"Труд" - читать интересную книгу автора (Золя Эмиль)

IV

И тогда Лука — строитель, основатель Города — опять обрел себя: с новой силой принялся он за работу, и люди и камни подчинились его голосу. Апостол, в расцвете сил и радости, он весь отдался своей миссии. Весело, с победным ликованием, руководил он борьбою Крешри с «Бездной», завоевывая мало-помалу людей и вещи, сильный той жаждой, любви и счастья, которую сам излучал. Основанный им Город должен был вернуть ему Жозину, с Жозиной будут спасены и все отверженные. Лука верил в это; он действовал любовью, во имя любви и не сомневался в победе.

Однажды в ясный, безоблачный день он стал свидетелем сцены, которая привела его в еще лучшее расположение духа и исполнила его сердце нежностью и надеждой. Обходя, как заботливый хозяин, заводские службы, он услышал ясные голоса и звонкие взрывы хохота; они доносились из отдаленного угла заводской территории, примыкавшей к подножию Блезских гор: там тянулась стена, разделявшая земли Крешри и «Бездны». Лука удивился. Осторожно, стараясь остаться незамеченным, направился он в ту сторону, и глазам его предстала очаровательная картина: он увидел кучку детей, свободно играющих на солнце, словно возвращенных к невинности первых обитателей земли.

По эту сторону стены стоял Нанэ, он ежедневно приходил в Крешри к товарищам; с ним были двое маленьких Боннеров — Люсьен и Антуанетта: видимо, Нанэ увлек их в какую-то отчаянную экспедицию. Все трое стояли, задрав носы, смеялись и кричали; из-за стены доносились смех и крики других, невидимых детей. Не трудно было понять, в чем дело: у Низ Делаво, очевидно, собрались ее маленькие друзья, и теперь все они, выбежав в сад, поспешили на призыв другой компании, горя желанием повидаться и весело поиграть всем вместе. Однако тут их ждало немалое затруднение: проделанная в стене калитка была замурована, после того как выяснилось, что никакими выговорами не удается удержать детей от совместных игр. У Делаво ослушников наказывали, запрещая им даже заходить в конец сада. В Крешри детям старались разъяснить, что из-за них может произойти неприятность, может быть подана жалоба, начаться процесс. Но простодушные ребятишки, покорные неведомым силам грядущего, нарушали все запреты, упорно встречались и дружили, не ведая взаимного озлобления и борьбы классов.

До слуха Луки доносились звонкие, кристально ясные голоса, напоминавшие пение жаворонка:

— Это ты, Низ? Здравствуй, Низ!

— Здравствуй, Нанэ! Ты один, Нанэ?

— Нет, нет! Со мной Люсьен и Антуанетта! А ты, Низ, одна?

— Нет, нет! Со мной Луиза и Поль!.. Здравствуй, здравствуй, Нанэ!

— Здравствуй, здравствуй, Низ!

Они здоровались без конца, смеясь до упаду при каждом «здравствуй»: настолько им казалось забавным разговаривать, не видя друг друга; их голоса как будто падали с неба:

— Послушай-ка, Низ, ты все еще здесь?

— Конечно, Нанэ, здесь.

— Низ, а Низ, иди сюда!

— Ах, Нанэ, Нанэ, как же я пройду, если калитка замурована?

— Прыгай, прыгай, Низ, дружочек!

— Нанэ, дружочек, прыгай, прыгай!

Детей словно охватило безумие. Все шестеро повторяли: «Прыгай, прыгай!» — и плясали перед стеной, как будто собирались прыгать все выше и выше, перепрыгнуть через стену, увидеть друг друга и поиграть вместе. Они кружились, вальсировали, делали реверансы неумолимой стене, жестикулировали так, словно видели друг друга сквозь ее толщу, с той живостью детского воображения, для которого не существует препятствий.

Снова послышался ясный голос Нанэ:

— Знаешь что, Низ?

— Нет, Нанэ, не знаю.

— Ну так вот! Я влезу на стену, подтяну тебя кверху за руки и переправлю сюда.

— Идет, идет, Нанэ! Лезь, дружочек!

Нанэ, проворный, как кошка, цепляясь руками и ногами, в одно мгновение вскарабкался на стену и уселся на нее верхом. Большие голубые глаза, растрепанные белокурые волосы делали его круглое лицо презабавным. Ему уже минуло четырнадцать лет; то был коренастый, крепкий, веселый и решительный мальчик.

— Люсьен, Антуанетта! Сторожите, не подойдет ли кто!

Нанэ был горд, что занял господствующее положение и видит все происходящее по обе стороны стены; он перегнулся в сад Делаво.

— Лезь, Низ, я подтяну тебя!

— Ах, нет, сначала не меня, Нанэ! Я останусь здесь сторожить.

— Так кто же полезет первым, Низ?

— Постой, Нанэ, будь осторожен. Полезет Поль. Тут есть деревянная решетка. Он сейчас попробует, не сломается ли она.

Наступило молчание. Слышался только треск высохших досок и заглушенный смех. Лука колебался: не нужно ли ему выступить вперед и восстановить порядок, спугнув детвору, как застигнутых в амбаре воробьев? Сколько раз он сам выговаривал детям, боясь, что их запретные игры навлекут на него какую-нибудь неприятность! Но они были так очаровательны, с таким победным ликованием стремились друг к другу, преодолевая все препятствия! Лука решил, что переждет мгновение, а потом вмешается.

Раздался крик торжества: из-за стены показалась голова Поля; Нанэ подтянул его и переправил по другую сторону стены — в объятия Люсьена и Антуанетты. Хотя Полю также минуло четырнадцать лет, он весил немного, это был тонкий и хрупкий, красивый белокурый мальчик, добрый и тихий, с живыми, умными глазами. Упав в объятия Антуанетты, он тотчас поцеловал ее: Поль хорошо знал Антуанетту и любил бывать с ней вместе, так как девочка была высока, грациозна и хорошо развита для своих двенадцати лет.

— Готово, Низ! Одного переправил! Кто следующий? Послышался тревожный, приглушенный голос Низ:

— Тсс, тсс, Нанэ! Кто-то шевелится около курятника. Скорей, скорей, распластайся на стене!

Опасность миновала.

— Внимание, Нанэ! — продолжала девочка. — Сейчас полезет Луиза, — я подсажу ее!

И действительно, из-за стены показалась голова Луизы. Лицо девочки напоминало козью мордочку: у нее были черные, слегка раскосые глаза, тонкий нос, острый подбородок. Одиннадцатилетняя Луиза, уморительно живая и веселая, была уже самостоятельной и своевольной маленькой женщиной; ее родители добряки Мазели только таращили глаза, ошеломленные тем, что их безмятежный эгоизм породил такую буйную дикарку. Луиза не дала времени Нанэ переправить ее по ту сторону: она спрыгнула сама и упала в объятия Люсьена, ее любимого товарища; пятнадцатилетний Люсьен, высокий и крепкий, как мужчина, был старше всех в этой юной компании; одаренный изобретательным умом, он мастерил для Луизы самые замысловатые игрушки.

— Двоих переправил, Низ! Осталась ты одна, лезь скорей! Там, у колодца, снова кто-то двигается.

Послышался треск: видимо, обрушился целый кусок решетки.

— Ой, ой, Нанэ, не молу! Это все Луиза: она оттолкнулась ногами и повалила решетку.

— Ничего, подними руки, Низ, я подтяну тебя.

— Нет, нет, не могу! Ты же сам видишь, Нанэ: как я ни тянусь, у меня все-таки не хватает росту!

— Говорю тебе, Низ, я втащу тебя. Ну, ну! Еще! Я нагнусь, а ты приподнимись… Гоп! Готово!

Нанэ улегся ничком на стене; он лишь чудом удерживал равновесие: сильным движением он подтянул Низ и посадил ее верхом на стену рядом с собой. Розовые губы и голубые глаза девочки улыбались, как всегда. Отчаянно растрепанные белокурые волосы делали Низ похожей на кудрявого барашка. Она и ее приятель Нанэ удивительно подходили друг к другу: лица обоих были овеяны тем же нежным золотом белокурых волос, тем же золотым руном, развевавшимся на ветру.

Несколько мгновений Нанэ и Низ просидели друг против друга верхом на стене, восхищаясь своей победой и той высотой, на какую они взобрались.

— Ну и Нанэ! Какой ты сильный стал! Все-таки втащил меня.

— Ты так высоко привстала, Низ… Ведь мне уже четырнадцать лет, знаешь?

— А мне одиннадцать… Не правда ли, мы здесь будто верхом на лошади, на высокой каменной лошади?

— Послушай, Низ, хочешь, я встану во весь рост?

— Давай, давай! И я с тобой, Нанэ!

Но кто-то снова зашевелился в саду, на этот раз возле кухни; юные собеседники, охваченные тревогой, обнялись и, прижавшись изо всех сил друг к другу, ринулись вниз. Они могли расшибиться насмерть, но смеялись, как безумные, и, очутившись на земле, принялись играть и еще громче смеяться: они не причинили себе ни малейшего вреда и были в восторге от головокружительного прыжка. Поль и Антуанетта, Люсьен и Луиза уже забавлялись вовсю, бегая и резвясь среди кустарников и обвалившихся скал; здесь, у подножия Блезских гор, было множество бесподобных уголков для игр.

Лука решил, что теперь уже вмешиваться слишком поздно, и тихо ушел. Никто его не видел, и никто не узнает, что он закрыл глаза на проделку ребят. Пусть эти милые дети повинуются пламени своих юных сердец; пусть играют вместе, под свободным небом, нарушая все запреты. Дети — цветение жизни, и ей одной ведомо, для какой грядущей жатвы она расцветает в них. Быть может, эти дети принесут с собой грядущее примирение классов, справедливость и успокоение. Быть может, они свершат то, чего не могли свершить их отцы, а их собственные дети сделают еще больше, повинуясь поступательному ходу эволюции, заложенной в природе людей. Лука уходил, прячась, чтобы не встревожить детей; он весело посмеивался, слыша их смех, а они и не думали о том, как трудно им будет вновь перебраться через стену. Перед Лукой словно мелькнул образ лучшего будущего, никогда еще он не был так полон надежды на это будущее, никогда не ощущал в себе столько мужества для борьбы и победы.

Тогда как раз шла многомесячная, ожесточенная и беспощадная борьба между Крешри и «Бездной». Одно время Лука думал, что положение завода пошатнулось, что ему угрожает разорение; он употребил все усилия, чтобы устоять. Он давно уже не питал надежды на завоевания, он хотел только обойтись без потерь. Удары сыпались на него со всех сторон, но завод продолжал существовать, дела его не ухудшались, — и это одно уже было крупным успехом. Но какую огромную работу пришлось выполнять Луке! Какое веселое мужество проявил он в эти месяцы неустанного напряжения! Он постоянно ощущал себя провозвестником новой идеи и творил чудеса. Он поспевал всюду: воодушевлял рабочих в цехах завода, укреплял братские связи среди взрослых и среди детей в Общественном доме, наблюдал за правильной работой магазинов. Его то и дело видели на залитых солнцем улицах нового Города; молодой отец своего маленького народа, он любил веселиться и шутить в обществе детей и женщин. Все возникало, росло, создавалось, повинуясь его жесту; то было щедрое плодородие тверда, из раскрытых рук которого падали семена повсюду, где он проходил. Лука совершил чудо: ему удалось окончательно привлечь на свою сторону рабочих Крешри, в среду которых одно время проник дух раздора и мятежа. Боннер, правда, все так же расходился во мнениях с Лукой; но молодой человек до такой степени завоевал расположение этого честнейшего и добрейшего человека, что Боннер сделался его самым верным, самым преданным помощником; без его поддержки Лука, конечно, не смог бы достичь своей цели. Пылавшая в молодом инженере сила любви мало-помалу оказала свое воздействие на всех рабочих завода; они почувствовали братскую нежность Луки, поняли, что он живет лишь для счастья других, обретая в этом собственное счастье, и все мало-помалу объединились, сплотились вокруг него. Труженики Крешри постепенно превращались в одну большую семью, члены которой все теснее сближались между собой: каждый понял наконец, что работать на благо ближнего — значит работать на благо себе. За последние шесть месяцев ни один рабочий не ушел с завода. Правда, ушедшие раньше еще не вернулись, но зато оставшиеся проявили такую преданность делу, что даже отказались от той прибыли, которая им причиталась, чтобы дать возможность заводу образовать значительный и надежный резервный капитал.

Только солидарность всех членов ассоциации и спасла в это трудное время Крешри, дав ему возможность устоять перед натиском эгоистической и завистливой вражды Боклера. Решающую роль сыграл в этом предусмотрительно созданный и постепенно увеличивавшийся резервный фонд. Он позволил выдержать тяжелые месяцы, спас завод от необходимости прибегать к губительным займам. Благодаря резервному фонду Луке дважды удалось приобрести новые машины — это было необходимо ввиду развития техники; машины эти позволили заводу значительно понизить себестоимость производства. Благоприятную роль сыграли и некоторые внешние обстоятельства: в ту пору возводили множество мостов и металлических сооружений и прокладывали новые железные дороги; все эти работы потребовали большого количества рельсов, железных балок и стропил. Длительный мир в Европе необычайно способствовал развитию мирных, служащих нуждам человека отраслей металлургической промышленности. Никогда еще благотворное железо не внедрялось так широко в жизнь общества. Поэтому объем производства Крешри возрос, однако завод не давал слишком большой прибыли: Лука хотел производить дешевые изделия, полагая в этом залог грядущего процветания. Он руководил предприятием чрезвычайно разумно, постоянно экономя и держа наготове денежные резервы, которые при первой опасности можно было ввести в бой; это укрепляло положение завода. А солидарность всех членов, ассоциации, их самоотверженная преданность общему делу, доходившая до отказа от части прибылей, довершали остальное и позволяли заводу относительно спокойно дожидаться дня окончательной победы.

«Бездна», казалось, процветала по-прежнему; обороты завода не уменьшались, на нем все так же вырабатывали дорогие снаряды и пушки, и шла молва, что эти изделия приносят заводу крупную прибыль. Но то была лишь видимость, и Делаво втайне испытывал порой нешуточную тревогу. Правда, за ним стоял весь Боклер, все буржуазно-капиталистическое общество, чувствовавшее себя в опасности. К тому же Делаво был убежден, что на его стороне правда, власть и сила и что в конце концов он обязательно победит. Однако тайное сомнение подтачивало эту уверенность; его смущала живучесть Крешри: ведь каждые три месяца он пророчил гибель своему врагу, а тот по-прежнему существовал. Делаво был не в состоянии соперничать с Крешри в области производства железных и стальных изделий гражданского назначения — рельсов, балок, ферм. Завод в Крешри выпускал дешевые изделия и в то же время высокого качества. Таким образом, Делаво оставалось только производить стальные изделия, требующие тонкой работы, стоимостью от трех до четырех франков за килограмм. Но тут у «Бездны» были грозные конкуренты — два мощных предприятия в соседнем департаменте, которые вырабатывали такие же изделия. Делаво понимал, что из этих трех заводов один лишний; вопрос был только в том, какой именно обречен на гибель. Не будет ли им «Бездна», ослабленная борьбою с Крешри? Это сомнение с некоторых пор грызло Делаво, хотя он и работал с удвоенной энергией и сохранял спокойную уверенность человека, защищающего правое дело, в данном случае — религию наемного труда, которую он исповедовал. Но еще более, чем конкуренция, чем случайности промышленной борьбы, тревожило Делаво то обстоятельство, что он не может опереться на резервный капитал, который позволил бы ему устоять перед непредвиденными катастрофами, позволил бы производить необходимые затраты. Случись простой, забастовка или всего лишь тяжелый год — и наступит крушение: у завода не окажется средств, которые дали бы ему возможность выждать восстановления нормального положения вещей. Однажды для приобретения нового оборудования Делаво уже пришлось занять триста тысяч франков, и большие проценты, выплачиваемые по этому долгу, отягощали теперь ежегодный баланс. А что будет, если придется занимать снова и снова? Не кончится ли это заключительным прыжком в бездну долгов?

Делаво попытался образумить Буажелена. Когда он в свое время уговорил Буажелена вверить ему остатки состояния и купить «Бездну», он гарантировал своему двоюродному брату большие проценты со вложенного в завод капитала, что давало тому возможность продолжать свой роскошный образ жизни. Но теперь положение осложнилось, и Делаво надеялся, что Буажелен благоразумно согласится урезать на некоторое время свои расходы с тем, чтобы в будущем, когда обстоятельства сложатся более благоприятно, зажить даже шире прежнего. Если бы Буажелен согласился временно отказаться от половины своих прибылей, это позволило бы Делаво образовать пресловутый резервный капитал, тогда «Бездна» победоносно прошла бы через испытания трудных лет. Но Буажелен отказался идти на какие бы то ни было уступки; он требовал всю причитающуюся ему прибыль и не соглашался ни от чего отказываться: ни от приемов, ни от охоты, ни от все возраставших трат, которых требовал его роскошный образ жизни.

Кузены доходили до ссор. Возникла опасность, что капитал уже не будет давать прежние проценты, что рабы труда, заводские рабочие, не смогут уже обеспечивать праздному предпринимателю привычную роскошь, и капиталист обвинял директора в том, что раз он просит его, Буажелена, отказаться от части своих доходов, значит, он, Делаво, не держит своего слова. Такая тупая и алчная жажда наслаждений приводила Делаво в раздражение и отчаяние: он по-прежнему не подозревал, что за кузеном-щеголем стоит его собственная жена Фернанда — развратительница, хищница, на чьи прихоти и безумства уходят все деньги. Между тем в Гердаше жизнь была сплошным праздником; Фернанда, опьяненная своим торжеством, так полно вознаграждала себя за некогда пережитые унижения, что всякий перерыв в увеселениях показался бы ей невозвратимой потерей. Она натравливала Буажелена на мужа, говорила ему, что Делаво работает спустя рукава, что он не извлекает из завода всех тех прибылей, которые можно извлечь; по ее мнению, чтобы подстегнуть Делаво, надо беспрестанно требовать у него денег. Делаво, человек властный, никогда не разговаривал с женщинами о своих делах, ничего не рассказывал он и своей обожаемой жене: такое поведение мужа убедило Фернанду, что ее предположения совершенно правильны. Если она хочет осуществить в будущем свою мечту и возвратиться в Париж с завоеванными миллионами, надо непрерывно выжимать из Делаво деньги, тратить их и заставлять его добиваться все больших и больших прибылей.

Но однажды ночью Делаво в разговоре с Фернандой чуть было не выдал ей своей тревоги. Они только что вернулись из Гердаша. Днем, во время охоты, Фернанда, страстно любившая быструю верховую езду, скрылась вместе с Буажеленом. Вечером состоялся роскошный обед, и супруги приехали домой уже после полуночи. Молодая женщина казалась смертельно утомленной, пресыщенной жгучими наслаждениями, которые наполняли ее жизнь; она поспешно разделась и скользнула под одеяло; муж, не торопясь, методически раздевался, сердито и озабоченно шагая по комнате.

— Скажи-ка, — спросил он наконец, — Буажелен ничего не говорил тебе, когда вы ускакали вместе?

Фернанда удивленно открыла глаза, слипавшиеся от усталости.

— Нет, — ответила она, — по крайней мере, ничего интересного… А что он мог сказать мне?

— Видишь ли, — продолжал Делаво, — у нас с ним был перед этим спор. Он потребовал от меня еще десять тысяч франков до конца месяца. И на этот раз я отказал наотрез: это невозможно, это — просто безумие.

Фернанда подняла голову, глаза ее блеснули.

— Безумие?.. А почему ты не хочешь дать ему эти десять тысяч?

Дело в том, что сама Фернанда внушила Буажелену мысль потребовать у Делано десять тысяч франков для покупки электрического автомобиля: молодой женщине страстно хотелось опьяняться его скоростью.

— Почему? — воскликнул, забывшись, Делаво. — Да потому, что этот болван кончит тем, что разорит завод своими вечными тратами. Если он не изменит свой образ жизни, мы вылетим в трубу. И это расточительство так глупо: что за нелепое тщеславие — тратить столько на праздники и приемы!

Фернанда, побледнев, привстала; Делаво еще подлил масла в огонь, добавив с неуклюжей наивностью ослепленного мужа:

— В Гердаше только один благоразумный человек: бедняжка Сюзанна; только она одна не развлекается. Просто больно смотреть, как она грустит. Сегодня я умолял ее воздействовать на мужа. Она ответила, едва сдерживая слезы, что ни во что не хочет вмешиваться.

Это неловкое обращение к законной жене, с таким достоинством и благородной самоотверженностью приносившей себя в жертву, окончательно взбесило Фернанду. Но больше всего ее взволновала мысль, что заводу, источнику ее наслаждений, грозит опасность. Она снова вернулась к этому.

— Почему ты говоришь, что мы вылетим в трубу?.. Я полагала, что дела идут очень хорошо.

Молодая женщина вложила в свой вопрос столько страстной тревоги, что Делаво, внезапно насторожившись, удержался от решающего признания, которое чуть не вырвал у него гнев; он испугался, что жалобы жены увеличат его тайную тревогу, которую он скрывал даже от самого себя.

— Разумеется, дела идут хорошо. Но они шли бы еще лучше, если бы Буажелен не опустошал кассу ради своих идиотских прихотей. Говорю тебе, что этот несчастный щеголь — просто болван.

Успокоившись, Фернанда вновь вытянулась в постели томным движением своего очаровательного, гибкого и изящного тела. Ее муж — просто низменная натура, жалкий скупец, старающийся как можно меньше отдавать из крупных сумм, лежащих в кассе завода. А его неловкие шутки и бранные слова по адресу Буажелена задевали ее самое, точно косвенные нападки на нее, Фернанду.

— Что делать, мой милый, — сухо сказала она, — не все же созданы для того, чтобы с утра до вечера одурять себя работой; богатые люди тратят деньги по своему усмотрению, ведут изысканную жизнь, полную развлечений, и они совершенно правы.

Делаво едва не ответил ей резкостью. Но, сделав над собой усилие, сдержался. Стоит ли убеждать жену! Он обращался с ней, как с избалованным ребенком, предоставлял ей полную свободу и прощал те вольности поведения, которые сурово осуждал в других. Он даже не замечал всего безрассудства ее жизни: она была его собственным безрассудством, тем вожделенным драгоценным камнем, который попал наконец в его грубые, рабочие руки. Никогда он так не любил, так не желал ее, как в те вечера, когда, проведя целый день среди едкого дыма, среди грома и копоти завода, он заставал жену в постели — очаровательно изящной и опьяняюще благоуханной. Он восхищался женой, преклонялся перед нею; она была его кумиром, к подножию которого он суеверно сложил и собственное достоинство и свой здравый смысл, кумиром, которого не может коснуться даже тень подозрения.

Наступило молчание; раздевшись, лег в постель и Делаво; однако он не потушил стоявшей на ночном столике электрической лампочки. Несколько мгновений он пролежал неподвижно, с открытыми глазами. Он чувствовал рядом с собой теплоту и пьяный аромат женского тела; обнаженные руки и грудь молодой женщины, выступавшие из кружев, были нежны, как шелк. Но Фернанда, казалось, уже заснула, глаза ее были закрыты. Прекрасное, побледневшее от усталости лицо соблазнительно выделялось на темном фоне ее распущенных волос.

Муж повернулся к ней и поцеловал выбившуюся близ уха прядь. Молодая женщина не пошевелилась; Делаво решил, что она дуется, ему захотелось проявить любезность, показать, что и он понимает слабости богачей.

— Бог мой, если Буажелену так уж хочется купить автомобиль, я дам ему эти десять тысяч. То, что я сказал, я сказал из осторожности… Сегодняшняя охота прошла очень удачно.

Фернанда по-прежнему молчала. Ее маленький, алый, слегка приоткрытый рот, — в котором виднелись блестящие крепкие зубы, дышал ровно и жарко; розовые соски грудей слабо приподнимались. Отбросив край одеяла, молодая женщина спала, обессиленная, Полунагая, опьяненная дневными наслаждениями, будто в изнеможении от любовной усталости.

— Фернанда! Фернанда! — тихо позвал Делаво, снова коснувшись ее легким поцелуем.

Но, убедившись, что жена уснула, он покорно отказался от дальнейших поползновений.

— Тогда покойной ночи, Фернанда.

Делаво потушил электрическую лампочку и опять лег на спину. Но заснуть он не мог и томился, глядя широко раскрытыми глазами во мрак. Охваченный лихорадочной бессонницей, лежа рядом с этой женщиной, такой теплой и благоуханной, он вновь погрузился в тревожные думы о тяжелых временах, переживаемых «Бездной». Бессонница усугубляла в его глазах трудности положения; никогда еще будущее не представлялось ему с такой отчетливостью и в таком мрачном свете. Он ясно видел причину грозившего заводу разорения: то была безрассудная жажда наслаждений, нелепое и болезненное желание немедленно тратить полученные деньги. Несомненно, где-то таилась пропасть, куда уходило богатство, какая-то ужасная язва, поглощавшая все соки и весь доход от труда. Делаво с присущей ему внутренней правдивостью рассмотрел свое поведение, но не нашел ничего, в чем бы мог обвинить себя. Он вставал рано утром, а по вечерам уходил из цехов последним, весь день был в напряжении, руководя многочисленными работниками завода, будто командуя полком солдат. Он неустанно напрягал свои незаурядные способности, был прямолинеен и честен при всей своей грубоватости; он отличался редкой методичностью и упорством в работе. Как верный своему слову борец, поклявшийся победить, он решил или победить или погибнуть. И Делаво ужасно страдал от сознания, что, несмотря на его героические усилия, завод скользит по наклонной плоскости: все, что он создавал, медленно, изо дня в день, разрушалось; причина этого была Делаво неизвестна, и вся его энергия оказывалась здесь бессильной. Вероятно, пожиравшая завод язва заключалась в бесконечных расходах, вызванных алчной жаждой наслаждений, в том, что Делаво называл идиотским образом жизни Буажелена. Но кто же отнял у Буажелена рассудок? Откуда дохнул на него ветер безумия? Делаво, благоразумный, трезвый, умеренный человек, ненавидевший праздность и наслаждения, подрывающие всякую способность к здоровому созидательному труду, не мог понять Буажелена.

Делаво не подозревал, что разрушительница и отравительница — это его обожаемая Фернанда, красивая, тонкая, гибкая женщина, которая лежит тут, рядом с ним, опьяняя его теплым благоуханием. В то время, как он изо всех сил выжимал деньги из рабочих, мучительно напрягавшихся среди черных клубов дыма и жгучих отсветов печей, Фернанда щеголяла светлыми туалетами в тени гердашского парка, швыряла деньги на свои прихоти, разгрызала своими белыми зубами, точно конфеты, те сотни тысяч франков, которые в грохоте исполинских молотов ковала для нее тысяча наемников.

И теперь, когда Делаво, глядя в темноту, терзался мыслями о предстоящих платежах, спрашивая себя, как сможет он достать и выплатить нужные суммы, она спала рядом с ним, тело к телу, отдыхая от дневного опьянения, обессилев от сладострастия, утомленная наслаждениями настолько, что на его долю оставалось лишь легкое дыхание, едва вздымавшее ее пресыщенную грудь. На мгновение в нем проснулось желание: эта женщина, которая уже давно принадлежала ему, все еще оставалась для него загадкой. Она спала обнаженная, раскинувшись в таком изнеможении, что он мог бы овладеть ею, а она, пожалуй, даже не проснулась бы. Но потом мысль Делаво вновь вернулась к опасениям, связанным с теми промышленными битвами, которые приходилось выдерживать заводу; жена вновь стала для него несознательным ребенком: он привык уважать сон Фернанды так же, как привык сносить ее капризы, не задаваясь вопросом о том, что таится в глубине этого чудесного тела — кумира, перед которым он преклонялся. В конце концов Делаво заснул, ему приснилось, будто какие-то злые, сатанинские силы, затаившись под «Бездной», подрывают почву, на которой стоит завод, и когда-нибудь в сверкающую грозовую ночь он провалится сквозь землю.

После этого разговора Фернанда не раз вспоминала о тех опасениях, которыми поделился с ней муж. Правда, молодая женщина думала, что слова Делаво в значительной мере объяснялись его страстью к накоплению капитала, его ненавистью к роскоши. Но все же при мысли о возможности разорения ее охватывала дрожь. Что станет с ней, если Буажелен разорится? Не только придет конец упоительной, долгожданной жизни, которой Фернанда вознаграждала себя за прежнюю нищету, когда она ходила в стоптанных башмаках и зависела от грубого произвола мужчин; мало того, им с мужем придется вернуться в Париж побежденными, снять в каком-нибудь отдаленном квартале квартиру за тысячу франков; Делаво снова будет прозябать на маленькой должности, ей же, Фернанде, придется вернуться к пошлым будням и скудному хозяйству. Нет, нет, ни за что! Она не даст вырвать у себя свою позолоченную добычу, она будет держаться за свое торжество всей плотью, всеми жадными силами своей натуры. В этом тонком, очаровательно хрупком теле под покровом непринужденной грации таились хищная алчность и кровожадные инстинкты волчицы. Фернанда решила ни в чем себя не урезывать, насытиться наслаждениями до конца; она никому не позволит лишить ее удовольствий или хотя бы отдаленно посягнуть на них. Грязный, черный завод, где чудовищные молоты день и ночь ковали для Фернанды радость жизни, внушал ей презрение, как скотный двор, как навозная куча: рабочие, обжигавшие себе кожу в пламени этого ада, чтобы обеспечить молодой женщине жизнь, полную прохлады и счастливой лени, были в ее глазах чем-то вроде домашних животных, которые кормят ее и избавляют от необходимости трудиться. Ни разу не ступила маленькая ножка Фернанды на неровный пол цехов, ни разу не заинтересовалась она человеческим стадом, которое проходило мимо дверей ее дома, изнемогая под бременем отверженного труда. Но стадо это было ее стадом, завод был ее заводом, и мысль, что кто-то может разорить завод и этим лишить ее богатства, возмущала молодую женщину, будила в ней ярость, точно это было покушением на ее особу. Всякий, кто вредил «Бездне», становился личным врагом Фернанды, опасным злодеем, от которого она готова была избавиться любыми средствами. После первой же встречи с Лукой у Буажеленов она с чисто женской проницательностью угадала в нем человека, который станет ей поперек дороги, и жестоко возненавидела его. Ненависть эта все возрастала, ибо с тех пор Фернанда неизменно сталкивалась с опасной деятельностью этого фантазера, а теперь он даже грозил разрушить «Бездну» и вернуть ее к прежнему отвратительному мещанскому существованию. Если она позволит Луке осуществить то, к чему он стремится, ее счастье рухнет: он похитит у нее все, чем она дорожит. И Фернанда, охваченная свирепой яростью, исполнилась одной мыслью: каким образом, путем какой катастрофы уничтожить Луку?

Прошло почти восемь месяцев после той последней ночи любви, когда Жозипа пришла проститься с Лукой; они решили ждать лучших дней, когда смогут насладиться счастьем, в котором им отказывала жизнь; и вдруг разразилась драма, подсказавшая Фернанде возможность вызвать долгожданную катастрофу. В ту далекую ночь, такую печальную и сладостную, Жозина вышла оплодотворенной из объятий Луки. Вплоть до пятого месяца ее беременности Рагю ничего не замечал; но однажды вечером, пьяный, он замахнулся на Жозину, а та испуганным движением защитила свой живот; и Рагю понял все. В первую минуту он окаменел от неожиданности.

— Ты беременна, шкура! Беременна!.. А! Так вот почему ты все пряталась от меня и даже не раздевалась при мне?.. Ну и лгунья же ты! А я, дурак, ничего не замечал!

Но тут его, как молния, озарила уверенность, что ребенок не от него. Ведь он всегда говорил, что ищет в объятиях Жозины лишь наслаждения, и принимал радикальные меры предосторожности, чтобы она не забеременела. Пока нет детей, мужчина не связан с женщиной. Развлекаются вместе, а как надоест, — до свидания! Живи как знаешь. Но тогда откуда этот ребенок? Кто его сделал? Возрастающий гнев охватил Рагю, он снова сжал кулаки.

— Не сам же он зародился, шкура!.. Ты не посмеешь утверждать, что это я его сделал: ты отлично знаешь, что я никогда не хотел ребенка… От кого же он? Отвечай, отвечай, дрянь, живо! Не то я раздавлю тебя на месте!

Жозина, бледная, как смерть, молча глядела на пьяницу своими кроткими бесстрашными глазами. К ее страху примешивалось удивление: почему так взбесился Рагю? Казалось, он больше ничуть не дорожит ею, он каждый день грозил выкинуть ее на улицу, повторял, что будет очень рад, если какой-нибудь другой мужчина подберет ее. Сам он вернулся к прежнему распутству, соблазнял молоденьких работниц, не брезговал даже жалкими проститутками, которые бродили вечерами по вонючим улицам Старого Боклера. Но если Рагю так долго и оскорбительно пренебрегал Жозиной, почему же он рассвирепел теперь, узнав, что она беременна?

— Он не от меня, ты не осмелишься утверждать, что он от меня!

Не отводя глаз, Жозина ответила наконец низким и глубоким голосом:

— Да, он не от тебя.

Рагю едва не свалил ее на землю ударом кулака. Но молодая женщина успела отступить — он только задел ее плечо.

— И ты смеешь говорить мне это, шкура несчастная!.. — проревел Рагю. — Назови его! Скажи мне имя, я пойду, разделаюсь с ним!

Жозина спокойно ответила:

— Не скажу. Ты не имеешь никакого права знать, его, ты двадцать раз говорил мне, что я тебе надоела и могу искать себе другого.

И она добавила:

— Ты не захотел иметь от меня ребенка; теперь у меня ребенок от другого, и это тебя не касается; теперь мой настоящий муж — тот, другой.

Рагю чуть не убил ее. Ей пришлось бежать, чтобы спастись от его ударов: он со злобным расчетом норовил попасть ей ногой в живот. Слова Жозины привели его в ярость. Другой сделал ее матерью; отныне ни ее тело, ни ее жизнь — ничто больше не касается его, Рагю. Он не хотел иметь детей, а вот теперь его терзает глухая боль, при мысли о том, что не он отец этого ребенка. Он чувствовал, что Жозина уже не принадлежит ему, что она никогда, в сущности, ему не принадлежала. Другой отнял ее у него прежде, чем он, Рагю, сделал ее своей; теперь поздно, он уже никогда не сможет сделать ее своей. Смутное сознание этого порождало в душе Рагю бешеную ревность, которой он доныне не знал и от которой считал себя застрахованным. Он грозил выбросить Жозину на улицу, изменял ей с самыми отвратительными потаскухами, а теперь стал держать ее взаперти, принялся неотступно следить за ней, приходил в ярость, когда видел ее беседующей с мужчиной. Ревнивый гнев толкал его на грубые выходки; он бил Жозину, стараясь больнее поразить ее тело, то тело, которое ускользало от него по его собственной вине. В нем страдала раненая гордость самца, не сумевшего заронить семя новой жизни; он постоянно возвращался к своему неведомому и ненавистному сопернику, который превратил плоть Жозины в часть своей плоти.

— Скажи мне его имя, скажи, и, клянусь, я оставлю тебя в покое.

Но Жозина не уступала. Она сносила брань и побои, повторяя с простодушной кротостью:

— Тебе незачем знать его имя, это тебя не касается. Рагю не мог заподозрить Луку; мысль о нем ни разу даже не приходила ему на ум: ведь ни одна душа в мире, кроме Сэрэтты, не знала о том, что Жозина бывала у Луки. Рагю искал виновника среди своих товарищей, думая, что со стороны Жозины то было мимолетное забвение в объятиях какого-нибудь молодца из его круга, в день получки, когда вино горячит кровь. Вот почему, сколько Рагю ни сторожил, ни расспрашивал, все его поиски остались тщетными. Они только распалили его ревность.

Жозина таилась от всех, боясь, что ее беременность может повредить Луке, если их тайна будет раскрыта. Когда она убедилась, что у нее будет от него ребенок, ее охватила безмерная радость, ей захотелось тут же возвестить ему великую, светлую весть: она была убеждена, что и он разделит ее восторг. Но потом ее охватили сомнения; завод Крешри переживал тяжелые времена, не послужит ли ее поступок причиной какой-нибудь катастрофы? И Жозина решила ждать. Но случай все же открыл Луке, что он вскоре станет счастливым отцом. Однажды, беседуя с Боннером, он проводил его до дома и зашел к нему. Там Лука услышал, как Туп судачила с соседками; она с возмущением рассказывала своим собеседницам, что жена ее брата понесла, и ядовито комментировала этот факт, отпуская мерзкие шуточки. Сердце Луки забилось от волнения. Жозина порою заходила в Крешри за Нанэ, который проводил там целые дни; и теперь она появилась как раз в ту минуту, когда разговор зашел о ней; молодую женщину начали расспрашивать, ей пришлось отвечать. Да, она уже на шестом месяце; и действительно ее беременность была уже очень заметна. Жозина почувствовала трепетное волнение Луки, несмотря на то, что молодой человек хранил молчание; ее мучило, что она не может заговорить с ним, не знает, как сообщить ему радостную весть. Она угадывала ужасное сомнение, терзавшее Луку; это приводило ее в отчаяние: ведь она одним словом могла успокоить и бесконечно обрадовать его. Это слово поднималось из глубины ее сердца, душило ее: «Ребенок — от тебя!» И Жозина, воспользовавшись мгновением, когда кумушки, отвернувшись, вновь принялись судачить, с очаровательной грацией все же сумела передать ему то, что хотела. Сначала она приложила обе руки к своему животу; потом жестом, полным благодарности и любви, поднесла их к губам и незаметно послала Луке воздушный поцелуй, говоривший: «Отец — ты»; Лука понял, и его охватила та же радость, какая переполняла Жозину.

В тот день им не удалось обменяться ни единым словом; они были вынуждены удовольствоваться этим пленительным немым объяснением, этим поцелуем, окончательно скрепившим их союз. Но Лука, охваченный радостью, между тем узнал о бешеной ревности Рагю, о его грубом обращении с женой, о той назойливой слежке, которой тот подвергает Жозину. И сохранись у Луки малейшее сомнение в его отцовстве, эта свирепая ревность, эта ненависть к будущему ребенку убедительно доказали бы ему, что отец именно он. Отныне Жозина — его жена. Она принадлежит ему, одному ему, раз она зачала от него ребенка. Отец ребенка — вот истинный муж; наслаждение, которое похищают у женщины, ничего не стоит, не идет в счет. Прочные, вечные узы, которые соединяют мужчину и женщину, — это ребенок, зародыш грядущей жизни, новое существо, рождающееся из нерасторжимого союза двух существ! И потому-то Рагю бесился от ревности, а Лука не испытывал ревности к Рагю: Рагю не был мужем, то был лишь вор, который появляется и уходит и которого тут же забывают. Жозина навеки принадлежит Луке, она возвратится к нему, и их общая жизнь расцветет в ребенке.

Но мысль, что Жозину оскорбляют, бьют, что она в вечном страхе за свое дитя, — мысль эта жестоко терзала и мучила Луку. Ему было нестерпимо сознание, что он оставляет в грубых, грязных руках Рагю любимую женщину, которую он хотел бы окружить райской нежностью, чтобы она могла вкусить то благоговейное поклонение, на которое имеет право мать, освященная ребенком. Но что сделать, как добиться этого, ведь Жозина с упорством скромно держалась в тени, чтобы не навлечь на Луку какой-нибудь неприятности. Жозина даже отказывалась видеться с ним, боясь, что будет раскрыта тайна, которую она с такой нежностью хранила в глубине своей страдающей души; Луке пришлось подстеречь ее, застать врасплох, чтобы обменяться хотя бы несколькими словами.

Стоял пасмурный вечер. Лука, притаившись в темном углу грязной улицы Труа-Люн, остановил проходившую мимо Жозину.

— О! Это ты, Лука! Какая неосторожность, мой друг! Умоляю тебя, поцелуй меня и уходи поскорее!

Но Лука, трепеща, обнял ее за талию.

— Нет, нет! Жозина, послушай… — страстно шептал он. — Ты слишком страдаешь, с моей стороны преступно оставлять тебя в таком ужасном положении — тебя, любимую, дорогую… Послушай, Жозина, я пришел за тобой: ты пойдешь со мной и будешь жить у меня, в нашем доме, моей любимой, уважаемой, счастливой женой.

Молодая женщина уже готова была склониться на его просьбу, уступить нежным, ласковым настояниям. Но она тотчас же высвободилась из его объятий.

— О, Лука! Что ты говоришь? Можно ли быть таким неблагоразумным?.. Пойти с тобою! Господи, да ведь такая огласка будет для тебя страшной опасностью! Было бы преступлением с моей стороны создавать лишние трудности на твоем пути… Скорей уходи! Даже под страхом смерти я не назову твоего имени!

Лука попытался доказать ей, насколько бессмысленно приносить такую жертву людскому лицемерию:

— Я отец твоего ребенка, ты моя жена и должна следовать за мной. Завтра, когда будет построен Город, Город справедливости, в нем будет один закон — закон любви; свободный союз двух людей будет пользоваться всеобщим уважением… Зачем же нам обращать внимание на людей, сегодня еще исполненных предрассудков?

Но Жозина упорствовала; она говорила, что для нее имеет значение и сегодняшний день, что она хочет устранить все препятствия с пути Луки, хочет видеть его могучим и торжествующим. И тогда у Луки вырвался крик отчаяния:

— Значит, ты никогда не вернешься ко мне и я никогда не смогу открыто признать ребенка своим!

Жозина с очаровательной нежностью вновь обняла Луку и, приблизив уста к его устам, тихо прошептала:

— Я вернусь к тебе в тот день, когда у тебя будет нужда во мне, когда я стану уже не помехой, а опорой для тебя, вернусь с нашим дорогим ребенком, который придаст нам обоим новую силу.

Вокруг них простиралась черная агония Боклера, старого города, зачумленного отверженным трудом, изнемогающего под бременем вековой несправедливости; а Лука и Жозина обменивались словами, полными надежды на грядущий мир, на грядущее счастье.

— Ты мой муж, у меня не было никого в жизни, кроме тебя; если бы ты знал, как сладко скрывать твое имя даже под угрозами, хранить его, как тайный цветок, как талисман! О, я не так уж страдаю: я сильна и счастлива!

— Ты моя жена, я полюбил тебя в тот самый вечер, когда встретил такой униженной и божественно прекрасной; ты скрываешь от всех мое имя, я стану скрывать твое, оно будет моей святыней и моей силой, пока ты сама открыто не объявишь о нашей любви.

— О Лука, как ты разумен, как ты хорош и какое счастье нас ожидает!

— Это ты сделала меня добрым и разумным, Жозина; именно за то, что я когда-то пришел тебе на помощь, нас ждет великое счастье среди счастливых людей.

Они умолкли и несколько мгновений нежно обнимали друг друга. Лука чувствовал трепет Жозины, трепет ее священного чрева оплодотворенной женщины, говоривший о той новой жизни, которую он посеял в ней; а она, будто желая слиться с Лукой, раствориться в нем, изо всех сил влюбленно прижималась грудью к его груди. Потом она высвободилась из его объятий, чтобы осиянной и непобедимой вернуться к своей мученической жизни; а Лука, почувствовав прилив новых сил, затерялся во мраке, чтобы вновь отдаться своей победоносной борьбе.

Однако спустя несколько недель случай открыл Фернанде тайну Жозины. Фернанда знала Рано; его возвращение на завод возбудило много толков, и с тех пор Делаво делал вид, будто ценит Рагю; несмотря на его отвратительное поведение, Делаво выдвигал Рагю, назначил его мастером-пудлинговщиком, выдавал ему наградные. Фернанда знала о семейной драме Рагю. Тот, не стесняясь, во всеуслышание ругал свою жену последними словами, публично называл ее гулящей девкой, отдающейся первому встречному. Обо всем этом толковали в цехах. Кто отец будущего ребенка Жозины? Зашел об этом разговор даже у директора; Делаво в присутствии Фернанды пожаловался на то, что вся эта история доставляет ему много неприятностей: Рагю, охваченный бешеной ревностью, совершенно потерял голову, то он по три дня не подходит к печи, то работает, как одержимый, исступленно меся расплавленный металл, словно в жажде разрушения и убийства.

Однажды, ранним зимним утром, за первым завтраком, Фернанда заговорила о Рагю с горничной. Рядом за своей чашкой молока смирно сидела, как благонравная девочка, Низ, искоса бросая жадные взгляды на стоявший перед матерью чай — запретное для Низ лакомство. Делаво не было, он накануне уехал на три дня в Париж.

— Правда ли, Фелиси, что Рагю опять поссорился с женой? Прачка сказала мне, что на этот раз он чуть не убил ее.

— Не знаю, сударыня, но думаю, что это, быть может, и преувеличивают; я только что видела, как мимо нашего дома прошла Жозина, и вид у нее был такой, как всегда.

Наступило молчание. Уходя, горничная добавила:

— Убить-то он ее все-таки, должно быть, убьет, он говорит об этом каждому встречному и поперечному.

Вновь воцарилось молчание. Фернанда медленно ела, не говоря ни слова, вся отдавшись своим мрачным мыслям. Вдруг среди тяжкого, давящего безмолвия, безмолвия зимы, раздался голосок Низ; девочка напевала, думая вслух.

— Настоящий муж Жозины, — пропела она, — вовсе не Рагю, это начальник Крешри, господин Лука, господин Лука, господин Лука!

Фернанда в изумлении подняла глаза и пристально взглянула на дочь.

— Что это ты там болтаешь? Почему ты это говоришь? Низ, испугавшись, что незаметно для себя выдала чужую тайну, постаралась принять невинный вид и низко нагнулась над чашкой.

— Почему? Да так. Сама не знаю.

— Как не знаешь, маленькая лгунья? Не сама же ты выдумала то, что пропела! Верно, кто-нибудь сказал тебе это, а ты теперь повторяешь.

Низ почувствовала, что попала в скверную историю, которая грозила завести ее слишком далеко; еще больше смутившись, она заупрямилась.

— Уверяю тебя, мама, — сказала она с самым развязным видом, — я часто напеваю вещи, о которых раньше вовсе и не думала.

Фернанда все так же пристально смотрела на дочь; она разгадала ребяческую хитрость девочки. Вдруг ее осенило.

— Это Нанэ сказал тебе; кроме него, некому.

Низ заморгала: ей действительно рассказал обо всем Нанэ. Но девочка боялась, что мать будет бранить ее и накажет, как в тот день, когда увидела, что Низ, Поль Буажелен и Луиза Мазель перелезали через стену, отделявшую земли «Бездны» от земель Крешри. Она решила от всего отпираться:

— О! Нанэ! Нанэ! Да я и не вижу его больше, — ты ведь запретила мне играть с ним.

Фернанда, охваченная лихорадочным желанием добиться истины, вдруг сделалась необыкновенно кроткой. Она была настолько взволнована, что встреча Низ с Нанэ потеряла в ее глазах всякое значение: слишком важна была та новость, в которой она желала удостовериться.

— Послушай, дочурка, это очень нехорошо — говорить неправду. В тот раз я оставила тебя без сладкого из-за того, что ты утверждала, будто вы все перелезли через стену, чтобы достать мячик… Сегодня, если ты мне скажешь правду, я обещаю, что не накажу тебя… Ну, говори прямо: это Нанэ?

Низ, в сущности, хорошая, послушная девочка, тотчас же ответила:

— Да, мама, Нанэ.

— И он сказал тебе, что настоящий муж Жозины — господин Лука?

— Да, мама.

— А откуда он знает это?

Низ по-детски смутилась. Она снова нагнулась над чашкой.

— Почему, почему… Ну, словом, потому, что знает!

Как ни хотелось Фернанде поточнее узнать, в чем дело, она все же почувствовала некоторый стыд. Не настаивая больше, она постаралась загладить грубое любопытство, которое проглядывало в ее словах.

— Нанэ ровно ничего не знает, он говорит глупости, а ты, дурочка, повторяешь их. Потрудись никогда больше не напевать такого вздора, если хочешь получать десерт.

Завтрак закончился среди холодного молчания, молчания зимы; ни мать, ни дочь не сказали более ни слова: первая была полна мыслью о тайне, которую она только что узнала, вторая радовалась, что так дешево отделалась.

Фернанда провела весь день в своей комнате, размышляя, взвешивая то, что услышала. Прежде всего она спросила себя, правду ли сказал Нанэ. Но как можно было усомниться в его словах? Он знал, он, конечно, видел и слышал, да и слишком любил сестру, чтобы клеветать на нее; кроме того, множество мелких фактов делало эту новость правдоподобной и достоверной. Потом Фернанда задумалась над тем, как ей лучше использовать оружие, случайно вложенное ей в руки судьбой. В ней зрело смутное намерение отравить это оружие, сделать его смертельным. Никогда еще она не испытывала такой острой ненависти к Луке; Делаво поехал в Париж специально за тем, чтобы попытаться получить новый заем: положение «Бездны» с каждым днем ухудшалось. Если бы Фернанде удалось уничтожить руководителя Крешри, этого ненавистного ей человека, угрожавшего ее жизни, полной роскоши и наслаждений, победа была бы обеспечена! Со смертью врага кончилась бы конкуренция со стороны Крешри, отпала бы угроза поражения. Бешеная, пьяная ревность Рагю легко могла придать делу трагический оборот: стоило только заставить его вынуть нож из кармана. Но все это были только мечты; как осуществить их, как претворить в действие? Ясно было одно: следовало предупредить Рагю, назвать ему то имя, которое он тщетно старался узнать вот уже три месяца; но здесь-то и возникала трудность: как, где, через кого это сделать? В конце концов Фернанда остановилась на мысли написать Рагю анонимное письмо: она вырежет буквы из газеты, наклеит их на бумагу и ночью бросит письмо в ящик. Она даже начала вырезать буквы. Но вдруг этот способ показался ей малонадежным: письмо оставляет человека холодным, на него могут не обратить внимания. А нужно ранить Рагю до крови, довести до безумия, иначе он не нанесет удара. Надо бросить ему истину в лицо и сделать это так, чтобы лишить его всякого самообладания. Но кого подослать к нему, где найти предателя, отравителя? Сколько ни думала Фернанда, она ни на ком не могла остановить свой выбор; уже наступила ночь, а она все еще лихорадочно размышляла, не зная, как вызвать развязку подготовлявшейся ею трагедии.

Молодая женщина легла рано, около десяти часов; к этому времени она успела принять новое решение. Она позовет к себе завтра Рагю, якобы для того, чтобы спросить у него, отпустит ли он жену на дом к ней пошить кое-что; и во время этого разговора, с глазу на глаз, может быть, она найдет удобный случай все сказать Рагю. Но такой выход не вполне удовлетворял Фернанду: ведь ей пришлось бы говорить с Рагю у себя в доме, в кабинете мужа, и это могло повлечь за собой нежелательные осложнения. Молодая женщина была счастлива, что она одна; она широко раскинулась; ее обессиленное, пылающее гибкое тело заняло всю кровать. Охваченная сомнениями, не зная, что предпринять, она уснула в таком изнеможении, что до пяти часов утра не пошевелилась, ровно дыша, как спящий ребенок. Пробило пять часов, Фернанда внезапно пробудилась; лежа на спине и глядя широко открытыми глазами в темноту, она вернулась к прежним размышлениям; и вдруг с необычайной смелостью приняла твердое решение. Нет ничего проще: она сама, отправится на завод под уже придуманным ею предлогом и в разговоре с Рагю бросит роковое, непоправимое слово. Кстати, она знала, что Рагю работает в ночной смене, так что, если она явится в цех к семи часам утра, до прихода дневной смены, она еще застанет его. Страстное возбуждение вновь овладело Фернандой; она уже больше не рассуждала, не взвешивала, она была полна твердой уверенности, что нашла наилучшее средство к достижению цели; ее толкал вперед не столько рассудок, сколько чутье хищницы, соблазнительницы мужчин, она рассчитывала на какую-то неожиданную помощь со стороны, на какие-то обстоятельства, пока не ясные ей самой, но в наступлении которых она была уверена.

Два часа, от пяти до семи, молодая женщина терзалась нетерпением, торопя слишком медленно встающий день. Она больше не могла заснуть и ворочалась с боку на бок в своей жаркой постели, горя желанием скорее бежать на свидание, которое сама себе назначила; никогда еще даже любовное свидание, надежда на новое, неведомое, безумное наслаждение, не жалило ее так нестерпимо огненными иглами. Она не могла найти себе прохладного места среди простынь и раскидывалась по всей кровати, свивая узлами свое гибкое, змеиное тело; ее рубашка поднялась кверху от непрерывных движений, густые волосы разметались по подушке, закрывая пылающее лицо. Но решимость ее не ослабела; она даже не хотела более размышлять, не хотела думать о том, как сложатся обстоятельства и как ей направить их, чтобы добиться успеха. Все произойдет как нельзя лучше, — она была в этом уверена. Ей казалось, что судьба несет ее навстречу каким-то неотвратимым событиям, в которых ей назначено играть решающую роль, и они подчинятся ее воле. Она страдала лишь от долгого ожидания; не зная, как убить время, она принялась ласкать себя, желая хоть несколько утишить пожиравший ее огонь. Ее маленькие удлиненные и нежные руки медленно скользили вдоль бедер, задерживались на животе, вновь опускались, легким, едва ощутимым касанием скользили повсюду, снова поднимались, достигали упругой груди, и вдруг, приходя в раздражение, она сжимала свою грудь и изо всех сил сдавливала ее в исступленном стремлении обрести покой.

Наконец наступил час, который назначила себе Фернанда: без четверти семь молодая женщина вскочила с постели. Холод комнаты пронизал ее, к ней вернулись спокойствие и самообладание. Хотя только еще рассветало, Фернанда не зажгла лампочки, даже не открыла ставен. Она только собрала в пучок волосы и закрепила их шпильками; затем, не надевая корсета, закуталась в широкий пеньюар из белой фланели и сунула ноги в белые бархатные туфли. После этого она спустилась вниз, как делала это в те дни, когда хотела рано утром отдать распоряжение, о котором вспомнила ночью.

Горничные еще не вставали, воспользовавшись отсутствием хозяина и думая, что хозяйка поднимется поздно. Фернанда г необычайным самообладанием пересекла кабинет мужа и вступила в узкую и короткую галерею, соединявшую кабинет с той частью заводских помещений, где работал административный персонал. Служащие являлись только к восьми часам; уборщик, в обязанности которого входило подметать помещение. беседовал снаружи, на дороге, со сторожем, мирно курившим трубку. Фернанда прошла незамеченная через двор и вошла в пудлинговый цех. Спокойная уверенность не обманула ее, обстоятельства благоприятствовали ей: ночная смена только что ушла, дневная еще не приходила. В довершение удачи в цехе находился один Рагю: он всю ночь работал, как одержимый, и замешкался, а теперь должен был еще переодеться перед тем, как идти домой.

Фернанда знала дорогу в пудлинговый цех, хотя сама никогда еще не вступала в это мрачное царство угля и железа. Эта низменная грязь внушала ей глубокое отвращение. Она почувствовала себя неловко, когда ей, в белом пеньюаре и белых туфлях, пришлось вступить в огромную черную дыру цеха пудлинговых печей. Утренние лучи едва проникали в царивший там сумрак; только две зажженные печи прорезывали летучий дым огненными полосами. Молодая женщина не знала, куда ей ступить: всюду были грязные лужи, черная угольная пыль, бруски железа. Она задыхалась от запаха газа и человеческих испарений. Все же Фернанда вошла; она тотчас же увидела в обширном пустом цехе Рагю, он направлялся к дощатому бараку, в котором рабочие вешали свою одежду. Охваченный бешеной жаждой уничтожения и стремлением забыться, мастер всю ночь месил расплавленную сталь, без устали орудуя кочергой, как саблей, рассекающей людей. Весь в поту, он только что снял кожаный фартук; на нем была лишь рубашка и рабочая блуза; перед тем как вновь надеть городское платье, он допивал четвертый литр вина, превышая свою обычную ночную порцию; Рагю пил прямо из горлышка, опьяненный вином, пламенем и неутихающей яростью. Вдруг из глубины барака он увидел в смрадном сумраке цеха белую женскую фигуру; удивленный, он сделал несколько шагов вперед, чтобы разглядеть, кто это.

Увидев, что Рагю стоит с бутылкой в руке, допивая остатки вина, Фернанда остановилась; ей стало еще более неловко. Рагю был полуголый, сквозь его распахнувшуюся рубашку видна была грудь, руки были обнажены выше локтей; его белая, тонкая, ослепительная кожа, какая часто бывает у людей с рыжими волосами, составляла резкий контраст его багровому, уже опаленному лицу. Фернанда решила дать Рагю время переодеться и затем уже подойти к нему. Но он сам направился к ней навстречу, и ей пришлось немедленно приступить к делу.

— Это я, Рагю; я хотела попросить вас кое о чем, и так как я знала, что вы здесь…

Изумленный Рагю глядел на Фернанду, разинув рот. Тут только молодая женщина поняла все неприличие своего поступка, но она решила махнуть на это рукой и, ничего не объясняя, приступила прямо к цели.

— Я хотела спросить у вас, не отпустите ли вы свою жену на несколько дней ко мне. У меня есть кое-какая работа, и я вспомнила о Жозине.

Рагю забыл и думать о странном посещении Фернанды. Волна слепого гнева хлынула ему в голову.

— Мою жену? Вам нужна моя жена? Черт подери! Берите ее себе на здоровье и не присылайте назад, пусть хоть сдохнет!

Фернанда ожидала этой вспышки. Она изобразила на своем лице удивление, сострадание, соболезнующее огорчение.

— Так ваши отношения с женой не улучшились? А я думала, что вы простили ей во имя того бедного ребенка, который должен появиться на свет.

— Простить? — взревел Рагю, как под ударом хлыста. — Простить эту потаскуху за то, что она нагуляла себе ребенка? Значит потаскуха гуляй себе, а я здесь работай до седьмого пота?

— Конечно, ваша жена поступила легкомысленно; впрочем, она так молода, так красива, в ее годы так естественно любить удовольствия и позволять лишнее изящным господам, которые ее обхаживают!

Рагю закрыл глаза, словно пытаясь отогнать мучительное видение, которое вызвали слова Фернанды.

— Я ей покажу изящных господ! — глухо прорычал он, теряя голову. — И вы хотите, сударыня, чтобы я простил ей, чтобы я кормил ее щенка, которого она нагуляла себе, как паршивая сука?

Фернанда притворилась крайне удивленной; с видом совершенного простодушия она обронила роковое слово:

— Но мне говорили другое. Я слыхала, что вопрос о ребенке улажен. Разве отец не возьмет его к себе и не позаботится о нем?

— Какой еще отец?

— Ну, директор Крешри, господин Лука; одним словом, отец.

— Что?

Рагю тупо смотрел на Фернанду, не понимая; его потное, пылающее лицо вплотную приблизилось к — этому изящному женскому лицу, к этим цветущим губам, произнесшим столь странные слова.

— Как? Разве это неверно? Вы ничего не знали? Боже мой, какая досада, что я сказала вам об этом! А мне передавали, что вы пришли к соглашению с господином Лукой и оставите у себя Жозину с тем условием, что он возьмет себе ребенка, раз уж он его отец.

Рагю задрожал. В его глазах мелькнуло безумие. Искаженная судорогой нижняя челюсть вплотную придвинулась к лицу Фернанды. Теперь он утратил всякое почтение к молодой женщине: здесь были только самец и самка.

— Что это ты плетешь, а? Что ты мне тут рассказываешь? Ты хочешь вбить мне в голову, что этот господин Лука спал с моей женой; возможно, даже наверно так, теперь все понятно, все разъясняется. Не бойся, твой господин Лука получит по заслугам, уж это я беру на себя… Но ты-то? Ты-то зачем пришла? Зачем ты заварила всю эту кашу?

Рагю дышал в лицо Фернанде с таким бешенством, что она испугалась; она почувствовала, что хозяином положения становится он, что вся ее вкрадчивая женская ловкость бессильна перед этим сорвавшимся с цепи зверем. Она попыталась отступить.

— Вы теряете голову, Рагю! Когда успокоитесь, приходите, если угодно, мы побеседуем.

Рагю одним прыжком преградил ей дорогу.

— Ну, нет! Послушай-ка теперь меня…

Испуганная Фернанда не заметила, что ее пеньюар распахнулся; Рагю видел часть ее нежной, как шелк, груди. А главное, он чувствовал, что молодая женщина обнажена, что она без корсета, без юбки, что на ней только этот легкий пеньюар, который он мог сорвать одним движением своих грубых рук. От Фернанды веяло благоуханной истомой постели, и так странен был ее приход, появление этого белого женского тела в черном аду цеха, освещенном красными огненными языками, что Рагю окончательно потерял голову.

— Послушай, ты сама сказала, что изящные господа волочатся за нашими женами и делают им детей… А ведь тогда по справедливости мы должны платить им той же монетой и приняться за их жен?

Фернанда поняла. Рагю толкал ее к дощатому бараку, к этой мерзкой темной раздевалке, где была брошена в углу куча тряпья. Тут молодая женщина, в свою очередь, потеряла самообладание: полная ужаса и отвращения, чувствуя приближение чудовищных объятий, она стала отбиваться от Рагю.

— Оставьте меня, я закричу!

— Ну, положим, не закричишь, не захочешь сзывать народ. Самой хуже будет.

Выпятив вперед нижнюю челюсть, Рагю продолжал грубо толкать Фернанду в барак, ощупывая ее своими жесткими руками. От его светлой кожи, которую она видела сквозь распахнутую рубашку, исходил запах дикого зверя. Бешеная ночная работа, пот, которым он обливался, сожженная печью, пылающая в его жилах кровь — все это наполняло Рагю лихорадочным, неистовым желанием. И молодая женщина, опаленная этим чудовищным пламенем, чувствовала, что слабеет, уступает, покоряется, уже не решаясь звать на помощь.

— Клянусь вам, я закричу, если вы меня не отпустите!

Но Рагю, сжав зубы, молчал; охватившее его бешенство и жажда крови нашли себе выход в этом насилии. Последним толчком он повалил Фернанду в углу барака на наваленное там старое, омерзительное тряпье. Он сорвал с нее пеньюар, разодрал рубашку; обнаженная, она яростно царапала его, а он давил ее своей тяжестью, стараясь лишить всякой возможности двигаться. Мрачное бешенство овладело теперь и Фернандой; она боролась молча, как хищный зверь, вырывая у Рагю волосы, кусая его в грудь, стараясь ударить в живот и изувечить.

— Потаскухи, потаскухи, все потаскухи! — глухо рычал Рагю.

Вдруг Фернанда перестала отбиваться. Волна жуткого наслаждения поднялась в ней, опьянила ее, затопила ее волю, отдала ее, дрожащую, безвольную, обезумевшую, в руки Рагю. И это жуткое наслаждение было рождено самой глубиной падения Фернанды, омерзительным ложем, мрачным, зловонным помещением, бешеным зверем с потной кожей, с сожженной кровью, с терпким запахом хищного животного — словом, всей мрачной, опрокинувшейся на нее тяжестью «Бездны», этого пожирающего жизни чудовища, чьи пылавшие во тьме очи кружили молодой женщине голову призраком ада. Извращенная искательница ощущений, не избалованная ни своим мужем, ни любовником-щеголем, коснулась на этот раз самой глубины сладострастия. И она перестала сопротивляться, она вернула пьяному зверю его объятие в неслыханном спазме, вырвавшем у нее крик исступленного наслаждения, как у самки, которую в глубине леса вспарывает самец.

Рагю тотчас же поднялся на ноги. Он стал торопливо одеваться, ворча, кружась по бараку, словно кабан в берлоге. Его куртка оказалась под Фернандой; он пнул молодую женщину ногой, как мешавшую ему вещь. Потом еще два раза толкнул ее: видимо, он что-то искал. При этом он бормотал:

— Шкура! Шкура! Шкура!

Одевшись, он наконец нашел то, что искал. То был нож, который выскользнул у него из кармана и лежал под ногою женщины. Рагю схватил его и убежал, глухо прорычав на прощание:

— Теперь посчитаемся с другим!

Фернанда, судорожно закрыв лицо руками, осталась лежать среди тряпья, обессиленная, полубесчувственная, потрясенная силой испытанных ею ощущений. Через минуту она с трудом поднялась на ноги, подобрала волосы, запахнулась, как могла, в свой разорванный пеньюар и направилась в обратный путь, скользя вдоль строений, быстро пробегая через пустые помещения. Ей удивительно повезло: она никого не встретила. Очутившись наконец в своей комнате, она почувствовала, что спасена. Но что делать с разорванной, омерзительно загрязненной одеждой? Белые бархатные туфли почернели от грязи, белый пеньюар был замаран маслом и углем, на разорванной рубашке виднелись гнусные следы. Молодая женщина, страшась, что кто-либо может увидеть эту одежду, сделала из нее сверток и спрятала под шкаф с тем, чтобы впоследствии сжечь, как сжигает убийца свою одежду, перепачканную кровью. Надев чистую рубашку, она снова улеглась в постель; она не могла стоять на ногах, ей хотелось заснуть, чтобы избавиться от воспоминания о необычайных ощущениях, пережитых ею. Но хотя она и сменила рубашку, звериный запах Рагю остался на ее коже, в ее волосах затаилось его бешеное дыхание, опьянившее ее. И она снова и снова переживала это опьянение, это жуткое сладострастие, дышала этим запахом зверя, который, казалось, пропитал все ее тело и въелся ей под кожу. Сон бежал от нее; она недвижно лежала на спине, укутавшись в одеяло, закрыв глаза, сжимая обнаженные руки под обнаженным животом, отдаваясь исступленному, потрясавшему ее воспоминанию, горя жаждой вновь изведать дотоле неведомое и страшное наслаждение, которым она никак не могла пресытиться. Часы шли, молодая женщина не двигалась, отдаваясь головокружительно-сладкому, жуткому забытью.

Пробило десять часов; горничная Фелиси решилась наконец постучать и войти в комнату; она была удивлена, что барыня до сих пор не позвонила ей; кроме того, Фелиси горела желанием сообщить своей хозяйке необыкновенную новость, взбудоражившую весь квартал.

— Вы не больны, сударыня?

Ответа не было; выждав несколько мгновений, горничная направилась к окну, желая, как всегда, открыть ставни. Но из глубины комнаты донеслось несколько еле слышных слов. Фелиси остановилась.

— Вы хотите еще отдохнуть, сударыня?

Ответа вновь не последовало. Фелиси решилась все-таки сообщить барыне новость.

— Вы еще не знаете, сударыня?

Глубокое трепетное молчание наполняло сумрак комнаты. В том углу, где смутно виднелась кровать, слышалось лишь легкое дыхание — дыхание пламенной, полнокровной жизни, притаившейся под душной тяжестью одеял.

— Так вот, сударыня, один из рабочих «Бездны», тот самый Рагю, вы знаете, только что убил ударом ножа господина Луку, начальника Крешри.

Фернанду будто подбросило пружиной, она села среди развороченной постели, бледная, с обнаженной грудью и распущенными волосами.

— А! — сказала она просто.

— Да, сударыня, он вонзил ему сзади нож в спину. Говорят, будто это из-за Жозины. Какой ужас!

Фернанда, еле видимая в сумраке, не шевелилась. Ее неподвижный взор был затерян вдали, будто созерцал что-то невидимое, грудь судорожно приподнялась, все тело напряглось в спазме наслаждения.

— Хорошо, — сказала она наконец. — Не мешайте мне спать. Горничная вышла, неслышно притворив за собой дверь.

Фернанда вновь упала на свою развороченную постель, повернулась на бок, лицом к стене, и снова застыла в неподвижности. Теперь к запаху хищного зверя, который овевал ее, примешался жгучий привкус крови; чудовищное возбуждение, вызванное вестью об убийстве, слилось с чувством сладострастия. Это ощущение было настолько сильно и остро, оно, как железное лезвие, так глубоко проникло в тайники ее души, что молодой женщине показалось, будто она умирает. То было незабываемое, неповторимое сочетание счастья, ужаса и торжества, которое привело все ее существо в бешеное возбуждение. Нервы Фернанды напряглись до предела; долгие часы она лежала лицом к стене в сумраке пылающей постели, отдаваясь этим ощущениям, вновь и вновь переживая жуткое, отталкивающее наслаждение, отказываясь вернуться к банальности повседневной жизни.

Удар ножа поразил Луку бледным зимним утром. Около девяти часов он, по обыкновению, совершал утренний обход школы, который доставлял ему такую радость; Рагю сторожил его, спрятавшись в зарослях бересклета, он бросился на Луку и вонзил ему нож между плеч, когда молодой инженер, стоя на пороге, шутил со школьницами, выбежавшими ему навстречу. Лука испустил громкий крик и упал; убийца бросился бежать в сторону Блезских гор и вскоре исчез на горном склоне, среди скал и кустарников. Сэрэтты не было: она находилась на молочной ферме, в другом конце парка. Девочки в ужасе разбежались, зовя на помощь, крича, что Рагю убил господина Луку. Прошло несколько минут, прежде чем их крики были услышаны заводскими рабочими; они подняли Луку, потерявшего сознание. Из раны уже вытекла лужа крови; ступени лестницы, которая вела в правое крыло Общественного дома, где находилась школа, были омыты кровью, словно освящены ею. Никому не пришло в голову преследовать стремительно убегавшего Рагю. Рабочие хотели было положить Луку в соседнем зале, но он, очнувшись, слабо проговорил:

— Нет, нет, друзья, домой…

Пришлось исполнить желание Луки и перенести его на носилках во флигель, где он жил. С трудом уложили его наконец на кровать. Боль была так сильна, что раненый снова лишился чувств.

В эту минуту подоспела Сэрэтта. Девочки догадались сбегать за ним на молочную ферму; один из рабочих поспешил в Боклер за доктором Новаром. Когда Сэрэтта, войдя в комнату, увидела распростертого на кровати Луку, бледного, залитого кровью, она подумала, что он умер; она упала перед кроватью на колени, охваченная такой душевной болью, что уже не в силах была скрывать тайну своей любви. Сэрэтта взяла в свои руки одну из бессильно упавших рук Луки и целовала ее и плакала, изливая в несвязных словах всю подавленную, скрытую в глубине ее души страсть. Она называла Луку своей единственной любовью, своим единственным благом. Теряя его, она теряет свое сердце, она больше никого не полюбит, она не сможет жить. В отчаянии Сэрэтта не заметила, как Лука, весь залитый ее слезами, пришел в себя и теперь с бесконечной нежностью и с бесконечной грустью прислушивался к ее словам.

Потом тихим, как дыхание, голосом он прошептал:

— Вы любите меня? О, бедная, бедная Сэрэтта!

Но Сэрэтта пришла в такой восторг, неожиданно поняв, что он еще жив, что не пожалела о своем признании; напротив, она даже обрадовалась при мысли, что ей уже не придется ему лгать. Девушка знала, что любовь ее так сильна, что она никогда не причинит Луке ни малейшего огорчения.

— Да, я люблю вас, Лука, но разве во мне дело? Вы живы, и этого мне довольно, я не ревную к вашему счастью… Живите, живите, Лука, я буду вашей служанкой.

В эту трагическую минуту, перед лицом смерти, казавшейся ему неизбежной, при виде этой безмолвной и беспредельной любви, окутывавшей его, сопровождавшей его, как ангел-хранитель, Лука почувствовал глубокую и скорбную нежность.

— Бедная, бедная Сэрэтта! Мой чудесный и несчастливый друг, — снова прошептал он слабеющим голосом.

Дверь открылась, и вошел крайне взволнованный доктор Новар. С помощью Сэрэтты, которая, как он знал, была хорошей сиделкой, врач тотчас же принялся исследовать рану Луки. Наступило глубокое молчание, миг невыразимой тревоги. Но ее тут же сменила неожиданная радостная надежда. Нож встретил лопатку и отклонился в сторону; ткани были разорваны, но важные для жизни органы остались невредимы. Однако рана все же была ужасная, по-видимому, сломалась кость, и это грозило осложнениями. Правда, пока не было оснований опасаться за жизнь Луки, однако выздоровление, несомненно, должно было затянуться надолго. Но какая радость знать, что раненый останется в живых!

Лука, слабо улыбаясь, не отнимал своей руки у Сэрэтты. — А наш добрый Жордан знает о случившемся? — спросил он.

— Нет, он еще ничего не знает, он третий день безвыходно сидит в своей лаборатории. Но я приведу его сюда… Ах, мой друг, в каком я восторге от радостной вести, которую нам сообщил доктор!

Сэрэтта, полная счастья, все еще держала руку Луки в своей руке, когда дверь снова отворилась. На этот раз вошла Жозина. Она только что узнала об убийстве и прибежала, потрясенная, обезумевшая. Значит, случилось то, чего она боялась. Какой-то негодяй выдал ее драгоценную тайну, и Рагю убил Луку, ее мужа, отца ее ребенка. Отныне жизнь ее кончена, ей больше нечего скрывать, она умрет у постели Луки, у себя дома.

Лука вскрикнул, увидев Жозину. Он поспешно выпустил руку Сэрэтты и нечеловеческим усилием попытался приподняться.

— А, Жозина, это ты! Ты возвращаешься ко мне.

Жозина, шатаясь, тяжелой походкой беременной женщины, которая вот-вот родит, приблизилась и припала к кровати. Лука угадал ее смертельную тревогу и успокоил ее.

— Ты возвращаешься ко мне с нашим дорогим ребенком, Жозина; не приходи в отчаяние, я останусь в живых — доктор ручается в этом, — я буду жить для вас обоих.

У молодой женщины вырвался глубокий вздох: жизнь как будто снова вернулась к ней. Господи! Неужели осуществляется ее непоколебимая надежда, то, чего она ожидала от жизни — от жизни, которая кажется такой жестокой и все же свершает то, что от нее ждут? Лука останется в живых, этот злодейский удар ножа навеки соединил друг с другом их, уже связанных нерасторжимым союзом.

— Да, да, я возвращаюсь к тебе, Лука, мы оба возвращаемся к тебе, и теперь кончено: больше мы никогда не расстанемся, нам нечего больше скрывать… Вспомни: ведь я обещала тебе вернуться в тот день, когда у тебя будет нужда во мне, когда я стану для тебя уже не помехой, а опорой, обещала вернуться с нашим дорогим ребенком, который свяжет нас обоих новыми узами и вольет в нас новую силу… Все другие узы распались, отныне я твоя жена перед всем миром, мое место здесь, у твоего изголовья.

Следы радостного волнения показались на глазах Луки.

— Милая, милая Жозина! Любовь и счастье входят сюда с тобой.

Но тут Лука вдруг вспомнил о Сэрэтте. Он поднял на нее глаза; Сэрэтта стояла по другую сторону кровати, выпрямившись, слегка побледнев, но с улыбкой на лице. Лука нежно улыбнулся ей.

— Моя добрая Сэрэтта, мне пришлось скрыть от вас эти обстоятельства.

Сэрэтта слегка вздрогнула.

— О, я знала, — ответила она просто. — Я видела, как Жозина вышла от вас однажды утром.

— Как! Вы знали?

Лука все понял; бесконечное сострадание, удивление, преклонение наполнили его душу. Самоотверженная, беспредельная любовь Сэрэтты, которая приносила ему в дар всю свою жизнь, трогала и восхищала его, как подвиг, полный чистейшего героизма. Тихо, почти на ухо, Сэрэтта добавила:

— Не сомневайтесь, Лука, я все знала, и я останусь лишь преданным и братски любящим вас другом.

— Ах, Сэрэтта! — повторил еле слышно Лука. — Ах, мой чудесный и несчастливый друг!

Видя изнеможение раненого, доктор Новар вмешался и строго запретил ему разговаривать. Добрейший доктор был чрезвычайно доволен всем тем, что ему только что довелось услышать. У раненого будет сестра и будет жена, чтобы ухаживать за ним, — вот и прекрасно; но нужно быть благоразумным и не волноваться, а то может начаться жар. Лука обещал быть благоразумным; он уже не пытался разговаривать, а только бросал нежные взгляды на Жозину и Сэрэтту, стоявших, как два ангела, по обе стороны его ложа.

Наступило долгое молчание. Кровь апостола пролилась, их Голгофы должна была родиться победа. Обе женщины нежно хлопотали вокруг раненого; он открыл глаза и поблагодарил их. Потом заснул, прошептав:

— Наконец-то пришла любовь, теперь мы победим.