"Труд" - читать интересную книгу автора (Золя Эмиль)

V

Лука лег и потушил свет; он устал телом и душою и надеялся, что крепкий сон избавит его наконец от лихорадочного волнения. В обширной комнате было темно и тихо; несмотря на это, молодой человек не мог сомкнуть глаз: мучительная бессонница жгла его, он весь был во власти одной упорной, гложущей мысли.

В его воображении вновь и вновь возникала Жозина, перед ним вставало подернутое легкой дымкой ее детское лицо, полное страдальческого очарования. Лука вновь увидел ее в слезах, голодную, перепуганную у ворот «Бездны»; затем — в кабачке, когда Рагю выбросил бедняжку за дверь с такой грубостью, что кровь потекла из ее изувеченной руки; потом он увидел ее на скамейке близ Мьонны, покинутой во тьме трагической ночи, когда ей оставалось лишь броситься в воду, увидел, как она утоляет свой голод, точно жалкое, бездомное животное. И в этот ночной час, после неожиданных, почти бессознательных открытий, на которые его за последние три дня натолкнула судьба, перед Лукой снова возникла картина человеческого труда — труда, столь несправедливо распределяемого, презираемого, как нечто социально постыдное, обрекающего большую часть человечества на ужасную нищету; и страшная судьба этой печальной девушки, так глубоко затронувшей его душу, предстала перед Лукой как воплощение судьбы самого труда.

И тогда мучительные, неотвязные видения обступили Луку. Он вновь ощутил ужас, веявший над мрачными улицами Боклера, вдоль которых двигался поток отверженных, вынашивающих тайные помыслы о мести. Он вспомнил речи Боннера и вновь ощутил дыхание революции, революции обдуманной и неизбежной, которая приближалась с каждой безработицей, когда судорога сжимает пустые желудки и семьи тружеников, лишенные самого необходимого, голодают в убогих, холодных лачугах. Перед ним вновь возник Гердаш с его наглой, разлагающей роскошью, с отравляющим человека прожиганием жизни, которое довершало разрушение привилегированного класса — этой горстки буржуа, пресыщенных ленью и неправедным богатством, похищенным у сотен тысяч рабочих. Даже в Крешри, на чугуноплавильном заводе, где царствовало какое-то первобытное благородство, где ни один рабочий не жаловался, наблюдалась все та же безотрадная картина: все те же многовековые человеческие усилия, люди, словно пораженные проклятием, словно оцепеневшие в вечном страдании, без какой-либо надежды на всеобщее освобождение от рабства, на то, что когда-нибудь весь род человеческий вступит наконец в Город справедливости и мира. И Лука снова видел и слышал, как Боклер трещит по всем швам: братоубийственная борьба велась не только между классами, разрушительное брожение проникло в семьи, и ветер безумия и ненависти, проносясь над городом, будил в сердцах ярость. Чудовищные драмы оскверняли домашние очаги, сталкивали в сточные канавы отцов, матерей и детей. Люди лгали, крали, убивали. Вследствие голода и нищеты участились преступления, женщины продавались, мужчины пьянствовали; человек превращался в исступленное животное, стремившееся удовлетворить, свои порочные вожделения. Множество зловещих признаков говорило о неизбежной и близкой катастрофе; старое здание, все в грязи и крови, должно было неминуемо рухнуть.

Лука был потрясен этими ужасающими видениями позора и кары; он скорбел всей силой жившей в нем любви к человечеству; и тогда из глубины густого мрака перед ним вновь возник бледный призрак Жозины: улыбаясь своей кроткой улыбкой, она с трогательным призывом протягивала к нему руки. С этой минуты Лука видел только Жозину; на нее, казалось ему, должно обрушиться источенное червями, изъеденное проказой здание социального строя. Эта маленькая, хрупкая работница с поврежденной рукой — горестное олицетворение работницы по найму — становилась как бы единственной жертвой: конечно же, она умрет с голоду, проституция столкнет ее в клоаку, ее, чья прелесть так поразила Луку. Он страдал ее страданиями, его безумная мечта о спасении Боклера воплотилась в стремление спасти Жозину. Если бы какая-нибудь сверхъестественная сила дала ему всемогущество, он превратил бы этот город, насквозь отравленный эгоизмом, в Город счастья и солидарности, чтобы Жозина была в нем счастлива. И Лук? понял, что эта мечта зародилась в нем давно, еще с той поры, когда он жил в Париже, в бедном квартале, среди безвестных героев и скорбных жертв труда. То была как бы смутная тревога о каком-то будущем, которого Лука не решался себе ясно представить, о какой-то миссии, тайно зревшей в нем. И вдруг среди душевного смятения, во власти которого он все еще находился, Лука почувствовал: настудил грозный, решающий час. Жозина умирает с голоду. Жозина рыдает, и этого дольше терпеть нельзя! Надо действовать, надо немедленно прийти на помощь безмерной нужде и страданию, надо покончить с несправедливостью!

Разбитый усталостью, Лука наконец все же забылся. Вдруг ему почудилось, будто его зовут какие-то голоса; он вздрогнул и проснулся. Откуда донеслись до него далекие жалобы, отчаянные призывы несчастных, находящихся в смертельной опасности? Лука приподнялся, прислушался, но ухо его уловило лишь смутный трепет ночи. Его сердце томительно ранила мысль, что в эту самую минуту миллионы несчастных изнемогают под гнетом социальной несправедливости. Но когда, охваченный дремотой, Лука, содрогаясь, опять склонился на подушки, голоса послышались вновь и вторично заставили его приподнять голову и прислушаться. В полусне все ощущения усиливались, приобретали необычайную остроту. И с этой минуты, едва Лука пытался забыться, голоса становились громче: казалось, они отчаянно зовут его взяться за какое-то неотложное дело; какое, этого он не мог бы сказать, хотя и чувствовал, что время не терпит. Куда бежать, чтобы скорее оказаться на поле битвы? Что делать, как бороться и обеспечить победу? Он этого не знал и жестоко мучился в смутном безысходном кошмаре. Казалось, в полной темноте медленно разгорается робкая заря, неумолчные голоса настойчиво просят Луку выполнить какое-то недоступное его сознанию дело. Но вот все эти голоса покрыл чей-то кроткий голос, голос Жозины, жалобный, умоляющий. Осталась она одна; Лука вновь почувствовал на своей руке мягкую ласку ее поцелуя; он вдохнул аромат букетика гвоздик, который бросила ему Жозина, и ему показалось, что их неукротимое благоухание наполняет всю комнату.

Лука уже не старался заснуть; он попытался стряхнуть с себя лихорадочное состояние и хоть немного успокоиться. Молодой человек снова зажег свечу, поднялся и начал ходить по комнате. Он старался ни о чем не думать, чтобы освободить таким путем свой мозг от владевшей им неотступной мысли. Он обратил внимание на окружавшие его предметы, стал рас-, сматривать висевшие на стенах старинные гравюры, старомодную мебель, говорившую о мирном нраве доктора Мишона и о его привычке к научным занятиям; в этом почтенном жилище царила атмосфера доброжелательства, здравого смысла и мудрости. Затем его целиком поглотила библиотека доктора — большой застекленный шкаф: в нем старый фурьерист и сенсимонист собрал полную коллекцию социологических работ, которыми он увлекался в молодости. Тут можно было найти труды всех социологов, всех предтеч новых идей, всех апостолов нового евангелия: Фурье, Сен-Симона, Огюста Конта, Прудона, Кабе, Пьера Леру и других, вплоть до их безвестных учеников. Лука со свечой в руке разбирал имена и заглавия на корешках томов, считал книги, удивлялся их числу — множеству этих некогда брошенных добрых семян, спасительных слов, дремавших здесь в ожидании жатвы.

Многие из этих книг Лука уже читал: он знал важнейшие места большинства из них. Философская, — социальная и экономическая система каждого из авторов была ему хорошо знакома. Но сейчас все они были собраны вместе, в одну сплоченную семью, и Лука чувствовал дыхание чего-то нового, веявшее от них. Никогда еще не возникало у него такого отчетливого ощущения их силы, их ценности, всей значительности того шага вперед, который был сделан ими в истории человеческой мысли. То была целая фаланга, авангард будущих веков, за которым постепенно последует гигантская армия народов. Когда Лука увидел их здесь стоящими рядом, в мирном смешении томов, он был поражен мощной силой, которая таилась в их союзе, — силой их глубокого братского единства. Лука знал об идейных противоречиях, которые, некогда разделяли этих мыслителей, об ожесточенной борьбе, которую они вели между собой; но сейчас все они казались ему братьями, примиренными общим евангелием, — теми единственными, окончательными истинами, которые они возвестили. Великая заря поднималась из их произведений: то была любовь к человечеству, сочувствие к обездоленным, ненависть к социальной несправедливости, вера в спасительный труд.

Лука открыл шкаф, желая выбрать себе какую-нибудь книгу. Будучи не в силах уснуть, он решил прочесть несколько страниц. После краткого колебания он остановился на маленьком томике, в котором один из последователей Фурье вкратце излагал систему своего учителя. Заглавие книжки — «Солидарность» — взволновало Луку: не найдет ли он в ней то, что ему было нужно, несколько страниц, полных силы и надежды? Он снова лег, начал читать и вскоре так увлекся, будто перед ним развертывалась захватывающая драма, разрешавшая вопрос о судьбах человечества. Учение, сконцентрированное таким образом, сведенное к самой сути заключавшихся в нем истин, приобретало необычайную силу. Лука уже был знаком с этими мыслями, он усвоил их из трудов самого учителя, но никогда они до такой степени не волновали, не захватывали его столь глубоко. Его ум и сердце были покорены сразу: видимо, он находился в каком-то особом состоянии духа и в жизни его пробил решающий час. Маленькая книжечка оживала, все получало новый и неожиданный смысл, словно живые факты воочию обретали бытие на глазах у Луки.

Перед ним развертывалось все учение Фурье. Гениальность этого философа заключалась в главной его мысли: использовать человеческие страсти, ибо они — движущие силы самой жизни. Многовековое губительное заблуждение католицизма состояло в том, что он стремился обуздать страсти, пытался уничтожить человека в человеке, чтобы сделать его рабом своего бога, бога насилия и небытия. Страсти должны принести будущему свободному обществу столько же добра, сколько зла они принесли основанному на подчинении и страхе обществу былых времен. Они — то неумирающее стремление, та единственная сила, которая движет мирами, тот внутренний источник воли и могущества, который дает каждому существу возможность действовать. Лишенный какой-нибудь страсти, человек оказался бы изувеченным, как будто его лишили одного из чувств. Инстинкты, дотоле подавляемые и гонимые, словно нечистые животные, превратились бы после своего освобождения в силы всеобщего взаимопритяжения, направленного к единству и приближающего человечество к конечной гармонии, этому полному выражению всеобщего счастья. Не существует эгоистов, не существует лентяев; есть лишь люди, изголодавшиеся по единству и гармонии, люди, которые по-братски пойдут рука об руку, когда увидят, что дорога достаточно широка для всех и все могут рядом идти по ней, свободные и счастливые; есть лишь наемные рабочие, угнетенные, которые чувствуют отвращение к несправедливому, непомерному, не соответствующему их склонностям труду; но они станут работать с радостью, когда на каждого из них придется разумная, выбранная им самим доля общего труда.

А чего стоило второе гениальное прозрение Фурье! Труд будет признан почетным, он станет общественной функцией, гордостью, здоровьем, радостью, законом жизни. Достаточно преобразовать труд, чтобы преобразовать все общество: в этом новом обществе труд станет гражданской обязанностью, жизненным правилом. Но это будет уже не труд, грубо навязанный побежденным, униженным наемникам, которых угнетают, с которыми обращаются, как с голодными вьючными животными; это будет труд, охотно принимаемый всеми и распределяемый в соответствии с наклонностями и способностями людей; трудиться станут лишь несколько часов в день, и род работы сможет беспрепятственно изменяться по выбору самих работников. Город-коммуна станет гигантским ульем, в котором не будет праздных, каждый гражданин будет вносить свою долю в общий труд, необходимый для жизни этой коммуны. Стремление к единству, к конечной гармонии сблизит между собой членов коммуны, заставит их самих объединяться в группы — по профессиям. К этому сводилась вся суть дела: труд разделяется до бесконечности, и работник выбирает себе ту работу, которая ему наиболее по вкусу, отнюдь не будучи при этом прикреплен к одному и тому же ремеслу, а свободно переходя от одной группы к другой, от одного вида труда к другому. Сразу преобразовать все общество нельзя, надо действовать постепенно; прежде всего следует проверить правильность системы на опыте коммуны в несколько тысяч человек, чтобы превратить ее в живой пример; и мечта воплотится, будет создана фаланга, объединяющая основа великой человеческой армии, возникнет фаланстер, дом-коммуна. Прекратить раздирающую человечество борьбу вовсе не трудно: достаточно воззвать к доброй воле всех тех, кто страдает от жестокой несправедливости социального строя. Людей надо объединить, надо создать широкую ассоциацию капитала, труда и таланта. Надо сказать тем, у кого есть деньги, у кого есть руки, у кого есть ум, что они должны прийти к согласию между собой, что они должны объединить свои усилия и вместе трудиться. Тогда они станут работать во сто крат энергичнее и продуктивнее, чем прежде, они будут возможно справедливее делить между собой получаемую прибыль — до того дня, когда капитал, труд и талант сольются воедино и сделаются общим достоянием свободного братского сообщества, где все будет принадлежать всем, где гармония станет наконец действительностью.

На каждой странице маленькой книжки вспыхивало мягким сиянием слово «солидарность», послужившее ей заглавием. Отдельные фразы светили, как маяки. Человеческий разум непогрешим, истина абсолютна; истина, подтвержденная наукой, становится неопровержимой, вечной. Труд должен превратиться в праздник. Счастье каждого должно зависеть от счастья других; тогда наступит царство всеобщего счастья, а такие чувства, как зависть и ненависть, исчезнут. Все промежуточные звенья социальной машины должны быть упразднены; они не нужны и только бесполезно поглощают рабочую силу; этим обрекалась на уничтожение торговля: потребитель будет иметь дело только с производителем. Одним ударом косы будут скошены все бесчисленные паразитические растения, питающиеся социальной испорченностью и тем постоянным состоянием войны, в котором агонизирует современное человечество. Больше не будет армий, судов, тюрем. И надо всем, среди огромной, засиявшей наконец зари, засверкает, как солнце, справедливость, изгоняя нужду, давая каждому человеку право на жизнь, на хлеб насущный и даруя каждому то счастье, на какое он имеет право.

Лука уже не читал, он размышлял. Перед ним развертывался весь великий, героический XIX век с его непрекращающейся борьбой, с его бесстрашными и мучительными порывами к истине и справедливости. G начала до конца этот век наполняли неудержимое движение демократии и подъем народных масс. Революция дала власть лишь буржуазии; нужен был еще целый век, чтобы эволюция закончилась и весь народ получил то, на что он имел право. Семена вызревали уже в старой монархической почве, то и дело сотрясаемой революционными взрывами. После революции 1848 года отчетливо встал вопрос о наемном труде; все более определенные требования рабочих расшатывали новый буржуазный строй; правили эгоистические, деспотические собственники, которых разлагала их собственная власть. И теперь, на пороге нового века, после того как нарастающий напор народных масс снесет старое социальное здание, основой будущего общества станут преобразованный труд и справедливое распределение богатств. В этом сущность ближайшего необходимого этапа пути. Страшный кризис, от которого рухнули целые государства при переходе от рабства к наемному труду, был ничем в сравнении с тем кризисом, который вот уже сто лет сотрясает и опустошает страны и народы, кризисом наемного труда, развивающегося, изменяющегося, превращающегося в нечто другое. И из этого-то преображенного труда и родится счастливый, братский Город будущего.

Лука тихо положил маленькую книжку на стол и потушил свет. Чтение успокоило его; он почувствовал приближение мирного и здорового сна. Правда, он еще не мог дать ясный ответ на обуревавшие его неотступные вопросы, на потрясающие, полные отчаяния призывы, прозвучавшие из мрака. Но эти призывы смолкли; казалось, обездоленные, от которых они исходили, уверились в том, что их наконец услышали, и решили еще потерпеть. Семя было брошено; жатва созреет. Маленькая книжка словно ожила в руках апостола и героя, теперь миссия будет выполнена, когда пробьет час, предназначенный для нее эволюцией человечества. Лихорадочное возбуждение оставило Луку; он больше не задавал себе мучительных вопросов, хотя страстно интересовавшая его проблема как бы повисла в воздухе. Он чувствовал себя оплодотворенным идеей, и в нем жила непоколебимая уверенность, что для него наступит час действия. Может быть, завтра же, если сегодняшний сон будет целителен. И, покорившись наконец настоятельной потребности в отдыхе, молодой человек погрузился в сладостный и глубокий сон, осененный гением, верой и волей.

Когда на другой день в семь часов утра Лука проснулся и увидел солнце, встающее в высоком ясном небе, первой его мыслью было ускользнуть из дому, не предупредив Жордана, и подняться по вырубленной в скалах лестнице к доменной печи. Ему не терпелось вновь повидать Морфена, потолковать с ним, получить от него кое-какие сведения. Лука следовал какому-то внезапному внушению: ему хотелось прежде всего составить себе определенное мнение о заброшенном руднике, и он полагал, что старый литейщик, сын этих гор, должен знать каждый камень рудника. Морфен, несмотря на ночь, проведенную возле домны, был уже на ногах и чувствовал себя прекрасно; он сразу воодушевился, как только Лука заговорил с ним о руднике. Морфен все время держался особого мнения об этом руднике и высказывал его довольно часто, хотя никто не слушал мастера. Он считал, что инженер Ларош был неправ, отказавшись от старого рудника, как только его разработка перестала приносить доход. Действительно, руда пошла никудышная и до того насыщенная серой и фосфатами, что она решительно не годилась для выплавки чугуна. Но Морфен был убежден, что рабочие просто наткнулись на неудачную жилу и следовало либо углубить штольни или, еще лучше, прорыть новые в определенном месте ущелья, на которое он указывал; там, по мнению мастера, имелись превосходные залежи руды. Морфен основывал свою уверенность на ряде наблюдений, на своем знании всех окрестных скал, которые он излазил и склоны которых исследовал в течение сорока лет. Конечно, он человек неученый, он только простой рабочий и не смеет вступать в спор с господами инженерами. Но все же он удивляется тому, что они не поверили его чутью и в ответ на его слова только пожимали плечами, даже не попытавшись исследовать горные породы на некоторой глубине от поверхности земли.

Спокойная уверенность Морфена поразила Луку, тем более, что он относился с резким осуждением к косности старого Лароша и к тому, что тот забросил рудник, несмотря на открытие химического способа обработки, дававшего возможность выгодно использовать даже бедную руду. Подобное отношение явно свидетельствовало о том, какая вялость и рутина господствовали в деле эксплуатации домны. Лука полагал, что следует безотлагательно возобновить разработку рудника, хотя бы при этом и пришлось пойти на химическую обработку руды. А что, если к тому же оправдается убеждение Морфена и они нападут на новые обильные жилы чистой руды? Поэтому молодой человек немедленно согласился на предложение мастера пройтись к заброшенным штольням: старик хотел на месте пояснить Луке свою мысль. Стояло ясное и свежее сентябрьское утро; Лука совершил восхитительную прогулку, пробираясь среди скал по дикой и пустынной местности, благоухавшей лавандой. В течение трех часов он карабкался с Морфеном по склонам ущелий, забирался в пещеры, шел вдоль поросших соснами склонов, где из-под земли, подобно костям какого-то огромного, зарытого там животного, проступал камень. И понемногу Луке передавалась уверенность Морфена; во всяком случае, в нем родилась надежда: казалось, земля, эта неисчерпаемая сокровищница и мать, готова вновь возвратить людям лениво заброшенное ими сокровище.

Было уже за полдень; Лука позавтракал там же, в Блезских горах, яйцами и творогом, которыми его угостил Морфен. Он спустился с гор около двух часов, очень довольный, вдоволь надышавшись буйного горного ветра; Жорданы встретили молодого человека возгласами удивления: они уже начинали тревожиться, не понимая, куда он мог деваться. Лука извинился, что не предупредил их; он рассказал, что заблудился в горах и позавтракал у крестьян. Молодой человек разрешил себе эту маленькую ложь, так как Жорданы, еще не вставшие из-за стола, были не одни: у них завтракали аббат Марль, доктор Новар и учитель Эрмелин, постоянно бывавшие в Крешри во второй вторник каждого месяца. Сэрэтта любила собирать их вместе и, смеясь, называла этот кружок своим Большим советом: все трое помогали ей в благотворительных делах. Жордан вел жизнь ученого и отшельника, затворившись от всех, словно в монастыре; но все же двери его дома были открыты этим трем людям — близким друзьям; могло показаться, что они заслужили эту благосклонность главным образом своими спорами, ибо они всегда спорили, и эти споры забавляли Сэрэтту; с улыбкой прислушивался к ним и Жордан. Сэрэтта видела, что гости развлекают брата, и от этого они были ей еще милее.

— Значит, вы позавтракали? — обратилась она к Луке. — Но ведь это не помешает вам выпить с нами чашку кофе, не правда ли?

— Чашку кофе? Идет! — ответил он весело. — Но вы слишком добры: я заслуживаю самых строгих упреков.

Перешли в гостиную. Ее широко раскрытые окна выходили в парк: зеленели лужайки, высокие деревья струили в комнату восхитительный запах. На маленьком столике распускался в фарфоровой вазочке букет чудесных роз; доктор Новар был страстным любителем роз и при каждом посещении Крешри подносил их Сэрэтте.

За кофе между священником и учителем возобновился спор, возникший еще в начале завтрака: речь шла об основных вопросах воспитания и образования.

— Вы потому не можете ничего добиться от своих учеников, — заявил аббат, — что изгнали бога из школы. Бог — владыка умов, и все, что мы знаем, мы знаем только благодаря ему.

Аббат был высокий, крепкий человек с крупным носом и правильными чертами широкого, полного лица; он говорил с властной настойчивостью ограниченного доктринера, полагающего, что спасение мира только в католицизме, что следует придерживаться буквы церковных установлений и все дело в строгом подчинении догматам. Но сидевший перед ним учитель Эрмелин, худой, с угловатым лицом, костистым лбом и острым подбородком, также продолжал с холодным исступлением настаивать на своем; упрямый приверженец религии прогресса, осуществляемого сверху и по команде, Эрмелин был не менее нетерпим и догматичен, чем аббат.

— Оставьте меня в покое с вашим богом, который всегда приводил людей только к заблуждениям и гибели!.. Если я ничего не могу добиться от своих учеников, то прежде всего потому, что их слишком рано отбирают у меня и отдают на завод. И потом — а это главное — дисциплина среди них падает все больше и больше, и учитель не имеет уже никакой власти. Честное слово, если бы мне позволили разок-другой хорошенько вытянуть их дубинкой, это наверняка расшевелило бы им мозги.

Сэрэтта, взволнованная словами Эрмелина, запротестовала; учитель пояснил свою мысль. Он видел только одно средство уберечь детей от всеобщего разложения: приучить их подчиняться дисциплине — спасительной дисциплине, внедрить в них республиканский дух, если нужно, даже силой, чтобы он засел в них накрепко. Мечтою Эрмелина было превратить каждого ученика в слугу государства, в раба, приносящего в жертву государству всего себя целиком. Как идеал, ему рисовался один и тот же урок, одинаково выученный всеми учениками с одной и той же целью: служить обществу. Такова была его суровая и унылая вера, вера в демократию, освобожденную от прошлого силой наказаний и вновь обреченную на бесправие, декретирующую всеобщее счастье под деспотической властью наставников.

— Вне католицизма лишь тьма и ночь, — упрямо повторил аббат Марль.

— Но он рушится! — воскликнул Эрмелин. — Потому-то и нужно создавать новые социальные устои!

Разумеется, священник знал о той смертельной борьбе, какую католицизм вел против науки, знал и о тех ежедневных победах, которые одерживала наука в этой борьбе. Но он не хотел признавать этого, не хотел даже сознаваться в том, что его церковь понемногу пустеет.

— Католицизм? — продолжал он. — Его устои настолько крепки, вечны, божественны, что вы сами же подражаете ему, когда толкуете о создании какого-то там атеистического государства, в котором место бога займет механизм, воспитывающий и управляющий людьми.

— Механизм? Почему бы и нет? — воскликнул Эрмелин, рассердившись на ту долю правды, которая заключалась в словах аббата. — Рим всегда был только прессом, выжимавшим кровь из всего мира!

Когда спор между аббатом и учителем доходил до подобных резкостей, обычно вмешивался доктор Новар, улыбавшийся своей спокойной, примиряющей улыбкой:

— Ну, ладно, ладно, не горячитесь. Вы почти согласны друг с другом, раз оба обвиняете религию противника в подражании своей собственной.

Этот маленький, щуплый человечек с тонким носом и живыми глазами был терпим, кроток, слегка насмешлив; отдавшись науке, он уже не мог относиться со страстью к политическим и социальным проблемам. Как и его большой друг Жордан, доктор Новар говорил, что принимает только те истины, которые подтверждены наукой. Сам он, в силу своей скромности, даже робости, и отсутствия всякого честолюбия, стремился лишь к тому, чтобы как можно лучше лечить своих пациентов; единственной его страстью были розы; он выращивал их в своем маленьком садике, где проводил целые дни в тихом и счастливом уединении.

До сих пор Лука только слушал. Но тут ему вспомнилось то, о чем он читал ночью, и он вмешался в разговор:

— Главная ошибка наших школ состоит в том, что они исходят из предпосылки о врожденной испорченности человека; они полагают, что, едва появившись на свет, ребенок уже несет в себе семена бунта и лени и добиться от него чего-нибудь путного можно лишь путем целой системы наказаний и наград. Поэтому-то из образования сделали пытку. Учение так же утомляет наш мозг, как физический труд наши мускулы. Наши преподаватели превратились в надсмотрщиков академической каторги, они стремятся всецело подчинить умы детей учебным программам, они словно хотят отлить их всех по одной форме, совершенно не считаясь с индивидуальными различиями. Они убивают всякую инициативу, подавляют всякий дух критики и свободного исследования, глушат ростки личных талантов под грудой готовых идей и официальных истин. Но хуже всего, что подобная система уродует не только ум, но и характер ребенка, и такие методы преподавания создают умственных импотентов и лицемеров!

Эрмелин принял слова Луки на свой счет. Он резко прервал его:

— А как вы себе представляете преподавание, сударь? Если посадить вас вместо меня на кафедру, вы убедитесь, что от учеников решительно ничего нельзя добиться, если не подчинить их всех дисциплине, исходящей от вас, от учителя, который воплощает для них власть.

— Учитель, — продолжал Лука, будто грезя вслух, — должен иметь только одну цель: пробуждать в учениках дремлющие в них силы. Он формирует личность ребенка, он призван помогать ученику проявлять его способности, будить его мысль, развивать его индивидуальность. В человеке живет огромная, неутолимая потребность знать, учиться; на одном этом, без всяких наказаний и наград, должно быть построено преподавание. И было бы совершенно достаточно, если бы преподаватели заботились только о том, чтобы облегчить каждому изучение того, что ему нравится, сделать этот процесс увлекательным, побудить ученика к активности, к стремлению двигаться вперед силою собственного понимания, научить его радости непрерывных открытий. Пусть люди создают людей, обращаясь с детьми по-человечески, — разве не в этом вся задача воспитания и образования?

Аббат Марль, допивавший чашку кофе, пожал своими мощными плечами; он заговорил снова с догматической непогрешимостью священника:

— Грех присущ человеку, и человек может быть спасен лишь покаянием. Лень — один из смертных грехов; и этот грех искупается трудом, ибо труд — кара, которой господь покарал людей после грехопадения.

— Но ведь это заблуждение, аббат, — спокойно вмешался доктор Новар. — Когда мы действительно сталкиваемся с ленью, то есть когда тело отказывается от всякой работы, избегает малейшей усталости, тогда перед нами просто болезнь. Будьте уверены, что эта непреодолимая вялость — порождение глубокого внутреннего расстройства организма. А за исключением этого случая — где вы видели лентяев? Возьмем людей праздных в силу происхождения, привычек, склонностей. Разве какая-нибудь светская женщина, танцующая всю ночь напролет, не портит себе глаз, не тратит мускульной энергии куда больше, чем прикованная к своему маленькому столику, вышивавшая до рассвета работница? Разве прожигатели жизни не убивают все свое время на зрелища, на утомительные празднества и не растрачивают, в сущности, столько же сил, сколько тратят рабочие за верстаком или за тисками? А вспомните, с какой легкостью и радостью, окончив неприятную для нас работу, мы предаемся бурным удовольствиям, после которых чувствуем себя совершенно разбитыми! Это доказывает, что труд, физическая усталость, нам в тягость лишь тогда, когда труд этот нам не по душе. Если бы людям давали только ту работу, которая им приятна, которая ими свободно избрана, лентяев, конечно же, не существовало бы!

Эрмелин, в свою очередь, пожал плечами.

— Спросите у ребенка, что он предпочитает, грамматику или арифметику. Он вам ответит: ни то, ни другое. Такие опыты уже делались; ребенок — это в конечном счете не более, как молодое деревцо, его нужно выпрямлять и исправлять.

— А исправление, — закончил аббат, на этот раз в согласии с учителем, — возможно только в том случае, если вытравить в человеке все то постыдное и дьявольское, что в нем осталось от первородного греха.

Наступило молчание. Сэрэтта внимательно слушала; Жордан, устремив глаза в окно, с мечтательным видом глядел в глубь парка. Лука узнавал в словах учителя ту же мрачную концепцию католицизма, только использованную сектантами прогресса, деспотически предписываемого государством. Человек проклят, он однажды уже погиб, был искуплен и вот-вот погибнет снова. Бог, исполненный ревности и гнева, обращался с ним, как с неизменно виноватым ребенком. Человека преследовали за страсти, в течение веков стремясь насильственно искоренить их, словом, прилагали все усилия к тому, чтобы убить в человеке человека. И Луке опять вспомнился Фурье с его учением о страстях — облагороженных, направленных к общей пользе, вновь ставших необходимыми творческими силами, — Фурье с его идеалом человека, освобожденного наконец от смертоносного бремени религии, толковавшей о тщете земной жизни, а на самом деле служившей великим мира сего ужасным орудием для утверждения социального неравенства и эксплуатации.

Все еще погруженный в размышления, Лука снова заговорил; казалось, он думает вслух.

— Достаточно было бы убедить людей в той истине, что каждый только тогда будет счастлив по-настоящему, когда будут счастливы все остальные, — медленно сказал он.

Эрмелин и аббат Марль засмеялись.

— Хорошо, нечего сказать! — насмешливо заметил учитель. — Вы хотите пробудить человеческую энергию, а начинаете с того, что уничтожаете личный интерес. Объясните мне, пожалуйста, что побудит человека к деятельности, если он не станет работать для себя? Ведь личный интерес — главный двигатель: он лежит в основе всякого действия. А вы стремитесь его вытравить, оскопить человека, отсечь его эгоизм, хотя сами же хотите брать человека целиком, со всеми его инстинктами… На что же вы рассчитываете? Уж не на совесть ли? На чувство чести и долга?

— Мне незачем на это рассчитывать, — возразил все так же спокойно Лука. — Впрочем, тот эгоизм, с которым мы до сих пор имели дело, создал такое ужасное общество, так истерзал людей ненавистью и страданиями, что было бы действительно неплохо попытаться найти другую движущую силу. Но, повторяю, если под эгоизмом вы разумеете законнейшее желание счастья и неискоренимое стремление к нему, то такой эгоизм я, конечно, принимаю. Я отнюдь не собираюсь уничтожать личный интерес; напротив, я укрепляю его тем, что разъясняю его смысл, что превращаю его в то, чем он должен быть, чтобы помочь созданию того счастливого Города, где счастье всех будет одновременно и счастьем каждого; достаточно быть уверенным, что для тебя работают другие, чтобы приняться самому работать для других. Социальная несправедливость сеет вечную ненависть и пожинает всемирное страдание. Вот почему людям необходимо договориться между собой, необходимо преобразовать труд, положив в основу этого преобразования ту бесспорную истину, что наивысшее счастье, доступное для каждого человека, возникнет когда-нибудь из счастья всех остальных людей.

Эрмелин усмехнулся. Аббат Марль заговорил снова: — Возлюбите друг друга — такова заповедь нашего божественного учителя Иисуса Христа. Но он сказал, кроме того, что счастье не от мира сего; преступное безумие: — пытаться осуществить здесь, на земле, царствие божие, ибо оно на небесах.

— А все-таки его когда-нибудь осуществят, — сказал Лука. — Все усилия движущегося вперед человечества, весь прогресс, вся наука ведут к этому Городу будущего.

Но учитель уже не слушал Луку; он снова накинулся на священника:

— Ну, нет, аббат, оставьте эти ваши обещания райского блаженства: они только вводят в заблуждение несчастных бедняков! Впрочем, и Христос-то ваш взят у нас, вы отняли его у нас и сделали орудием своего господства. По существу, это был просто человек свободомыслящий и мятежник.

Бой возобновился; доктору Новару пришлось снова мирить спорщиков, — соглашаясь то с тем, то с другим. Как и всегда, впрочем, затронутые вопросы оставались нерешенными, никогда не удавалось прийти к какому-либо бесспорному выводу. Кофе давно уже был выпит. Жордан, все еще погруженный в размышления, заключил спор словами:

— Правда только в труде; когда-нибудь мир станет тем, чем его сделает труд.

Тут заговорила Сэрэтта; до сих пор она молчала, со страстным вниманием слушая Луку; девушка сообщила, что она собирается открыть ясли для детей работниц, занятых на заводах. С этой минуты все споры прекратились; врач, педагог и священник занялись мирной беседой, обсуждая спокойно и дружелюбно, как лучше осуществить этот замысел и избежать недостатков, обычно свойственных подобным учреждениям. А за окном, в парке, длинные тени деревьев падали на лужайки и голуби, озаренные золотистыми лучами сентябрьского солнца, то и дело опускались в траву.

Когда гости покинули Крешри, было уже около четырех часов. Жордан и Лука, которым захотелось пройтись, проводили их до первых городских домов. На обратном пути, когда они шли по заброшенному каменистому участку, принадлежавшему Жордану, ученый, желая продлить прогулку, предложил сделать небольшой крюк и зайти к горшечнику Ланжу. Жордан разрешил ему поселиться в этом диком, одиноком углу своих владений, как раз под доменной печью, и не брал с него никакой платы. Ланж, по примеру Морфена, устроил себе жилище в пещере, некогда прорытой горными потоками у подножия Блезских гор в гигантской стене выходившего на равнину горного хребта. Ланж построил три печи возле того косогора, где он копал глину; тут он и жил своим трудом, свободно и независимо, не признавая над собой ни бога, ни господина.

— Конечно, он человек крайностей, — добавил Жордан, которого Лука расспрашивал о Ланже. — Его бурная выходка в тот вечер, на улице Бриа, меня не удивляет. Счастье еще, что его выпустили: он так себя компрометирует, что дело могло обернуться для него очень худо. Но вы не можете себе представить, до чего он умен и какое искусство он вкладывает в те простые глиняные горшки, которые выделывает; а ведь Ланж не получил никакого образования. Он родился в здешних краях, в семье бедных рабочих и десяти лет осиротел; сначала он был на побегушках у каменщиков, затем поступил подмастерьем к гончару, а теперь, с тех пор, как я ему разрешил здесь обосноваться, он стал сам себе господином, по его шутливому выражению… Особенно интересует меня работа Ланжа над огнеупорной глиной; вы ведь знаете, я ищу такую глину, которая могла бы выдержать чудовищную температуру моих электрических печей.

Подняв глаза, Лука увидел среди кустарников жилище горшечника; это было настоящее варварское становище, окруженное невысокой каменной стеной. У входа стояла рослая, красивая брюнетка.

— Разве он женат? — спросил Лука.

— Нет, но он живет с этой женщиной: она одновременно и раба и жена его… Это целая история. Лет пять назад — ей было тогда едва пятнадцать лет — Ланж нашел ее в какой-то канаве больной, почти умирающей; вероятно, ее бросил там какой-нибудь цыганский табор. Так никто толком и не знает, откуда она, а когда ее спрашивают, она молчит. Ланж на руках отнес девушку к себе, ухаживал за ней и вылечил ее; вы не поверите, какую пламенную благодарность она испытывает к нему с тех пор: она стала его собакой, его вещью… Когда Ланж подобрал ее, на ней не было даже башмаков. Она и теперь надевает их, лишь отправляясь в город. Потому-то все в округе, да и сам Ланж, называют ее Босоножкой… У него нет помощников, она их заменяет ему; она же помогает Ланжу катить маленькую тележку, на которой он возит свою посуду с ярмарки на ярмарку, — это его способ сбывать свои изделия. Обоих хорошо знают в нашем краю.

В ограде, за которой помещалось жилище Ланжа, была устроена калитка; стоявшая возле нее Босоножка смотрела на приближавшихся мужчин. Лука мог разглядеть теперь ее смуглое лицо с крупными и правильными чертами, чернильно-черные волосы, большие глаза дикарки, выражавшие бесконечную нежность, когда она смотрела на Ланжа. Молодой человек обратил внимание на ее босые ноги, маленькие, будто детские ноги, словно отлитые из светлой бронзы и резко выделявшиеся на фоне глинистой, вечно влажной земли; на Босоножке был ее рабочий костюм; вернее, она была едва прикрыта куском серого холста, открывавшим ее тонкие, крепкие ноги, ноги воительницы, сильные руки и маленькую упругую грудь. Когда Босоножка убедилась, что господин, сопровождавший Жордана, был, видимо, другом, она покинула свой наблюдательный пункт и пошла сообщить Ланжу о приходе гостей; затем она возвратилась к печи, за которой наблюдала.

— А, это вы, господин Жордан! — воскликнул Ланж, появляясь из-за ограды. — Представьте себе, после того вечера Босоножка все время воображает, будто меня хотят арестовать. Заявись сюда и в самом деле какой-нибудь блюститель порядка, пришлось бы ему познакомиться с ее когтями… Вы пришли посмотреть на мои новые огнеупорные кирпичи? Вот они! Сейчас открою вам их состав.

Лука тотчас же узнал в этом маленьком человечке, с изношенным и узловатым телом, пророка, которого он видел глубокой ночью на улице Бриа, когда тот возвещал неотвратимость конечной катастрофы и предавал проклятию развращенный Боклер, город, обреченный на гибель за свои преступления. Теперь Лука имел возможность лучше разглядеть Ланжа: его высокий лоб, терявшийся в черной чаще волос, его живые, сверкающие умом глаза, в которых время от времени вспыхивало гневное пламя. Больше всего Луку удивило то, что, несмотря на грубую оболочку, на кажущуюся резкость Ланжа, он почувствовал в нем созерцателя, кроткого мечтателя, простодушного деревенского поэта, настолько одержимого своей идеей справедливости, что ради нее он готов взорвать старый грешный мир.

Жордан представил Луку как своего друга-инженера и попросил Ланжа показать новому гостю то, что гончар в шутку называл своим музеем.

— Если это может заинтересовать вашего друга… Ведь я стряпаю эти штуки просто ради развлечения. Видите глиняные безделушки там, под навесом?.. Взгляните на них, а я пока побеседую с господином Жорданом о своих огнеупорных кирпичах.

Удивление Луки возросло еще больше. Под навесом стояли фаянсовые фигурки, вазы, горшки, блюда своеобразной формы и раскраски; они обнаруживали полное невежество своего творца, но вместе с тем в них была какая-то восхитительная и самобытная наивность. Игра обжига давала на их поверхности великолепные результаты, и эмаль сверкала непередаваемо богатыми тонами. Но поразительнее всего была посуда, предназначенная Ланжем для его обычных рыночных и ярмарочных покупателей: все эти горшки, кувшины, миски отличались удивительной изысканностью очертаний и чистой прелестью колорита; то был блестящий расцвет народного таланта. Казалось, горшечник позаимствовал этот талант у своего народа, и изделия, в которых отражалась народная душа, как бы сами собою рождались под его толстыми пальцами, словно он инстинктивно вновь обрел древние формы, сочетавшие практическую целесообразность с восхитительной красотою. Каждая вещь была шедевром, и каждый из этих шедевров был вещью, точно соответствовавшей своему назначению; отсюда возникала правдивая простота и живая прелесть.

Тем временем разговор Жордана с Ланжем окончился; Жордан заказал горшечнику несколько сот кирпичей, желая испытать их пригодность для новой электрической печи; собеседники подошли к Луке, и молодой человек выразил Ланжу свое восхищение веселой пестротой его фаянсовых изделий: они казались столь легкими, так ярко расцветали лазурью и пурпуром на солнце! Ланж слушал Луку, улыбаясь.

— Да, да, они заменяют людям маки и васильки, — сказал Ланж. — Мне всегда казалось, что следовало бы украшать крыши и фасады домов расписным фаянсом. Если бы торговцы перестали красть, эти украшения обошлись бы недорого и вы бы увидели, какое приятное зрелище представлял бы собою город — настоящий букет среди зелени… Но ведь с нынешними грязными буржуа ничего не поделаешь!

Ланж уселся на своего любимого конька и начал со страстностью сектанта развивать идеи крайнего анархизма, почерпнутые им из нескольких брошюрок, попавших к нему в руки по какой-то непонятной случайности. По его мнению, следовало сначала все разрушить, всем овладеть революционным путем. Спасение заключалось лишь в полном уничтожении всякой власти: если бы уцелела хоть какая-нибудь власть, хотя бы самая незначительная, этого оказалось бы достаточно, чтобы воссоздать заново все социальное здание неправды и тирании. Только после разрушения старого общества может сложиться свободная коммуна, обходящаяся без всякого правительства, основанная исключительно на взаимном соглашении отдельных добровольных групп, постоянно изменяющихся в соответствии с потребностями и желаниями каждого. Лука был поражен, узнав в группах Ланжа группы Фурье. Конечная цель была в обоих случаях одна и та же: и там и здесь — все то же обращение к творческим страстям, к расширению прав освобожденной личности, живущей в гармоническом обществе, где благо каждого отдельного гражданина неразрывно связано с благом всех остальных. Однако пути были разные; анархист был, в сущности, лишь разочарованным, ожесточившимся фурьеристом, который, уже не веря ни в какие политические средства, ни в спасительность постепенной эволюции человечества, решил завоевать всеобщее счастье путем насилия и разрушения. Ведь катастрофы, вулканические извержения лежат в природе вещей. Лука случайно упомянул о Боннере; Ланж так и вспыхнул бешеной иронией, он говорил о мастере-литейщике с большей горечью и презрением, чем о каком-нибудь буржуа. Как же, слыхал! Боннеровская казарма, коллективизм, при котором все будут перенумерованы, вымуштрованы, заперты в камеры, как иа каторге! И, потрясая кулаком над расстилающимся внизу Боклером, Ланж снова разразился потоком обличений и пророческих проклятий: этот развращенный город погибнет от огня и будет стерт с лица земли, дабы из его пепла возник давно чаемый Город правды и справедливости…

Жордан, удивленный этим бурным взрывом, с любопытством смотрел на Ланжа.

— Скажите, Ланж, друг мой, ведь вы сами не слишком несчастны?

— Я, господин Жордан? Я-то счастлив настолько, насколько может быть счастлив человек… Я живу здесь в условиях полной свободы; это почти что осуществленная анархия. Вы разрешили мне воспользоваться этим маленьким клочком земли. Ведь земля — наше общее достояние, и теперь я сам себе господин, я никому не плачу за квартиру, работаю, как мне нравится, никто меня не угнетает, и я никого не угнетаю; я сам продаю свои горшки и кувшины честным людям, которые в них нуждаются, торгаши не обкрадывают меня, и я не даю им обкрадывать покупателей. И у меня еще остается время, чтобы поразвлечься, когда вздумается; тогда я выделываю этих фаянсовых человечков, горшки и узорные плитки, расписывая их яркими красками, радующими мой взор… О нет, мы-то не жалуемся, мы радуемся жизни, когда нам весело сияет солнышко, ведь так, Босоножка?

Босоножка подошла к Ланжу в своей рабочей одежде, полуобнаженная, с порозовевшими от огня руками: она только что вынула горшок из печи. И, глядя на Ланжа, на своего возлюбленного, на бога, добровольной служанкой которого она стала, которому принадлежала телом и душою, она улыбалась божественной улыбкой.

— И все-таки, — продолжал Ланж, — слишком много бедняков страдает; придется в один прекрасный день взорвать Боклер, чтобы люди решились наконец построить его по-новому. Только пропаганда действием, только бомба может пробудить народ… Что вы скажете о таком плане? У меня есть здесь все необходимое, чтобы изготовить два или три десятка бомб необычайной силы. И вот в один прекрасный день я пускаюсь в путь, прихватив свою тележку; я тяну ее, Босоножка подталкивает. Когда тележка полна посуды да еще приходится тащиться с рынка на рынок по отвратительным деревенским дорогам, управляться с ней нелегко. Еще хорошо, что можно отдыхать под деревьями, у ручьев… Но в тот день мы дальше Боклера не пойдем, мы проедем по всем его улицам; и в каждом котле будет спрятана бомба; мы оставим одну в префектуре, одну в мэрии, одну в суде, одну в тюрьме, одну в церкви — словом, везде, где есть какая-нибудь власть, которую надо разрушить. Фитили будут гореть в течение определенного времени. Затем вдруг взрыв! Боклер взлетает на воздух, ужасающее извержение вулкана испепеляет и уносит его… Недурно? Что вы думаете о такой прогулочке с моей тележкой, о раздаче горшков, которые я изготовляю для счастья рода человеческого?

Ланж засмеялся каким-то исступленным смехом, лицо его светилось необыкновенным волнением; смуглая красавица смеялась вместе с ним.

— Не правда ли, Босоножка, — обратился он к ней, — я буду тянуть, а ты подталкивать? Эта прогулочка будет получше, чем прогулка вдоль Мьонны под плакучими ивами, когда мы отправляемся на ярмарку в Маньоль.

Жордан не стал спорить; он ограничился тем, что дал понять жестом, насколько нелеп, с его точки зрения, план Ланжа. Посетители простились с Ланжем и его подругой и направились обратно в Крешри; на Луку произвел глубокое впечатление этот порыв вдохновенной и мрачной поэзии, эта мечта о счастье, купленном ценою разрушения, мечта, владевшая умами немногих простодушных поэтов, затерянных в толпе обездоленных. Жордан и Лука шли молча: каждый был погружен в собственные размышления.

Вернувшись, они направились прямо в лабораторию; там за маленьким столиком мирно сидела Сэрэтта, переписывая какую-то рукопись своего брата. Девушке нередко приходилось надевать длинный синий передник и даже помогать Жордану в качестве лаборанта при некоторых наиболее трудных опытах. Сэрэтта подняла голову, улыбнулась брату и Луке и вновь принялась за работу.

— Ну вот! — сказал Жордан, удобно располагаясь в кресле. — Положительно я чувствую себя хорошо только здесь, среди своих приборов и бумаг… Как только я сюда возвращаюсь, меня опять осеняют мир и надежда.

Он обвел любовным взглядом обширную заду, словно вновь желая вступить во владение ею, обрести себя в ней, окунуться в успокаивающую и укрепляющую атмосферу труда. Широкие окна были раскрыты; в комнату теплой лаской вливалось заходящее солнце; вдали, за деревьями, блестели крыши и окна Боклера.

— Какая мучительная и бесплодная вещь все эти споры! — продолжал Жордан, обращаясь к Луке, который неторопливо прохаживался взад и вперед по комнате. — Вот я слушал после завтрака аббата и учителя и удивлялся, как можно терять время, силясь убедить другого, когда люди исходят из противоположных предпосылок и говорят на разных языках. И заметьте, каждый раз, приходя сюда, они затевают все тот же спор, и оба остаются на своей точке зрения… К тому же, как неразумно до такой степени замыкаться в область абстрактного, никогда не обращаясь к опыту и ограничиваясь защитой утверждений, противоположных утверждениям противника! Я всецело на стороне доктора, который развлекается тем, что уничтожает обоих спорщиков, противопоставляя их друг другу. Так же неразумен и Ланж: славный малый, а о каких ужасных глупостях он мечтает, в каких очевидных и опасных заблуждениях он запутался! А все потому, что он бредет наугад и пренебрегает достоверностью!.. Нет, положительно, политические страсти не мой удел; все разговоры на эту тему кажутся мне лишенными здравого смысла; то, что люди считают самыми важными вопросами, по-моему, просто какая-то игра в загадки, забава — и только; мне совершенно непонятно, как можно поднимать такой шум вокруг разных мелочных событий, когда открытие самой скромной научной истины более содействует прогрессу, чем пятьдесят лет социальной борьбы. Лука рассмеялся.

— Теперь вы сами впадаете в крайность… Человек должен бороться; политика — просто необходимость отстаивать свои нужды, защищать свое право на счастье.

— Это верно, — признался Жордан со свойственной ему простодушной добросовестностью, — возможно, мое презрение к политике имеет своим источником бессознательные укоры совести, и то неведение, в котором мне хочется жить, объясняется социально-политическим укладом моего отечества… Но, право же, мне кажется, я все-таки хороший гражданин, хотя и запираюсь в своей лаборатории: ведь каждый должен служить своему народу теми способностями, какими он одарен. И уверяю вас, подлинные революционеры, подлинные люди действия те, кто больше всего способствует тому, чтобы среди людей воцарились истина и справедливость, — это, без сомнения, ученые. Правительства возникают и уходят, народы возвеличиваются, расцветают, приходят в упадок, но разве дело в этом? Научные истины передаются из поколения в поколение, накопляются, изливают все больше света, все больше расширяют царство достоверного знания. Пусть в каком-нибудь столетии люди делают шаг назад, в следующем они вновь движутся вперед, и человечество, несмотря на все препятствия, идет к знанию. Возразят: всего все равно не узнаешь, — но это просто глупый довод; речь идет о том, чтобы узнать возможно больше и благодаря этому достичь возможно большего счастья. И с этой точки зрения, повторяю, все политические встряски, которые так волнуют народы, не имеют почти никакого значения! Люди ставят прогресс в зависимость от устойчивости или падения какого-нибудь министерства, но подлинный владыка грядущего — ученый, озаряющий толпу искрой новой истины. Когда будет достигнута полнота истины, несправедливость исчезнет.

Наступило молчание. Сэрэтта отложила перо, она внимательно слушала. Несколько секунд Жордан молчал, погрузившись в раздумье; потом без видимой связи он продолжал:

— Труд! Труд! Ему я обязан жизнью. Вы видите, какое я несчастное, хилое существо; помнится, в те дни, когда дул сильный ветер, моей матушке приходилось закутывать меня в несколько одеял; и все же именно она приучила меня к труду, как к верному залогу здоровья. Она не обрекала меня на те утомительные занятия, которые являются сущей каторгой, терзающей молодые умы. Она приучила меня к регулярной, но разнообразной и привлекательной работе. Я выучился работать, как люди выучиваются дышать, ходить. Труд сделался функцией моего организма, естественным и необходимым упражнением моего мозга и мускулов, целью и условием моего существования. Я жил потому, что трудился; между миром и мной создалось некое равновесие: я возвращал миру своим творчеством то, что получал от него при помощи своих органов чувств; и мне кажется, что в этом вся суть здоровья — в этом правильно установленном обмене, в этом совершенном приспособлении организма к среде… И, как я ни слаб, я знаю, что, несомненно, проживу до глубокой старости, подобно маленькой машине, тщательно заведенной и правильно действующей.

Лука уже не ходил по комнате, он стоял неподвижно. Как и Сэрэтта, он слушал Жордана со страстным вниманием.

— Я говорил о труде как основе здоровья и правильного режима, — продолжал Жордан. — Но труд шире этого, он сама жизнь, ведь жизнь есть непрестанная работа химических и механических сил. С тех пор, как первый атом пришел в движение, чтобы соединиться с соседними атомами, великая созидающая работа шла безостановочно; и это созидание никогда не прекращалось и никогда не прекратится, оно как бы труд самой вечности, возведение вселенского здания, для которого каждый из нас приносит свой кирпич. Разве вселенная не громадная мастерская, где никогда не бывает простоев, где бесконечно малые частицы совершают каждый день гигантскую работу, где материя действует, производит, безостановочно рождает! Здесь все виды деятельности, начиная с простого брожения и кончая творчеством наиболее совершенных существ! Работают поля, покрываясь жатвой, работают леса, медленно поднимаясь ввысь, работают реки, протекая по долинам, работают моря, катя свои волны от одного материка к другому, работают миры, уносимые силой тяготения сквозь бесконечность. Нет ни одного существа, ни одного явления, которым дано замереть в неподвижности, в бездействии; все в мире вовлечено в работу, все вынуждено вносить свою долю труда в общее дело. Тот, кто не работает, обречен на исчезновение, он отбрасывается как нечто бесполезное и обременительное и должен уступать место нужному работнику. Таков единственный закон жизни, а жизнь, в сущности, не что иное, как вечно движущаяся материя, непрестанно действующая сила, бог всех верований; и устремлена она к тому конечному счастью, властную жажду которого мы несем в себе.

С минуту Жордан помолчал, задумчиво устремив глаза вдаль.

— А как великолепно направляет труд нашу жизнь, какой он вносит всюду порядок! Труд — это не только здоровье, это мир, это радость. Я поражаюсь, когда вижу, что люди презирают труд, ненавидят его, смотрят на него как на позор или наказание. Он не только спас меня от верной смерти, но и дал мне все то хорошее, что есть в моем существе, укрепил мой ум и благородство. А какой он великолепный организатор, как он регулирует различные способности нашего интеллекта, движения наших мускулов, роль каждой группы среди бесчисленного множества работников! В нем одном — целая конституция, основа и упорядочение социальной жизни. Мы рождены для жизни в улье, вся деятельность каждого из нас не более как мгновенное усилие, наше существование необходимо только потому, что природе нужны работники для выполнения ее задач. Всякое иное объяснение — гордыня и ложь. Жизнь каждого из нас — необходимая жертва во имя грядущей жизни человечества. Никакое счастье невозможно, если не полагать его в братски-едином счастье вечного и совместного труда. Вот почему я мечтаю, что люди создадут наконец религию труда, научатся прославлять спасительный труд, ибо он — единственная правда жизни, здоровье, радость, безмятежный мир.

Жордан умолк.

— Ах, Марсиаль, до чего ты прав, как все это верно и прекрасно! — восторженно воскликнула Сэрэтта.

Но Лука был взволнован, еще больше, чем девушка; он стоял неподвижно, и его глаза постепенно наполнялись вдохновенным светом, словно какой-то луч внезапно озарил его. И вдруг он заговорил:

— Послушайте, Жордан, не надо ничего продавать Делаво, надо все сохранить в своих руках: и домну и рудник… Вот мой совет; даю его вам, потому что мое убеждение окончательно сложилось!

Эти неожиданные слова, казалось, никак не связанные с предшествующими речами Жордана, изумили владельца Крешри; его веки дрогнули.

— Как это так, дорогой Лука? Почему вы мне это говорите?.. Объяснитесь…

Молодой человек, охваченный глубоким волнением, ответил не сразу. Гимн труду, прославление труда — миротворца и преобразователя — подействовали на него как внезапный толчок; Луке казалось, что собственные мысли подхватили и куда-то уносят его, развертывая перед ним тот широкий горизонт, что до сих пор был скрыт в тумане. Теперь все оживало, уточнялось, приобретало характер абсолютной достоверности. Лука весь сиял верой, слова его приобретали неотразимую убедительность:

— Ничего не нужно продавать Делаво… Я был утром на заброшенном руднике. Даже в теперешнем виде залежи могут быть использованы с выгодой, если подвергнуть руду новому способу химической обработки. К тому же Морфен убедил меня в том, что по ту сторону ущелья имеются превосходные жилы… Там лежат неисчислимые богатства. Доменная печь будет давать дешевый чугун, а если дополнить ее кузницей, пудлинговыми и литейными печами, плющильными машинами и молотами-толкачами, то можно будет вновь наладить в широком масштабе изготовление рельсов и стальных балок, успешно конкурируя с самыми мощными сталелитейными заводами севера и востока страны.

Жордан был изумлен, почти растерян.

— Но я вовсе не хочу богатеть, — вырвалось наконец у него, — У меня и так достаточно денег! Я хочу продать домну именно для того, чтобы избежать всех этих хлопот, связанных с наживой.

Лука страстно прервал его величественным жестом.

— Дайте же мне договорить, друг мой… Не вас я хочу сделать богаче, но тех обездоленных, тех рабочих, о которых мы только что говорили, ставших жертвой неправедного, опозоренного труда, труда, превратившегося в каторгу; я хочу спасти их от этой каторги! Вы только что сами великолепно сказали, что труд должен быть основой социальной жизни; и тут я понял, в чем спасение: справедливое и счастливое общество будущего возможно только при коренном преобразовании труда; оно одно даст возможность правильно распределять богатства. Во мне родилась ослепительная уверенность, что в этом единственная возможность избавления от всех наших несчастий и страданий; старый социальный строй трещит и догнивает, переделать его по-новому удастся только тогда, когда все начнут трудиться для всех, когда люди увидят в труде всеобщий закон, самую сущность жизни, управляющей мирами… Так вот, я это и хочу испробовать или, по крайней мере, дать в небольшом масштабе пример подобного преобразования труда, я хочу создать завод, основанный на братстве, черновой набросок грядущего общества, и противопоставить его заводу, воплощающему прошлое с его наемным трудом, этой древней каторге, где труженик — раб, измученный и обесчещенный.

Лука продолжал говорить; в его словах трепетало вдохновение; широкими мазками набросал он общие очертания своей мечты — всего, что зрело в нем после недавнего чтения Фурье; он изложил план ассоциации между капиталом, трудом и талантом. Жордан даст нужные деньги, Боннер и его товарищи — свои руки, а он, Лука, будет мозгом, направляющим и управляющим. Говоря все это, молодой человек вновь принялся ходить по комнате; пылким жестов он указал на крыши Боклера, — ведь это Боклер хотел он спасти, извлечь из той бездны позора и преступлений, в которую был погружен город. По мере того, как Лука развивал свой план обновления жизни, он и сам проникался удивлением и восхищением перед ним. То заговорила в нем его миссия, та миссия, которую он носил в себе, ничего о ней не подозревая, которую пытался разгадать всей силой своего встревоженного ума и сердца, полного сострадания. Наконец-то он прозрел, наконец-то нашел свой путь! Теперь он отвечал на те грозные вопросы, которые задавал себе прошлой ночью во время бессонницы, еще не находя на них ответа. Он откликался на призывы обездоленных, донесшиеся до него из горестной глубины мрака, он слышал их голоса уже с полной ясностью, он спешил им на помощь. Их спасет возрожденный труд, который уже не будет разделять людей на враждебные и пожирающие друг друга касты, а сольет их в единую братскую семью, где усилия отдельных ее членов будут объединены для достижения всеобщего счастья.

— Но ведь осуществление формулы Фурье не означает непременно уничтожения наемного труда, — возразил Жордан. — Даже по мнению коллективистов, наемный труд не исчезнет, а только изменит свое название. Для окончательного его уничтожения потребовалось бы осуществить то полное безвластие, о котором мечтают анархисты.

Лука не мог не согласиться с этим. Он еще раз проверил свои взгляды. В его ушах еще звучали теории коллективиста Боннера, мечты анархиста Ланжа; ему слышались нескончаемые споры между аббатом Марлем, учителем Эрмелином и доктором Новаром — непрерывный хаос противоречивых мнений. В памяти Луки воскресли и возражения, которые делали друг другу его великие предшественники — Сан-Симон, Огюст Конт, Прудон. Почему остановился он именно на формуле Фурье? Правда, он знал несколько удачных примеров ее применения, но знал также и то, как медленно осуществляются подобные опыты, с каким трудом даются окончательные результаты. Быть может, выбор Луки объяснялся его отвращением к революционному насилию: занятия наукой укрепили в нем веру в непрерывную эволюцию мира и человека, эволюцию, у которой впереди целая вечность для выполнения ее задач. Сразу и полностью экспроприировать господствующие классы казалось ему неосуществимым; к тому же это было бы сопряжено с ужасными катастрофами, одним из результатов которых было бы еще большее увеличение нищеты и страданий. А поэтому, думал Лука, не лучше ли воспользоваться представившимся случаем и произвести опыт? В этом опыте найдет удовлетворение все его существо, его врожденная доброта, его вера в доброту человека — этот очаг любви и всеобъемлющей нежности, который пылал в его собственной душе. Луке показалось, будто его окрыляет и несет что-то восторженное, героическое, какая-то вера, какое-то безошибочное предчувствие успеха. И к тому же, если применение формулы Фурье не влекло за собой немедленного уничтожения наемного труда, оно, во всяком случае, вело к этому, к окончательной победе, к разрушению капитала, к исчезновению торговли, к упразднению денег, этого источника всех бедствий. Отдельные социалистические школы спорят друг с другом только о путях к цели, в вопросе же о самой цели все между собой согласны, и все они примирятся, когда будет наконец построен счастливый Город. Лука и хотел заложить основание этого Города, начав с добровольной ассоциации людей, с объединения всевозможных разрозненных сил: это будет наилучшей исходной точкой в его время — время ужасного взаимного истребления людей.

Однако Жордан все еще был настроен скептически.

— У Фурье попадаются гениальные мысли, это бесспорно. Но ведь после его смерти прошло больше шестидесяти лет, и хотя у него осталось несколько упрямых последователей, но его религия пока что не завоевывает мир.

— Католицизму понадобилось четыре столетия, чтобы завоевать лишь часть мира, — живо возразил Лука. — К тому же я далеко не во всем согласен с Фурье: для меня он только мудрец, которому в минуту гениального прозрения открылось видение истины. Впрочем, он не один, другие подготовили его теорию, другие и восполнят ее пробелы… Одного вы все-таки отрицать не можете: эволюция, идущая в наши дни таким ускоренным темпом, началась еще давно, и девятнадцатый век был медленным зарождением грядущего общества. В течение последних ста лет класс тружеников с каждым днем все больше приобщается к социальной жизни, а завтра он может стать хозяином своей судьбы; залог тому — научно установленный закон, обеспечивающий сохранение жизни наиболее сильным, здоровым и достойным… Это мы сейчас и наблюдаем, присутствуя при последней схватке между привилегированной кучкой людей, награбивших себе богатство, и огромной массой рабочих, которая хочет вернуть себе блага, отнятые у нее много веков назад. История учит именно этому; она показывает нам, как ничтожное меньшинство людей обеспечило себе счастье в ущерб остальным и как эти несчастные, обокраденные бедняки не перестают с тех пор яростно бороться, желая вернуть себе хоть частицу счастья… За последние пятьдесят лет борьба эта стала беспощадной, и мы видим, как господствующие классы, охваченные страхом, понемногу сами уступают некоторые из своих привилегий. Развязка близится — это чувствуется по всем уступкам помещиков и капиталистов. В области политической они уже дали народу многое, и они будут вынуждены дать ему не меньше в области экономической. Появляются новые законы, улучшающие положение рабочих, проводятся гуманные меры, ассоциации и профессиональные союзы одерживают первые победы. Все это возвещает близость новой эры. Борьба между трудом и капиталом достигла крайней остроты, и можно предсказать, что капитал потерпит в этой борьбе поражение. Через некоторое время наемный труд исчезнет, в этом не может быть никакого сомнения… Вот почему я уверен в победе и хочу помочь тому преобразованию труда, которое отменит наемный труд и создаст более справедливое общество и более высокую цивилизацию.

Лука весь сиял милосердием, верой и надеждой. Он продолжал говорить; он вновь обратился к истории, остановился на том, как сильные в незапамятно далекие времена обокрали и поработили слабых, упомянул, как собственники нагромождали преступление на преступление, стремясь ничего не отдать назад неимущим, умиравшим от голода и насилий. Имения, городские дома, заводы в промышленных городах, рудники, в которых дремлют каменный уголь и металлы, средства передвижения, каналы, железные дороги, различные ценности, наконец, золото и серебро, миллиарды, которыми оперируют банки, все земные блага, все неисчислимое богатство человечества, растущее с веками, — все это и поныне находится в руках ничтожной кучки собственников. Разве не отвратительно, что такое богатство повлекло за собой ужасную нищету большинства людей? Разве все это не вопиет о справедливости, о неизбежности передела имущества? Неправедная и сытая праздность, с одной стороны, мучительный, убийственный труд бедняков — с другой, привели к тому, что ныне человек человеку — волк. Вместо того, чтобы, объединившись, покорять и использовать силы природы, люди пожирают друг друга; бесчеловечный социальный строй отдает их в жертву ненависти, заблуждению, безумию; детей и стариков покидают на произвол судьбы, женщину растаптывают, превращают во вьючное животное или в орудие наслаждения. И даже сами труженики, развращенные тем, что они видят вокруг, смиряются со своим рабством, склоняют голову под гнетом всеобщей низости. А какую ужасающую и бессмысленную растрату человеческого достояния представляют собой те колоссальные суммы, которые расходуются на войну, на содержание бесполезных чиновников, судей, жандармов, не говоря уже о тех деньгах, которые без всякой к тому необходимости остаются в руках торговцев, этих посредников-паразитов, наживающихся в прямой ущерб потребителям! Но это только обычные издержки, неизбежные в противном здравому смыслу, плохо устроенном обществе; еще губительнее великий грех голода, намеренно вызываемого владельцами орудий труда, стремящимися сберечь свои барыши. Они сокращают производство на предприятиях, вводят дни простоя, создают нищету, чтобы сохранить высокие цены и победить в экономической борьбе. И после этого люди удивляются, что машина трещит сверху донизу, что социальное здание вот-вот обрушится под гнетом стольких страданий, несправедливостей и постыдных деяний!

— Нет! Нет! — воскликнул Лука. — Довольно! Дольше так продолжаться не может, иначе человечество будет сметено вихрем безумия и разрушения. Социальные отношения должны быть перестроены с самого основания; каждый человек имеет право на жизнь; земля принадлежит всем. Нужно, чтобы орудия производства были отданы во всеобщее пользование, нужно, чтобы каждый вносил свою долю в общий труд… История с ее войнами, ненавистью и преступлениями была до сих пор лишь отвратительным результатом первоначальной кражи и тирании той кучки грабителей, которым во что бы то ни стало надо было натравить людей друг на друга, а затем учредить суды и тюрьмы для защиты награбленного богатства; давно пора начать историю заново и положить в основание новой эры акт великой справедливости — вернуть богатства земли всем людям, вновь превратить труд в закон человеческого общества, подобно тому, как он служит законом вселенной; тогда наступит всеобщий мир, воцарится счастье общечеловеческого братства… Да будет так! Я положу на это все силы и добьюсь успеха!

Лука, казалось, вырос; он говорил с такой страстью, с таким пророческим победным вдохновением, что Жордан в изумлении повернулся к Сэрэтте и сказал ей:

— Посмотри, как он прекрасен!

Но Сэрэтта, трепещущая и бледная от восхищения, и так не спускала глаз с Луки; она глядела на него с каким-то религиозным благоговением.

— О да, он прекрасен, — прошептала она, — и добр!

— Однако, дорогой друг, — сказал, улыбаясь, Жордан, — вы самый настоящий анархист, хотя и почитаете себя эволюционистом; и вы совершенно правы, говоря, что начинают с формулы Фурье, а кончают свободным человеком в свободной коммуне.

Лука рассмеялся.

— Начнем пока, а там увидим, куда нас приведет логика событий.

Жордан задумался; казалось, он уже не слышал Луку. Этот ученый-отшельник был глубоко взволнован и хотя все еще сомневался в том, возможно ли ускорить поступательное движение человечества, но уже не отрицал полезности подобной попытки.

— Разумеется, — продолжал он с расстановкой, — личная инициатива всесильна. Чтобы дать то или иное направление событиям, всегда нужен человек воли и действия, гениальный бунтарь, передовой мыслитель, провозглашающий новую истину… В минуту катастрофы, когда для спасения нужно перерубить канат или свалить столб, необходимы только человек и топор. Воля — это все, и спасет тот, кто ударит топором… Перед человеком, который действует, ничто не может устоять: перед ним рушатся горы и отступают моря.

Жордан был прав; Лука вновь ощутил в его словах ту пламенную волю и внутреннюю уверенность, которыми он сам был охвачен. Он еще не сознавал до конца своей незаурядной миссии, но ощущал в себе издавна накопленную силу возмущения против векового произвола, горячую потребность осуществить справедливость. Он был человеком свободомыслящим и признавал лишь одно: научно доказанные факты. Он был один и решил действовать в одиночку, вкладывая в деяние всю свою веру. Он умел дерзать, этого достаточно. Его миссия будет выполнена!

Наступило молчание. Наконец Жордан с доверчивым жестом дружески проговорил:

— Я уже сказал вам: у меня бывают приступы такой усталости, когда я готов все отдать Делаво: и домну, и рудник, и землю, только бы от них избавиться и целиком посвятить себя в тиши своим работам, своим опытам… Что ж, берите все это вы; я предпочитаю отдать все вам, раз вы надеетесь сделать из этого полезное употребление. Но только прошу вас полностью освободить меня от забот, никогда больше со мной не заговаривать о делах завода, оставить меня в моем углу, чтобы я мог закончить свою работу.

Лука смотрел на Жордана сверкающим взором, полным благодарности и любви. Затем без колебания, заранее уверенный в ответе, он продолжал:

— Это еще не все, мой друг: от вашего великодушного сердца требуется нечто большее. Я ничего не могу предпринять без денег. Чтобы создать тот завод, о котором я мечтаю, кузницу преображенного труда, которая явится первым камнем грядущего Города, мне нужно пятьсот тысяч франков… Правда, я уверен, что предлагаю вам выгодное дело: ваш капитал будет положен в основу ассоциации и обеспечит вам значительную часть прибылей.

Жордан хотел было прервать Луку.

— Знаю, — продолжал молодой человек, — вы не стремитесь к обогащению. Но ведь должны же вы чем-нибудь жить; и если вы мне отдадите свои деньги, я обеспечу ваше материальное положение настолько, что ничто уже никогда не смутит вашу мирную жизнь, жизнь великого труженика.

В обширной комнате вновь наступила тишина, строгая, замирающая; в ней как будто уже всходил щедрый посев труда, созревавший для грядущей жатвы. Решение, которое предстояло принять, было настолько важно для будущего, что присутствующие, в ожидании этой торжественной минуты, ощутили благоговейный трепет.

— У вас самоотверженное и доброе сердце, — сказал Лука, — вчера я понял это. Открытия, к которым вы стремитесь, электрические печи, которые должны в огромной степени облегчить человеческий труд и открыть людям новый источник богатства, — вы даже не хотите их использовать в своих интересах, вы хотите даровать их людям… Но сейчас я прошу у вас не подарка, а братской помощи, помощи, которая позволит мне уменьшить царящую в мире несправедливость и дать людям больше счастья.

И тогда Жордан совсем просто сказал:

— Хорошо, друг мой, я согласен. Вы получите деньги, которые нужны для осуществления вашей мечты… Но я не привык лгать и потому добавлю, что мечта эта пока остается для меня великодушной утопией; окончательно убедить меня вам все же не удалось. Простите мне сомнения ученого… Но будь что будет! Вы прекрасный человек, попытайтесь; я целиком с вами!

Порыв восторга охватил Луку и словно приподнял над землей; у него вырвался крик торжества:

— Спасибо! Клянусь вам — дело уже сделано! И оно принесет нам божественную радость.

Сэрэтта не двигалась; во все время разговора она не проронила ни слова, но вся доброта ее сердца отражалась на растроганном лице девушки, крупные слезы показались на ее глазах. Потрясенная до глубины души, подчиняясь неодолимому порыву, она молча встала, приблизилась к Луке и, обливаясь слезами, поцеловала его. Затем, все еще под влиянием охватившего ее необычайного волнения, девушка бросилась в объятия брата и долго рыдала на его груди.

Несколько удивленный поступком сестры, Жордан забеспокоился.

— Что с тобой, сестрица? Ты, быть может, не одобряешь нас? Правда, нам следовало бы посоветоваться с тобой… Но ведь время еще не упущено. Скажи, ты с нами?

— О да, да, — пробормотала она, просияв и улыбнувшись сквозь слезы. — Вы оба — герои, я буду служить вам, располагайте мной.

Вечером! того же дня, часов в одиннадцать, Лука, как и накануне, облокотился о подоконник открытого окна своей комнаты: ему захотелось подышать свежим воздухом безветренной ночи. Вдали, по ту сторону заброшенных полей, усеянных камнями, гасли один за другим огни засыпавшего Боклера; слева глухо грохотали молоты «Бездны». Никогда дыхание этого страдающего гиганта не казалось Луке столь хриплым и тяжелым! И так же, как накануне, по ту сторону дороги послышался какой-то легкий звук: казалось, прошуршала крылом ночная птица. Но когда звук повторился, сердце Луки забилось сильнее: он узнавал теперь тихий трепет этого приближения. И молодой человек вновь увидел смутный, стройный и легкий силуэт скользивший, казалось, по верхушкам трав. И так же, как вчера, какая-то женщина с легкостью дикой козы перебежала дорогу и бросила ему маленький букетик, причем так ловко, что тот снова попал ему прямо в губы, и Лука ощутил прикосновение цветов, точно ласку. Как и накануне, то был маленький пучок горных гвоздик, только что сорванных среди скал и распространявших такой сильный аромат, что руки и одежда Луки сразу же пропахли гвоздикой.

— О Жозина! Жозина! — прошептал молодой человек, охваченный бесконечной нежностью.

Жозина вернулась, она вновь отдавала ему себя; она всегда будет отдавать ему себя этим жестом страстной благодарности, даря цветы, столь же простодушные, как она сама. Лука почувствовал себя освеженным, ободренным после страшной физической и душевной усталости этого решающего, полного напряжения дня. Разве то уже не была награда за первое усилие, за принятое им решение? Этот букетик словно поздравлял Луку с тем, что он уже завтра начинает действовать. В лице Жозины молодой человек любил весь страдающий народ, ее хотел он спасти от чудовища. Он нашел ее на самом дне отвержения — оскорбленной, униженной, близкой к гибели. Бедняжка с рукой, изуродованной трудом, была для него воплощением всего племени рабов и жертв, отдающих свое тело тяжкому труду и чужому наслаждению. Освободив ее, он вместе с ней освободит и всех остальных. И одновременно она была прелестным воплощением любви, любви, необходимой для гармонии и счастья будущего Города. Он нежно позвал ее:

— Жозина! Жозина!.. Это вы, Жозина?..

Но без единого слова она уже убегала, уже растворялась во мраке заброшенных полей.

— Жозина, Жозина!.. Ведь это вы, Жозина, я знаю! Мне надо с вами поговорить.

Тогда трепещущая, счастливая, она возвратилась своим легким шагом к дороге, остановилась под окном и едва слышно ответила:

— Да, это я, господин Лука.

Он не торопился; он старался разглядеть Жозину — худенькую, неуловимую, похожую на видение, которое вот-вот унесут волны мрака.

— Хотите оказать мне услугу?.. Скажите Боннеру, чтобы он зашел ко мне завтра утром. У меня для него радостная новость: я нашел ему работу.

Жозина рассмеялась взволнованно и радостно, едва слышным, похожим на щебетание птички смехом.

— О, как вы добры, как вы добры!

— У меня будет работа для всех, кто захочет работать, — растроганно продолжал, понизив голос, Лука. — Да, я постараюсь, чтобы на всех достало справедливости и счастья.

Жозина поняла, смех ее стал еще более нежным, теперь он был исполнен страстной признательности.

— Спасибо, спасибо, господин Лука.

Видение растаяло; он увидел, как легкая тень вновь заскользила между кустарниками, за ней следовала другая тень, совсем маленькая: то был Нанэ, которого Лука до сих пор не замечал; мальчик бежал рядом с сестрою.

— Жозина! Жозина!.. До свидания, Жозина!

— Спасибо, спасибо, господин Лука.

Лука больше не различал ее: она исчезла; но он все еще слышал ее звучащий радостью и благодарностью голос, напоминавший щебетание птицы, донесенное вечерним ветерком; голос этот был полон бесконечного очарования, сладко проникавшего в его сердце.

Долго еще стоял Лука у окна, полный восхищения и беспредельных надежд. Между «Бездной», где задыхался отверженный труд, и Гердашем, парк которого выделялся черным пятном на гладкой равнине Руманьи, виднелся старый Боклер, рабочий пригород с расшатанными, полусгнившими хибарками, спавшими под гнетом нищеты и страданий. Здесь была та клоака, которую Лука хотел оздоровить, та многовековая темница наемного труда, царство несправедливости и отвратительной жестокости, которое он жаждал уничтожить, дабы излечить человечество от давней отравы. И Лука мысленно уже возводил на этом месте иной город, Город будущего, Город правды, справедливости и счастья; он уже видел среди зелени его белые, смеющиеся домики, населенные братьями, озаренные ослепительным солнцем радости и свободы.

Вдруг весь горизонт осветился; розовая вспышка пламени осветила крыши Боклера, уступы Блезских гор, необъятные дали. Это был миг плавки в домне Крешри. Лука сначала подумал, что занимается заря, но нет, то была не заря, то был скорее закат некоего светила, то древний Вулкан, прикованный к своей наковальне, выбросил последнюю вспышку пламени. Пусть же труд станет отныне лишь радостью и здоровьем! Пусть родится грядущий день!