"Труд" - читать интересную книгу автора (Золя Эмиль)

II

И в то время, как ход событий увлекал Боклер навстречу новой судьбе, в то время, как благотворная, все возраставшая сила солидарности воздвигала Город, на помощь этой солидарности неотразимо, молодо, весело и победоносно пришла любовь: всюду беспрестанно заключались браки, сближая классы, ускоряя наступление гармонии и мира. Победоносная любовь опрокидывала все препятствия, преодолевала самое упорное сопротивление, утверждала буйную радость жизни и открыто, с громким! ликованием провозглашала счастье бытия, нежности и неистощимого плодородия.

Лука и Жозина подали пример. За последние шесть лет у них выросла целая семья — три мальчика и две девочки. Старшему, Илеру, родившемуся до пожара «Бездны», было уже одиннадцать лет. За ним через двухлетние промежутки следовали остальные: девятилетний Шарль, семилетняя Тереза, пятилетняя Полина, трехлетний Жюль. Флигель, где жил Лука, пришлось значительно расширить; там играла, смеялась и мечтала вся эта детвора, вырастая навстречу грядущему счастью. Восхищенный Лука говорил улыбающейся — Жозине, что это торжествующее плодородие составляет самую сердцевину их неослабевающей любви»; ведь Жозина все более принадлежит ему с каждым ребенком, которого она ему дарит. Любимая женщина, стремление к которой некогда толкнуло его на борьбу, сделало героем-завоевателем, ныне уступила место матери, окруженной своими детьми; и он, умиротворитель завоеванных земель, боролся теперь за благополучие этого семейного очага. И все же Лука и Жозина по-прежнему страстно любили друг друга: любовь не знает старости, она — вечное пламя, негаснущий костер, питающий жизнь миров. Дом Жозины и Луки, стоявший в цветущем саду, был полон детей, он оглашался звуками безмятежной радости. Здесь любили друг друга с такой силой, с таким звенящим ликованием, что несчастью сюда уже не было доступа. Иногда, правда, в памяти Жозины воскресало мучительное прошлое, оживали воспоминания о пережитых страданиях, о грозившей ей гибели, от которой ее спас Лука; и тогда в порыве бесконечной благодарности она бросалась ему на шею, а он, растроганный, чувствовал, что Жозина становится ему еще дороже при мысли о той ужасной, позорной судьбе, от которой он ее избавил.

— Ах, как я люблю тебя, мой добрый Лука! Как мне благодарить тебя за то, что ты сделал меня счастливой и всеми уважаемой?!

— Милая, милая Жозина! Это я должен любить тебя всей силой моей благодарности: ведь без тебя мне не удалось бы достичь цели!

Оба они были словно очищены тем потоком справедливости и мира, который брал начало в их душах; и они постоянно говорили:

— Нужно любить других так же, как мы любим друг друга; одно и то же пламя соединяет между собой все существа; каше счастье, счастье возлюбленных и супругов, может существовать лишь как частица всеобщего счастья. Божественная любовь! Лишь в тебе источник всякой жизни. Помоги же нам закончить наше дело, воспламени сердца, сделай так, чтобы все те, кто сочетался браком в нашем Городе, любили и рожали детей, чтобы сила взаимной привязанности объединила всех нас!

Смеясь, они называли это молитвой новой религии человечества. И в их собственном доме, у благоухающего нежностью семейного очага, уже через несколько лет после пожара «Бездны» расцвел очаровательный цветок любви. Нанэ, маленький Нанэ, становился мужчиной. Он жил у Луки вместе со своей старшой, как он по-прежнему называл Жозину. Одаренный живым умом и неиссякаемой предприимчивостью, он окончательно пленил Луку: Нанэ стал его любимым учеником, жадно ловившим на лету слова учителя. А в соседнем доме, у Жорданов, подрастала Низ, маленькая Низ; девочку на другой же день после катастрофы взяла к себе Сэрэтта, окружившая ее вниманием и любовью; Сэрэтта не могла нарадоваться на свою приемную дочь: она обрела в Низ очаровательную подругу и помощницу. Нанэ и Низ продолжали, таким образом, ежедневно видеться; в конце концов они глубоко полюбили друг друга. Разве не были они обручены еще в детстве, в те далекие дни, когда божественно-невинная привязанность наполняла их желанием видеть друг друга, играть вместе и, не страшась наказания, перелезать через разделявшую их стену? Они были тогда белокурыми и кудрявыми, точно маленькие барашки, они смеялись одинаковым серебристым смехом, при встречах бросались друг другу в объятия, даже не подозревая, что целый мир разделяет их: ее, благовоспитанную девочку, дочь директора завода, и его, уличного мальчишку, сына бедной фабричной работницы. А потом налетел шквал огня, пожар обновил их и соединил неразрывными узами в ту ночь, когда Нанэ вынес Низ на себе из пылающего дома и оба они, покрытые ожогами, были на краю гибели. И теперь они были все так же белокуры и кудрявы, смеялись все тем же ясным смехом, так же были похожи, будто их нарочно подобрали друг для друга. Но она стала взрослой девушкой, он превратился в юношу, и они обожали один другого.

Такая идиллия продолжалась около семи лет; за это время Лука сделал из Нанэ мужчину, а Сэрэтта помогла Низ вырасти красивой и доброй девушкой. Низ было тринадцать лет ко времени трагической кончины ее отца и матери; их испепеленные тела даже не удалось разыскать под развалинами. Ужас той страшной ночи долго преследовал Низ; торопиться было некуда, и поэтому положили подождать со свадьбой, пока ей не минет двадцать лет, чтобы она могла решиться на брак вполне самостоятельно, обдуманно и свободно. Да и Нанэ был очень молод — лишь на три года старше Низ — и еще не закончил своего обучения, которое проходил под заботливым руководством Луки. К тому же Низ и Нанэ были так жизнерадостны и беззаботны, что не испытывали особого нетерпения, они просто радовались, что могут веселиться вместе, и хохотали по каждому поводу. Они проводили вдвоем все вечера, с неудержимым смехом рассказывали друг другу о том, как прошел их день, хотя все это были обычные дни, не отмеченные ничем особенным. Взявшись за руки, они сидели так целыми часами, испытывая при этом огромное удовольствие; затем следовал лишь звучный прощальный поцелуй. Впрочем, это доброе согласие, такое живое и нежное, не обходилось без маленьких ссор. Нанэ находил порою Низ слишком горделивой и властной: она, по его словам, разыгрывала принцессу. Кроме того, она была чересчур кокетлива, любила красивые наряды и обожала праздники, на которых можно было пощеголять. Конечно, никому не запрещается быть красивой, напротив, нужно всегда стараться быть как можно красивее. Но нехорошо было то, что Низ свысока смотрела на бедный люд, и это портило ее красоту. В девушке слегка сказывалась кровь ее матери, прожигательницы жизни, и ее деспотического отца. Поначалу Низ сердилась, пыталась доказать, что она само совершенство; но затем, — так как она обожала Нанэ, верила его словам, слушалась его и старалась быть ему приятной, — она становилась самой лучшей, самой простой и самой кроткой из девушек. Нередко, впрочем, это ей не удавалось, и тогда Низ говорила со смехом, что если у нее будет дочь, то та, несомненно, будет гораздо лучше своей матери: ведь нужно время, чтобы кровь сильных мира сего успела демократизироваться, и каждое следующее поколение все больше будет проникаться духом братства.

Наконец, когда Низ минуло двадцать лет, а Нанэ — двадцать три, сыграли свадьбу, которую уже давно готовили и нетерпеливо ожидали их близкие. Все эти семь лет неуклонно, шаг за шагом, приближали счастливую развязку долгой идиллии их любви. Этот брак дочери Делаво и брата Жозины,: ставшей супругой Луки, гасил всю былую ненависть, довершал примирение; поэтому решили придать ему особую торжественность, превратить в праздник, который знаменовал бы прощение прошлого зла и лучезарное вступление в будущее. Решили устроить бал с пением: и танцами на том самом месте, где некогда стояла «Бездна», — в одном из цехов заново отстроенного завода, служившего продолжением Крешри, теперь уже большого промышленного города, занимавшего огромное пространство.

Лука и Сэрэтта охотно взяли на себя устройство веселого празднества; помимо того, они были свидетелями на свадьбе: Лука — со стороны Нанэ, Сэрэтта — со стороны Низ. Им хотелось вложить в этот праздник торжествующий блеск, ликование осуществленной наконец надежды, хотелось выразить в нем самую победу Города труда и мира, уже окрепшего и процветающего. Народу нужны большие празднества, для общественной жизни нужно побольше таких дней, полных красоты, радости и энтузиазма. Из этих соображений Лука и Сэрэтта избрали местом для совершения брачного обряда один из цехов завода — огромное помещение, в котором находились чудовищные молоты, гигантские воздушные накаты, подвижные подъемные краны исключительной мощности. Сквозь большие окна новых, высоких заводских помещений, сплошь из кирпича и стали, чистых, светлых и веселых, волной вливались воздух и свет. Оборудование цеха оставили на месте: можно ли было вообразить себе лучший фон для предстоящего праздника торжествующего труда, чем эти гигантские машины с их мощными очертаниями, с их царственной красотой, сочетавшей в себе расчет, силу и точность? Удовольствовались тем, что разукрасили их листьями и увенчали цветами, подобно древним языческим алтарям. Кирпичные стены увесили гирляндами, пол усеяли лепестками роз и цветов дрока. Казалось, здесь расцвело само устремление человечества, многовековое устремление к счастью, расцвело, наполняя благоуханием труд рабочего, некогда несправедливый и тяжкий, а ныне свободный, привлекательный, ставший источником счастья.

В путь двинулись две процессии: одна — из дома жениха, другая — из дома невесты. Лука с женой и детьми вел героя дня Нанэ. Сэрэтта со своей стороны вела героиню дня Низ, приемную дочь Жорданов. Сам Жордан покинул на этот день лабораторию, в которой он проводил целые годы, словно часы, неутомимо занятый своими изысканиями. Все работы в Крешрич были прерваны в знак ликования; население Города высыпало на улицы, чтобы приветствовать юную чету. Светило ясное солнце; веселые, празднично разукрашенные дома сверкали яркими красками, сады были полны цветов и птиц. Вслед за обеими процессиями двигалась толпа тружеников, многолюдное стечение радостных людей; людские волны постепенно заливали обширные цехи завода, широкие и высокие, как нефы старинных соборов. Жених и невеста вступили в избранный для совершения обряда литейный цех, и он тотчас же оказался слишком тесным, несмотря на свои огромные размеры. Кроме Луки, его семьи и обоих Жорданов, здесь присутствовала чета Буажеленов и Поль, троюродный брат новобрачной; в то время он еще не был женат на Антуанетте, их свадьба должна была состояться позднее. Были здесь и Боннеры, и Бурроны, и даже Фошары — все те рабочие, чьи руки помогли труду одержать празднуемую победу. Число этих людей, полных доброй воли и веры, этих работников первого призыва, бесконечно умножилось: разве толпа теснившихся вокруг их товарищей не являлась их собственной, разросшейся братской семьей? И братьев с каждым днем становилось все больше: ныне их было пять тысяч, а там их будет десять тысяч, сто тысяч, миллион, все человечество. На фоне этих мощных машин, убранных цветами и гирляндами, брачная церемония совершалась с трогательной и величественной простотой.

Лука и Сэрэтта с улыбкой соединили руки Нанэ и Низ.

— Любите друг друга всем своим сердцем, всей своей плотью, и пусть у вас родятся сильные, здоровые дети, которые будут любить друг друга так же, как и вы.

Толпа разразилась приветственными кликами, восхваляя любовь, которая одна только может оплодотворить труд, умножая число людей и зажигая их желанием — вечным пламенем жизни.

Но эта церемония была слишком торжественна для Нанэ и Низ: ведь они с детства любили друг друга играючи. Хотя оба маленьких кудрявых барашка и выросли, они в своих белых праздничных одеждах казались двумя игрушками, очаровательными и нежными. Поэтому они не удовлетворились церемонным рукопожатием, а кинулись на шею друг к другу.

— Ах, миленькая Низ, как я доволен, что ты наконец моя: ведь я ждал тебя столько лет!

— Ах, миленький Нанэ, как я счастлива, что наконец твоя! Что правда, то правда, — ты заслужил меня!

— А помнишь, миленькая Низ, как я тянул тебя за руки, помогая перелезть через стену, как возил тебя на спине, изображая лошадь, которая становится на дыбы!

— А помнишь, миленький Нанэ, как мы играли в прятки и ты всегда находил меня среди розовых кустов, хотя я так ловко пряталась; и мы прямо помирали со смеху!

— Миленькая Низ, миленькая Низ, мы станем любить друг друга так же, как играли: на славу, так весело и сильно, как только сможем!

— Миленький Нанэ, миленький Нанэ, мы ведь недаром столько играли вместе: мы станем любить друг друга так, что и в детях своих будем продолжать любить друг друга, и будем играть даже с детьми наших детей!

Вне себя от счастья, они целовались, смеялись, играли. Звучная волна воодушевления и радости прокатилась в толпе; люди захлопали в ладоши, вновь послышалась хвала любви, благодаря которой на земле все больше жизни и счастья. Любовь основала Город, она всколосила в нем поколение новых, лучших людей для близкой жатвы справедливости и мира. И тотчас же зазвучали песни, загремели, перекликаясь голосами, хоры: старцы воспевали заслуженный ими покой, зрелые мужи — победоносную мощь своего труда, женщины — животворную нежность своей любви, дети — свои доверчивые и радостные надежды. Потом начались танцы: танцевало, братски ликуя, все население Города; напоследок все взялись за руки, стали в круг и помчались бесконечной вереницей под ясные звуки музыки по цехам огромного завода. Танцующие вступили в цех пудлинговых печей и прокатных станов, проникли затем в литейную, пересекли токарный цех, вернулись через цех, где происходило формование стали, наполняя буйным ритмом пляски, весельем песен высокие помещения завода, где обычно звучало лишь героическое дыхание труда. Сколько тяжелой работы, сколько страданий видела та мрачная, грязная, тлетворная, каторжная тюрьма, которая когда-то высилась здесь, а затем погибла в пламени! Теперь сюда свободно вливались солнце, свежий воздух, жизнь. И свадебный хоровод по-прежнему мчался вокруг огромных машин, вокруг весело разукрашенных листьями и цветами колоссальных прессов, гигантских молотов-толкачей, огромных строгальных станков — и во главе танцующих мчались двое юных новобрачных, словно они были душой всего окружающего, словно в них воплотилась грядущая эпоха справедливости и братства, наступление которой они возвещали победой своей любви.

Лука приготовил сюрприз Жордану; он решил посвятить часть праздника ему: ведь научные изыскания Жордана обещали дать Городу больше счастья, нежели сто лет политической борьбы. Когда сгустился мрак ночи, весь завод точно вспыхнул: тысячи лама залили его веселым, ярким, как день, светом. Работа Жордана наконец увенчалась успехом; после долгих усилий и разочарований ему удалось построить новые, остроумно сконструированные аппараты, позволявшие передавать электрическую энергию на расстояние без всякой утечки. Отныне уже незачем было перевозить уголь — его сжигали тут же по выходе из шахты; машины превращали тепловую энергию в электрическую и передавали ее на Крешри по специальным кабелям, предотвращающим утечку; изобретение Жордана сразу понизило вдвое себестоимость электричества. То была первая крупная победа: теперь можно было щедро осветить Крешри, широко распределять электрическую энергию между крупными и мелкими машинами, улучшить условия жизни рабочих, облегчить их труд, увеличить достаток. Словом, то был еще один шаг к счастью.

При виде такой праздничной иллюминации Жордан понял дружеский замысел Луки и засмеялся, как ребенок.

— А, так вы и мне хотите преподнести букет, мой друг? Правда, я отчасти заслужил его: вы-то знаете, что я более десяти лет упорно работал над разрешением этой задачи. Сколько препятствий возникало на моем пути, сколько я терпел неудач, когда уже был уверен в успехе! Но я вновь принимался за работу на развалинах неудавшихся мне опытов. Когда работаешь, всегда достигаешь цели.

Лука смеялся вместе с Жорданом, восхищаясь его мужеством и верой.

— Я знаю, вы живое подтверждение этой истины. Я не знаю более великого, более возвышенного учителя, воспитателя воли, чем вы; я ваш ученик… Итак, ночь побеждена, вы разогнали мрак; изобилие дешевой электрической энергии позволило бы нам при желании зажигать теперь каждый вечер над Крешри новое светило: оно заменяло бы заходящее солнце. А как это уменьшило затрату человеческого труда: где были нужны два человека, теперь достаточно одного благодаря возможности щедро использовать механическую силу, которая постепенно и вовсе уничтожит непомерное напряжение людей. Мы чествуем вас как властелина света, тепла и силы.

Жордан по-прежнему глядел на огромный завод, сверкавший как феерический замок; вечер был свежий, — и Сэрэтта закутала брата в плед, из боязни, что он простудится. Маленький, хилый, бледный, казалось, едва живой, Жордан прохаживался по ярко освещенным мастерским, словно осиянным блеском апофеоза. Он уже десять лет был всецело погружен в свою работу, почти не выходил из лаборатории, пребывая чуть ли не в полном неведении о внешних событиях и вверив управление обширным, все возраставшим предприятием Сэрэтте и Луке; поэтому теперь Жордан несколько напоминал человека, упавшего с другой планеты; он восхищался достигнутыми результатами, успехом нового начинания, самым безвестным и самым деятельным участником которого он был.

— Да, да, — сказал он негромко, — все идет хорошо, мы уже многого достигли. Дело движется вперед, лучшее будущее приближается… Я должен извиниться перед вами, мой милый Лука: ведь я не скрывал от вас вначале, что не очень-то верил в вашу миссию. Не странно ли, что нам так трудно разделять чужую веру, когда речь идет о чем-либо, лежащем в посторонней для нас области?.. Но теперь вы меня убедили: вам, несомненно, удастся приблизить наступление всеобщего счастья, ведь вы каждый день утверждаете на земле немного больше солидарности и справедливости. Но вам еще немало осталось сделать, а я, увы, еще ничего не достиг, если иметь в виду цель, какую я себе поставил.

Лицо Жордана вновь приняло серьезное, озабоченное выражение.

— Мы наполовину уменьшили себестоимость электрической энергии, но все же она еще слишком высока. А потом все эти сложные и дорогие сооружения у входа в шахту, эти паровые машины, котлы, не говоря уже о кабеле в километры длиной, — все это сущее варварство, трата времени и денег. Здесь нужно что-то другое, что-нибудь более практичное, более простое, действующее более непосредственно. О! Я знаю, в каком направлении надо искать, но подобные искания могут показаться безумием; я никому еще не решаюсь рассказать о задаче, которую себе поставил, так как и сам еще не уяснил ее себе достаточно отчетливо… Да, следовало бы упразднить паровую машину и котел — этих обременительных посредников между добытым углем и полученным электричеством. Одним словом, следовало бы претворять заключенную в угле тепловую энергию прямо в электрическую, минуя посредствующее звено энергии механической… Как это сделать? Пока еще не знаю. Знай я это, новая задача была бы уже решена. Но я принялся за работу и надеюсь достигнуть цели. Вот тогда вы увидите: электричество станет почти даровым, мы сможем снабдить им всех, всюду внедрить его, победоносно использовать для улучшения жизни человечества.

Жордана охватил энтузиазм; маленький, молчаливый, сдержанный, он, казалось, вырос; он страстно жестикулировал.

— Наступит день, когда электричество станет всеобщим достоянием, как вода, как ветер. Нужно будет не просто предоставлять его в пользование, а производить в неограниченных размерах, дать людям возможность располагать электричеством по своему усмотрению, подобно воздуху, которым они дышат. Электрический ток побежит в городах, как сама кровь социального организма. В каждом доме достаточно будет повернуть кран, чтобы получить, так же легко, как воду, неограниченное количество света, тепла, силы. А ночью электричество зажжет в черном небе новое солнце, которое затмит звезды. Электричество упразднит зиму, создаст вечное лето, согреет старый мир, растопит снега заоблачных горных вершин… Вот почему я не слишком горжусь теми результатами, которых добился: это — более чем скромное достижение по сравнению с тем, что еще предстоит завоевать!

В заключение Жордан сказал со спокойной усмешкой:

— Я еще даже не могу применить на практике мои электрические печи для плавки железа. Они все еще остаются лабораторными приборами, годными лишь для опытов. Электричество все еще слишком дорого; приходится ожидать, чтобы применение его стало выгодным, а для этого, повторяю, оно должно стоить не дороже воды и ветра… Когда я смогу расходовать электричество неограниченно, не считая, мои печи произведут переворот в металлургии. Мне ведом единственный путь, который ведет к цели, и я уже принялся за работу.

Заключительная часть праздника была великолепна. Вечером в сверкающих цехах, где все население Города праздновало свадьбу Нанэ и Низ, вновь начались танцы, зазвенели песни. Это весело ликовал освобожденный труд, вновь ставший честью, радостью, здоровьем, ибо нищета была побеждена, общественное достояние постепенно возвращалось в общее пользование во имя священного права каждого человека на жизнь и счастье; ликовала надежда на то, что когда-нибудь настанет пора, когда воцарится еще более возвышенный, полный мир и справедливость, когда осуществится мечта о братском и свободном обществе. Это чудо предстояло совершить любви. Все проводили Нанэ и Низ к их брачному жилищу, славя соединившую их любовь, любовь, которая, в свою очередь, породит любовь новых, бесчисленных сердец.

Любовь оказала свое преобразующее действие также и на боклерскую буржуазию, и первым домом, куда она бурно вторглась, был дом четы Мазель, этих мирных и праздных рантье. Дочь их Луиза всегда удивляла и выводила из равновесия своих родителей; деятельная, предприимчивая, совершенно не похожая ни на отца, ни на мать, она вечно хлопотала по хозяйству, говоря, что праздность убила бы ее. Ее благоразумные, лишенные всякого честолюбия родители, полагавшие свое блаженство в ничегонеделании и мудро наслаждавшиеся некогда нажитым состоянием, не могли понять, зачем Луиза портит себе кровь бесполезными хлопотами. Луиза — единственная дочь, она получит в наследство внушительное состояние в надежных государственных бумагах, она имеет полную возможность замкнуться в своем уютном углу, не зная никаких забот: не безрассудно ли с ее стороны пренебрегать этой возможностью? Старшие Мазели были люди честные, любящие и сострадательные — правда, лишь в отношении членов своей семьи; эти нежные и верные супруги обожали друг друга, заботились и ухаживали друг за другом, вполне довольные своим эгоистическим, равнодушным к чужому горю благополучием. Почему все занимает и тревожит их дочь: встреченный нищий, идеи, меняющие облик мира, события, волнующие улицу? Луиза была чутким, живым человеком; она ко всему относилась со страстью, отдавала окружающим часть своего существа. Поэтому к обожанию, которое испытывали к ней родители, примешивалось безграничное удивление: как может дочь до такой степени ни в чем не походить на своих родителей? А тут еще Луиза окончательно лишила их душевного покоя: она по уши влюбилась. Добряки сначала пожимали плечами, думая, что речь идет о мимолетном увлечении, но дело приняло такой серьезный оборот, что они решили, будто близится светопреставление!

Луиза Мазель осталась близкой подругой Низ Делаво и часто виделась с нею у Буажеленов, с тех пор, как Буажелены переселились в Крешри. Там она снова встретила Люсьена Боннера, своего прежнего товарища, с которым дружила в ту пору, когда была еще отчаянной шалуньей и убегала играть с уличными мальчишками. Луиза и Люсьен играли вместе у пруда в тот день, когда кораблик Люсьена поплыл по воде без посторонней помощи, позднее она тайно перелезала через стену, чтобы поиграть с Люсьеном и его товарищами. Но теперь Люсьен вырос и превратился в красивого, сильного юношу: ему было уже двадцать три года, Луизе — двадцать. Люсьен больше не мастерил самодвижущихся корабликов; он стал под руководством Луки умным и изобретательным рабочим-механиком, обещавшим оказать Крешри немалые услуги; он уже работал на сборке машин. Люсьен не завидовал молодым людям из общества, наоборот, гордился тем, что он простой рабочий, подобно своему отцу, к которому питал глубокое уважение. И, несомненно, одной из причин того страстного увлечения, которым воспылала к нему Луиза, было чувство протеста, побуждавшее девушку поступать наперекор буржуазным предрассудкам и нарушать обычаи людей ее круга. Прежняя дружба быстро переросла у Луизы в страстную любовь, которая только усиливалась от встретившихся на ее пути препятствий. Люсьен был тронут любовью этой красивой, живой и веселой девушки; в конце концов он и сам) глубоко полюбил ее. Однако из них двоих он был наиболее благоразумным, он никого не хотел огорчать, он страдал при мысли, что Луиза слишком изысканна и богата для него, и только говорил, что если он утратит ее, то ни на ком другом не женится. Сама же Луиза при мысли, что кто-либо может воспротивиться ее браку, выходила из себя и в бешенстве заявляла, что попросту пошлет к черту свое положение и богатство и уйдет к любимому человеку.

Около полугода длилась борьба. Казалось, родителям Люсьена такой брак должен был бы представляться завидным; однако он вызывал у них лишь смутное опасение. Боннер, человек благоразумный и осмотрительный, находил, что Люсьену лучше бы жениться на дочери рабочего. Времена изменились: уже не приходится гордиться тем, что сын рабочего поднимается классом выше благодаря браку с девушкой из буржуазной среды. Недалеко то время, когда в выигрыше от подобных браков окажется умирающая буржуазия: ведь ей удалось бы таким образом омолодить свое дряхлое тело здоровьем и силой простого народа. Немало ссор разыгрывалось в доме Боннера из-за предполагавшегося брака Люсьена. Жена Боннера, грозная Туп, особа достаточно тщеславная, вероятно, согласилась бы на этот брак, но лишь при том условии, что и сама она стала бы дамой, носила бы роскошные платья и драгоценности. Ничто из того, что происходило вокруг, не могло умерить ее суетного тщеславия; даже теперь, когда благосостояние ее семьи было обеспечено, Туп оставалась все той же несносной женщиной; она упрекала мужа в том, что он не разбогател, как, например, господин Мазель, этот хитрец, который уже давно ничего не делает. И она, Туп, носила бы шляпы, гуляла бы в свое удовольствие, жила бы на ренту и проводила все время в блаженной праздности. Но когда Люсьен объявил, что если он женится на Луизе, то не воспользуется ни одним су из состояния Мазелей, Туп окончательно потеряла голову и, в свою очередь, обрушилась на этот брак, который уже более не казался ей выгодным. Зачем жениться на такой худенькой, казавшейся ей некрасивой, смешной девушке, если не из-за ее денег? Этот странный брак представлялся Туп самой необыкновенной затеей из всех тех необыкновенных затей, которые буквально ошеломляли ее и которые она давно уже отказывалась понимать.

Однажды между Туп, Боннером и их сыном Люсьеном произошло бурное объяснение; при этом присутствовал и старик Люно, которому уже перевалило за семьдесят. Семья Боннеров сидела, заканчивая обед, в маленькой, чистой и светлой столовой; ее окно выходило в зеленеющий сад. Обед, как всегда, был обилен; на столе стояли цветы. Старик Люно, у которого табаку теперь было вдоволь, закурил трубку; за десертом Туп внезапно заговорила раздраженно и резко: повода для этого не было никакого, ей просто захотелось по старой привычке поворчать.

— Значит, дело решенное? — спросила она Люсьена. — Ты по-прежнему намерен жениться на этой барышне? Я сегодня опять видела вас вдвоем перед домом Буажеленов. Если бы ты нас хоть немного любил, мне кажется, ты перестал бы с ней видеться: ты ведь знаешь, что твой отец и я не в очень-то большом восторге от этого брака.

Люсьен, будучи почтительным сыном, избегал спорить с матерью, да это было и бесполезно. Он повернулся к отцу.

— Но мне казалось, что отец готов дать согласие, — ответил он просто.

Эти слова подействовали на Туп, как удар хлыста; она набросилась на мужа:

— Это еще что? Так ты даешь свое согласие без моего ведома? Не прошло и двух недель, как ты сам говорил мне, что этот брак кажется тебе неблагоразумным и что ты опасаешься за счастье, нашего сына, если он выполнит свое безрассудное намерение. Ты, стало быть, вертишься во все стороны, как флюгер?

— Я предпочел бы, чтобы Люсьен выбрал другую невесту, — спокойно сказал Боннер. — Но ему уже почти двадцать четыре года, и раз дело идет о сердечной привязанности, я не хочу навязывать сыну свою волю. Он знает мое мнение и поступит так, как сочтет наилучшим.

— И мямля же ты! — резко продолжала Туп. — Хоть ты и воображаешь себя свободным человеком, а на деле всегда соглашаешься с другими. Вот скоро уже двадцать лет, как ты работаешь тут, у твоего господина Луки; все это время ты твердил, что не разделяешь его убеждений, что надо было с самого начала отобрать у буржуа орудия труда и не принимать от него денег; и, тем не менее, ты подчиняешься малейшему желанию твоего господина Луки и, может быть, даже думаешь теперь, что все сделанное вами очень хорошо.

Туп продолжала говорить на эту тему. Она старалась уязвить мужа, оскорбить его убеждения, задеть его гордость, так как знала, что это — его самое чувствительное место. Туп часто сердила Боннера, пытаясь доказать ему, что он противоречит сам себе. На этот раз он ограничился тем, что только пожал плечами.

— То, что мы сделали вместе с господином Лукой, несомненно, очень хорошо. Я могу сожалеть о том, что он не поступил так, как мне кажется правильным. Но ты-то уж никак не можешь жаловаться на теперешний порядок вещей: мы забыли, что такое бедность, мы счастливы, мы куда счастливее тех рантье, которым ты завидуешь.

Туп не уступала; слова мужа только увеличили ее раздражение.

— Теперешний порядок вещей? Будь добр, разъясни мне, что это за порядок, ты же знаешь, что я никогда в нем не разбиралась. Если ты счастлив, тем лучше! Ну, а я несчастлива! Счастье в том, чтобы иметь много денег, уйти на покой и больше ничего не делать. Со всеми вашими штуками, с вашим дележом прибылей, с вашими складами дешевых товаров, с вашими бонами и вашими кассами вы никогда не сделаете так, чтобы у меня оказалось в кармане сто тысяч франков, которые я могла бы тратить, как захочу, на то, что мне нравится!.. Я несчастлива, очень несчастлива!

Туп преувеличивала, стремясь наговорить мужу как можно больше неприятных вещей; но в ее словах была доля правды: Туп никак не могла освоиться в Крешри; всеобщая солидарность оскорбляла ее прежние привычки, привычки кокетливой женщины, любящей тратить деньги. Туп была аккуратная, деятельная хозяйка; но в то же время это была женщина с отвратительным характером, упрямая и ограниченная, не желавшая мириться с тем, что было ей не по душе; она по-прежнему превращала жизнь своих близких в ад, несмотря на то, что теперь для ее семьи наступили дни благоденствия.

Боннер наконец вспылил.

— Ты сумасшедшая, — сказал он жене. — Ты отравляешь жизнь и себе и всем нам!

Туп разрыдалась. Люсьен испытывал тягостную неловкость, присутствуя при подобных ссорах между родителями; он нарушил молчание, поцеловал мать, поклялся, что любит и уважает ее. Но Туп никак не могла успокоиться.

— А ну-ка! — крикнула она мужу. — Спроси у моего отца, что он думает о вашем заводе на акционерных началах, об этой пресловутой справедливости и счастье, которые якобы возродят мир. Отец — старый рабочий, ты не можешь упрекнуть его, будто он болтает глупости, как баба; ему семьдесят лет, — он уж набрался ума-разума.

Она обернулась к старику; тот с блаженным, детски неосмысленным видом сосал трубку.

— Не правда ли, отец, они сущие идиоты, что думают обойтись без хозяев? Никакие машины им не помогут, в конце концов они еще пожалеют о своей затее!

Старик озадаченно посмотрел на дочь.

— Ну, конечно, — глухо ответил он. — Рагю и Кюриньоны ведь это были товарищи! Был у них господин Мишель; он был старше меня на пять лет. Я поступил на завод при господине Жероме, его отце. А до этих двух был господин Блэз, с ним работали мой отец Жан Рагю и дед Пьер Рагю. Пьер Рагю и Блэз Кюриньон были товарищами, вместе тянули проволоку, били по одной наковальне. И вот Кюриньоны стали хозяевами, миллионерами, а Рагю остались бедняками… Все повторяется сначала, порядок вещей не меняется; приходится, стало быть, думать, что это хороший порядок.

Старик слегка заговаривался и почти все время дремал; он походил на старую, разбитую на ноги лошадь, всеми забытую, чудом спасшуюся от бойни Нередко он даже не мог вспомнить того, что происходило накануне.

— Однако этот порядок сильно изменился за последнее время, — сказал Боннер. — Господин Жером, о котором вы упомянули, умер и вернул остатки своего состояния.

— Как вернул?

— Да, вернул прежним товарищам и их детям то богатство, которым он был обязан их многолетнему труду и страданиям… Припомните-ка, это уже было давно.

Старик напряг свою ослабевшую память.

— Так, так, припоминаю. Ну и странная же это была история!.. Что ж, коли он отдал свои деньги назад, значит, был дурак!

Это слово прозвучало презрительно и веско: единственной мечтой папаши Люно было накопить крупное состояние, подобно Кюриньонам, стать полновластным хозяином, праздным буржуа и наслаждаться жизнью, развлекаясь с утра до вечера. Дальше этого он не пошел, как и другие люди его поколения, поколения старых рабов, замученных эксплуатацией, которые примирились со своими цепями и жалели лишь о том, что сами не принадлежат к числу эксплуататоров.

Туп залилась оскорбительным смехом.

— Ты видишь: отец не так-то глуп, как вы, нынешние, он не ищет жар-птицы. Деньги — это деньги, и у кого они есть, тот сам себе господин; вот и все!

Боннер пожал своими мощными плечами; Люсьен молча смотрел в окно на цветущий розовый куст. К чему спорить с матерью? В ней как бы скопилось все упрямство прошлого, она, верно, умрет в счастливом обществе, построенном на принципах равенства и братства, отрицая его и жалея о поре беспросветной нужды, когда ей с трудом удавалось скопить десять су на покупку ленты.

Тут вошла Бабетта Буррон. Неизменно веселая, она постоянно пребывала в восхищении от новой жизни. Неувядаемая жизнерадостность помогла ей спасти своего мужа, простака Буррона, от печальной участи Рагю. Бабетта всегда верила в. будущее; она не сомневалась в том, что все пойдет прекрасно, и когда не хватало хлеба, мечтала о том, что необыкновенная удача может свалиться на нее прямо с неба. Новый Город, где труд стал здоровым, радостным и почетным, где рабочие пользовались всеми благами жизни, доступными раньше одним только богачам, — разве не был он осуществлением ее фантастических мечтаний, говорила, смеясь, Бабетта. Ее кукольное, все еще свежее лицо, увенчанное толстым узлом небрежно закрученных волос, сияло радостью: ведь муж ее бросил пить, у нее двое здоровых детей, которых она скоро поженит, собственный дом, красивый и веселый, как дом буржуа.

— Так что ж, значит, решено? — крикнула Бабетта. — Люсьен женится на своей Луизе Мазель, этой очаровательной барышне, которая не гнушается нами!

— Кто вам это сказал? — жестко спросила Туп.

— Госпожа Фроман, Жозина; я ее встретила сегодня утром.

Туп побелела от сдержанного гнева; в том неукротимом раздражении, которое она испытывала против Крешри, немалую роль играла ее ненависть к Жозине. Туп не могла простить «этой девке» ее брака с Лукой, не могла простить того счастья, которое выпало на долю Жозины, ставшей женой всеми любимого героя, матерью цветущих, предназначенных для счастья детей. И подумать только, ведь когда-то эта несчастная была выброшена на улицу братом Туп, Рагю, и умирала с голоду! А теперь она ходит в шляпе, как настоящая дама! И Туп казалось, что счастье Жрзины, с которым она никак не могла примириться, давит и уничтожает ее.

— Вместо того, чтобы заниматься браками, которые ее не касаются, — сказала она грубо, — пусть бы Жозина лучше позаботилась о том, чтобы мы забыли про ее собственный брак, отпразднованный под ракитовым кустом!.. Просто зло берет на вас глядя. Оставьте меня в покое!

Она вышла из комнаты, хлопнув дверью; наступило неловкое молчание. Первой рассмеялась Бабетта, привыкшая к выходкам своей подруги: неизменно снисходительная, она говорила, что Туп — славная женщина, хоть и строптивая. У Люсьена слезы навернулись на глаза: ведь речь шла о его судьбе, а с какой злобой велся разговор! Отец дружески пожал ему руку, как бы обещая уладить дело. Но и самому Боннеру было грустно, его потрясало сознание, что даже в условиях возросшей справедливости и мира счастье по-прежнему зависело от семейных ссор. Неужели всегда будет достаточно чьего-либо отвратительного характера, чтобы отравить плоды братства? Один папаша Люно блаженно дремал, не выпуская трубки изо рта.

Люсьен не сомневался в том, что его родители в конце концов согласятся на брак; зато родители Луизы оказали куда более решительное сопротивление намерениям своей дочери. Борьба с каждым днем обострялась. Мазели обожали дочь, но как раз в силу этого обожания они и не хотели ей уступить; они избегали резких объяснений и просто замыкались в добродушной полудремотной неподвижности; так, думали они, легче всего будет взять дочь измором. Тщетно Луиза металась по дому, тщетно барабанила по клавишам пианино, тщетно выкидывала за окно еще свежие букеты, — словом, проявляла все признаки страстного смятения, — родители безмятежно улыбались, делали вид, будто ничего не понимают, и только засыпали дочь лакомствами и подарками. Луиза бесилась: за ней всячески ухаживали и в то же время отказывались удовлетворить ее заветное желание; в конце концов она объявила родителям, что заболела, легла в постель, повернулась лицом к стене и перестала отвечать на вопросы. Пригласили доктора Новара, но он сказал, что такие болезни не по его части: когда девушки заболевают от любви, единственное лекарство — предоставить им свободу. Родители растерялись: они поняли, что дело принимает серьезный оборот; они провели бессонную ночь в супружеском алькове, обсуждая вопрос, идти им на уступки или нет. Положение показалось им столь опасным, столь чреватым последствиями, что они не отважились самостоятельно принять решение, а надумали собрать друзей и спросить у них совета. Не покажется ли в той революционной обстановке, какая сложилась в Боклере, брак их дочери с рабочим дезертирством? Они сознавали важное значение этого брака, сознавали, что это — сдача последних позиций буржуа: рантье и торговцев. Поэтому им казалось естественным передать вопрос на обсуждение лиц, стоящих во главе власть имущих. И в один прекрасный день супруги Мазель пригласили супрефекта Шатлара, мэра Гурье, председателя суда Гома и аббата Марля выпить чашку чая в их уютном саду, в том саду, где они провели в счастливой праздности столько блаженных дней, растянувшись друг против друга в глубоких баюкающих креслах и молча глядя на розы, ибо даже разговор казался им чересчур утомительным.

— Ты понимаешь, — сказал Мазель, — мы поступим так, как посоветуют нам эти господа. Они больше нас разбираются во всем этом, и никто не посмеет осудить нас, если мы последуем их совету… У меня прямо голова пухнет: я с утра до вечера все думаю об этом браке.

— Я тоже, — сказала г-жа Мазель. — Что за жизнь — вечно думать! Я чувствую, это очень вредно для моего здоровья.

Чай был сервирован в саду, в беседке, увитой розами, в солнечный послеполуденный час. Первыми явились супрефект Шатлар и мэр Гурье. Они остались неразлучны, хотя г-жа Гурье, прекрасная Леонора, уже умерла; более того: после ее смерти они даже сблизились еще теснее. К концу жизни у Леоноры отнялись ноги; она провела пять лет, не вставая с кресла, окруженная вниманием и заботой; друг дома, заменяя мужа, часами сидел у кресла больной, развлекал ее чтением. Никогда еще любовная связь не продолжалась столь мирно до самого конца. Однажды вечером Леонора внезапно умерла на руках у Шатлара в то время, когда он подносил ей чашку липового чая; Гурье не было в комнате: он вышел выкурить сигару. Когда он вернулся, то вместе с Шатларом оплакал покойницу. С тех пор они уже не расставались в свободные от служебных занятий часы; а таких часов выпадало на их долю немало: оба управляли городом уже совершенно формально; такой порядок был установлен ими по мудром и зрелом обсуждении: супрефект убедил Гурье последовать его примеру, закрыть глаза и предоставить событиям идти своим чередом, не задаваясь целью остановить неотвратимый ход эволюции. На Гурье находили порою приступы страха, его терзали мрачные мысли: он с трудом усваивал удобную философию Шатлара. Мэр уже примирился к этому времени со своим сыном Ахиллом; у того родилась от Ма-Бле в их столь доблестно завоеванном и сохраненном любовном гнездышке прелестная девочка, Леони, малютка с огромными глазами, голубыми, как безбрежное озеро, как бездонное небо, такими же, как у ее красавицы-матери; теперь Леони была уже почти невеста, ей исполнилось девятнадцать лет; она очаровала деда. Примирившись с неизбежностью, Гурье открыл двери своего дома невенчанной чете — Ахиллу, восставшему некогда против отцовского авторитета, и Ма-Бле, о которой Гурье доныне отзывался порой как о дикарке. Ведь он мэр, должностное лицо, на обязанности которого лежит узаконение браков, говорил Гурье, и ему нелегко принять у себя непокорную чету, соединившуюся под открытым небом звездной, теплой, благоухающей ночью. Но наступили такие странные времена, вокруг происходили такие необыкновенные веши, что маленькая очаровательная внучка — плод этой свободной, нераскаянной любви — была премилым подарком, отказываться от которого не имело смысла. Шатлар весело потребовал примирения. После появления Леони в его доме мэр начал постепенно примиряться с новым порядком вещей; впрочем, Крешри по-прежнему оставался в его глазах средоточием бедствий, несмотря на то, что сам он, Гурье, был вынужден перестроить свою крупную башмачную фабрику на акционерных началах: он объединил вокруг нее все отрасли, местной промышленности, имевшие отношение к шитью одежды.

Председатель Гом и аббат Марль задержались. Супруги Мазель не вытерпели и, не откладывая, поведали о мучивших их сомнениях супрефекту и мэру. Надо ли им уступить безрассудному капризу их дочери?

— Понимаете, господин Шатлар, — сказал встревоженный Мазель, тщетно силясь сохранить внушительный вид, — мало того, что подобный брак глубоко огорчает нас с женой, нужно также подумать о его дурном влиянии на окружающих и о нашей ответственности перед высшим обществом Боклера… Мы катимся в бездну.

Вокруг в теплой тени благоухали вьющиеся розы; стол, накрытый веселой, цветной скатертью, гнулся под тяжестью пирожных; Шатлар, по-прежнему корректный и элегантный, несмотря на свой возраст, улыбнулся с присущей ему скрытой иронией.

— Да мы уже скатались в бездну, любезнейший господин Мазель. Напрасно вы вздумали считаться с правительством, с городскими властями и даже с высшим светом; от всего этого уже осталась одна только видимость… Конечно, я все еще супрефект, а мой друг Гурье — по-прежнему мэр. Но так как за нами уже не стоит реальное и устойчивое государство, мы не более, как призраки… Так же обстоит дело с власть имущими и богатыми: их власть и богатство с каждым днем разрушаются в результате новой организации труда. Так что незачем защищать их, когда они сами, охваченные головокружением, становятся деятельными помощниками революции… Не сопротивляйтесь же, покоритесь неизбежному!

Шатлар любил пугать подобными шутками последних, представителей боклерской буржуазии. Впрочем, супрефект говорил правду, хотя и облекал ее в шутливую форму: он действительно был уверен, что со старым миром покончено и из его развалин рождается новый мир. В Париже совершались события исключительной важности; старое здание рушилось камень за камнем, уступая место зданию переходного характера, в котором уже ясно намечались очертания грядущего Города справедливости и мира. Все это указывало на правильность избранной Шатларом тактики; он был счастлив, что живет всеми забытый в этом провинциальном уголке благодаря тому, что он никогда не злоупотреблял своей властью; теперь Шатлар был уверен, что спокойно умрет здесь вместе с тем строем, чью гибель он уже давно предсказывал с улыбкой философа и светского человека.

Супруги Мазель побледнели. Полубесчувственная жена откинулась на спинку кресла, глядя на пирожные; муж воскликнул:

— Неужели вы думаете, что опасность так близка?.. Я, правда, слышал, что собираются уменьшить ренту.

— Не пройдет и двадцати лет, как рента будет упразднена, — спокойно ответил Шатлар, — или, по крайней мере, найдут такую комбинацию, которая постепенно разорит рантье. Такие планы уже разрабатываются.

Госпожа Мазель вздохнула, будто испуская последний вздох. — О! Я надеюсь, что мы не доживем до такой низости. Вот нашей бедной дочери придется пострадать от этого; тем более ей необходима блестящая партия.

— Теперь больше нет блестящих партий, — возразил неумолимый Шатлар, — ведь право наследования будет отменено. Это вещь уже почти решенная. Отныне каждый сам будет кузнецом своего счастья. Выйдет ли ваша Луиза за сына буржуа или за сына рабочего, основной капитал в обоих случаях будет вскоре одним и тем же: любовь, если, на их счастье, они будут любить друг друга, и готовность работать, если они поймут, что теперь не время лениться.

Наступило глубокое молчание; слышался только легкий трепет крыльев: между розовых кустов порхала малиновка.

— Так это и есть ваш совет, господин Шатлар? — спросил наконец удрученный Мазель. — По-вашему, мы можем принять в зятья этого Люсьена Боннера?

— Бог мой! Конечно, можете! Поверьте, земля будет по-прежнему мирно вращаться вокруг своей оси. А раз эти дети так любят друг друга, вы, по крайней мере, можете быть уверены в том, что устроите их счастье.

Гурье молчал. Ему было неловко разрешать такой вопрос: ведь его собственный сын некогда ушел от него и поселился с Ма-Бле, свободной дочерью гор, которую теперь ему, Гурье, приходилось принимать в своем благопристойном буржуазном доме. Признание невольно сорвалось с его губ:

— Это правда: всего лучше их поженить. Ведь когда родители не соглашаются на свадьбу, дети убегают из дому и женятся без их согласия… В какие времена мы живем!

Он воздел руки к небу. Только влияние Шатлара спасало Гурье от безысходной меланхолии. Мэр под старость несколько отяжелел и испытывал постоянную склонность ко сну: он засыпал всюду: за едой, посреди разговора, даже на прогулке.

Говорили, что это приносит плоды его прежнее увлечение хорошенькими работницами. И с покорным видом некогда грозного фабриканта, ныне побежденного силою фактов, он заключил:

— Чего вы хотите? Как говорят многие люди нашего круга — после нас хоть потоп! Мы конченные люди.

Тут подошел сильно запоздавший председатель суда Гом. У него опухали ноги: он ходил с трудом, опираясь на трость. Тому было под семьдесят лет; он дожидался отставки, полный тайного отвращения к человеческому правосудию, которое отправлял столько лет, строго придерживаясь буквы закона, как утративший веру священник, находящий опору лишь в догматах. В его семье неумолимо развертывалась та же ужасная драма — драма любви и измены. Эта драма началась со смертью его жены, которая некогда созналась Тому в своей вине и тут же покончила с собой на его глазах; завершением же явилось бегство его дочери Люсиль: она заставила любовника убить ее мужа, капитана Жолливе, и бежала с убийцей. Это была ужасная история; кокетливая и чувственная Люсиль оказалась такой же изменницей, как ее мать; мало того: она толкнула мужа на дуэль, представлявшую собой замаскированное убийство. Капитан получил анонимное письмо, приглашавшее его явиться в незнакомый дом; там он застал свою полуобнаженную жену в объятиях какого-то верзилы; любовник швырнул ему нож, предлагая тут же разрешить спор оружием. Говорили, будто капитан даже не защищался, а сам пошел навстречу смерти, охваченный ужасом и отвращением, не желая больше оставаться в этом новом мире, где на его долю выпадали лишь горечь и позор. Действительно, капитан последнее время ходил с поникшей головою, удрученный крушением всего того, что он любил. Он уже не спорил, не боролся, не оспаривал победы труда и мира, понимая, видимо, что шпага отжила свой век. И, возможно, он нашел в себе мужество добровольно умереть под ножом: нож этот направляла его жена, которую он обожал и ненавидел. Эти страшные события, как буря, обрушились на председателя Гома; дочь его скрылась, преследуемая полицией, зять был найден в луже крови, с пробитым сердцем. Гом остался один, с ним жил только сын Люсиль, шестнадцатилетний Андре, хрупкий, любящий юноша — печальное наследие трагической четы Жолливе; дед думал о судьбе Андре с нежностью и тревогой. Он боялся, что мстительный рок, каравший его род за какое-то древнее неведомое преступление, поразит и этого юношу. И старик раздумывал о том, какой благой силе, сулящей водворить истинную справедливость и верную любовь, сможет он вверить Андре в надежде на обновление и счастье своего рода.

Мазель задал председателю Гому тот же вопрос о допустимости брака между Луизой и Люсьеном Боннером; Гом тотчас же воскликнул:

— Пожените их, пожените, раз они испытывают друг к другу такую великую любовь, что она дает им силу бороться с родителями и преодолевать все препятствия! Одна только любовь и приносит счастье.

Гом тут же пожалел об этом вырвавшемся у него возгласе: это было признание, выдавшее всю ту горечь, которая переполняла его душу; а он хотел до конца выдержать избранную им роль бесстрастного и строгого служителя правосудия.

— Не ждите аббата Марля, — продолжал Гом. — Я только что встретил его, и он просил меня извиниться перед вами от его имени. Он спешил в церковь за елеем: умирает старая госпожа Жолливе, тетка моего покойного зятя, и аббату необходимо безотлагательно причастить ее… Бедный аббат! Он теряет в лице госпожи Жолливе одну из своих последних прихожанок; у него были слезы на глазах.

— Ну, то, что священники останутся с носом, это хорошо, — сказал Гурье, продолжавший быть ярым противником церкви. — Республика и доныне была бы наша, не пытайся священники отнять ее у нас. Они довели народ до того, что он все поставил вверх дном и стал хозяином положения.

— Бедный аббат Марль! — сказал соболезнующе Шатлар. — Прямо жалко смотреть на него в пустой церкви; вы хорошо делаете, госпожа Мазель, что посылаете ему букеты цветов для украшения статуи богоматери.

Снова наступило молчание; в ярком солнечном свете, в благоухании роз возникла на миг сумрачная тень священника. Он потерял в Леоноре самую преданную, самую дорогую ему прихожанку. Правда, у аббата оставалась г-жа Мазель; но она в глубине души не была верующей: она смотрела на религию как на что-то, украшавшее ее жизнь и удостоверявшее благонамеренность ее образа мыслей. Аббат знал, что его ожидает: однажды его найдут у алтаря раздавленным обломками рухнувшего церковного свода; свод давно уже грозил падением, а починить его священник не мог за отсутствием денег. Ни мэр, ни супрефект уже не имели в своем распоряжении средств для такой работы. Аббат обратился к верующим; ему удалось получить от них, да и то с великим трудом смехотворную сумму. Тогда он примирился с неизбежностью и продолжал совершать богослужения, будто и не подозревая о нависшей над его головой угрозе. Его церковь пустела; казалось, его бог мало-помалу умирает. Так пусть же и он, аббат, умрет вместе с ним в тот день, когда ветхий дом божий рухнет и раздавит своего служителя под тяжестью огромного распятия, прикрепленного к стене. Пусть будет у них одна могила — лоно земли, куда возвращается все живое.

Впрочем, г-жа Мазель была слишком занята в эту минуту собственными заботами, чтобы заинтересоваться печальной участью аббата Марля. Она боялась серьезно заболеть, если не будет разрешен мучивший ее вопрос, — ведь вся ее жизнь проходила под знаком таинственной болезни, скрашивавшей бедной больной существование и делавшей ее предметом нежных забот. Все приглашенные были в сборе, г-жа Мазель покинула свое кресло и принялась разливать чай; луч солнца золотил пирожные, в изобилии разложенные на хрустальных тарелках, в светлых фарфоровых чашках курился чай. Г-жа Мазель покачивала своей большой тугодумной головой: доводы гостей не убедили ее.

— Что вы там ни говорите, друзья мои, такой брак — просто светопреставление, и я не могу согласиться на него.

— Мы еще повременим, — объявил Мазель, — попробуем взять Луизу измором.

Но тут супруги обомлели: на пороге беседки, среди освещенных солнцем роз, стояла сама Луиза. Родители думали, что она лежит у себя в комнате на кушетке, страдая той неведомой медикам болезнью, от которой, по мнению доктора Новара, ее мог излечить только любимый, желанный муж. Видимо, Луиза догадалась, что здесь решают ее судьбу; она набросила на себя пеньюар, затканный мелкими красными цветами, закрутила узлом свои прекрасные черные волосы и, вся трепеща от страстного волнения, поспешно спустилась в сад. На ее тонком лице блестели чуть раскосые глаза, — даже горе не могло угасить их веселого блеска; девушка была очаровательна! Она услышала последние слова своих родителей.

— Ах, мама! Папа! Что вы говорите? Неужели вы думаете, что это каприз маленькой девочки?.. Я уже сказала вам: я хочу, чтобы Люсьен был моим мужем, и он будет моим мужем.

Мазель, наполовину побежденный этим внезапным появлением, попытался сопротивляться:

— Но подумай, несчастная! Ты должна была унаследовать наше состояние, а теперь оно уже под угрозой, и в один прекрасный день ты останешься без гроша.

— Пойми же положение, — поддержала мужа г-жа Мазель. — С нашим состоянием, пусть даже находящимся под угрозой, ты могла бы еще сделать приличную партию.

— Да что мне в ваших деньгах! — весело, со страстным пылом воскликнула Луиза. — Оставьте их у себя! Если я и возьму, Люсьен не захочет на мне жениться… Деньги? А на что они? К чему они? Любви на них не купишь, счастья — тоже. Люсьен заработает на жизнь, а если нужно будет, я сама примусь за работу. Это будет так чудесно!

Луиза выкрикнула все это с такой юной горячностью, с такой надеждой, что родители, испугавшись за рассудок дочери и желая успокоить ее, наконец уступили. Впрочем, они и не были способны на дальнейшее сопротивление, ибо стремились сохранить хотя бы покой. Супрефект Шатлар, мэр Гурье и президент Гом улыбались с некоторым смущением: они чувствовали, как свободная любовь этой девочки сметает все прежние представления, как соломинку. Приходилось соглашаться на то, чему все равно нельзя было помешать.

— Наш друг Гурье прав, — сказал в заключение Шатлар с присущей ему вежливой, едва заметной иронией, — раз уж дети диктуют нам законы, мы люди конченные.

Свадьбу Люсьена Боннера и Луизы Мазель сыграли через месяц. Шатлар не без тайного удовольствия уговорил своего друга Гурье устроить в день совершения брака бал в мэрии якобы для того, чтобы почтить их общих друзей — Мазелей. В глубине души Шатлару казалось забавным посмотреть, как будет боклерская буржуазия танцевать на свадьбе, которой предстояло стать символом торжества народа. Ведь это будет танец на развалинах государственной власти: мэрия мало-помалу превращалась в подлинный общественный дом, а роль мэра сводилась лишь к укреплению братской связи между различными социальными группами. Зал был убран с чрезвычайной роскошью; играли и пели, как на свадьбе Нанэ и Низ. И толпа так же разразилась приветственными кликами, когда появились новобрачные: крепкий, сильный Люсьен со своими крешрийскими товарищами и изящная, пылкая Луиза в сопровождении всего боклерского высшего общества: присутствие его на балу явилось последним выражением протеста родителей невесты. Но случилось так, что горстка богачей, захлестнутая народной массой, заразилась ее радостью, подчинилась и растворилась в ней; в результате этого последовало множество новых браков между юношами и девушками, принадлежащими к разным классам. Вновь восторжествовала любовь, всемогущая любовь, воспламеняющая все живое и увлекающая его к грядущему счастью.

И всюду расцветала юность, всюду один за другим заключались браки, соединяя людей, казалось бы, разделенных целыми мирами; все новые и новые пары, связанные узами вечного желания, двигались навстречу грядущему Городу. Наступило время, когда умирающий торговый мир Боклера стал отдавать своих дочерей и сыновей крешрийским рабочим и комбеттским крестьянам. Пример показали супруги Лабок, согласившись на брак своего сына Огюста с Мартой Буррон и своей дочери Эвлали с Арсеном Ланфаном. Супруги уже не боролись в последние годы против новых порядков: они чувствовали, что прежняя торговля, это ненужное промежуточное колесо в социальном механизме, бесполезно поглощающее энергию и богатство, отмирает. Сначала им пришлось согласиться на то, чтобы их лавка на улице Бриа превратилась в простой склад изделий, производимых Крешри и прочими объединенными заводами. Затем они сделали следующий шаг — совсем закрыли свою лавку: она влилась в главные склады; снисходительный Лука предоставил супругам легкую работу по надзору за деятельностью складов и тем дал им возможность почти полностью уйти на покой. К тому же Лабоки были уже стары; они жили теперь, замкнувшись в своем углу, полные горечи и растерянности, отстраненные новым поколением, которому, была уже неведома страсть к наживе и чью жизнь заполняли иные заботы и иные радости. Поэтому, когда их дети, Огюст и Эвлали, подчиняясь любви, великой созидательнице гармонии и мира, подыскали один жену, другая мужа по своему выбору, родители не стали противиться, ограничившись глухим неодобрением, тем неодобрением, с каким смотрят на новую жизнь старики, оплакивающие прошлое. Было решено отпраздновать обе свадьбы в один и тот же день в Комбетт: бывшая деревня превратилась за это время в целый городок, пригород Боклера, застроенный веселыми, просторными зданиями, говорившими о неисчерпаемом богатстве земли. Двойное торжество отпраздновали после уборки урожая, когда во всех концах обширной золотистой равнины поднялись огромные скирды хлеба.

Фейа, прежний гердашский фермер, женил своего сына Леона на Эжени, дочери помощника комбеттского мэра Ивонно, которого Фейа некогда примирил с мэром Ланфаном; это примирение послужило решающим толчком к установлению общего согласия всех комбеттцев, к той широкой тяге к объединению, которая превратила бедную, раздираемую враждой деревню в братский мирный, цветущий городок. Теперь Фейа, уже глубокий старик, был как бы патриархом этого новорожденного сельскохозяйственного товарищества: ведь он мечтал о нем, тайно стремился к нему уже тогда, когда восставал против губительной аренды земли, смутно предугадывая, какие неисчислимые богатства смогут земледельцы извлечь из земли, если они объединятся и построят свою работу на общей любви к земле, применяя научные способы обработки почвы. Фейа, простой фермер, был сначала жестким и алчным, как и прочие крестьяне, но подлинная любовь к земле — к той земле, которая стоила векового, мучительно-непосильного труда его предкам, — просветила наконец разум Фейа: он понял, что для крестьян есть только один путь к спасению — взаимное согласие и совместная работа; тогда земля вновь станет матерью для всех, единая семья будет вспахивать ее, засевать, убирать с нее хлеб. Мечта Фейа осуществилась: наделы комбеттцев слились друг с другом, гердашская ферма и окрестные мелкие деревни вошли в комбеттскую ассоциацию, и таким образом возникло обширное земельное владение; постепенно расширяясь, оно двинулось вперед, завоевывая шаг за шагом беспредельную равнину Руманьи. Ланфан и Ивонно, учредители ассоциации, и Фейа, оставшийся ее душой, образовали нечто вроде совета старейшин: к ним обращались по самым разным поводам, и их предложения всегда оказывались разумными.

И вот, когда был решен вопрос о браке Арсена Ланфана и Эвлали Лабрк и когда брат ее, Огюст, пожелал отпраздновать в тот же день свою свадьбу с Мартой Буррон, Фейа пришла мысль, с восторгом подхваченная всеми, — превратить эти браки в большой общественный праздник в честь умиротворения, обогащения и победы комбеттской общины. На этом торжестве будут пить за братство крестьянина и промышленного рабочего, которых некогда так преступно сталкивали друг с другом, в то время как только союз между ними может послужить основой социального благосостояния и мира. На этом празднике будут также пить за прекращение всякого антагонизма, за исчезновение торговли, этого пережитка варварства, порождающего злобную борьбу между торговцем, который продает орудие, крестьянином, который выращивает рожь, и булочником, который продает хлеб значительно дороже из-за участия многих посредников. И можно ли было выбрать для этого праздника примирения более подходящий день, чем тот, когда некогда враждебные сословия, с упорной ненавистью пожиравшие и истреблявшие друг друга, соединятся в лице этих юношей и девушек, вступающих в брак, возвещавший о приближении желанного будущего? Раз уж благотворная, уверенно движущаяся вперед жизнь сближает таким образом сердца, естественно ознаменовать общественным празднеством уже достигнутую ступень примирения и благоденствия и кстати отпраздновать исключительно обильный урожай, которому предстояло доверху заполнить зерном комбеттские амбары. Решили, что свадьба будет происходить на открытом воздухе, близ городка, среди широкого поля, где, золотясь в ясном солнечном свете, симметрично вздымались, подобно колоннам гигантского храма, высокие скирды; эта колоннада уходила в необозримую даль, все новые и новые скирды провозглашали неисчерпаемое плодородие земли. Там-то и состоялось торжество — с пением и танцами, среди огромной равнины, овеянной приятным запахом спелого хлеба; теперь, когда земледельцы наконец примирились, земля давала вдоволь хлеба для всех.

Лабоки привели на торжество весь бывший торговый мир Боклера, а Бурроны — весь Крешри; Ланфаны были у себя дома. Все эти различные группы населения смешались, слились в единую семью; никогда еще не разливалась так широко волна братского согласия. Правда, супруги Лабок чувствовали себя неловко и хранили чопорный вид. Зато Ланфаны веселились от души; но больше всех радовалась Бабетта Буррон: она торжествовала, что события оправдали ее неизменную жизнерадостность, которая в самые трудные минуты давала ей силы верить в светлое будущее. Сияя надеждой, шла она за обеими парами; и когда новобрачные в блеске юности, силы и радости показались на месте торжества — Марта Буррон под руку с Огюстом Лабоком, Эвлали Лабок под руку с Арсеном Ланфаном, — толпа разразилась нескончаемыми приветственными кликами. К новобрачным обращали слова нежности и любви; их славили: ведь они были воплощением всемогущей, победоносной любви, любви, пламя которой уже сблизило между собою членов этой общины, вдохнув в них буйную зрелость окружающих нив; здесь, на лоне этих нив, предстояло расти и размножаться новым поколениям, которые уже не будут знать ни розни, ни оков, ни ненависти, ни голода.

В этот же день сладили и несколько других свадеб, как это произошло и на свадьбе Люсьена Боннера с Луизой Мазель. Г-жа Митен, бывшая булочница, еще красивая, несмотря на свои шестьдесят пять лет, поцеловала Олимпию Ланфан, сестру одного из новобрачных, и сказала ей, что она была бы рада назвать ее своей дочерью, так как ее сын Эварист признался ей, что обожает Олимпию. Красивая булочница овдовела лет десять назад и уже не держала булочной; ее предприятие растворилось в кооперативных магазинах Крешри, как и все почти розничные магазины и лавки Боклера. Г-жа Митен жила теперь на покое как честная труженица, отработавшая свой век; она очень гордилась тем, что Лука поручил ей вместе с сыном руководство электрическими пекарнями, где в изобилии выпекался пышный белый хлеб, питавший все население города. Эварист, в свою очередь, поцеловал, в знак обручения, порозовевшую от удовольствия Олимпию; тут г-жа Митен обратила внимание на маленькую, худую, смуглую старушку, сидевшую под скирдой; она узнала в ней свою бывшую соседку г-жу Даше, жену мясника. Г-жа Митен подсела к ней.

— Оно и должно было окончиться свадьбами, не так ли? — весело сказала она г-же Даше. — Ведь дети некогда играли все вместе.

Но г-жа Даше оставалась молчаливой и мрачной. Она тоже потеряла мужа: мясник отхватил себе правую руку неловким ударом резака и умер от последствий раны. Говорили, впрочем, что неловкость пут была ни при чем: мясник в припадке бешеного гнева отрубил себе руку, не желая подписывать договор о переходе его лавки в крешрийскую ассоциацию. Последние события, мысль о том, что священное мясо, предназначенное для богачей, станет доступно всем и появится на столах бедняков, видимо, до того потрясли этого деспотического, неистового, реакционно настроенного толстяка, что он окончательно потерял голову. Он умер от запущенной гангрены, осыпая испуганную жену бранью.

— А как ваша Жюльенна? — любезно спросила г-жа Митен. — Я недавно встретила ее, у нее был прекрасный вид.

Вдове мясника пришлось наконец ответить. Она указала на одну из кружащихся пар.

— Вот она там танцует кадриль. Я слежу за ней.

Действительно, Жюльенна танцевала с высоким, красивым юношей — Луи Фошаром, сыном рабочего. Это была рослая, белотелая девица; лицо ее сияло здоровьем; было заметно, что ей нравится кавалер, пылко ее обнимавший; Луи Фошар, сильный молодой человек с мягким выражением лица, считался одним из лучших кузнецов в Крешри.

— Стало быть, еще одна свадьба? — спросила, смеясь, красивая г-жа Митен.

Но г-жа Даше вздрогнула и запротестовала:

— О, нет, нет! Что вы говорите! Вы же знали убеждения моего мужа; он из могилы встанет, если я выдам нашу дочь за рабочего, сына бедняков, сына этой несчастной Натали, которая вечно выпрашивала мясо в долг и которую муж столько раз выгонял из лавки, потому что ей нечем было платить!

И тут г-жа Даше чуть слышным дрожащим голосом рассказала своей собеседнице о пытке, которую ей приходится выносить. Муж является ей по ночам. Даже после смерти он деспотически властвовал над женой, дьявольски бранил и грозил ей во сне. Несчастная г-жа Даше, безличная, запуганная женщина, не могла найти покоя, даже овдовев: поистине ей не везло.

— Выдай я Жюльенну против воли мужа, — сказала она в заключение, — он наверняка будет каждую ночь являться мне, ругать и бить меня.

Она заплакала; г-жа Митен несколько подбодрила г-жу Даше, заверив ее, что как раз наоборот: кошмары ее прекратятся, если вокруг нее будут жить счастливые люди. Тут к собеседницам приблизилась своей неуверенной походкой Натали, вечно унылая г-жа Фошар — та самая, которая некогда с трудом выпрашивала для своего мужа четыре литра вина, его обычную порцию. Теперь Натали уже не страдала от бедности. Она занимала с мужем в Крешри один из светлых домиков; Фошар, разбитый, отупевший, недавно оставил работу. У Натали жил также ее брат Фортюне; ему было всего сорок пять лет, но бессмысленная, однообразная, отупляющая работа, которую он с пятнадцати лет выполнял на «Бездне», превратила его в полуслепого, глухого старика. Поэтому, несмотря на то, что новая система пенсий и взаимопомощи обеспечивала Натали безбедное существование, ей все-таки жилось невесело: печальный обломок прошлого, она осталась с двумя инвалидами, или, как она говорила, с двумя детьми на руках. То был наглядный урок, живой пример позора и страданий наемного труда, завещанный молодому поколению.

— Вы не видали моих мужчин? — спросила Натали у г-жи Митен. — Я потеряла их в толпе… А, вот и они.

Показались Фошар и Фортюне; они шли неверной походкой, поддерживая друг друга; Фошар казался живой развалиной, призраком обесчещенного и мучительного труда. Фортюне был моложе, но такой же расслабленный и отупевший. Они шли среди толпы, кипящей новой жизнью, силой и надеждой, среди ароматных скирд, где покоились хлебные запасы целого города, шли тихонько, не понимая обращенных к ним слов, не отвечая на поклоны.

— Дайте им погулять на солнышке, это им полезно, — проговорила г-жа Митен. — Но ваш-то сын зато крепок и весел?

— О, да! Луи чувствует себя превосходно, — ответила г-жа Фошар. — В теперешние времена сыновья не похожи на отцов. Посмотрите, как он танцует! Ему никогда не знать ни холода, ни голода.

Булочница, всегда славившаяся не только красотой, но и добрым сердцем, решила устроить судьбу пары, которая, так нежно улыбаясь, танцевала неподалеку от нее. Она подвела одну мать к другой, усадила г-жу Фошар рядом с г-жой Даше и так растрогала последнюю, что та сначала заколебалась, а затем и вовсе сдалась. По словам красивой булочницы, г-жа Даше страдала только от того, что была одинока: ей нужны внуки, которые, ласкаясь, влезали бы к ней на колени, и тогда все привидения исчезнут.

— Ах, боже мой! Я согласна! — воскликнула наконец бедная старушка. — Но только при том условии, что меня не оставят одну. Я ведь никому не перечила, это он не хотел.

Но раз уж вы все на этом настаиваете и обещаете меня защитить, я согласна.

Когда Луи и Жюльенна узнали, что матери согласны на их брак, они прибежали к ним и, плача и смеясь, бросились обнимать их. И ко всеобщей радости прибавилась новая радость.

— Как можно разделить этих молодых людей! — сказала г-жа Митен. — Ведь они с самого детства были будто предназначены друг для друга. Я только что дала согласие на брак моего Эвариста с Олимпией Ланфан; я до сих пор помню, как она совсем малюткой приходила к нам в булочную и мой малыш угощал ее пирожными. Так и этот Луи Фошар: сколько раз я видела, как он бродил перед вашей мясной лавкой, госпожа Даше, и играл с вашей Жюльенной! Молодые Лабоки, Бурроны, Ланфаны и Ивонно, свадьбы которых мы теперь празднуем, росли в дружбе в то самое время, когда их родители рвали друг другу глотки; и вот сегодня наконец взошел богатый урожай любви.

Г-жа Митен смеялась добрым смехом; от нее до сих пор будто веяло ароматом того вкусного, теплого хлеба, среди которого она жила, когда еще была красивой белокурой булочницей. А волна радости вокруг нее поднималась все выше и выше; стало известно, что тут же, на празднике, обручились друг с другом Себастьян Буррон и Агата Фошар, Николя Ивонно и Зоя Боннер. Любовь, всемогущая любовь все шире раздвигала круг примирения, окончательно сливала воедино все классы. Это она оплодотворила равнину, одарила деревья таким количеством наливных плодов, что ломались ветви, покрыла поля таким изобилием хлебов, что скирды высились храмом мира от края до края равнины. Любовь таилась в могучем запахе плодородной земли, она была покровительницей счастливых браков, которым предстояло дать начало бесчисленным, более свободным и более справедливым поколениям. И уже настал вечер, зажглись звезды, а праздник все продолжался; любовь торжествовала, сближая сердца, сливая и к друг с другом, среди песен и плясок этого маленького ликующего народа, двинувшегося навстречу грядущему единству и гармонии.

Но в этом расширяющемся царстве братства оставался человек, который молчаливо и непримиримо держался в стороне; то был человек старого поколения — мастер-плавильщик Морфен; он не мог, не хотел понять того, что совершалось вокруг. Он по-прежнему жил, подобно первым потомкам Вулкана, в своей горной пещере, около домны, работой которой руководил; теперь он хшл один, как отшельник, желающий пребывать вне времени, порвав всякие связи с подрастающими поколениями. Уже тогда, когда его дочь Ма-Бле покинула старика и, осуществляя свою мечту о любви, ушла к Ахиллу Гурье, прекрасному принцу ее синих ночей, Морфен почувствовал, что новые времена отняли у него лучшую часть его существа. Затем другая любовная история лишила его сына Пти-Да: добрый могучий великан вдруг увлекся Онориной, дочерью трактирщика Каффьо, маленькой, бойкой и живой брюнеткой. Морфен, полный презрения к этим подозрительным людям, к этой семье отравителей, гневно отказался дать свое согласие на брак; супруги Каффьо, впрочем, платили Морфену таким же презрением, тщеславно противясь браку своей дочери с рабочим. Однако Каффьо, неизменно ловкий и изворотливый, первый пошел на уступки. Закрыв свою винную торговлю, он только что получил выгодную должность инспектора в кооперативных складах Крешри; его старые грехи были почти забыты, и теперь он преувеличенно подчеркивал свою преданность новым идеям и поэтому не мог противиться браку Пти-Да и Онорины; такое сопротивление могло бы повредить ему. Тогда Пти-Да, побуждаемый страстью, нарушил запрет отца. Это привело к страшной ссора, к полному разрыву отношений между отцом и сыном. И с тех пор мастер-плавильщик, замуровавшись в своей горной пещере, подобно неподвижному и грозному призраку ушедших веков, жил лишь для того, чтобы руководить работой домны, и нарушал молчание только во время работы.

Шли годы. Морфен, казалось не старился. Это был все тот же победитель огня, колосс с огромной опаленной головой и пламенными глазами; его нос напоминал орлиный клюв, щеки, казалось, опалила лава; искривленный, теперь вечно безмолвный рот был все так же красен, как ожог. Казалось, ничто человеческое не могло больше проникнуть в глубину того жестокого одиночества, в котором он замкнулся, когда увидел, что его дети братаются с новыми людьми, людьми завтрашнего дня. У Ма-Бле родилась от Ахилла очаровательная девочка Леони, становившаяся с годами все милее. Онорина подарила Пти-Да крепкого, прелестного мальчика Раимона. умного маленького мужчину, которому скоро уже предстояло стать женихом. Но дед не смягчился, он отталкивал от себя детей, он даже упорно отказывался видеть их. Эти события происходили в ином мире и не могли тронуть его сердце. Но по мере того, как в Морфене угасали человеческие привязанности, в нем все более возрастала та почти отцовская страсть, которую он всегда испытывал по отношению к своей домне. Он видел в ней как бы свое собственное гигантское дитя; день и ночь, час за часом, следил он за огненным пищеварением чудовища, в недрах которого ревело неугасимое пламя.

Малейшее нарушение правильной работы домны, малейшее потускнение расплавленного металла повергало Морфена в трогательное беспокойство; он не спал ночи напролет, наблюдая за правильным функционированием фурм, работал с самоотверженностью влюбленного, среди пылающих углей, не чувствуя, казалось, их нестерпимого жара. Лука, думая, что Морфен стал уже слишком стар, предложил ему уйти на покой; но у него не хватило духа настаивать на своем предложении, когда он увидел, какой трепетный протест, какое неутешное горе вызвали его слова в этом подвижнике мучительного труда, гордившемся тем, что он отдал всю силу своих мускулов безвестному труду покорителя огня. Было очевидно, что неизбежный ход событий все равно заставит Морфена уйти на покой; Лука был добр и чувствовал сострадание к Морфену: он решил подождать.

Морфен уже ощущал нависшую над ним угрозу. Он знал о научных изысканиях своего хозяина Жордана, стремившегося заменить тяжелую, варварскую, медленно и трудно работающую домну легкими и быстродействующими батареями электрических печей. Мысль о том, что могут потушить и разломать колоссальную, горящую столько лет домну, потрясала Морфена. Мастер постоянно осведомлялся о результатах изысканий Жордана; он встревожился, узнав о первом его достижении: об открытом Жорданом способе сжигать уголь по выходе из шахты под котлами машин и передавать полученное электричество в Крешри посредством кабелей, без всякой утечки. Но себестоимость электричества все же оставалась настолько высокой, что не приходилось и думать о применении его к плавке железной руды: таким образом, победа Жордана, к радости Морфена, оказалась бесплодной. В течение следующих десяти лет Морфен с тайной усмешкой принимал каждую новую неудачу Жордана, будучи убежден, что огонь сумеет постоять за себя, что он никогда не уступит этой силе, этому таинственному грому, от которого не видно даже молнии. Мастер желал поражения своему хозяину, мечтая о посрамлении тех аппаратов, которые Жордан день за днем строил и совершенствовал. Но вдруг нависшая над Морфеном угроза стала неотвратимой: прошел слух, что Жордан осуществил наконец свою великую задачу: он открыл способ непосредственно претворять содержащуюся в угле тепловую энергию в энергию электрическую, минуя промежуточную форму энергии механической; иными словами, он упразднил паровую машину, это столь громоздкое и дорогое посредствующее звено. Теперь задача была решена, себестоимость электричества настолько уменьшалась, что появлялась возможность с выгодой применить его к плавке железной руды. Уже устанавливали первую батарею электрических печей, и Морфен в отчаянии, мрачно и упорно бродил вокруг своей домны, словно собираясь защищать ее.

Однако Лука не захотел сразу пушить доменную печь: он решил сначала убедиться на опыте в преимуществах электрических печей. Около шести месяцев домна и электрические печи работали параллельно; эти месяцы были ужасны для старого мастера-плавильщика: он чувствовал, что дорогое ему чудовище, за которым он наблюдал, обречено. Все покинули домну, никто уже не поднимался к ней на гору, все с радостным любопытством теснились внизу, вокруг электрических печей, которые занимали так мало места, а работали, по общему отзыву, так хорошо и быстро. Морфен был по-прежнему непримирим; он даже не захотел спуститься вниз — посмотреть на вновь изобретенные печи, — он презрительно называл их детскими игрушками. Разве мог быть развенчан прежний способ выплавки руды, свободный и яркий огонь, давший человеку власть над миром? Еще вернутся к этим гигантским печам, пламя которых неугасимо пылало в течение веков. Морфен остался у домны один, с несколькими рабочими, молчаливыми, как и он; он только глядел сверху на навес, под которым помещались электрические печи; единственными минутами счастья были для старого мастера те, когда по ночам он озарял далекие горизонты ослепительно сверкающими потоками расплавленного металла.

Но вот наступил день, когда Лука обрек доменную печь смерти: опыт показал меньшую выгодность этого столь громоздкого сооружения по сравнению с электрическими печами. Было решено произвести еще одну, последнюю плавку, а затем дать печи потухнуть, после чего снести ее. Об этом предупредили Морфена; мастер ничего не ответил, его бесстрастное бронзовое лицо не отражало бушевавшей в его душе бури. Такое непоколебимое спокойствие испугало окружающих; Ма-Бле, взяв с собою свою уже взрослую дочь Леони, поднялась на гору повидаться с отцом; та же заботливая мысль пришла и Пти-Да: он захватил с собой своего взрослого сына Раймона. Вся семья, как в былые дни, собралась в пещере; перед гигантом-отцом, сияя голубыми глазами, стояла его дочь, стоял его сын, добрый колосс, чье сердце почуяло веяние грядущего; а кроме них, здесь находились теперь очаровательная внучка старика и его одаренный живым умом внук — представители нового поколения, деятельно трудившегося для всеобщего счастья. Дед не оттолкнул детей, как он это делал раньше; хотя он поклялся никогда не видеть их, на этот раз он уступил. Он разрешил им обнять и поцеловать себя. Но он не вернул детям их ласки: он казался живущим уже вне времени, как герой давно минувших эпох, в котором умерло все человеческое. Эта сцена происходила мглистым и холодным осенним днем; черный креп ранних сумерек спускался с бледного неба, окутывая темную землю. Морфен встал с места, он нарушил свое вечное молчание лишь для того, чтобы сказать:

— Идемте! Меня ждут: будет еще плавка.

Это была последняя плавка. Все прошли вместе с Морфеном к домне. Там, еле видные в сумраке, уже ждали рабочие: началась обычная работа: лом, как всегда, вонзился во втулку из огнеупорной глины, вновь расширилось выходное отверстие домны, бушующий поток расплавленного металла вновь ринулся огненными ручьями вдоль прорытых в земле канав и наполнил пылающими лужами изложницы. Вновь загорелась над этими бороздами, над этими огненными полями непрерывная жатва искр: вспыхивали синие воздушно-легкие огоньки, вычерчивали пленительно тонкие линии золотые ракеты; казалось, то цветут васильки среди золотых колосьев. Ослепительное, как солнечный свет, сияние выхватило из унылого сумрака домну, смежные постройки, дальние боклерские крыши, беспредельный горизонт. Затем все погасло, вновь сгустился сумрак ночи; то был конец: старая домна потухла навеки.

Морфен смотрел на это зрелище молча и неподвижно; он стоял в полумраке, похожий на одну из соседних, смутно видневшихся скал.

— Отец, — сказала мягко Ма-Бле, — теперь здесь больше не будет работы, тебе пора спуститься к нам. Твоя комната уже давно готова.

— Отец, на этот раз тебе уж придется отдохнуть, — сказал, в свою очередь Пти-Да. — Тебе готова комната и у нас. Ты будешь жить попеременно то в доме сестры, то у меня, разделяя свой досуг между нами.

Старый мастер молчал. Наконец у него вырвался мучительный вздох, похожий на глухое рычание.

— Ладно, я спущусь, посмотрю… — сказал он. — Ступайте.

Еще целые две недели, несмотря ни на какие уговоры, не покидал Морфен домны. Он следил за ее медленным охлаждением, как следят за агонией близкого человека. Он каждый вечер ощупывал ее рукой, чтобы убедиться, что домна еще не совсем умерла. И пока он ощущал в ней слабую теплоту, он упорно сторожил ее, как сторожат останки друга, которые уступают только небытию. Но явились рабочие ломать домну. Морфен, стиснув зубы, решился: он покинул свою пещеру, спустился в Крешри и направился уверенным шагом — шагом побежденного, но еще мощного старца прямо к обширному застекленному навесу, под которым помещалась батарея электрических печей.

В это время там как раз находились Жордан и Лука, а также Пти-Да, на которого было возложено руководство плавкой; Пти-Да помогал его сын Раймон, уже ставший квалифицированным рабочим-электриком. Работа электрических печей еще требовала постоянного надзора и улучшения; поэтому Жордан почти не выходил из-под навеса, стремясь довести до совершенства новый способ плавки, который потребовал от него столь продолжительных изысканий и опытов.

— А! Мой старый Морфен! — воскликнул он весело. — Наконец-то вы образумились!

Лицо старого героя, напоминавшее цветом чугун, осталось бесстрастным; он ограничился словами:

— Да, господин Жордан, мне захотелось посмотреть на вашу машину.

Лука бросил на Морфена слегка встревоженный взгляд; он приказал следить за ним, после того как узнал, что мастера застали склонившимся над колошником домны, наполненным пылающими углями: Морфен, казалось, собирался прыгнуть в этот ужасающий ад. Один из рабочих удержал старика; мастер, видимо, хотел принести в дар чудовищу свое столько лет калившееся в огне старое тело, словно гордость толкала его искать смерти в пламени, в том пламени, которое он так любил и которому с такой верностью служил более полувека.

— В ваши годы похвально быть любознательным, мой дорогой Морфен, — сказал Лука, не спуская с него глаз. — Посмотрите-ка на эти игрушки!

В батарею входило десять электрических печей; она представляла собою десять выстроенных в ряд красных кирпичных кубов, в два метра вышины и в полтора метра ширины каждый. Над ними виднелась арматура мощных электродов — толстых угольных цилиндров, с которыми были соединены кабели электрической передачи. Устройство электрических печей было чрезвычайно просто. Бесконечный винт, управляемый при помощи рукоятки, подавал руду и всыпал ее во все десять печей. Вторая рукоятка включала ток, поднимавший температуру печей до необыкновенного уровня в две тысячи градусов; такая температура позволяла расплавить двести килограммов металла в пять минут. Поворотом третьей рукоятки приподнимались платиновые дверцы на каждой печи, и десять чугунных болванок, по двести килограммов каждая, выгружались на движущуюся металлическую ленту, усыпанную мелким песком, которая и уносила их наружу, на свежий воздух.

— Ну, что скажете, мой добрый Морфен? — продолжал Жордан, радуясь, как ребенок.

Он ознакомил Морфена с производительностью печей. Каждые пять минут выгружалось по десяти таких чугунных игрушек, в двести килограммов каждая; это составляло двести сорок тонн чугуна в день, если печи работали десять часов в сутки. То была изумительно высокая производительность, в особенности если принять во внимание, что домна, работая непрерывно днем и ночью, не выплавляла и третьей части этого количества. Поэтому электрические печи редко работали больше трех-четырех часов; в том-то и заключалось удобство, что их можно было тушить и зажигать, смотря по надобности, и в несколько минут получать с их помощью нужное количество сырья. А какая легкость управления, какая чистота, какая простота! Почти уже не было пыли: необходимый для плавки металла углерод получался из самих электродов. Выделялись только газы; шлака собиралось чрезвычайно мало, и, чтобы его удалить, достаточно было ежедневно очищать печи. Исчез колосс-варвар, за пищеварением которого приходилось следить с такой тревогой! Исчезли и все многочисленные и громоздкие вспомогательные органы, которыми приходилось окружать его: приспособления очищающие, согревающие, продувающие домну, непрерывный ток воды. Уже не грозили заторы и охлаждения брюха гиганта. Ушли в прошлое времена, когда порча фурмы приводила к необходимости разрушать и потрошить пылающее чудовище. Кочегарам уже не нужно было наблюдать за колошником, плавильщикам уже не приходилось бить по глиняной втулке; всей этой маленькой армии рабочих уже не надо было жариться в огне расплавленного металла, вечно быть начеку, работать днем и ночью. Батарея в десять электрических печей вместе с движущейся металлической лентой занимала всего пятнадцать метров в длину и пять в ширину, свободно помещалась под большим застекленным навесом, веселым и блестящим. Чтобы пустить батарею в ход, достаточно было бы приставить к ней трех детей: одного — к рукоятке, управлявшей бесконечным винтом, другого — к рукоятке, управлявшей электродами, третьего — к рукоятке, управлявшей работой движущейся ленты.

— Что вы скажете! Что вы скажете! — повторял торжествующе Жордан.

Старый мастер глядел неподвижно и безмолвно на электрические печи. Уже наступала ночь, навес окутывался сумраком; было что-то поразительное в той механической, плавной равномерности, с которой работала батарея. Холодные, темные печи, казалось, дремали, пока маленькие тележки, движимые бесконечным винтом, одна за другой высыпали в них руду. Каждые пять минут раскрывались платиновые дверцы, десять потоков добела раскаленного металла зажигали пожаром сумрак, и металлическая лента медленным, непрерывным движением увлекала десять болванок чугуна, над которыми среди золотых колосьев цвели васильки. Внезапно и все же периодически повторявшееся озарение, солнечное сияние, через равномерные промежутки времени заливавшее ослепительным светом все кругом, представляло собой необычайное зрелище.

Пти-Да, дотоле молчавший, захотел дать отцу несколько разъяснений. Он показал старому мастеру на спускавшийся сверху массивный кабель электрической передачи.

— Видишь, отец, вот здесь проходит электричество; ток так силен, что если разорвать проходящие в кабеле проволоки, все взлетит на воздух, как от удара молнии.

Лука засмеялся; невозмутимость Морфена успокоила его.

— Не говорите таких вещей: вы нас всех перепугаете. Ничто не взлетит на воздух: опасность грозит лишь тому, кто неосторожно коснется проволок. Ну, а потом — кабель крепок.

— Да, что верно, то верно! — поддержал Пти-Да. — Здоровые надо иметь руки, чтобы разорвать его.

Морфеи, по-прежнему бесстрастный, сделал несколько шагов вперед; теперь ему достаточно было поднять руку, чтобы коснуться кабеля. Несколько мгновений он стоял неподвижно; его сожженное лицо оставалось непроницаемым. Но вдруг в его глазах вспыхнуло такое пламя, что Луку снова охватила тревога и смутное предчувствие катастрофы.

— Ты говоришь, нужны здоровые руки? — сказал наконец Морфен. — А ну-ка, парень, посмотрим.

И прежде чем кто-либо успел помешать ему, старик схватил кабель своими закаленными огнем руками, не уступавшими железным щипцам. Нечеловеческим усилием он скрутил и разорвал его, как разорвал бы раздраженный великан бечевку детской игрушки. Раздался удар грома: проволоки соприкоснулись, брызнула ослепительная искра смертоносного разряда. Навес погрузился во тьму, послышалось падение грузного тела: это рухнул на землю, точно подрубленный дуб, сраженный насмерть старый колосс.

Бросились за фонарями. Жордан и Лука, потрясенные, могли лишь установить факт смерти; Пти-Да разразился горестными возгласами и рыданиями. Старый мастер лежал лицом к небу; внешне он нисколько не изменился: казалось, гигант был отлит из чугуна, над которым огонь был уже не властен. Одежда на нем горела, пришлось затушить ее. Видимо, старик не захотел пережить дорогое ему чудовище, древнюю домну, чьим последним приверженцем он оставался. С Морфеном кончался первый период борьбы людей с природой, когда человек, укротитель огня, покоритель металлов, сгибаясь под рабским игом мучительного труда, гордился тем, что его многовековая изнурительная работа приближает человечество к грядущему счастью. Старый мастер не хотел даже слушать о том, что наступили новые времена, когда победа справедливо распределенного труда сделала доступным для каждого, хоть отчасти, то спокойствие, ту свободную радость, то ликующее наслаждение, которое вкушали дотоле лишь немногие избранные, в то время как огромное большинство нечеловечески страдало. И теперь Морфен пал, пал, как непримиримый и упорный герой древнего, грозного, непосильного труда, как Вулкан, прикованный к своей наковальне; он умер, так и не прозрев, оставшись врагом всего того, что несло ему свободу, гордясь своим рабством, отказываясь из чувства ложного стыда от облегчения своих страданий и своей работы. Сила нового века, та молния, которой он бросил вызов, поразила его, — он навеки заснул.

Шли годы. И вот справили еще три свадьбы; они окончательно перемешали классы, еще теснее сблизили друг с другом членов этого маленького, все разраставшегося братского, мирного народа. Старший сын Луки и Жозины Илер Фроман, крепкий малый двадцати шести лет, женился на дочери Нанэ и Низ восемнадцатилетней Колетте, цветущей маленькой блондинке; таким образом кровь Делаво растворилась в крови Фроманов и Жозины, некогда несчастной, умиравшей с голоду у порога «Бездны». И еще одна представительница семьи Фроманов, семнадцатилетняя Тереза, третий ребенок Луки, высокая, красивая и веселая девушка, вышла замуж — за девятнадцатилетнего Раймона, сына Пти-Да и Онорины Каффьо; на этот раз кровь Фроманов смешалась с кровью Морфенов, героических тружеников, и с кровью Каффьо, олицетворявших в прошлом торговлю, рухнувшую под ударами Крешри. Наконец, дочь Ахилла Гурье и Ма-Бле, прелестная двадцатилетняя Леони, вышла замуж за своего ровесника Северена, младшего брата Люсьена Боннера; этот брак соединил умирающую буржуазию с народом, с суровыми безропотными тружениками былых времен и с тружениками-революционерами, вступившими на путь освобождения.

Снова были устроены пышные празднества; счастливым потомкам Луки и Жозины предстояло плодиться и размножаться, содействуя заселению нового Города, воздвигнутого Лукой ради спасения Жозины, а вместе с нею и всего народа от ужасной нужды. Казалось, струился поток любви, поток бытия; он разливался все шире, удесятеряя урожай, вызывая к жизни все больше людей, утверждая все больше правды и справедливости на земле. Победоносная любовь, молодая и веселая, увлекала пары, семьи, весь Город к грядущей гармонии, к наконец-то завоеванному счастью. С каждым браком расцветал среди зелени новый белый домик; и волна белых домиков ни на мгновение не останавливалась, она окончательно заливала и сметала прежний Боклер. Старый, зачумленный квартал, омерзительные лачуги, где в течение столетий изнемогал наемный труд, был давно снесен, давно оздоровлен; его заменили широкие улицы, окаймленные смеющимися фасадами, усаженные деревьями. Теперь и буржуазная часть города находилась под угрозой: появление новых улиц позволило расширить и использовать для других нужд старые здания супрефектуры, мэрии, суда, тюрьмы. Только древняя, ветхая церковь не изменилась: потрескавшаяся, грозившая обрушиться, она стояла среди пустынной площади, похожей на поле, заросшее крапивой и чертополохом. Доходные, переходившие по наследству особняки постепенно исчезали; их место заступали более приветливые, более благоустроенные дома, разбросанные по огромному Городу-саду, оживленные изобилием света и воды. Так возникал и ширился Город, осиянный славой Город; улицы его простирались все дальше и дальше, и он уже достигал соседних полей плодородной Руманьи.