнего помещения бакалейной лавки раздался визгливый голос.

— Это еще что? — кричала Селина. — Вы будете мне разводить грязь на столиках? Я не позволю, чтобы у меня щетина попадала в посуду.

Это был намек на сомнительную чистоту кабачка Лангеня, где, как говорила Селина, можно было скорее наесться волос, чем напиться вина.

— Торгуй своим перцем и оставь нас в покое! — ответил Макрон, обиженный, что ему сделали замечание при всех.

Иисус Христос и Бекю захохотали. Получила, буржуйка! И они заказали еще литр, который она принесла с сердитым видом, не говоря ни слова. Они тасовали карты и швыряли их на стол с такой силой, будто хотели друг друга убить. Козырь, козырь и козырь!

Лангень уже намылил своего клиента и держал его за нос, когда в дверях показался школьный учитель Леке.

— Здравствуй, честная компания!

Он не сел, а принялся молча греть себе бока у печки. Виктор же, сидя сзади игроков, углубился в созерцание игры.

— Кстати, — сказал Макрон, улучив минутку, пока Лангень вытирал ему о плечо пену с бритвы. — Господин Урдекен сегодня перед обедней опять говорил со мной о дороге… Надо же нам наконец решиться.

Дело шло о прямой дороге из Рони в Шатоден, о которой толковали уже давно: в то время на лошадях можно было ездить в Шатоден только через Клуа. Новая дорога должна была сократить путь примерно на два лье. Конечно, прокладка дороги представляла большую выгоду для фермы, и мэр, надеясь склонить к этому муниципальный совет, очень рассчитывал на содействие своего помощника, тоже заинтересованного в скором разрешении вопроса. Нужно было соединить новую дорогу с той, что проходила низом. Это позволило бы подъезжать в экипаже и к церкви, куда сейчас добирались только козьими тропинками. Проектируемый путь должен был проходить по переулку, начинавшемуся между двумя кабачками. Его приходилось расширять, чтобы провести дорогу в обход косогора. Тогда земля бакалейщика, прилегая непосредственно к дороге, удесятерилась бы в цене.

— Да, — продолжал он, — похоже на то, что правительство, чтобы помочь нам, ждет, пока мы сами не ассигнуем на это какой-нибудь суммы.

Лангень был муниципальным советником, но у него за домом не было ни клочка земли, и он ответил:

— Мне наплевать! Какого черта мне в твоей дороге?

И, принявшись яростно, словно теркой, скоблить вторую щеку, он обрушился на ферму. Ах, эти нынешние буржуа! Они еще хуже, чем те господа, которые были раньше. Они сумели все сохранить за собой при переделе, сами для себя издают законы и живут за счет бедняков.

Остальные слушали, смущенные и вместе с тем довольные в глубине души тем, что Лангень открыто высказывал вековую и неискоренимую ненависть крестьянина к помещику.

— Оно, конечно, мы здесь свои, — пробормотал Макрон, с беспокойством поглядывая на школьного учителя. — Я-то за правительство… Вот ведь наш депутат, господин де Шедвиль, как говорят, друг самому императору…

Лангень в бешенстве прохаживался бритвой по лицу клиента.

— Вот еще сукин сын… Да разве такой богач, как он, имея больше пятисот гектаров около Оржера, не мог бы сделать вам подарка, проложив за свой счет эту самую дорогу, вместо того чтобы выжимать гроши из общины?.. Сивый мерин!..

Бакалейщик, на этот раз окончательно перепугавшись, начал протестовать:

— Нет, нет, он честный человек и совсем не гордый… Разве без него ты бы получил свою табачную торговлю? Что-то ты будешь говорить, если он отберет ее обратно?

Внезапно успокоившись, Лангень начал скрести ему подбородок. Он действительно зашел слишком далеко в своем раздражении: жена его была права, когда говорила, что его крайние взгляды сыграют с ним скверную шутку. Но тут послышался шум начинающейся ссоры между Бекю и Иисусом Христом. Сторож был во хмелю зол и драчлив. Другой же, напротив, в трезвом виде внушая всем ужас, становился добрее с каждым стаканом вина, доходя в конце концов до апостольского добродушия и незлобивости. К этому нужно было добавить радикальное различие во взглядах: браконьер был республиканцем, его называли красным, а сам он хвастался, что в сорок восьмом году в Клуа дамочкам здорово пришлось поплясать под его дудку; полевой же сторож был ярым бонапартистом, обожал императора и утверждал, что был с ним знаком.

— Клянусь тебе! Мы с ним вместе ели селедочный салат. И он сказал мне тогда: тсс… я император… Я его прекрасно узнал по его изображению на пятифранковых монетах.

— Возможно… А все-таки он каналья, который бьет свою жену и никогда не любил матери!

— Замолчи, дьявол, или я раскрою тебе череп!

Иисус Христос с влажными от слез глазами добродушно и покорно ожидал удара. У Бекю отняли бутылку, которой он замахивался, и они снова дружно принялись играть. Козырь! Козырь! Козырь!

Макрон, которого смущало подчеркнутое равнодушие школьного учителя, в конце концов спросил его:

— А вы, господин Леке, что вы об этом думаете?

Леке грел свои длинные бледные руки у печной трубы; он улыбнулся с видом сознающего свое превосходство человека, положение которого обязывает к молчанию.

— Я ничего не думаю. Это меня совершенно не касается.

Тогда Макрон окунул лицо в таз с водой и, вытираясь, сказал:

— Так вот! Слушайте, я хочу кое-что сделать… Да, черт возьми! Если большинство будет за проведение дороги, я уступлю свой участок даром.

От этого заявления все казалось обалдели. Даже опьяневшие Иисус Христос и Бекю подняли головы. Водворилось молчание. На Макрона смотрели так, будто он внезапно сошел с ума. А он, возбужденный произведенным эффектом, добавил:

— Там безусловно будет около половины арпана… Будь я свиньей, если отрекусь. Я поклялся.

Руки его, однако, дрожали от серьезности принимаемого на себя обязательства.

Лангенъ ушел вместе со своим сыном Виктором, потрясенный щедростью своего соседа: конечно, для него земля пустяки, он достаточно обворовывал добрых людей. Макрон, несмотря на холод, снял с крюка ружье и вышел в надежде найти зайца, которого он заметил вчера на своем винограднике. Остался один Леке, который в воскресенье проводил в кабаке весь день, хотя ничего не пил, да оба игрока, с остервенением уткнувшие носы в карты. Время текло, приходили и уходили другие крестьяне.

Часам к пяти чья-то грубая рука толкнула дверь снаружи. Появился Бюто в сопровождении Жана. Заметив Иисуса Христа, он закричал:

— Я мог бы держать пари на двадцать су… Тебе что — совсем наплевать на людей? Мы ждем тебя.

Но пьяница, отплевываясь и развеселившись, ответил:

— Ах ты, шутник. Это я дожидаюсь тебя… Ты нас с самого утра водишь за нос.

Бюто задержался в Бордери, где Жаклина, которую он с пятнадцатилетнего возраста опрокидывал на сено, угостила его и Жана ломтиками поджаренного хлеба. Так как фермер Урдекен отправился сразу же после обедни завтракать в Клуа, то кутили на ферме очень долго, а потому оба парня, не расставаясь друг с другом, пришли в Ронь только что.

Бекю ревел, что он заплатит за все пять литров, но чтобы игру не прерывали. Однако Иисус Христос, с трудом оторвавшись от стула, с кротостью в глазах последовал за братом.

— Подожди меня здесь, — сказал Бюто Жану, — а через полчаса приходи за мной… Помни, что ты обедаешь сегодня со мной у отца.

Когда оба брата вошли в горницу, все Фуаны были уже в сборе. Отец стоял, опустив голову. Мать, усевшись около стола, стоявшего посредине, машинально перебирала спицами. Напротив нее был Гробуа; он так напился и наелся, что сидел сонный, с полузакрытыми глазами. Дальше, на низких стульях, терпеливо ждали Фанни и Делом. В этой прокопченной комнате с жалкой мебелью и изношенной утварью странно было видеть на столе белый лист бумаги, чернильницу и перо, лежавшие рядом с монументальной, порыжевшей шляпой землемера, которую он таскал уже лет десять под дождем и солнцем. Наступала темнота, сквозь узкое оконце в комнату проникал последний серовато-мутный свет, и похожая на урну шляпа с плоскими полями казалась каким-то очень важным предметом.

Но Гробуа даже и в пьяном виде не забывал о том, что дело прежде всего; он проснулся и забормотал:

— Так вот… Я вам уже говорил, что акт готов. Я вчера был у господина Байаша, и он показывал мне его. Там только после ваших имен не указаны номера земельных участков… Так вот мы их и разыграем, и тогда нотариусу останется только проставить их, а в субботу вы придете к нему подписать акт.

Он встряхнулся и возвысил голос:

— Итак, я приготовлю билеты.

Дети Фуана подошли, не стараясь скрыть взаимного недоверия друг к другу. Они пристально наблюдали за землемером, следили за каждым его движением, точно это был фокусник, который мог надуть. Гробуа прежде всего разрезал своими дрожащими от пьянства толстыми пальцами бумагу на три части. На каждом листочке он написал, сильно нажимая, огромные цифры — 1, 2, 3. Все смотрели ему через плечо, не отрывая глаз от пера; даже отец и мать покачивали головой, довольные, что все обошлось без какого бы то ни было мошенничества. Билеты были медленно сложены и брошены в шляпу.

Водворилось торжественное молчание.

По прошествии двух минут, показавшихся очень длинными, Гробуа сказал:

— Надо все-таки начинать… Кто потянет первым? Никто не пошевелился. Становилось все темней, и в темноте шляпа казалась еще огромней.

— Хотите по старшинству? — предложил землемер. — Начинай, Иисус Христос, ты старший.

Иисус Христос послушно подвинулся вперед, но, потеряв равновесие, чуть не растянулся. Он засунул руку в шляпу с таким напряжением, будто хотел извлечь оттуда каменную глыбу. Когда он вытащил билет, ему пришлось подойти к окну.

— Два! — закричал он. Эта цифра показалась ему, по-видимому, забавной, так как он задыхался от смеха.

— Тебе, Фанни! — сказал Гробуа.

Фанни, засунув руку, не торопилась. Она шарила, перебирала билеты, сравнивала их по весу.

— Выбирать нельзя, — злобно сказал Бюто. Увидев номер, доставшийся брату, он побледнел, страсть азарта душила его.

— Вот еще! Это почему? — ответила она. — Я не смотрю, а щупать я имею право.

— Ладно, — пробормотал отец, — бумажки все одинакового веса.

Наконец она решилась и побежала к окну.

— Один!

— Значит, Бюто достался третий, — заметил Фуан, — тащи его, парень!

Стало еще темнее, и никто не мог заметить, как исказилось лицо младшего брата. Он загремел:

— Ни за что!

— Как?!

— И вы думаете, что я соглашусь? Так нет же, никогда… Третий номер! Самый плохой… Я ведь вам говорил, что хотел разделить иначе. Нет, нет, вы меня не проведете… И потом — разве я не понял всех ваших махинаций? Разве не младший должен был тянуть первым?.. Нет, нет, я совсем не буду тянуть, раз вы мошенничаете.

Отец и мать смотрели, как он бесновался, топал ногами и стучал кулаками.

— Бедный мальчик, ты совсем сошел с ума, — сказала Роза.

— Я знаю, мамаша, что вы меня никогда не любили. Вы с меня готовы были содрать кожу, чтобы отдать ее брату. Вы все поедом ели меня…

Фуан грубо прервал его:

— Перестань дурить, говорят тебе… Будешь ты тащить или нет?

— Я хочу, чтобы начали снова.

Но это вызвало всеобщий протест. Иисус Христос и Фанни зажали в руках свои билеты, как будто их хотели у них вырвать. Делом заявил, что розыгрыш был произведен правильно, а Гробуа весьма обиженным тоном сказал, что уйдет, если ему не доверяют.

— Тогда я требую, чтобы папаша прибавил к моей доле тысячу франков деньгами из своей кубышки.

Старик, на минуту растерявшись, что-то забормотал. Потом он выпрямился и, разъяренный, надвинулся на Бюто.

— Это еще что? Ты меня хочешь уморить, паршивец! Можешь разобрать весь дом по камешку и не найдешь ни гроша… Бери билет, черт, или совсем ничего не получишь!

Бюто, упрямо нахмурив лоб, не отступил перед поднятым кулаком отца.

— Не возьму!

Снова наступило неловкое молчание. Теперь огромная шляпа с единственным билетом на дне, который никто не хотел брать, стесняла всех и как будто мешала двигаться. Чтобы как-нибудь покончить с этим, землемер посоветовал старику тащить самому. Старик с важностью опустил руку и, вытянув билет, отправился к окну прочесть его, как будто не знал, что там написано.

— Три!.. Тебе достался третий номер, понимаешь? Акт готов, и, конечно, господин Байаш ничего уже в нем не будет менять. Что сделано, того уж не переделаешь… А так как ты ночуешь здесь, у тебя еще целая ночь, чтобы подумать… Кончено, больше не о чем говорить!

Бюто, скрытый во мраке, ничего не ответил. Остальные с шумом подтвердили свое согласие с мнением отца, а мать решились наконец зажечь свечу, чтобы накрыть на стол.

В эту минуту Жан, шедший за своим товарищем, увидел две какие-то фигуры, которые стояли обнявшись на пустынной и темной дороге и следили за тем, что делается у Фуанов. Под аспидно-серым небом начинали уже летать хлопья снега, легкие, как пух.

— Ах, это вы, господин Жан! — сказал нежный голос. — Вы нас испугали!

Тогда Жан узнал Франсуазу, скрывшую под капюшоном свое длинное личико с толстыми губами. Она прижалась к своей сестре Лизе, обняв ее за талию. Сестры обожали друг друга, и их всегда встречали обнявшимися. Лиза, более высокая, с приятной, несмотря на крупные черты и начинающую полнеть фигуру, наружностью, оставалась даже в своем несчастном положении веселой.

— Так вы, значит, шпионите? — весело спросил он.

— Еще бы! — ответила она. — Мне ведь интересно, что там происходит. Надо же знать, заставит ли это Бюто решиться.

Франсуаза ласково обхватила другой рукой вздутый живот сестры.

— Черт его побери! Свинья!.. Когда получит землю, так еще, пожалуй, захочет взять девушку побогаче.

Но Жан обнадежил их, сказав, что дележ, очевидно, закончен, а все остальное устроится. Потом, когда они узнали, что Жан будет обедать у стариков, Франсуаза добавила:

— Мы с вами еще увидимся, мы придем на посиделки.

Он посмотрел им вслед, в ночной мрак. Снег стал падать сильнее. Их одежда, слившаяся в одно общее пятно, покрывалась белым пухом.