"Добыча" - читать интересную книгу автора (Золя Эмиль)

VI

В четверг на четвертой неделе поста у Саккаров состоялся костюмированный бал. Гвоздем вечера было представление: «Любовные похождения прекрасного Нарцисса и нимфы Эхо», поэма в трех картинах; в ней участвовали дамы — приятельницы Рене. Автор поэмы, г-н Юпель де ла Ну, больше месяца то и дело путешествовал из своей префектуры в особняк парка Монсо, где присутствовал на репетициях и совещаниях по поводу костюмов. Сначала он хотел написать свое произведение в стихах, но затем решил поставить живые картины, считая, что это благороднее и ближе к красотам античного мира.

Дамы потеряли сон; некоторые из них чуть не по три раза меняли рисунок костюмов. Происходили бесконечные совещания под председательством префекта. Долго обсуждался вопрос, кто должен изображать Нарцисса — мужчина или женщина? Наконец, по настоянию Рене, решили поручить эту роль Максиму; но он был единственный мужчина, участвовавший в представлении, и то г-жа Лоуренс говорила, что никогда бы не дала своего согласия, «если бы милый Максим не был так похож на настоящую девочку». Рене изображала нимфу Эхо. Вопрос о костюмах оказался гораздо более сложным. Максим очень помог префекту, изнемогавшему в спорах с девятью женщинами: их нелепые фантазии грозили серьезно нарушить чистоту линий его произведения. Послушайся он, его Олимп нарядился бы в напудренные парики. Г-жа д'Эспане непременно хотела надеть платье со шлейфом, чтобы скрыть слишком полные ноги, а г-жа Гафнер мечтала облачиться в звериную шкуру. Г-н Юпель де ла Ну энергично протестовал, он даже вышел однажды из себя и очень убежденно объявил, что отказался от стихов для того, чтобы создать поэму из «искусно подобранных тканей и прекраснейших поз».

— Ансамбль, — повторял он при каждом новом требовании, — не забывайте про ансамбль… Я не могу пожертвовать целостным произведением ради ваших воланов.

Совещания происходили в желтой гостиной. Целые дни дамы проводили за обсуждением фасона какой-нибудь юбки. Несколько раз приглашали Вормса. Наконец все было решено, костюмы выбраны, позы разучены, и г-н Юпель де ла Ну выразил полное удовлетворение.

Комедия выборов Марейля в Законодательный корпус доставила ему меньше хлопот.

«Любовные похождения Нарцисса и нимфы Эхо» предполагалось начать в одиннадцать часов. В половине одиннадцатого большая гостиная была полна приглашенных; после живых картин должен был открыться костюмированный бал; дамы уселись в креслах, уставленных полукругом перед импровизированной сценой — эстрадой, скрытой двумя широкими портьерами из красного бархата с золотой бахромой, скользившими на металлических прутьях. Позади стояли или ходили взад и вперед мужчины. В десять часов обойщики вбили последний гвоздь. Эстрада возвышалась в конце гостиной, занимая целый угол этой длинной галереи. Вход на сцену был из курительной, превращенной в артистическую. Кроме того, в распоряжении дам было несколько комнат нижнего этажа, где целая армия горничных подготовляла костюмы для разных картин.

Пробило половина двенадцатого, а занавес еще не раздвигался. Громкий гул наполнял гостиную. Ряды кресел представляли собой самое необычайное смешение маркиз, владетельных дам, молочниц, испанок, пастушек, султанш; а рядом с переливами светлых тканей и бриллиантов, сверкавших обнаженных плеч большим темным пятном выделялась плотная масса черных фраков. Только дамы были костюмированы. В гостиной становилось жарко. Три люстры заливали светом позолоту.

Наконец из оставленного с левой стороны эстрады прохода выскочил Юпель де ла Ну. Он с восьми часов вечера помогал дамам одеваться. На левом рукаве его фрака остался белый след от трех пальцев маленькой женской ручки, прикоснувшейся к нему после того, как она брала из коробки пудру. Но префект мало заботился о своем туалете! Он таращил глаза, лицо его слегка побледнело и припухло; казалось, он никого не видел. Подойдя к Саккару, стоявшему в группе сановных гостей, он сказал вполголоса:

— Черт возьми! ваша жена потеряла свой пояс из листьев… Что теперь делать!

Префект ругался, готов был кого-нибудь прибить. Затем, не дожидаясь ответа, ни на кого не глядя, он повернулся, нырнул под занавес и исчез. Дамы улыбнулись странному появлению этого господина.

Группа мужчин, среди которых находился Саккар, столпилась позади кресел. Из рядов выдвинули кресло для барона Гуро: последнее время у него отекали ноги. Тут были г-н Тутен-Ларош, назначенный императором в сенат, г-н де Марейль, чье вторичное избрание палата утвердила, Мишлен, недавно награжденный орденом, а немного поодаль стояли Миньон и Шарье — один с крупным бриллиантом в булавке галстука, а другой с еще более крупным бриллиантом в перстне. Мужчины беседовали. Саккар на мгновение отошел от них и обменялся вполголоса несколькими словами со своей сестрой; Сидония только что вошла и села рядом с Луизой де Марейль и г-жой Мишлен. Сидония была в костюме волшебницы, Луиза — в костюме пажа, придававшем ей совсем мальчишеский, задорный вид, а г-жа Мишлен, одетая восточной танцовщицей, томно улыбалась под фатой, расшитой золотыми нитями.

— Узнала что-нибудь? — тихо спросил сестру Саккар.

— Нет, пока ничего, — ответила Сидония. — Но «дружок», должно быть, здесь… Будь покоен, я их сегодня накрою.

— Сейчас же сообщи мне, слышишь?

И, оборачиваясь то направо, то налево, Саккар рассыпался в комплиментах перед Луизой и г-жой Мишлен, сравнив одну с гурией Магомета, а другую с юным фаворитом Генриха III. Благодаря провансальскому говору вся его юркая, острая фигурка, казалось, пела от восхищения. Когда он вернулся к группе сановников, Марейль отвел его в сторону и заговорил о свадьбе их детей.

— Все остается по-прежнему, брачный контракт будет подписан в следующее воскресенье.

— Прекрасно, — ответил Саккар. — Я думаю даже сегодня вечером объявить о помолвке нашим друзьям, если вы не возражаете… Я только жду брата, министра, он обещал притти.

Новоиспеченный депутат был в восторге. В это время послышался негодующий голос Тутен-Лароша.

— Да, господа, — говорил он Мишлену и подошедшим к ним подрядчикам, — я простодушно дал впутать свое имя в подобное дело.

Заметив приближавшихся Саккара и Марейля, он обратился к ним:

— Я рассказал нашим друзьям печальную историю «Всеобщей компании марокканских портов». Вы слышали, Саккар?

Саккар и глазом не моргнул. Компания, о которой шла речь, провалилась с невероятным скандалом. Несколько не в меру любопытных акционеров захотели узнать, в каком положении находится постройка пресловутых коммерческих портов на Средиземноморском побережье; судебное следствие обнаружило, что марокканские порты существуют только на планах инженеров, весьма красивых планах, висевших на стенах конторы компании. И тогда Тутен-Ларош стал кричать громче всех акционеров, возмущался, требовал, чтобы с его имени сняли позорное пятно. Он столько шумел, что правительство, желая успокоить и восстановить перед общественным мнением честь столь полезного человека, решило послать его в сенат. Таким-то образом он выудил вожделенное сенаторское кресло в темной афере, которая чуть было не привела его на скамью подсудимых.

— Стоит ли думать о таких пустяках, — возразил Саккар. — Достаточно сослаться на великое предприятие, созданное вами: «Винодельческий кредит» победоносно выходил из всяких кризисов.

— Да, — пробормотал Марейль, — это самый лучший ответ.

Действительно, «Винодельческий кредит» только недавно выпутался из больших, тщательно скрывавшихся затруднений. Один из министров, питавший нежность к этому финансовому учреждению, державшему в своих руках весь Париж, предпринял биржевую операцию, невероятно вздув акции, и этим великолепнейшим образом воспользовался Тутен-Ларош. Ничто так не льстило его тщеславию, как похвалы преуспеянию «Винодельческого кредита». Обычно он сам напрашивался на них. Поблагодарив взглядом Марейля, он наклонился к барону Гуро и, фамильярно облокотившись на спинку его кресла, спросил:

— Вам удобно? Не жарко?

Барон в ответ что-то буркнул.

— Сдает бедняга, с каждым днем сдает, — добавил Тутен-Ларош вполголоса, обращаясь к собеседникам. Г-н Мишлен улыбался и умиленно опускал от времени до времени ресницы, любуясь своей красной ленточкой. Миньон и Шарье грузно стояли на своих огромных ногах; оба они, казалось, чувствовали себя гораздо непринужденнее в черных фраках с тех пор, как стали носить бриллианты.

Время приближалось к полуночи, общество начинало терять терпение; никто не позволил себе ворчать, только взмахи вееров стали нервнее и шум разговоров усилился.

Наконец г-н Юпель де ла Ну появился вновь. Он просунул было плечо в щель между драпировками занавеса, но вдруг заметил г-жу д'Эспане, которая, наконец, поднялась на эстраду; дамы, занявшие уже места для первой картины, только ее и ждали. Префект повернулся спиной к зрителям и заговорил с маркизой, скрытой занавесом. Посылая ей воздушные поцелуи, он сказал вполголоса:

— Поздравляю, маркиза, у вас обворожительный костюм.

— А тот, что под ним, еще лучше! — вызывающе возразила молодая женщина, расхохотавшись ему прямо в лицо, настолько был смешон префект, запутавшийся в драпировках.

Смелость ее шутки на миг озадачила галантного г-на Юпель де ла Ну; но он тут же спохватился и, вникнув в смысл сказанного, оценил остроумие маркизы и повторил с восхищением:

— Прелестно! Прелестно!

Опустив край занавеса, он присоединился к группе мужчин, желая насладиться своим произведением. Растерянность его, когда он искал лиственный пояс нимфы Эхо, прошла. Теперь он сиял, отдувался, отирал пот. На фраке все еще оставался след от белой ручки, а большой палец перчатки на правой руке префекта был вымазан красным, — очевидно, он попал пальцем в банку с румянами. Он улыбался, обмахивался платком, бормотал:

— Она обворожительна, прелестна, изумительна.

— Кто это? — спросил Саккар.

— Маркиза. Вообразите, она только что сказала мне…

Он повторил слова маркизы. Их нашли необычайно удачными. Мужчины передавали эти слова друг другу. Даже сам почтенный г-н Гафнер не удержался от одобрения. Между тем раздались звуки вальса, исполнявшегося на невидимом фортепиано. Тогда наступила тишина. Вальс переливался в бесконечных, капризных пассажах, среди которых выделялась нежная музыкальная фраза; она то повторялась, то исчезала в соловьиных трелях, затем вступали более глухие голоса в замедленном темпе. В музыке было много страстной неги.

Дамы, склонив головки, улыбались. А у префекта от музыки, напротив, сразу пропало веселое настроение. Он с опаской посматривал на красный бархатный занавес, укоряя себя за то, что не поставил маркизу д'Эспане в позу сам, как других.

Занавес медленно раздвинулся, снова раздались чуть приглушенные, страстные звуки вальса. По залу пробежал шепот. Дамы наклонялись вперед, мужчины вытягивали шеи; восхищение выражалось то слишком громко вырвавшимся словом, то невольным вздохом, то сдавленным смехом. Это продолжалось добрых пять минут; люстры сияли.

Г-н Юпель де ла Ну успокоился и блаженно улыбался. Он не устоял перед искушением повторить окружавшим его лицам то, что твердил целый месяц:

— Я хотел написать поэму в стихах… но в пластических линиях больше благородства, не правда ли?

Пока раздавалась, то уносясь вдаль, то возвращаясь, вкрадчивая мелодия вальса, префект давал пояснения. Подошли Миньон и Шарье и стали внимательно слушать.

— Вы ведь знаете сюжет? Красавец Нарцисс, сын реки Кефиса и нимфы Лейриопы, отверг любовь нимфы Эхо… Эхо была в свите Юноны, которую она развлекала своими речами, когда Юпитер разгуливал по земле… Как вам известно, Эхо — дочь Воздуха и Земли.

Он весь млел, передавая поэтический миф.

— Я позволил себе дать волю воображению… — продолжал он более интимным тоном. — Нимфа Эхо приводит красавца Нарцисса к Венере в морской грот, чтобы богиня воспламенила его сердце. Но богиня бессильна. Юноша остается холодным.

Пояснения оказались не лишними, так как мало кто из зрителей понял точный смысл живой картины. Когда префект назвал вполголоса действующих лиц, публика оживилась; Миньон и Шарье удивленно таращили глаза: они ничего не поняли.

На сцене между красными бархатными занавесями находилось углубление грота. Декорация была из шелка; он лежал крупными ломаными складками, изображавшими извилины скал, и был разрисован ракушками, рыбами, морскими водорослями. Пол возвышался в виде холма, покрытого таким же красным шелком; на нем декоратор изобразил мелкий песок, усеянный жемчугом и серебряными блестками. Это было убежище богини. На вершине холма стояла Венера — г-жа Лоуренс; несколько полная фигура молодой женщины в розовом трико была преисполнена достоинства олимпийской герцогини; в ее понимании роли Венера была царицей любви с огромными, строгими и пожирающими глазами. Из-за ее спины выглядывала лукавая головка, крылышки и колчан Купидона, миловидный облик которого освещала улыбка воплощавшей его г-жи Даст.

По одну сторону холма три грации — г-жа де Ганд, г-жа Тессьер и г-жа де Мейнгольд — в одеяниях из газа улыбались друг другу, обнявшись, как в скульптурной группе Прадье[6]; а но другую его сторону маркиза д'Эспане и г-жа Гафнер, окутанные волною кружев, стояли, обняв друг друга за талию и смешав свои волосы; несколько рискованный колорит придавали живой картине намеки на Лесбос. Г-н Юпель де ла Ну, понизив голос, объяснил только мужчинам, что хотел подчеркнуть этим могущество Венеры. Графиня Ванская, изображавшая Сладострастие, возлежала у подножья холма в изнеможении, полузакрыв томные глаза; ее черные волосы были распущены, а сквозь тунику с огненными полосами просвечивало местами смуглое тело. Вся гамма красок, от белоснежного покрывала Венеры до темно-красной туники Сладострастия, отличалась мягкостью оттенков, переходя в розовый, почти телесный цвет. Освещенные лучом электрического света, искусно направленным на сцену из зимнего сада, легкие, прозрачные ткани, кружева и газ настолько сливались с плечами и трико, что вся эта розоватая белизна, казалось, оживала, и зрители невольно задавались вопросом: не вышли ли эти дамы на сцену обнаженными, стремясь создать подлинно пластические образы. Это был апофеоз. Сама же драма происходила на переднем плане сцены.

Налево Рене, нимфа Эхо, простирала руки к великой богине, с мольбой повернув голову в сторону Нарцисса и как бы приглашая его взглянуть на Венеру, которая одним своим обликом зажигает пылкой страстью сердца; но Нарцисс, стоявший справа, отказывался жестом — он закрывал рукой глаза, оставаясь холодным, как лед. Костюмы этих двух персонажей стоили огромного труда г-ну Юпель де ла Ну; его воображение немала поработало над ними. Нарцисс, блуждающий по лесам полубог, был одет сказочным охотником: на нем было светло-зеленое трико, короткая, облегающая фигуру куртка, дубовая ветка в волосах. Платье нимфы Эхо являлось целой аллегорией: оно вызывало представление о высоких деревьях и горах, о тех гулких местах, где перекликаются голоса Воздуха и Земли. Белая атласная юбка изображала скалу, пояс из листьев напоминал о лесной чаще, волны голубого лаза на корсаже — о лазури небес. Группы были неподвижны, точно изваяния, в ослепительно ярком луче звучала чувственная нота Олимпа, а фортепиано продолжало свою жалобную песнь о всепоглощающей любви, прерываемую глубокими вздохами.

По общему мнению, Максим был прекрасно сложен; особенной красотой отличалась линия левого бедра, когда он жестом отказывался взглянуть на Венеру. Всяческой похвалы заслужило выражение лица Рене. По удачному определению г-на Юпель де ла Ну, оно воплощало «горечь неутоленного желания». На губах ее блуждала жестокая улыбка, которую она пыталась сделать смиренной, она смотрела на свою добычу с мольбой и подстерегала ее, точно голодная волчица, лишь наполовину спрятавшая зубы. Первая картина прошла хорошо, только легкомысленная Аделина двигалась и с трудом удерживала непреодолимое желание рассмеяться.

Потом занавес закрылся, фортепиано умолкло. Раздались сдержанные аплодисменты, разговоры возобновились. От полуобнаженных фигур на эстраде повеяло дыханием страсти, затаенных желаний, пробежавшим по залу; восхищенных женщин еще больше охватила истома, а мужчины что-то тихо говорили друг другу на ухо и улыбались. То был шепот алькова, недомолвки, принятые в светском обществе, жажда наслаждений, выраженная едва заметным трепетанием губ; в немых взглядах, встречавшихся под тихий гул восторженных похвал, дозволенных хорошим тоном, мелькала грубая дерзость предложенной и принятой мимолетной страсти.

Без конца обсуждались совершенства участниц картин. Их костюмы и плечи приобретали почти одинаковое значение. Когда Миньон и Шарье хотели обратиться с вопросом к г-ну Юпель де ла Ну, они с удивлением заметили, что его нет: он снова исчез за сценой.

— Итак, я вам говорила, моя красавица, — продолжала Сидония прерванный первой картиной разговор, — что получила письмо из Лондона, — знаете, по делу о трех миллиардах… Лицо, которому я поручила навести справки, пишет, что нашлась расписка банкира. Англия будто бы заплатила… Я с утра сама не своя.

Она на самом деле казалась желтее обычного в своем наряде волшебницы, усеянном звездами. Но г-жа Мишлен не слушала ее, и Сидония продолжала, понизив голос:

— Не может быть, чтобы Англия заплатила. Видно, придется самой съездить в Лондон.

— Не правда ли, у Нарцисса был очень красивый костюм? — спросила Луиза г-жу Мишлен.

Г-жа Мишлен улыбнулась, она смотрела на барона Гуро, который совсем приободрился. Сидония, видя, куда направлен взгляд молодой женщины, нагнулась и прошептала ей на ухо, чтобы не слыхала Луиза:

— Ну как, он все выполнил?

— Да, — томно ответила молодая женщина, прелестно играя роль восточной танцовщицы. — Я выбрала лувесьенский дом и получила от его поверенного документы, вводящие во владение… Но мы порвали отношения, я с ним больше не встречаюсь.

У Луизы был особенно тонкий слух в запретных для нее разговорах. Она вызывающе посмотрела на барона и спокойно спросила г-жу Мишлен:

— Вы не находите, что барон ужасен? — а затем, захохотав, добавила: — Вот кому следовало поручить роль Нарцисса. Он был бы восхитителен в зеленом трико.

Венера и этот полный неги уголок Олимпа действительно оживили старого сенатора. В глазах его светилось восхищение, он выражал одобрение Саккару. Среди шума, наполнявшего гостиную, группа сановных господ продолжала беседовать о делах и о политике. Гафнер сообщил, что он назначен председателем жюри по вопросу о возмещении убытков. Разговор перешел на перестройку Парижа, на бульвар принца Евгения, о котором начали серьезно поговаривать. Саккар воспользовался случаем и завел речь об одном своем знакомом домовладельце, чья недвижимость подлежала, по-видимому, отчуждению. Аристид смотрел при этом прямо в лицо своим собеседникам. Барон тихонько кивнул головой. Тутен-Ларош высказал мнение, что нет ничего неприятнее, как лишиться своей собственности; Мишлен подтвердил это и, еще больше скосив глаза, поглядел на свой орден.

— Как бы ни была велика сумма отступных, она все же не вознаградит за убытки, — нравоучительно заключил Марейль, желая сказать приятное Саккару.

Они поняли друг друга. Тут заговорили о своих делах Миньон и Шарье, предполагавшие в скором времени удалиться на свою родину в Лангр, оставив, впрочем, за собой парижскую квартиру. Они у всех вызвали улыбку рассказом о том, что, закончив постройку своего роскошного особняка на бульваре Мальзерб, не устояли против искушения продать его, настолько он показался им красивым. Бриллианты они приобрели себе в утешение. Смех Саккара звучал не совсем чистосердечно: его бывшие компаньоны получили огромные барыши в деле, где Саккар сыграл глупую роль.

Антракт между тем затянулся, и разговоры деловых людей прерывались похвалами красивой груди Венеры и костюму нимфы Эхо.

Прошло полчаса, в зале снова появился Юпель де ла Ну; весь сияя от успеха, он не обращал внимания на возраставший беспорядок своего костюма. По дороге к своему месту он встретил г-на де Мюсси и пожал ему мимоходом руку, потом вернулся и спросил:

— Слыхали остроумный ответ маркизы?

Не дожидаясь ответа, он передал ему слова Аделины; префект все больше и больше восхищался их остроумием, комментировал и считал верхом очаровательной наивности фразу: «А тот, что под ним, еще лучше». Это настоящий крик сердца.

Но де Мюсси не разделял мнения префекта и находил ответ маркизы неприличным. Он получил пост атташе французского посольства в Англии, и министр внушил ему, что там необходимо держать себя чрезвычайно строго. Мюсси отказывался дирижировать котильоном, старался казаться старше своих лет, перестал говорить о любви к Рене и холодно раскланивался с ней при встречах.

Г-н Юпель де ла Ну подошел к группе, собравшейся позади кресла барона; в это время раздались звуки победного марша. Он начинался мощными аккордами, пробегавшими по всей клавиатуре и переходившими в широкую мелодию, в которой порой звенели металлические раскаты. После каждой музыкальной фразы один из голосов подхватывал тему все более громко, оттеняя ударениями ритм. Это было грубо и весело.

— Вот увидите, — тихо говорил Юпель де ла Ну, — я, быть может, позволил себе чересчур большую поэтическую вольность, но думаю, что мой смелый прием удался… Нимфа Эхо, видя, что Венера не имеет власти над Нарциссом, повела его к Плутосу, богу богатства и драгоценных металлов… После искушения сладострастием искушение золотом.

— Изумительно! — ответил отличавшийся сухостью Тутен-Ларош, любезно улыбаясь. — Вы знаток эпохи, господин префект.

Занавес открылся, фортепиано заиграло громче. Представилось ослепительное зрелище. Луч электрического света освещал картину пылающего великолепия, где зритель вначале различил лишь костер, в котором как бы расплавлялись слитки золота и драгоценные камни. Сцена снова представляла грот; но это не было прохладное убежище Венеры, омываемое волной, набегавшей на усеянный жемчугом мелкий песок; этот грот находился в недрах земли, в огненном лоне античного ада, в глубоком руднике с расплавленным металлом — обиталище самого Плутоса. Складки шелка, изображавшие скалу, были изборождены широкими залежами руды, точно жилами старого мира, несущими неисчислимые богатства в вечную жизнь почвы. На земле — смелый анахронизм, допущенный г-ном Юпель де ла Ну — лежали груды золотых монет; одни были разбросаны, другие нагромождены кучами. На вершине этой золотой горы сидела г-жа де Ганд, изображавшая Плутоса в облике женщины с открытой грудью, в платье, вылитом из всех металлов. Вокруг бога группировались стоя, полулежа, слившись в гроздья или расцветая поодиночке, волшебные цветы этого грота, где калифы «Тысячи и одной ночи» рассыпали свои сокровища: г-жа Гафнер изображала Золото, на ней была юбка из тугой блестящей парчи; г-жа д'Эспане — Серебро сияла лунным светом; г-жа де Лоуренс олицетворяла темно-синий Сапфир, а рядом с нею улыбалась г-жа Дастнежно-голубая Бирюза; г-жа Мейнгольд была Изумрудом, г-жа Тессьер — Топазом; графиня Ванская воплотила свою мрачную страстность в образе Коралла: она лежала, подняв отягченные красными украшениями руки, напоминая чудовищный и очаровательный полип с женским телом, проглядывавшим сквозь полураскрытые розовые створки перламутровой раковины. Дамы надели ожерелья, браслеты, целые уборы из драгоценного камня, образ которого воплощали в картине. Большое внимание привлекли оригинальные украшения маркизы д'Эспане и г-жи Гафнер, составленные только из одних золотых и серебряных новеньких монет. Драма по-прежнему происходила на переднем плане; нимфа Эхо продолжала искушать красавца Нарцисса, который снова жестом выражал отказ. Восхищенные взоры зрителей приковывала к себе картина огненных недр земного шара, груды золота, на которых покоились богатства целого мира.

Вторая картина имела еще больше успеха, чем первая. Идея ее показалась всем исключительно удачной. Смелость замысла, эти золотые монеты, этот сверкающий поток, хлынувший из современного денежного сундука и ворвавшийся в уголок греческой мифологии, привел в умиление дам и финансистов. Раздавались восхищенные возгласы, которые сопровождались улыбками, радостным возбуждением: «Сколько монет! Сколько денег!» Несомненно, каждая женщина, каждый мужчина мечтали владеть всем этим богатством.

— Англия заплатила долг, это ваши миллиарды, — насмешливо шепнула Луиза на ухо Сидонии.

Г-жа Мишлен, полуоткрыв рот, с восторженным вожделением откинула свое покрывало восточной танцовщицы и блестящим взглядом ласкала золото. Группа сановников млела. Тутен-Ларош, ухмыляясь, шепнул несколько слов на ухо барону, лицо которого покрылось желтыми пятнами. А менее сдержанные Миньон и Шарье воскликнули с грубоватой наивностью:

— Черт возьми! Тут хватит на то, чтобы разрушить и заново отстроить весь Париж.

Это замечание показалось Саккару очень глубокомысленным, он даже решил про себя, что Миньон и Шарье просто насмехаются над всеми, прикидываясь дурачками. Когда занавес закрылся и триумфальный марш на фортепиано закончился бурными, обгоняющими друг друга аккордами, точно звоном лопаток, сбрасывающих последние груды монет, раздался продолжительный взрыв громких аплодисментов.

Во время второго акта в дверях гостиной показался министр, которого сопровождал его секретарь, г-н де Сафре. Саккар, с нетерпением ожидавший брата, хотел броситься к нему навстречу. Но Ругон знаком попросил его остаться на месте и тихонько подошел к группе мужчин.

Когда задернулся занавес и публика заметила министра, по залу пронесся шепот, зрители оборачивались; министр оспаривал успех «Любовных похождений прекрасного Нарцисса и нимфы Эхо».

— Вы поэт, господин префект, — сказал он, улыбаясь, г-ну Юпель де ла Ну. — Вы, кажется, напечатали когда-то том стихотворений «Павилика»… Я вижу, что административные заботы не истощили вашего воображения.

Г-н Юпель де ла Ну почувствовал в этом комплименте легкую насмешку. Внезапное появление начальства тем более смутило префекта, что, окинув себя быстрым взглядом, чтобы определить, в порядке ли его костюм, он заметил на рукаве оставшийся от прикосновения белой ручки след пудры, который он не осмелился стереть. Префект поклонился и невнятно пробормотал несколько слав.

— Право, — продолжал министр, обращаясь к Тутен-Ларошу, барону Гуро и ко всем находившимся здесь лицам, — все это золото представляло чудеснейшее зрелище… Какие великие дела мы бы совершили, если бы господин Юпель де ла Ну чеканил для нас деньги.

Эти слова в устах министра имели то же значение, что замечание Миньона и Шарье.

Тутен-Ларош и остальные залебезили перед Ругоном, подхватив последнюю фразу и толкуя ее на все лады: империя уже сделала чудеса; благодаря величайшему опыту властей недостатка в золоте не ощущалось; никогда еще положение Франции не было столь блестящим в глазах Европы. В конце концов эти господа дошли до таких пошлостей, что сам министр не выдержал и заговорил о другом. Он слушал их, высоко вскинув голову, с улыбкой, приподнимавшей углы губ; его полная, бледная, тщательно выбритая физиономия выражала благодушное высокомерие.

Саккару хотелось объявить о предстоящей свадьбе Максима и Луизы, и он придумывал, как бы перевести разговор на эту тему. Он старался подчеркнуть фамильярность отношений с министром, а брат добродушно шел ему навстречу, делая вид, будто очень его любит. Ругон на самом деле стоял выше всех этих людей; об этом говорили его ясный взгляд, явное презрение к мелким плутням, широкие плечи, одного движения которых было, казалось, достаточно, чтобы все полетели кувырком. Когда разговор зашел, наконец, о свадьбе, Ругон проявил необычайную любезность, намекнул на то, что давно уже приготовил свадебный подарок: он имел в виду назначение Максима аудитором государственного совета. Министр дважды повторил с добродушнейшим видом:

— Обязательно скажи Максиму, что я хочу быть шафером у него на свадьбе.

Марейль даже покраснел от радости. Саккара поздравляли. Тутен-Ларош предложил быть вторым шафером. Затем заговорили вдруг о разводе. Гафнер рассказал, что один из членов оппозиции имел, как он выразился, «печальное мужество» защищать этот социальный позор. Раздались негодующие возгласы; целомудрие всех этих людей вылилось в прочувствованных фразах. Мишлен нежно улыбался министру, а Миньон и Шарье, к своему удивлению, констатировали, что воротник его фрака потерт.

Все это время г-н Юпель де ла Ну стоял, смущенно опираясь на кресло барона, который обменялся молчаливым рукопожатием с министром. Поэт не решался покинуть свое место. Необъяснимое чувство, страх показаться смешным, потерять расположение начальства удерживали его, несмотря на страстное желание пойти на сцену, чтобы расположить группы для последней картины. Он тщетно придумывал какую-нибудь удачную, остроумную фразу, которая помогла бы ему снова войти в милость к министру. Смущение префекта росло; тут он заметил г-на Сафре и взял его под руку, уцепившись за него, как за якорь спасения. Молодой человек только еще входил в гостиную, это была новая жертва.

— Знаете, как остроумно ответила мне маркиза? — спросил префект.

Но смущение помешало ему пикантно преподнести шутку. Он запутался в словах.

— Я ей говорю: «У вас очаровательный костюм», а она отвечает…

— «Тот, что под ним, еще лучше», — спокойно добавил Сафре. — Это старо, мой милый, очень старо.

Г-н Юпель де ла Ну сокрушенно посмотрел на него. Итак, острота оказалась старой, а он-то собирался комментировать этот наивный, чистосердечный возглас!

— Да, острота стара, стара, как мир, — продолжал секретарь. — Госпожа д'Эспане уже два раза повторила ее в Тюильри.

Последний удар сразил префекта. Он махнул рукой на министра и на всех в зале и направился к эстраде, но в это время на фортепиано заиграли прелюдию — печальную мелодию, в которой вибрировали рыдающие ноты; все шире лилась жалоба, занавес стал раздвигаться. Юпель де ла Ну юркнул было за занавес, но, услышав легкий лязг колец, возвратился в зал. Он был бледен, вне себя от гнева и лишь величайшим усилием воли сдерживал готовые сорваться с языка ругательства по адресу дам! Они сами приняли позы! Должно быть, маленькая маркиза подговорила остальных поторопиться с переодеванием, чтобы обойтись без него. Получилось совсем не то, все никуда не годилось!

Префект отошел на свое место, бурча что-то себе под нос; он смотрел на сцену, пожимал плечами, ворчал:

— Нимфа Эхо лежит слишком близко к краю… а в линии ноги прекрасного Нарцисса нет никакого благородства, никакого…

Миньон и Шарье подошли к г-ну Юпель де ла Ну, чтобы услышать «объяснение», пытаясь узнать, зачем юноша и молодая девица улеглись на полу. Но префект ничего не ответил, не желая давать дальнейших пояснений к своей поэме. Подрядчики настаивали.

— А, мне теперь все равно! Раз дамы обходятся без моей помощи, я умываю руки!..

Фортепиано томно рыдало. Сцена представляла поляну, освещенную, будто солнцем, электрическим светом, с листвой на заднем плане. Это была фантастическая поляна с голубыми деревьями, огромными желтыми и красными цветами, поднимавшимися выше дубов. На пригорке из дерна стояли рядом Венера и Плутос, окруженные нимфами, которые сбежались из соседних чащ. Там были дочери деревьев, дочери источников, дочери гор; все смеющиеся нагие лесные божества составляли свиту двух олимпийцев. Бог и богиня торжествующе карали презревшего их гордеца за его холодность, а нимфы с любопытством и священным ужасом смотрели на мщение Олимпа. Развязка драмы происходила на переднем плане. Прекрасный Нарцисс, лежа у края ручья, струившегося из дальнего угла сцены, смотрел на свое отражение в светлом зеркале вод; для большего правдоподобия на дно ручья положили настоящее зеркало. Но то был уже не свободный, блуждающий в лесах юноша; смерть настигла его в минуту восторженного самосозерцания, смерть сковывала его истомой, а Венера — фея апофеоза, вытянутым перстом обрекала его роковой участи: Нарцисс превращался в цветок. Тело юноши в облегавшем его атласном костюме вытягивалось, образуя зеленый гибкий стебель, слегка согнутые ноги как бы врастали в землю, пуская в нее корни, а грудь, украшенная широкими белыми атласными полотнищами, распускалась чудесным цветком. Белокурые волосы Максима дополняли иллюзию: длинные локоны, точно золотистые тычинки, оттеняли белизну лепестков. Зарождавшийся огромный цветок, еще сохранивший человеческий облик, склонял голову к источнику; глаза его затуманились, лицо улыбалось в сладком экстазе, как будто прекрасный Нарцисс, умирая, нашел, наконец, в самой смерти удовлетворение своего вожделения к самому себе. В нескольких шагах от него умирала от неутоленного желания нимфа Эхо; почва постепенно засасывала ее, горевшее страстью тело застывало и каменело. Но не простой, поросшей мхом скалой становилась она; белые плечи и руки, белоснежное платье, с которого соскользнули пояс из листьев и голубой шарф, превращали ее в мрамор. Поникшая среди широких складок атласных одежд фигура напоминала глыбу паросского мрамора; тело ее застыло, подобно статуе, живыми остались одни лишь глаза, блестящие глаза, устремленные на водяной цветок, томно склонившийся над зеркалом ручья. Казалось, что все любовные лесные шумы, протяжные голоса чащ, таинственный трепет листвы, глубокие вздохи высоких дубов ударялись о мраморное тело нимфы Эхо, и сердце, истекавшее кровью в каменной глыбе, откликалось многократными отзвуками, повторяя малейшие жалобы земли и воздуха.

— Ай, бедненький Максим, как его смешно вырядили! — прошептала Луиза. — А госпожа Саккар совсем как мертвая.

— Она вся напудрена, — ответила г-жа Мишлен.

Кругом слышались такие же недоброжелательные замечания. Третья картина не имела успеха первых двух. Между тем именно эта трагическая развязка вызывала у г-на Юпель де ла Ну восхищение собственным талантом. Он любовался в ней своей особой точно так же, как его Нарцисс любовался собою в полоске зеркала. Автор вложил в картину много поэтического и философского смысла. Когда занавес задернулся в последний раз и зрители из вежливости похлопали, префект глубоко сожалел, что уступил чувству гнева и отказался пояснить последнюю страницу своей поэмы. Он вздумал тогда дать окружавшим его лицам ключ к тому чудесному, грандиозному или просто игривому, что олицетворяли прекрасный Нарцисс и нимфа Эхо, пытался даже рассказать, что делали Венера и Плутос в глубине сцены на полянке; но все эти дамы и господа, чей практический и трезвый ум воспринял грот плоти и грот золота, нисколько не стремились проникнуть в сложный мифологический мир префекта. Только Миньон и Шарье, которым непременно хотелось все узнать, стали благодушно расспрашивать Юпель де ла Ну. Он завладел ими и продержал чуть не два часа в нише окна, излагая им «Метаморфозы» Овидия.

Между тем министр собрался уезжать. Он извинился, что не может дождаться прекрасной г-жи Саккар, чтобы похвалить ее за изящное исполнение роли нимфы Эхо.

Ругон раза три-четыре прошелся по залу об руку с братом, обменялся рукопожатиями с сановниками, откланялся дамам. Ни разу еще министр не компрометировал себя в такой мере ради Саккара. Тот весь просиял, когда брат, уходя, сказал ему во всеуслышание:

— Завтра утром буду тебя ждать. Приходи ко мне завтракать.

Начинался бал. Лакеи расставили вдоль стен кресла для дам. Во всю длину большого зала от маленькой желтой гостиной до эстрады тянулся ковер, огромные пурпурные цветы которого оживали под брызгами света, падавшего с хрустальных люстр. Становилось жарче, красные драпировки и обои бросали темные отблески на позолоту мебели и плафона. Для открытия бала ждали дам — нимфу Эхо, Венеру, Плутоса и остальных; они переодевались.

Первыми появились маркиза д'Эспане и г-жа Гафнер. Они были в костюмах второй картины, одна в одеянии Золота, другая — Серебра. Их окружили, поздравляли, а они рассказывали о пережитом волнении.

— Я чуть не расхохоталась, когда увидала издали длинный нос господина Тутен-Лароша, — говорила маркиза.

— А я, кажется, свернула себе шею, — томно протянула белокурая Сюзанна. — Нет, право, если бы это продолжалось еще минуту, я бы не выдержала и подняла голову, у меня очень разболелась шея.

Г-н Юпель де ла Ну, стоя в амбразуре окна, куда он увлек Миньона и Шарье, искоса бросал тревожные взгляды на группу гостей, окруживших обеих женщин: префект боялся, что они над ним смеются. Остальные нимфы входили одна за другой; они переоделись в костюмы, изображавшие драгоценные камни. Г-жа Ванская, одетая Кораллом, имела шумный успех, когда публика разглядела вблизи затейливые детали ее туалета. Затем вошел Максим во фраке, улыбающийся, корректный; толпа женщин устремилась к нему, окружила его тесным кольцом: дамы подшучивали над его ролью, над его страстью к зеркалам; он не смущался я, очарованный собой, горделиво улыбаясь, отвечал на шутки, сознавался, что влюблен в себя, что достаточно исцелился от страсти к женщинам и предпочитает им свою собственную особу. Смех раздавался громче, группа росла, занимала всю середину зала, а от этого элегантного юноши, утопавшего в шумной сутолоке, среди обнаженных плеч и ярких туалетов, веяло чудовищной самовлюбленностью, порочной нежностью бледного цветка.

Но когда вошла, наконец, Рене, наступила почти полная тишина. Молодая женщина переоделась в новый костюм, полный такой оригинальной прелести и притом такой смелый, — что мужчины и дамы, даже привыкшие к ее эксцентричным выходкам, не могли скрыть в первый момент удивления. Рене оделась таитянкой. Костюм ее был чрезвычайно примитивен: нежного цвета трико облекало всю ее фигуру, оставляя открытыми плечи и руки, а накинутая поверх него короткая муслиновая туника с двумя кружевными воланами едва прикрывала бедра. На голове — венок из полевых цветов, на ногах и запястьях — золотые обручи. И больше ничего. Рене казалась обнаженной. Трико мягко обрисовывало формы ее тела, просвечивавшего сквозь бледную ткань туники; чистые линии этой наготы, слегка скрытые воланами, выступали сквозь кружева при малейшем движении. То была восхитительная дикарка, полная страстной неги, едва окутанная белой дымкой морского тумана, под которой угадывалось ее тело.

Рене вошла быстрыми шагами, щеки ее порозовели. Селеста порвала одно трико; к счастью, Рене, предвидя такой случай, запаслась вторым. Из-за этой помехи она и задержалась. Произведенный фурор, казалось, нисколько не интересовал ее. Руки Рене горели, глаза лихорадочно блестели. Однако она улыбалась, краткими фразами отвечала на комплименты мужчин, которые наперебой расхваливали чистоту ее поз в живых картинах. За ней тянулась вереница поклонников, изумленных и очарованных прозрачностью ее одеяния. Когда Рене подошла к группе дам, окружавших Максима, ее встретили короткими восклицаниями, а маленькая маркиза, оглядев ее с головы до ног, нежно прошептала:

— Она очаровательно сложена.

Г-жа Мишлен, чей костюм восточной танцовщицы казался ужасно тяжеловесным в сравнении с этим прозрачным покровом, поджала губы, а Сидония, съежившись в своем черном платье чародейки, шепнула ей на ухо:

— Это верх неприличия, не правда ли, моя красавица?

— Да! Вот уж рассердился бы господин Мишлен, если бы я так разоблачилась! — проговорила, наконец, хорошенькая брюнетка.

— И был бы прав, — сказала в заключение комиссионерша.

Группа важных господ держалась другого мнения. Они восторгались издали. Г-н Мишлен, так некстати упомянутый женой, млел, чтобы доставить удовольствие г-ну Тутен-Ларошу и барону Гуро, очарованным Рене. Саккара осыпали комплиментами по поводу безукоризненной фигуры его жены. Он благодарил, был весьма растроган. Вечер протекал удачно, и не будь одной заботы, мелькавшей у него в глазах всякий раз, как он бросал быстрый взгляд на сестру, он казался бы совершенно счастливым.

— Послушайте, а ведь она никогда не показывала нам так много, — шутливо оказала Луиза на ухо Максиму, указывая ему глазами на Рене.

И, спохватившись, добавила с неопределенной улыбкой:

— По крайней мере, мне.

Максим тревожно посмотрел на девушку, но она продолжала улыбаться, точно школьник, восхищенный немного рискованной шуткой.

Начался бал. Эстраду использовали для маленького оркестра, в котором преобладали медные трубы; рожок и корнет-а-пистоны высокими нотами наполняли фантастический лес с голубыми деревьями. Танцы начались кадрилью «Ах, у Бастьена сапоги, сапоги!», которой в то время упивались в парижских кабачках. Дамы танцевали. Польки, вальсы, мазурки чередовались с кадрилями. Пары кружились, заполняя длинную галерею, подпрыгивали, когда вдруг грохотали трубы, мерно покачивались под убаюкивающее пение скрипок. Женские костюмы всех стран и эпох точно волны колыхались в пестром хороводе ярких тканей. В ритмическом движении мешались, сталкивались краски, то уносясь в дальний угол залы, то внезапно возвращаясь, и при каком-то взмахе смычка один и тот же розовый атласный тюник или синий бархатный корсаж снова пролетали в паре с одним и тем же черным фраком; другой взмах смычка, звонкий голос корнет-а-пистона — и вереницы пар начинали скользить вокруг зала, покачиваясь, как лодка, которую уносит течением порыв ветра, сорвавший канат. И так продолжалось часами, без конца. Временами, в промежутке между двумя танцами, какая-нибудь из дам, задыхаясь, подходила к окну подышать ледяным воздухом; танцующая пара садилась отдохнуть на кушетку желтой гостиной или, спустившись в оранжерею, тихонько прогуливалась по аллеям. Под сводами сплетавшихся лиан, в тепловатой тьме, куда доносились forte корнет-а-пистонов, игравших кадрили «А ну, живей, ягнятки!», «Мои ноги сами пляшут», мелькал только край воланов невидимых юбок и слышался томный смех.

Когда открылись двери столовой, обращенной в буфет, со столиками вдоль стен и длинным столом посредине, уставленным блюдами с холодными закусками всевозможных сортов, поднялась толкотня, давка. Красивого, высокого роста мужчину, застенчиво державшего в руке цилиндр, с такой силой прижали к стенке, что раздавили шляпу; глухой треск рассмешил публику. Грубо толкаясь локтями, гости набросились на пирожки и на дичь с начинкой из трюфелей. То был настоящий разгром, руки встречались среди закусок, лакеи не знали, кому из этой банды «приличных» господ раньше отвечать; протянутые руки выражали одно лишь опасение — опоздать, найти пустое блюдо. Какой-то старый господин рассердился на то, что не было бордо, — он утверждал, что от шампанского у него всегда бессонница.

— Потише, потише, господа, — важно говорил Батист. — Всем хватит.

Но его не слушали. Столовая была полна, в дверях беспокойно толпились черные фраки. Перед столиками наспех закусывали стоя группы мужчин. Многие глотали еду, не запивая ее вином, потому что не могли достать рюмок. Другие, наоборот, выпивали, тщетно стараясь раздобыть кусочек хлеба.

— Послушайте, — обратился Юпель де ла Ну к Миньону и Шарье, которые увлекли его в буфет, устав от мифологии, — нам ничего не достанется, если мы не будем действовать сообща. В Тюильри бывает еще хуже, у меня уже есть некоторый опыт. Раздобудьте вина, а я возьму на себя закуску.

Префект высмотрел окорок, протянул руку в, уловив удобный момент, преспокойно унес блюдо, предварительно набив себе карманы булочками. Подрядчики тоже вернулись — Миньон с одной, а Шарье с двумя бутылками шампанского. Но они достали только два бокала. Ничего, можно пить из одного, решили они. Все трое наспех поужинали возле жардиньерки, в углу комнаты. Они даже не сняли перчаток, брали нарезанные куски окорока, клали их на хлеб, а бутылки держали подмышкой и разговаривали с полным ртом, отставив подбородок подальше от жилета, чтобы подливка стекала на ковер.

Шарье выпил вино, не доев хлеб, и попросил у лакея бокал шампанского.

— Подождите, сударь! — сердито ответил потерявший голову, ошалелый лакей и добавил, забывая, что он не в буфетной: — Уже выпили триста бутылок.

Звуки оркестра доносились нарастающими порывами. Танцевали польку «Поцелуй», очень распространенную на публичных балах: каждый танцор должен был, отбивая такт, целовать свою даму. В дверях столовой появилась маркиза д'Эспане; она разрумянилась, прическа ее немного растрепалась, с очаровательной усталостью тащила она за собой шлейф своего нарядного серебряного платья. Мужчины даже не расступились, ей пришлось локтями прокладывать себе дорогу. Маркиза нерешительно обошла вокруг стола, надув губки. Потом направилась прямо к Юпель де ла Ну, который кончил есть и вытирал рот носовым платком.

— Будьте любезны, сударь, — сказала она с обворожительной улыбкой, — достаньте мне стул, я напрасно обошла вокруг стола…

Префект был зол на маркизу, но галантность одержала верх над досадой; он засуетился, нашел стул, посадил г-жу д'Эспане и встал за ее спиной, чтобы прислуживать ей. Она пожелала съесть только несколько креветок с маслом и выпить «капельку шампанского». Маркиза ела очень деликатно по сравнению с жадностью мужчин. Большой стол и стулья были предназначены только для дам. Но для барона Гуро всегда делалось исключение. Он сидел перед куском пирога и медленно разжевывал корку. Маркиза вновь покорила префекта, сказав ему, что никогда не забудет своего артистического волнения во время живых картин, изображавших «Любовные приключения прекрасного Нарцисса и нимфы Эхо». Она даже объяснила, почему его не подождали: узнав о прибытии министра, дамы решили, что неприлично затягивать антракт. Это объяснение вполне утешило префекта. Наконец маркиза попросила его сходить за г-жой Гафнер, которая танцевала с г-ном Симпсоном; она назвала американца грубияном и тут же добавила, что он ей совсем не нравится. А когда Юпель де ла Ну привел Сюзанну, маркиза даже не взглянула на него.

Саккар с Тутен-Ларошем, Марейлем и Гафнером заняли один из столиков; за большим столом не было места, поэтому Саккар задержал проходившего мимо г-на Сафре, который вел под руку г-жу Мишлен, и предложил хорошенькой брюнетке присоединиться к ним. Она грызла печенье и улыбалась, поднимая свои светлые глаза на окружавших ее пятерых мужчин; а те нагибались к ней, трогали ее расшитое золотом покрывало танцовщицы и прижимали ее к столику, к которому она, наконец, прислонилась, принимая из всех рук печенье, — кроткая, очень ласковая, влюбленно послушная, точно рабыня среди своих повелителей. Г-н Мишлен, сидя в одиночестве на другом конце комнаты, доедал паштет из гусиной печенки, который ему удалось раздобыть.

Между тем Сидония, бродившая среди танцующих с первых же тактов музыки, вошла в столовую и взглядом позвала Саккара.

— Она не танцует, — тихо сказала Сидония брату. — И как будто встревожена. Мне кажется, она что-то затеяла… но я еще не накрыла ее красавца… Я только перекушу немного и пойду опять на разведку.

Сидония, стоя, как мужчина, съела крылышко куропатки, которое подал ей Мишлен, покончивший с паштетом, налила себе малаги в большой бокал для шампанского и, утирая губы кончиками пальцев, вернулась в зал. Шлейф ее платья чародейки, казалось, вобрал уже всю пыль ковров.

Бал замирал, оркестр задыхался, но пронесшийся шепот «Котильон! Котильон!» оживил танцоров и музыкантов. Танцующие пары вышли из всех аллей оранжереи; большая гостиная наполнилась танцующими, как во время первой кадрили; в оживившейся толпе поднялись споры. Это было последней вспышкой бала. Мужчины, не принимавшие участия в танцах, стояли в глубоких оконных нишах и с ленивой благосклонностью смотрели на растушую в центре группу занятых беседой танцоров; а ужинавшие в буфете продолжали есть и, вытянув головы, смотрели на происходившее в зале.

— Господин де Мюсси не хочет, — говорила одна дама. — Он уверяет, что перестал дирижировать котильоном… Ну, пожалуйста, господин де Мюсси, еще разок, только один разок, сделайте это для нас.

Но молодой атташе в высоких воротничках оставался непреклонным. Невозможно, он дал себе слово больше не дирижировать танцами. Все были разочарованы. Максим также отказался, ссылаясь на усталость. Г-н Юпель де ла Ну не отважился предложить свои услуги; он снисходил лишь к поэзии. Какая-то дама заикнулась было о Симпсоне, но на нее зашикали, — г-н Симпсон был весьма странным дирижером котильона, он позволял себе фантастические и коварные выходки: когда в одном из салонов его неосторожно попросили дирижировать котильоном, он, как рассказывали впоследствии, заставил дам прыгать через стулья, а самой любимой его фигурой было обводить всех танцующих на четвереньках вокруг комнаты.

— А разве господин Сафре ушел? — спросил детский голосок.

Сафре собирался уходить и прощался с прелестной г-жой Саккар, с которой был в прекрасных отношениях с тех пор, как она отвергла его любовь. Этот любезный скептик всегда восхищался чужими капризами. Его торжественно вернули из вестибюля. Сафре отнекивался, говорил, улыбаясь, что его, серьезного человека, компрометируют. Потом, не устояв против всех этих протянутых к нему белых ручек, проговорил:

— Хорошо, занимайте места… Но, предупреждаю, я — классик. У меня нет ни на грош воображения.

Пары уселись кругом зала на все стулья и кресла, какие можно было собрать; молодые люди даже принесли чугунные стулья из оранжереи — предполагался котильон-монстр. Г-н де Сафре приступил к делу с благоговейным видом священника, который служит обедню, и пригласил себе даму — г-жу Ванскую: в костюме Коралла она очень ему понравилась. Когда все заняли места, он долгим взглядом окинул расположившуюся кругом линию юбок и черных фраков по бокам каждой дамы и подал знак музыкантам. Оркестр грянул, вдоль всего ряда улыбавшихся дам склонились головы танцоров.

Рене отказалась принять участие в котильоне. С самого начала бала она проявляла какую-то нервную веселость, мало танцевала, присоединялась то к одной, то к другой группе гостей, ей не сиделось на месте. Приятельницы находили ее поведение странным. Она рассказывала во время бала, что хочет лететь на воздушном шаре с знаменитым воздухоплавателем, занимавшим в то время весь Париж. Когда начался котильон, ей стало досадно, что нельзя свободно двигаться по залу; она встала у двери в вестибюль, пожимала руки уезжавшим гостям, разговаривала с друзьями мужа. Барон Гуро, которого уводил лакей, закутав его в меховую шубу, в двадцатый раз похвалил ее костюм таитянки.

Тутен-Ларош прощался с Саккаром.

— Максим на вас рассчитывает, — напомнил Саккар.

— Да, да, обязательно, — ответил новоиспеченный сенатор и, обернувшись к Рене, проговорил: — Я вас не поздравил… Ну, вот наш милый юноша и пристроился.

— Жена еще ничего не знает… — заметил Саккар, увидев удивленную улыбку Рене. — Нынче вечером мы решили вопрос о свадьбе мадемуазель де Марейль и Максима.

Рене, продолжая улыбаться, попрощалась с Тутен-Ларошем, который проговорил уходя:

— Вы предполагаете подписать контракт в воскресенье, не так ли? Я уезжаю по делу в Невер, но к этому дню вернусь.

С минуту Рене оставалась посреди вестибюля одна. Она больше не улыбалась, и по мере того как в сознание ее проникало то, что она сейчас узнала, ее начинала пронизывать дрожь. Она смотрела остановившимися глазами на красную бархатную обивку, на редкие растения, на майоликовые вазы. Потом громко произнесла: «Надо с ним поговорить!» — и вернулась в гостиную. Но ей пришлось остановиться в дверях: фигура котильона загородила ход. Оркестр тихо играл вальс. Дамы образовали круг, взявшись за руки, точно в детском хороводе, распевающем «Жирофле-Жирофля»[7]; они быстро кружились, тянули друг друга за руки, смеялись, скользили. В середине круга стоял кавалер — это был насмешник Симпсон; в руках он держал длинный розовый шарф, готовясь закинуть его быстрым жестом, как рыбак закидывает невод; но он не спешил, его, очевидно, забавляло смотреть, как дамы кружатся до изнеможения. Они же запыхались, просили пощады… Тогда Симпсон закинул шарф и притом так ловко, что он обвился вокруг плеч маркизы д'Эспане и г-жи Гафнер, кружившихся рядом; это была шутка американца. Затем он захотел танцевать вальс с обеими дамами сразу и взял уже обеих за талию, — одну левой рукой, а другую правой, но тут г-н Сафре заметил строгим тоном короля котильона:

— Нельзя танцевать одновременно с двумя дамами. Однако Симпсон не отпускал их. Аделина и Сюзанна со смехом откидывались назад в его объятиях. Поднялся спор, дамы волновались, шум продолжался, черные фраки в амбразуре окон обсуждали вопрос, каким образом Сафре с честью выйдет из щекотливого положения. С минуту он действительно был озадачен и пытался найти изысканный способ склонить насмешников на свою сторону. Наконец на губах его мелькнула улыбка; он взял каждую из дам за руку, спросил их о чем-то на ухо и, получив ответ, обратился к Симпсону:

— Какой цветок вы желаете сорвать: вербену или барвинок?

Симпсон, не подумав, ответил — вербену.

Тогда Сафре подвел к нему маркизу, говоря:

— Вот вербена.

Все сдержанно захлопали. По общему мнению, это было очень мило. Г-н Сафре, дирижируя котильоном, «никогда не попадался впросак», по выражению дам. Между тем оркестр громко подхватил вальс, и Симпсон, протанцевав с маркизой тур, отвел ее на место.

Наконец Рене могла пройти. Она до крови закусила губу, глядя на все эти «глупости». Женщины и мужчины, бросавшие шарфы и называвшие себя именами цветов, казались ей просто идиотами. В ушах у нее звенело от безудержного нетерпения, ей хотелось броситься вперед и пробить себе дорогу. Она быстрыми шагами пересекла гостиную, сталкиваясь с танцорами, медленно возвращавшимися на свои места. Молодая женщина направилась прямо в оранжерею; она не видела среди танцующих Луизы и Максима и решила, что они где-нибудь здесь, среди листвы, следуя своей инстинктивной склонности прятаться по углам, чтобы подурачиться вдвоем. Рене напрасно обшарила полутемную оранжерею; она заметила лишь в одной из беседок какого-то долговязого молодого человека, который благоговейно целовал ручки г-же Даст, приговаривая:

— Госпожа Лоуренс права: вы ангел!

Это любовное объяснение в ее оранжерее возмутило Рене. Право, г-жа Лоуренс могла бы заниматься своим ремеслом в другом месте! Рене было бы легче, если бы она могла выгнать из своих комнат всех этих людей, которые так громко кричали. Стоя у бассейна, она глядела на воду и думала о том, где могли спрятаться Луиза и Максим. Оркестр продолжал играть вальс, от замедленного его темпа Рене мутило. Это становилось невыносимым: в собственной квартире ей не дают даже подумать; она совсем растерялась и, забывая, что Максим и Луиза еще не поженились, решила, что они просто пошли спать. Потом она вспомнила про столовую и быстро взбежала по лестнице оранжереи. Но у дверей гостиной ей снова загородила путь фигура котильона.

— Это «черные точки», — любезно говорил г-н Сафре. — Мое собственное изобретение, и я впервые применяю его для вас.

Все рассмеялись. Мужчины объяснили дамам смысл намека. Император произнес недавно речь, в которой констатировалось появление на политическом горизонте «неких черных точек»; по неизвестным причинам «черным точкам» повезло. Париж подхватил это выражение, и оно стало таким ходовым, что в течение недели его применяли решительно во всех случаях. Г-н Сафре поместил всех кавалеров в одном конце гостиной спиной к дамам, которые остались в другом конце; затем он велел мужчинам поднять фалды фраков и накрыть ими сзади голову. Эта операция была проделана под гомерический хохот. У кавалеров на самом деле был невероятный вид: они казались горбатыми, плечи у них съежились, спинки фраков доходили только до талии.

— Перестаньте смеяться, сударыни, — кричал Сафре с комической серьезностью, — а не то я заставлю вас поднять на голову ваши кружева.

Хохот стал еще громче. Сафре энергично пользовался своей властью над некоторыми из мужчин, не желавших закрыть фалдами фрака затылки.

— Вы «черные точки», — говорил он, — спрячьте голову, повернитесь к дамам спиной, они должны видеть только черное… Теперь перемешайтесь так, чтобы вас нельзя было узнать.

Веселье достигло высшего предела. «Черные точки» ходили взад и вперед на тощих ногах, раскачиваясь, точно безголовые вороны. У одного из мужчин виднелась сорочка и подтяжки. Дамы просили пощады, они задыхались от смеха; Сафре смилостивился и приказал им идти за «черными точками». Они вспорхнули, как стая куропаток, громко шурша юбками. Каждая подхватила первого попавшегося ей под руку кавалера. Поднялась невообразимая суматоха. Затем импровизированные пары выстроились в ряд и протанцевали тур вальса под громкие звуки оркестра.

Рене прислонилась к стене и смотрела на танцующих, побледнев и сжав губы. К ней подошел пожилой господин и любезно спросил, почему она не танцует. Ей пришлось улыбнуться, что-то ответить. Наконец она вырвалась и ушла в столовую; там все стихло; среди опустошенных столиков, разбросанных тарелок и бутылок Максим и Луиза спокойно ужинали, сидя рядом на конце стола, разостлав на нем салфетку. Им было весело, они смеялись, не обращая внимания на беспорядок, грязные стаканы, жирные блюда, не остывшие объедки на тарелках прожорливых кутил в белых перчатках; молодые люди ограничились тем, что смели крошки вокруг себя. Батист важно расхаживал вдоль стола, не удостаивая взглядом эту комнату, куда, казалось, набежала волчья стая; он ждал, чтобы лакеи немного прибрали столики.

Максим собрал довольно приличный ужин. Луиза обожала нугу с фисташками, которой оказалась полная тарелка на полке одного из буфетов. Перед ними стояли три початых бутылки шампанского.

— Папа, быть может, уехал, — сказала молодая девушка.

— Тем лучше, — ответил Максим, — я вас провожу! Она засмеялась.

— Вы знаете, меня положительно хотят женить на вас. Это уже не шутка, а вполне серьезно… Что мы будем делать, когда поженимся?

— То же, что и другие!

Это озорное замечание вырвалось у Луизы необдуманно, и, как бы спохватившись, она продолжала:

— Мы поедем в Италию. Это будет полезно для моих легких. Я очень больна… Ах, бедненький мой Максим, смешная у вас будет жена! Ведь я не толще, чем кусочек масла за два су.

Она улыбалась с оттенком грусти. Сухой кашель окрасил румянцем ее щеки.

— Это от нуги, — сказала она. — Дома мне запрещают ее есть… Передайте тарелку, я спрячу остатки в карман.

Луиза собирала с тарелки нугу, когда вошла Рене. Молодая женщина направилась прямо к Максиму, невероятным усилием сдерживая себя, чтобы не выругать и не прибить «горбунью», ужинавшую с ее любовником.

— Мне надо с тобой поговорить, — произнесла она глухим голосом.

Максим нерешительно и испуганно смотрел на нее, боясь остаться с ней наедине.

— С тобой одним и сию же минуту, — повторила Рене.

— Идите, Максим, — сказала Луиза и посмотрела на него неопределенным своим взглядом. — Постарайтесь, кстати, найти моего отца, я его теряю на всех вечерах.

Максим встал и, пытаясь остановить Рене посреди столовой, спросил, что ей надо сказать ему так спешно. Но она прошипела сквозь стиснутые зубы:

— Иди за мной, а то я скажу при всех!

Он побледнел и послушно поплелся за ней, точно прибитая собака.

Рене показалось, что Батист на нее смотрит, но теперь она не обратила никакого внимания на ясный взгляд этого лакея. В дверях ей в третий раз загородил дорогу котильон.

— Подожди, — прошептала Рене, — эти болваны никогда не кончат.

Она взяла Максима за руку, чтобы он не пытался бежать.

Г-н Сафре поставил герцога де Розан спиной к стене в углу гостиной, рядом с дверью в столовую; перед ним он поставил даму, спиной к ней кавалера, затем лицом к тому опять даму и так расставил парами длинную шеренгу танцоров, крикнув разговаривавшим, медлившим дамам:

— На места, сударыни, на места, становитесь в «колонны». Дамы подошли, «колонны» были составлены; зажатые с двух сторон — между спиной одного и грудью другого кавалера, дамы веселились напропалую. Кончики грудей соприкасались с отворотами фраков, ноги кавалеров путались в дамских юбках, и когда от смеха наклонялась женская головка, мужчине, стоявшему напротив, приходилось поднять голову, чтобы избежать соблазна поцелуя. Какой-то шутник, должно быть, слегка подтолкнул «колонну», — она стала короче, фраки теснее сомкнулись с юбками, раздавались восклицания и смех, смех без конца. Послышался голос баронессы де Мейнгольд: «Вы меня совсем задушили, сударь, не жмите так сильно!» Это вызвало столь бурный взрыв веселья, что покачнувшиеся «колонны» зашатались, столкнулись и оперлись друг о друга, чтобы не упасть. Г-н Сафре выжидательно поднял руки. Наконец он ударил в ладоши. По этому сигналу все сразу повернулись. Пары, оказавшиеся лицом к лицу, взялись за талию, и вся шеренга закружилась по залу в вальсе. Лишь бедняга герцог де Розан, обернувшись, уткнулся носом в стену. Его подняли на смех.

— Идем, — сказала Рене Максиму.

Оркестр продолжал играть вальс. Монотонный ритм этой вялой, приторной музыки окончательно вывел из себя молодую женщину. Она вошла в маленькую гостиную, держа Максима за руку, толкнула его на лестницу, которая вела в ее туалетную комнату, и приказала подняться; сама она пошла за ним следом. В эту минуту Сидония, весь вечер кружившаяся возле невестки, удивляясь, что та все время переходит из одной комнаты в другую, взошла на крылечко оранжереи и заметила мужские ноги, нырнувшие в темноту лестницы. Бесцветная улыбка осветила ее восковое лицо, и, приподняв свою длинную хламиду волшебницы, чтобы идти быстрее, она пошла за братом, расстроив по дороге фигуру котильона, спрашивая у встречных лакеев, где хозяин. Наконец она нашла Саккара с Марейлем в смежной со столовой комнате, превращенной на этот вечер в курительную. Оба отца вели разговор о приданом, о контракте. Но когда Сидония шепнула что-то брату на ухо, тот встал, извинился и вышел.

Наверху, в шатре, царил беспорядок. На стульях валялись костюмы нимфы Эхо, разорванное трико, измятые кружева, скомканное белье — все, что бросает наспех женщина, которая знает, что ее ждут. Всюду были раскиданы вещицы из слоновой кости и серебра; щетки, напильники упали на ковер; влажные полотенца, куски мыла, позабытые на мраморном столике, раскрытые флаконы распространяли в шатре телесного цвета пряный, пронизывающий запах. После живых картин Рене окунулась в розовую мраморную ванну, чтобы смыть с плеч и рук белила. Отливавшие цветами радуги пятна плавали на поверхности остывшей воды.

Максим наступил ногой на корсет, чуть не упал, попытался рассмеяться. Но от жесткого выражения лица Рене его пробирала дрожь. Она подошла к нему вплотную и тихо сказала, толкнув его:

— Значит, ты женишься на горбунье?

— Ничего подобного, — пробормотал он. — Кто тебе сказал?

— Ах, не лги, это бесполезно…

В нем поднялся протест, Рене пугала его, он решил покончить с ней раз навсегда.

— Ну да, я на ней женюсь. Что ж из этого?.. Разве я не волен делать, что хочу?

Наступая на него, слегка нагнув голову, Рене взяла его за кисти рук и сказала с нехорошей усмешкой:

— Волен? Это ты-то волен?.. Ты прекрасно знаешь, что это не так. Хозяин положения я. Если бы я была злой, то переломала бы тебе руки; у девочки — и то больше силенок, чем у тебя.

Максим стал вырываться, а она с нервной силой, которую придавал ей гнев, выворачивала ему руки. Он слабо вскрикнул. Тогда она отпустила его, говоря:

— Знаешь, не будем лучше драться, я сильнее тебя.

Максим был бледен и стыдился боли, которую ощущал в кистях рук. Он смотрел на Рене. Она ходила взад и вперед по комнате, отталкивая стулья, и обдумывала план, вертевшийся у нее в голове с той минуты, как муж сообщил ей о свадьбе.

— Я запру тебя здесь, а на рассвете мы уедем в Гавр, — сказала ода наконец.

Он еще больше побледнел от беспокойства и изумления.

— Но это безумие! — воскликнул он. — Мы не можем уехать вдвоем. Ты сошла с ума…

— Возможно. Пусть так. Виноваты в этом ты и твой отец. Ты мне нужен, и я беру тебя. Тем хуже для дураков!

В ее глазах мелькали красные огоньки. Она продолжала, снова приблизившись к Максиму, обжигая его лицо своим дыханием:

— Что сталось бы со мною, если бы ты женился на горбунье! Вы бы насмехались надо мною, мне пришлось бы, может быть, опять взять этого долговязого дурня де Мюсси, от которого мне ни холодно, ни жарко… После того, что мы сделали, нам нельзя расстаться. Впрочем, все совершенно ясно, мне скучно без тебя, и раз я ухожу, то беру тебя с собой… Можешь сказать Селесте, чтобы она принесла из твоей квартиры все, что тебе нужно.

Максим умоляюще протянул руки:

— Послушай, Рене, детка моя, не делай глупостей. Приди в себя… Подумай, какой скандал!

— Мне наплевать на скандал! Если ты откажешь мне, я спущусь в гостиную, скажу во всеуслышание, что жила с тобой, а у тебя хватает подлости жениться теперь на горбунье.

Максим опустил голову; он слушал ее и готов был уже уступить, подчиняясь этой воле, так сурово навязанной ему.

— Мы поедем в Гавр, — говорила Рене тише, упиваясь своей мечтой, — а оттуда отправимся в Англию. Никто не будет нам больше докучать. А если окажется, что это слишком близко, мы уедем в Америку. Мне будет там хорошо, я всегда так страдаю от холода. Я часто завидовала креолкам…

Рене все больше увлекалась своим планом, а Максима вновь обуревал ужас. Покинуть Париж, уехать так далеко с женщиной, несомненно безумной, оставив позади себя постыдный скандал, навсегда обрекавший его на изгнание! Этот страшный кошмар душил его. В отчаянии он искал способа бежать из этой комнаты, из этого розового гнездышка, где слышался погребальный звон сумасшедшего дома. Ему казалось, что он нашел выход.

— Знаешь, ведь у меня нет денег, — проговорил он кротко, чтобы не рассердить ее. — Если ты меня запрешь, я не сумею их раздобыть.

— Деньги у меня есть, — ответила она с торжествующим видом. — У меня сто тысяч франков. Все прекрасно устраивается…

Рене взяла из зеркального шкапа акт о передаче прав на имущество, который муж оставил ей в смутной надежде, что она одумается, положила его на туалетный стол, велела Максиму принести из спальни чернильницу и перо и, оттолкнув куски мыла, подписала бумагу.

— Вот и кончено, глупость сделана. Пусть меня обворуют, я не боюсь… Прежде чем ехать на вокзал, мы заедем к Ларсоно… Теперь, Максим, мальчик мой, я тебя запру, и мы убежим через сад, как только я выпровожу всех гостей. Нам и вещей не нужно брать с собою.

Рене даже повеселела, восторгаясь своей выдумкой. Такая эксцентричная развязка казалась этой обезумевшей женщине очень оригинальной. Это было гораздо интереснее, чем лететь на воздушном шаре. Она подошла к Максиму и шептала, обнимая его:

— Бедненький ты мой, голубчик! Тебе больно, поэтому ты и отказывался… Увидишь, как будет чудесно. Разве горбунья может тебя любить так, как люблю я? Ну какая она жена, эта маленькая чернявка…

Рене смеялась, притянула Максима к себе, целовала в губы; вдруг послышался шорох, заставивший их обернуться. Саккар стоял на пороге комнаты.

Наступила грозная тишина. Рене медленно отняла руки от шеи Максима; но она не опустила головы и смотрела на мужа огромными, остановившимися, точно у мертвой, глазами; а Максим, уничтоженный, в ужасе понурил голову; теперь, когда Рене разжала объятия, он еле держался на ногах. Саккар, как громом пораженный этим последним ударом, вдруг пробудившим в нем чувства мужа и отца, стоял неподвижно, бледный, как полотно, издали обжигая их взглядом. В комнате горели три высокие свечи, и их неподвижное прямое пламя застыло в воздухе, как огненные слезы. Страшное молчание нарушала лишь едва доносившаяся музыка; звуки вальса, извиваясь точно уж, скользили, сплетались, засыпали на белоснежном ковре посреди разорванного трико и упавших на пол юбок. Саккар двинулся вперед. Лицо его покрылось пятнами, он испытывал потребность совершить насилие, сжимал кулаки, чтобы броситься на виновных; гнев этого маленького, подвижного человечка выражался бурно. С сдавленным смешком, подойдя ближе, он произнес:

— Ты объявил ей о своей женитьбе, да?

Максим отступил к стене и забормотал:

— Послушай, это она…

Он собирался во всем обвинить ее, подло взвалить на нее одну совершенный ими грех, сказать, что она хотела его похитить, защищаться, как трусливый, попавшийся мальчишка. Но у него не хватило сил, слова застряли в горле. Рене попрежнему стояла неподвижно, с немым вызовом. Тогда Саккар, очевидно ища какое-нибудь орудие, бросил беглый взгляд вокруг себя. И вдруг заметил на углу туалетного стола, среди гребенок и щеточек для ногтей, желтевший на мраморе лист гербовой бумаги. Он посмотрел на документ, перевел взгляд на виновных; нагнувшись, он увидел, что акт подписан, и тут ему бросилась в глаза открытая чернильница и не обсохшее еще перо, оставленное у подставки канделябра. Он задумался, уставившись на подпись.

Казалось, стало еще тише, пламя свечей вытягивалось, вальс еще мягче скользил по стенам. Саккар еле заметно повел плечами. Он снова пристально поглядел на жену и сына, как будто хотел прочитать на их лицах объяснение, которое никак не мог найти. Затем он медленно сложил документ, положил его в карман фрака. Лицо его побледнело еще больше.

— Вы хорошо сделали, что подписали акт, дорогая моя, — тихо сказал он жене… — Вы заработали сто тысяч франков, я вручу их вам сегодня же.

Саккар почти улыбался, только руки его еще слегка дрожали. Он прошел несколько шагов и добавил:

— Какая здесь духота! Что это вам взбрело на ум заниматься своими затеями в этакой бане!..

И, обращаясь к Максиму, который поднял голову, с удивлением слушая спокойный голос отца, Саккар продолжал:

— Ну, идем, я тебя искал и видел, как ты поднялся; тебе надо пойти попрощаться с Марейлями.

Мужчины стали спускаться, продолжая разговаривать. Рене осталась одна посреди комнаты и смотрела в темнеющий провал узенькой лестницы, где постепенно исчезали плечи отца и сына. Она не могла отвести глаз от этого провала. Как спокойно и дружелюбно ушли эти двое мужчин, они не задушили друг друга! Рене прислушалась, не скатились ли со ступенек два тела, сцепившись в жестокой схватке. Нет, ничего. В теплом сумраке раздавались лишь мирные, укачивающие звуки вальса. Ей послышался вдали смех маркизы, звонкий голос г-на Сафре. Значит, драма кончена? Ее преступление, поцелуи в широкой серо-розовой постели, безумные ночи в оранжерее, эта проклятая любовь, столько месяцев сжигавшая ее, — все это завершилось так пошло, так гнусно! Муж узнал обо всем и даже не ударил ее. Тишина вокруг нее, тишина, нарушавшаяся лишь бесконечной мелодией вальса, пугала ее больше, чем испугал бы шум убийства. Это молчание, эта укромная, хранившая тайну комната, наполненная ароматом любви, внушали ей ужас.

Рене увидела себя в зеркале, удивилась и подошла ближе. Забыв о муже и о Максиме, она стала пытливо разглядывать странную женщину, стоявшую перед ней. Безумие овладевало ею. Высоко зачесанные на висках и затылке желтые волосы казались ей непристойной оголенностью. Глубокая морщина прорезала лоб узкой, синеватой полоской над глазами, точно след от удара хлыстом. Кто же так ее отметил? Ведь муж не поднял на нее руки? Губы поразили ее своей бледностью, близорукие глаза словно потухли. Какая она старая! Рене наклонилась, и когда увидела себя в трико и легкой прозрачной тунике, опустила ресницы, внезапно вспыхнув от стыда. Кто ее так оголил? Что она делает, раздетая, точно продажная девка, которая оголяется до самого пояса? Неизвестно. Она смотрела на свои ноги, обтянутые трико, на стройную линию бедер под газовой туникой, на низко обнаженную грудь; ей стало стыдно себя самой, и презрение к своему телу вызвало в ней глухой гнев на тех, кто позволил ей так обнажиться, прикрыв простенькими золотыми обручами только ноги и руки.

И вот, преследуемая навязчивой идеей, теряя рассудок, пытаясь уяснить себе, что она делает здесь, почти голая, перед этим зеркалом, Рене внезапно перенеслась мыслью к своему детству, вспомнила себя семилетним ребенком в строгом сумраке особняка Беро. Ей припомнилось, как однажды тетя Елизавета нарядила ее и Христину в серые шерстяные платья в мелкую красную клетку. Это было на рождестве. Как они радовались одинаковым платьям! Тетка баловала их и даже подарила каждой по коралловому браслету и бусы. Платья были с длинными рукавами и высоким воротом; бусы надевались поверх лифа, на клетчатую материю, и девочки находили, что это очень красиво. Рене вспомнила еще, что отец был тут же и улыбался с обычной грустью. В тот день они с сестрой расхаживали по детской, как большие, и не играли, боясь запачкать платья. Позже, в монастыре, подруги смеялись над ее балахоном, над рукавами, закрывавшими пальцы, и воротником до ушей. Она расплакалась во время урока, а на перемене засучила рукава и подогнула воротник. Коралловые бусы и браслет показались ей красивее на голой шее и руке. Не с этого ли дня она начала обнажать свое тело?

Перед ней развертывалась вся ее жизнь; она вновь переживала длительное смятение, затянувшее ее в круговорот золота и плотских наслаждений сперва до колен, потом по пояс и, наконец, по самые губы; теперь она чувствовала, что волны захлестывают ее, перекатываясь через голову, бьют ее частыми ударами по затылку. Как будто отрава разливалась по всему телу тлетворным соком, изнуряя его; точно опухоль, росла в сердце постыдная любовь, а мозг туманили болезненные капризы и животные желания. Этот яд впитали ступни ее ног из ковра ее коляски, из других ковров, из всего шелка и бархата, среди которых она жила с тех пор, как вышла замуж. И другие шаги заронили, вероятно, сюда ядовитые семена, которые взошли в ее крови и переливались теперь в ее венах. Рене хорошо помнила свое детство. Когда она была маленькой девочкой, в ней говорило лишь любопытство. Даже позже, после совершенного над нею насилия, толкнувшего ее на дурной путь, она хотела избежать позора. Несомненно, она исправилась бы, если бы осталась под крылышком тети Елизаветы, училась бы у нее вязать. Пристально вглядываясь в зеркало, чтобы прочесть в нем то мирное будущее, которое от нее ушло, Рене как будто и сейчас еще слышала мерное постукивание длинных деревянных спиц. Но в зеркале отражались лишь розовые ноги и розовые бедра какой-то странной женщины в розовом шелку; вот этот тонкий шелк натянутого трико — это ее кожа, да и вся она создана для любви кукол и паяцев. Да, она только кукла, большая кукла, из разорванной груди которой сыплются опилки. И вот, когда вся жизнь с ее гнусностью прошла перед глазами Рене, в ней заговорила кровь ее отца, кровь буржуа, которая всегда вскипала в ней в минуту кризиса. Ей, дрожавшей при мысли об адских муках, следовало бы жить в строгом сумраке дома Беро. Кто же оголил ее?

Ей показалось, что в голубоватой тени зеркала перед ней встают образы Саккара и Максима. Саккар ухмылялся, стоя на тонких ногах; темный цвет лица его напоминал железо, рот от смеха раздвигался, точно клещи. Этот человек был воплощением воли. Десять лет она видела его в кузнице, в отблесках раскаленного металла; обожженный, задыхающийся, он наносил удары, поднимая не по силам тяжелый для его рук молот, рискуя расплющить самого себя. Теперь она понимала его, он вырастал в ее глазах благодаря сверхчеловеческому усилию, чудовищному плутовству, своей навязчивой идее немедленно приобрести огромное состояние. Она помнит, как он преодолевал все препятствия, падал в грязь и не терял ни минуты на то, чтобы смыть ее, только бы поспеть во-время; он даже не давал себе сроку насладиться по дороге, хватал золото на ходу. А за крепкими плечами отца возникала красивая белокурая голова Максима; на губах его блуждала безмятежная улыбка, он глядел своими прозрачными, ничего не выражавшими глазами, которые, как у распутной женщины, никогда не опускались; от лба до затылка белой ровной ниточкой волосы его разделял пробор. Максим насмехался над отцом, считая мещанством его судорожные старания нажить как можно больше денег, тогда как он, Максим, тратил их с такой очаровательной беспечностью. Он жил на содержании. Его длинные мягкие руки говорили о порочности; женственное тело принимало томные позы пресыщенной женщины. Во всем его трусливом, безвольном существе порок струился теплой водичкой, в нем не было и проблеска любопытства, возбуждаемого грехом. Он подчинялся. Глядя на выступавшие в зеркале из смутного тумана видения, Рене отступила на шаг; она поняла, что была для Саккара только ставкой, оборотным капиталом, а случившийся здесь Максим подобрал золотую монету, выпавшую из кармана спекулянта. Она была биржевой ценностью в портфеле мужа; он побуждал ее шить туалеты на одну ночь, бросал в объятия любовников на один сезон; он расплавлял ее в огне своей кузницы, пользуясь ею как драгоценным металлом, чтобы позолотить свои железные руки. Постепенно отец довел ее до той грани безумия и моральной нищеты, когда ей уже ничего не стоило упасть в объятия сына. Если Максим был хилым отпрыском Саккара, то она, Рене, по милости обоих этих мужчин, превратилась в червивый плод, в грязную яму, которая разъединила их и в которую они оба скатились.

Теперь она знала — именно они, эти люди, оголили ее. Саккар отстегнул лиф, Максим сбросил юбки. Сейчас оба сорвали с нее сорочку. На ней ничего не осталось, кроме золотых обручей, как у рабыни. Вот только что они смотрели на нее, но ни один из них не сказал ей: «Ты голая». Сын дрожал, как трус, его трясло от мысли до конца нести с нею вместе ответственность за преступление, разделить ее страсть. Отец, вместо того чтобы убить, обобрал ее: этот человек карал людей, опустошая их карманы. Подпись мелькнула солнечным лучом в разгаре его грубого гнева, и вместо мести он унес подпись. Потом она видела их плечи, погружавшиеся в темноту. И ни капли крови на ковре, ни крика, ни стона. Подлецы! Они оголили ее.

Лишь однажды Рене предугадала будущее; это было, когда она стояла у окна, вглядываясь в шелестящий сумрак парка Монсо, и мысль о том, что в один прекрасный день муж опозорит ее и доведет до безумия, спугнула одолевавшие ее желания. Ах, как болит сейчас бедная ее голова! Как ясно стало, что страшной ложью была вся ее жизнь! Ей казалось, что она живет в счастливом мире наслаждения жизнью и божественной безнаказанности! А жила она в мире позора и вот, в наказание, ощутила теперь, как никнет от бессилия ее тело, как гибнет в смертных муках все ее существо. И она заплакала. Зачем она не прислушалась к тому, о чем шептали ей голоса деревьев!

Нагота раздражала Рене. Она отвернулась, посмотрела вокруг. Комната, пропитанная тяжелым запахом мускуса, хранила жаркое молчание, и только замирающие звуки вальса доносились сюда, точно последние круги на поверхности воды. Нестерпимой насмешкой звучал отдаленный смех былого сладострастья. Рене заткнула уши, чтобы ничего не слышать. Роскошь комнаты резала глаза. Она взглянула вверх, на розовый шатер, на серебряный венец, на толстощекого амура, натянувшего лук, потом перевела взгляд на мебель, на мрамор туалетного стола, загроможденного банками и всякими вещичками, которых она не узнавала; она заглянула в ванну, еще наполненную дремавшей водой, оттолкнула ногой ткани, свисавшие с белых атласных кресел, — костюм нимфы Эхо, нижние юбки, забытые полотенца. И все вокруг нее кричало о бесстыдстве; платье нимфы Эхо напомнило ей, что она согласилась на эту роль, потому что ей казалось оригинальным предложить себя Максиму на виду у публики. Ванна благоухала ее телом; от воды, в которую она окунулась, в комнате носились лихорадочные, нездоровые испарения; туалетный стол со всеми этими кусками мыла и притираниями, диваны и кресла, напоминавшие своей закругленной формой кровать, грубо говорили ей о ее плоти, о ее любовных приключениях, о всей грязи, которую она хотела бы забыть. Рене вернулась на середину комнаты; лицо ее пылало от стыда, она не знала, куда бежать от всех этих запахов алькова, от всей этой бесстыдной роскоши, обнажавшей себя, как продажная девка, от всех этих розовых красок. Комната была такой же оголенной, как сама Рене; розовая ванна, розовая обивка, розовый мрамор стола и умывальника — все это оживало, потягивалось, свертывалось клубком, окружало ее таким разгулом живого сладострастия, что она закрыла глаза, опустила голову и сжалась, подавленная всеми этими кружевами, свисавшими с потолка и со стен. Но и закрыв глаза, она видела перед собой бледное пятно туалетной комнаты телесного цвета, мягкий серый оттенок спальни, нежные золотые краски маленькой гостиной, яркую зелень оранжереи. Все эти богатства — сообщники греха. Вот где ее ноги впитали вредоносные соки. Она не согрешила бы с Максимом на убогой койке, где-нибудь на чердаке. Это было бы слишком отвратительно. Шелк кокетливо приукрасил преступление. Рене хотелось сорвать кружева, плюнуть на шелк, разломать свою большую кровать, вывалять всю эту роскошь в сточной канаве, чтобы она стала такой же истрепанной и грязной, как сама Рене.

Открыв снова глаза, она подошла к зеркалу, пристальнее всмотрелась в себя. Да, все для нее кончено, она — труп. Вся внешность Рене говорила о том, что умственное расстройство ее завершилось. Извращенное чувство к Максиму сделало свое, оно истощило ее тело и поразило мозг. Для нее не осталось больше радостей, не осталось надежд. При этой мысли в ней вновь зажглась звериная ярость, и с последней вспышкой вожделения в ней пробудилось желание снова схватить свою добычу, умереть в объятиях Максима, вместе с ним, унести его с собой. Луиза не может выйти за него замуж; Луиза знает, что он ей не принадлежит, ведь она видела, как он и Рене целовались в губы. Тогда Рене набросила на плечи меховую шубку, чтобы не показаться на балу голой, и сошла вниз.

В маленькой гостиной она лицом к лицу столкнулась с Сидонией. Желая всласть насладиться драмой, та поджидала у входа в оранжерею. Но когда Саккар появился с Максимом и в ответ на быстрый ее шепоток грубо сказал, что ей, «видно, все приснилось и тут ровно ничего нет», она не знала, что и подумать. Потом угадала истину. Ее желтое лицо побледнело: «Нет, право, это уж слишком!» Она тихонько приложила ухо к двери на лестницу, надеясь услышать рыдания Рене наверху. Когда молодая женщина открыла дверь, то створкой чуть не ударила невестку по лицу.

— Вы шпионите за мной! — гневно сказала Рене, на что Сидония ответила с великолепным презрением:

— Стану я заниматься вашими гадостями! — и, подхватив свою хламиду волшебницы, добавила, удаляясь с величественным видом: — Я не виновата, милочка, что с вами случаются всякие неприятности… Но я не злопамятна, слышите? И знайте, что я и сейчас, как прежде, готова заменить вам мать. Я вас жду у себя. Приходите, когда угодно.

Рене не слушала ее. Она вошла в большую гостиную, пробилась сквозь толпу, занятую сложной фигурой котильона, и даже не заметила, какое удивление вызвала ее меховая шубка. Посредине комнаты дамы и мужчины, перемешавшись, размахивали флажками, а Сафре говорил нараспев:

— Итак, медам, «Мексиканская война»… Вы изображаете кусты; садитесь на пол и раскиньте платье шаром… Кавалеры, кружитесь вокруг кустов… А когда я хлопну в ладоши, каждый кавалер должен протанцевать со своим кустом вальс.

Он хлопнул в ладоши. Трубы зазвенели, пары снова понеслись по залу в вальсе. Фигура имела мало успеха. Две дамы запутались в юбках и не могли подняться с ковра. Г-жа Даст объявила, что в «Мексиканской войне» ей понравилось только «делать из своего платья круглый сыр», как в пансионе.

Войдя в вестибюль, Рене застала там Луизу с отцом и провожавших их Саккара и Максима. Барон Гуро уехал. Сидония собиралась уйти в компании Миньона и Шарье, а г-н Юпель де ла Ну сопровождал г-жу Мишлен, за которой скромно следовал ее муж. Весь конец вечера префект усердно ухаживал за хорошенькой брюнеткой. Он уговорил ее провести летом месяц в главном городе его префектуры, «где можно увидеть поистине любопытные древности».

Перед самым уходом у Луизы, которая тайком грызла нугу, спрятанную в кармане, сделался приступ кашля.

— Закройся хорошенько, — сказал ей отец.

Максим бросился завязывать ленты капюшона ее бальной накидки. Луиза подняла подбородок, позволила себя закутать. Но когда вошла г-жа Саккар, г-н де Марейль вернулся, стал с ней прощаться. Все постояли, поговорили с минуту. Чтобы объяснить свою бледность и дрожь, Рене сказала, что ей стало холодно, она поднялась к себе в комнату и накинула шубку. В то же время она ловила момент, чтобы поговорить с Луизой, которая смотрела на нее с обычным спокойным любопытством. Пока мужчины пожимали друг другу руки, Рене нагнулась и шепнула:

— Вы ведь не выйдете за него, скажите? Это невозможно. Вы же знаете…

Но девушка прервала ее и, поднявшись на цыпочки, сказала ей на ухо:

— О, не беспокойтесь, я его увезу… Это ничего не значит, раз мы уедем в Италию.

На губах ее, как всегда, блуждала загадочная улыбка порочного сфинкса. Рене растерялась. Она ничего не понимала, ей показалось, что «горбунья» смеется над нею. А когда Марейли ушли, повторив несколько раз «До воскресенья!», Рене посмотрела с ужасом на мужа, потом на Максима, увидела их спокойные, самодовольные позы и, закрыв лицо руками, убежала в оранжерею.

В аллеях было пусто. Пышная листва дремала, на тяжелой водной глади бассейна медленно распускались два бутона водяной лилии. Рене хотелось плакать, но от этой влажной жары, от знакомого пряного запаха у нее сжималось горло, отчаяние душило ее, не прорываясь наружу. Она смотрела себе под ноги, на желтый песок у края бассейна, где зимою расстилала медвежью шкуру. А когда подняла глаза, снова увидела в раскрытую дверь танцоров, проносившихся в фигуре котильона. Все смешалось в оглушительном шуме. Рене в первую минуту ничего не могла различить, кроме разметавшихся юбок и черных ног, топтавшихся и кружившихся на месте. Голос Сафре кричал: «Меняйтесь дамами! Меняйтесь дамами!» Пары проносились в желтой пыли; каждый кавалер, протанцевав три-четыре тура вальса, бросал даму в объятия соседа, который передавал ему свою. Баронесса Мейнгольд в костюме Изумруда из объятий графа де Шибре попала в объятия г-на Симпсона; тот кое-как поймал ее за плечо, и кончики его пальцев в перчатке соскользнули ей за корсаж. Графиня Ванская, вся красная, звеня коралловыми подвесками, одним прыжком бросилась из объятий г-на де Сафре на грудь герцога де Розан, обняла его и, заставив кружиться пять тактов, повисла на руке г-на Симпсона, который только что перебросил Изумруд дирижеру котильона. Г-жа Тессьер, г-жа Даст, г-жа Лоуренс, сверкая, точно живые драгоценные камни, бледным золотом топаза, нежной лазурью бирюзы, яркой синевой сапфира, на миг запрокидывались на протянутую руку кавалера, потом неслись дальше, попадали то лицом, то спиной в другие объятия, кружились со всеми мужчинами, находившимися в гостиной. Г-же д'Эспане удалось возле самого оркестра схватить на лету г-жу Гафнер; она не захотела ее отпустить, и теперь Золото и Серебро вдвоем влюбленно кружились в вальсе.

Тогда Рене стал понятен и этот вихрь юбок, и этот топот. Она смотрела снизу вверх на бешеное движение ног, на перемешавшиеся лакированные ботинки и белые чулки. Иногда ей казалось, что порыв ветра сорвет платья. И в обнаженных плечах, в обнаженных руках, разлетавшихся волосах женщин, мелькавших в этом круговороте, переходивших из рук в руки в конце галереи, где в последней лихорадочной вспышке бала надрывался оркестр и колыхался красный бархат драпировок, она, казалось, увидела суетные образы своей собственной жизни, своей наготы, своих страстей. Ей стало так больно при мысли, что ради объятий «горбуньи» Максим бросил ее, на том самом месте, где они любил» друг друга, что ей захотелось сорвать стебель тангина, касавшегося ее щеки, и проглотить ядовитый его сок. Но у нее не хватило мужества, и она неподвижно стояла перед деревцом, дрожа в меховой шубке, запахнувшись в нее стыдливым, испуганным движением.