"Агния, дочь Агнии" - читать интересную книгу автора (Ливанов Василий Борисович)

Глава первая

— Врут они, эллины. Ну, сам посуди: стал бы Приам обрекать на гибель себя, свою семью и целый город только ради того, чтоб влюбленный его сын спал с похищенной им Еленой? Да если бы старый царь сам воспылал к прекрасной спартанке, и то, думаю, выдал бы ее Менелаю, супругу законному, перед лицом такой смертельной опасности. А эллины выдумали эту безумную историю только для того, чтобы оправдать разграбление великой Трои да еще выставить себя героями.

— Да пойми ты, варвар, история тут ни при чем. Это высокий поэтический вымысел.

— Красиво врут и с наслаждением — вот в чем беда.

— Соври лучше! — И Аримас в сердцах так стукнул молотком по готовой форме для литья, что она раскололась.

— Ваш спор, мужи, — сказал молчавший до сих пор Ник Серебряный, — легко бы разрешила любая женщина, эллинка или скифянка — все равно. Женщина бы сказала вам: не надо спорить, они сражались за любовь.


— Мир вам, свободные скифы! Есть новости?

Много новых тропинок протоптали тогда в степи наши кони. И уже отвыкли воины сжимать рукоятку меча или тянуть тугой лук прочь из горита,[1] заслышав в стороне фырканье и топот чужих жеребцов и завидев над высокой травой островерхие шапки незнакомых всадников.

Спешившись, садились на пятки, знакомились, пуская чашу по кругу, делились мирными новостями, хвастались довольством, хихикали и сплетничали, как женщины.

А женщины наши…

Редко под какими войлоками, расшитыми заботливыми женскими руками, не закричал тогда новорожденный младенец.

Молодежь донимала предсказателей гаданиями на переплетении ивовых прутьев о грядущем счастье, и долгими теплыми вечерами звонкие молодые песни разлетались над светлой водой Борисфена[2] и падали, обмирая, в пахнущие пьяным дурманом травы.

Даже лохматые наши псы забывали грызться из-за брошенного им куска и лениво отворачивали поглупевшие морды, когда подачка казалась им не слишком лакомой.

Стада наши тучнели и множились, как облака в грозовом небе, а небо над нами было безоблачно, чисто и высоко, и в этой чистой вышине парили, распластав крылья, недосягаемые для стрелы птицы.

Молчал великий бог Папай, а наши старики становились все речистее и речистее.

Ах, старики, разрази вас гром!

Найдется ли старик, кто в молодости не был храбрейшим из храбрых, удачливейшим из удачливых, могучим, как Таргитай[3] — любимец богов?

Есть ли старик, который признается, что не пировал он на свадьбе Прототия, вождя всех скифов, с дочерью Асархаддона, царя ассирийского? Или скажет, что не его аргамак,[4] быстрый, как гепард, топтал Ливийскую пустыню, когда фараон Псамметих воздвиг перед ним золотую стену из богатых даров?

Разве отыщется старик, который не познал счастливой любви множества женщин? Старик, который не ласкал в свое время податливых вавилонянок, дерзких ассириек, стыдливых дочерей Сиона?

Где старик, не отведавший вкус вина всех наперечет виноградников от пределов земли до берегов Борисфена да так и не захмелевший от неисчислимых мер прохладных амфор?

Слава вам, старики! Слава белым ящерицам шрамов, покрывших вашу сухую кожу, неважно, где и как полученных, слава вашим седым бородам, в которые прячете вы улыбки смущения; слава вашей мудрости — мудрости детей, готовых без конца повторять любой печальный опыт в святой надежде, что смерти нет.

Нас тревожат и манят ваши прошлые подвиги. Мы хотим сами рассказать внукам небылицы у ночных костров.

Смейтесь, лукавые боги! Пусть тот, кто имеет мало, удовольствуется малым! У нас всего много, и мы желаем еще большего! Мы будем смеяться последними. Ведите нас, старики, мы вырвем вашу молодость из когтей смерти.

Агой!

Старики не спеша подняли победные чаши из вражьих черепов, обтянутых вызолоченной кожей.

О вино! Благословенный дар неверных богов! Единственная радость нового узнавания привычных истин.

Темную влагу ночи пьет Земля из золотой чаши Неба. Медленно, наслаждаясь, тянет Апи-богиня хмельную душистую прохладу, пока не блеснет ослепительно золотое дно чаши. Тогда раскинется богиня, изнемогая от жажды под палящим взглядом Солнцеликого. И будет рождать новое, и растить уже рожденное, и провожать отжившее. И так бесконечно…

Черная в свете костров, струя упала и розово запенилась над краем чаши, падая тяжелыми каплями на руки пирующих. Виночерпий, стоя в кругу, вознес влажный мех на уровень плеч, загородив лицо, и теперь даже те, кто знал его, видели в нем только бога вина, напряженного, с широко расставленными кривыми ногами, обтянутыми пегой козьей шкурой, руками, обнимающими небо в кольце взглядов сидевших вокруг костра людей.

Сам бог вина с козьим мехом вместо головы вошел в освещенный круг, и люди притихли и посерьезнели в соседстве с богом.

Твердая струя, падающая из-под звезд, колыхнулась всей своей кривизной, отклоняя край чаши. Красная влага вина выплеснулась в лицо сидящему, окрасив его будто кровью.

Люди смотрели, как эта хмельная кровь скатывается алыми струйками по надбровьям, мимо затененных глазниц, горбинки носа к подбородку.

Это был еще один знак военной удачи среди многих предзнаменований, уже посланных богами.

Здесь, на великом совете племен, Мадай, сын Мадая, за умение одинаково обеими руками владеть мечом прозванный Трехруким, был отмечен золотой секирой и признан вождем великого похода, первым среди равных.

Ему, Трехрукому, теперь царю над всеми скифами, выпало принести кровавые жертвы Мечу и возжечь костер войны на вершине Большого Кургана.

В ту ночь Трехрукий взял в жены Агнию Рыжую, свободную скифянку.

Опьяненный вином и запахом жертвенной крови, он не ласкал — насиловал молодую жену, как строптивую рабыню.

А утром Трехрукий повел за родной Борисфен скифские тьмы.

И пошли с ним расторопные фиссаги[5] и веселые будины, хитроумные тавры и скупые на слова иирки, и массагеты, не знающие жалости. И мы пошли, сколоты.

И долго еще стонала и вздрагивала изрытая копытами коней земля, и пыльное облако, поднятое войском, три дня и три ночи висело между небом и землей, заслоняя солнце и звезды.

В становище остались лишь женщины, дети, немощные старики и верные рабы.

И Агния Рыжая — над ними царица.


«Что сильнее огня? — поют наши девушки. — Вода. Что сильнее воды? Ветер. Что сильнее ветра? Гора. Что сильнее горы? Человек. Что сильнее человека? Вино. Что сильнее вина? Сон. Что сильнее сна? Смерть. Что сильнее смерти? Любовь».

Открытая для любви душа Агнии была раздавлена единственной ночью с Трехруким, Испуг, боль, брезгливое разочарование вытеснили робкое ожидание послушного счастья, живущее в сердце каждой, даже самой гордой женщины.

К теперешним чувствам ее примешивалось и чувство вины, что, может быть, она, неумелая, сама вызвала грубость Мадая. Тайно, с жадным вниманием прислушивалась Агния к бесстыдной болтовне замужних женщин, ища новые пути в непонятный мир человеческой любви, который так жестоко ее встретил. И не находила.

Много слез пролила Агния, прощаясь с чем-то, а с чем — она и сама не знала. Нет, она не возненавидела царя, тогда оставалась бы надежда полюбить его. Она просто постепенно свыклась с ним, теперь таким далеким, как свыкаются в молодости с мыслью о неизбежной смерти.

Если она вспоминала Трехрукого, то только с тем, чтобы повторить самой себе: «Зато я царица, царица…»

А это очень много, даже для самой гордой женщины — быть царицей. И вот она захотела нравиться себе и стала жить только для себя. А людям стало казаться, что царица живет только для них.

С тщательно расчесанными, убранными за плечи огненными волосами, в дорогом, но простом наряде, судила она бесконечные споры между женами, вынося решения, которые своей строгостью нравились ей самой, и эта уверенность царицы убеждала людей в ее справедливости.

Она толково распределяла работы между рабами, и слова благодарности умиляли ее, возвышая в собственных глазах.

Она с удовольствием объезжала табуны и стада на белолобой своей кобылице, и старые пастухи полюбили калякать с ней о достоинствах подрастающего приплода и, прищурившись, одобрительно прищелкивали языками, провожая взглядами летящий по ветру золотой пламень ее волос.

Она не забрюхатела с той ночи. Дети не влекли ее, но она угадывала, что расспросы о младенцах нравятся матерям, и не упускала случая притвориться заинтересованной.

С заходом солнца, усталая, царица валилась на груду шкур и войлоков и без сновидений спала до рассвета.

Так минуло два года.

В одно осеннее утро из тумана с того берега донеслось ржание коней, звон оружия. Властный мужской голос покатился над разбуженной водой и достиг становища. Сердце Агнии бешено заколотилось и оборвалось.

«Вернулся!»

Неведомая ей тоска сковала душу и тело. Уже женщины с криками радости высыпали на берег и лезли прямо в воду, пытаясь разглядеть своих на том берегу, а она, царица, все еще сидела в шатре, уронив руки, не в силах заставить себя встать и выйти навстречу прибывшим. А когда вышла, короткий стон вылетел из груди ее, и она без чувств упала в пожелтевшую траву.

Караван вброд переходил Борисфен. Вьючные верблюды толкали и теснили в глубокую воду маленьких осликов, длинные уши которых торчали перед ворохами поклажи. Воины, числом не более сотни, кружились верхами на удивительных тонконогих конях, размахивали нагайками и кричали, распоряжаясь толпой полуголых носильщиков, длинной цепочкой вытянувшихся от берега до берега.

Это был первый караван с далекого юга, присланный Трехруким. Самого царя между воинов не было. Это надеялась увидеть и увидела Агния, выйдя из шатра. Люди присудили ее стон и обморок любви к царю, и эта ошибка окончательно утвердила их простодушную любовь к молодой царице.

Богатые дары пришли с караваном. Становище бурлило, как речной водоворот.

Развязывали тюки, разбивали ящики кедрового дерева, растаскивали по кибиткам барахло, пряности, запечатанные амфоры с вином, дорогие безделушки. Изучали разнообразную посуду, назначение которой было не всегда понятно, но это только увеличивало счастье обладания.

Коверкая язык, с пристрастием допрашивали новых рабов, мучаясь сомнениями, что соседям достались более сильные и сметливые.

Мальчишки благоговейно прикасались к оружию, испещренному таинственными знаками.

Старики подолгу выстаивали вокруг высоких, с крашенными хной хвостами, тонконогих жеребцов, со знанием дела примеряя к ним кобылиц из наших табунов.

Кое-кто никак не мог прийти в себя от одного вида верблюжьей горбатости или длинных ослиных ушей.

Радостное оживление было общим.

И только воины, приведшие караван, держались особняком. Тяжело изувеченные в битвах, с безобразно изуродованными, обожженными лицами, с отрубленными конечностями, хромые, одноглазые, не годные больше ни для какого труда, мирного или ратного, напялив с утра пораньше раззолоченные доспехи, они шумно опьянялись вином и кумысом, неудержимо хвастались, затевали дикие ссоры, сводя какие-то старые счеты, приставали без разбора ко всем женщинам становища.

Тот, кто не умер от ран по пути к дому, заживо гнил теперь среди великолепия отнятой у врага добычи.

Среди них был и мой отец. Но я не помню его. Он ушел от нас дорогой предков, чтобы вместе с ними охранять покой Великой Табити-богини.[6]

Молодой и счастливый, несется он легкой тенью среди других теней, обгоняя ветер над бескрайной степью.

Но когда-нибудь захочет Великая богиня снова испытать его мужество. И тогда женщина рода сколотов родит мальчика, и вырастет он сильным и смелым воином.

И неясная тоска будет охватывать его в короткий час сумерек между днем и ночью. То душа моего отца, влетевшая на крылатом коне в грудь вновь рожденного, будет вспоминать прошлую жизнь свою, неведомую потомку.

Так было от первого рождения, и так будет, пока серебряные гвозди звезд удерживают чашу Неба над прекрасным ликом Земли.

Драгоценное оружие, что привез отец из далекого похода, осталось с ним в его новой жизни. Чудесный тонконогий жеребец и оба раба обагрили своей кровью черный жертвенный камень, прежде чем лечь рядом с отцом под могильный холм.

На прощальной тризне, брюхатая мною и только потому не погребенная вместе с мужем мать моя раздала людям на добрую память об ушедшем почти все, что нашла под войлоками нашей кибитки. Но она недолго пережила отца и ушла вслед за ним, едва успев отнять меня от груди. Женщины становища не дали умереть младенцу, выкормив кобыльим молоком. Имя, данное мне от рождений, забылось. Со мной осталось прозвище, каким метят особенно крепких степных жеребят, и племя усыновила меня.

Я — Сауран,[7] сын сколотов, свободный скиф. Я могу сидеть у любого костра, но нет огня, к которому подсел бы я по праву родства.

В десятую свою весну я выменял то немногое, что перешло ко мне от отца, на двухлетка из царских табунов, которого давно присмотрел, — светло-гнедого, с темной полосой по хребту, славного потомка диких коней, такого же неутомимого саурана, как и я сам.

На нем, Светлом, я увез жалкий свой скарб подальше от становища, чтобы там, у костров табунщиков, зажечь свой одинокий костер. Самое ценное, что у меня было — родовой железный меч-акинак в простых кожаных ножнах, — я закопал в степи, у подножия древнего могильного кургана. Я стал одним из сторожей бесчисленных табунов царя Мадая Трехрукого, деля неусыпный труд, тепло огня и пищу со старыми вольными пастухами и царскими рабами. Время от времени украдкой наведывался я к тайнику, откапывал заветное оружие и, обливаясь потом, старательно точил зазубренный клинок на черном камне. По ночам, откинувшись затылком на круп Светлого, я мечтал о том времени, когда мне дозволено будет опоясаться мечом, испить горячей крови поверженного врага и стать воином — равным среди равных.


Над стариком Маем посмеивались за глаза. Но когда высокая, тощая фигура его появлялась между кибитками и шатрами становища, смеяться опасались.

Мужчины вежливо здоровались первыми, с готовностью протягивали ладони для хлопка, а женщины спешили притронуться к прокопченной одежде кузнеца, чтобы скорее приблизить где-то вечно кочующее женское счастье.

Дед Май слыл колдуном.

Никто не мог бы сказать, по каким дорогам скрипела его кибитка, запряженная двумя белыми, невиданными у нас длиннорогими быками, прежде чем въехать за земляной вал нашего становища. Назвавшись свободным скифом нашей крови, приезжий, окруженный толпой любопытных, уверенной рукой направил быков к шатру царицы. Не торопясь слез он с высокого колеса и, держа под мышкой нечто завернутое в овчину, громко выкликая имя царицы, без тени смущения шагнул за полог красного шатра.

Агния Рыжая словно ждала его.

Старик попросил разрешения поставить свою голову и все, что имеет, под копыто коня Агнии Рыжей, чтобы кочевать в наших степях, брать воду из наших колодцев и зажигать костер в кругу наших костров. Потом, низко склонившись, бережно развернул он овчину и положил к ногам царицы свой дар.

Это было зеркало дивной работы. Овальную лицевую гладь обнимали крылья стремительно падающей на врага птицы. Чешуйчатое тело змеи, виясь плотными кольцами из-под золотого клюва, составляло рукоятку зеркала, которая завершалась маленькой змеиной головой, повернутой навстречу птице. На оборотной стороне бронзового овала те же крылья поддерживали гирлянду из листьев. Длинноногая лосиха тянулась к листве. Маленький лосенок, подогнув передние ножки и подняв мордочку, напряженно и выжидательно следил за матерью.

Агния залюбовалась красотой и тонкостью рисунка, безупречной отливкой. Ей показалось, что фигуры заключали какой-то неясный, очень важный для нее смысл. Пытаясь удержать догадку, уловить связь, Агния пристально и отрешенно смотрелась в теплую бронзу.

Она видела, как удивленно расширились длинные зеленые глаза ее, как побледнело лицо, как резкая поперечная складка обозначилась между темными, высокими бровями.

Но смутное предчувствие лишь тронуло ее душу и ускользнуло от сознания. Агния опустила зеркало и встретила упорный бесстрашный взгляд. Этот незнакомый старый человек глубоко заглянул в душу царицы, взволновав и испугав ее необычайно.

Бледные щеки царицы вспыхнули, глаза влажно заблестели. Желая побороть невольное смятение, царица заставила себя улыбнуться. Старик сразу же ответил улыбкой, растопырившей и без того всклокоченную бороду его и совсем сузившей глаза под густыми, тяжелыми бровями.

— Это зеркало моей работы, — сказал старик, — я хочу, чтобы оно принесло тебе удачу. Ты медноволоса и прекрасна, как Аргимпаса,[8] но ты не богиня, царица, и твоя любовь может стоить тебе жизни. Я буду молиться. Да заступятся за тебя боги, царица.

Старый кузнец вышел из царского шатра и, невозмутимо раздвинув любопытных, уехал за вал становища в степь.

Когда кибитка выбралась из толпы, полог ее вдруг приподнялся, и худенький, носатый, похожий на птицу мальчик, высунувшись наружу, дразня, показал оторопевшей толпе язык.

На самом берегу Борисфена, выше становища, старик врыл в землю колеса своей кибитки и отпустил длиннорогих быков отъедаться на вольном выпасе.

Скоро слава о кузнечном мастерстве деда Мая облетела степь. День и ночь пылал огонь в сложенной из камней кузнице. Мерно стуча тяжелым молотом, дед перековывал и закалял старые клинки, правил наконечники стрел и копий, лепил из глины и обжигал в пламени фигурные формы для медного литья. Из самых отдаленных кочевий приезжали к нему заказчики и платили за работу баранами и козами, засоленными сырыми шкурами, мягкими войлоками, хлебным зерном и медом, а изредка вином. Договариваясь, старый кузнец выводил какие-то таинственные знаки на куске выделанной кожи и, заглянув в эти знаки, мог вспомнить любой заказ каждого и меру платы. И никогда не ошибался.

Поначалу наши старики по одному наведывались в кузницу с мелкими заказами, но больше для того, чтобы сладко побеседовать с новым человеком и разведать, откуда он, зачем и как. Но заказы их быстро истощились, а при оглушительном звоне молота и сильном жаре от мехов, к которым был приставлен худенький внук старика Мая, степенной беседы никак не получалось. С достоинством же помолчать можно было и дома. И старики, тая обиду, перестали наезжать. Зато псы, которых кузнец с внуком привадили щедрой подачкой, стаями сбегались к ним из становища и, отлынивая от охранной своей работы, часами слонялись вокруг кузницы, бросая на хозяев умильные взгляды, ревниво сторожа друг дружку и судорожно сглатывая слюну с горячих и красных своих языков.

Оба кузнеца, старый и молодой, были прозваны «песьими пастухами», а на самом деле внука звали Аримас, что значит Единственный.


Отсюда, с береговой кручи, отчетливо была видна на песчаной отмели тоненькая мальчишеская фигурка. Сидя на корточках, мальчик чертил по мокрому песку длинным упругим прутом. Сверху я хорошо различал очертания большого коня, распластавшегося в бешеном скачке. Головы у коня еще не было. Мальчик вскочил и, перепрыгивая через линии скачущих ног, оказался впереди коня и снова присел на корточки. Прут уверенно заскользил по песку. Вот конь изогнул шею, повернул голову и оскалился, обороняясь от кого-то, еще невидимого. Конец прута вытянулся вперед, и длинная растрепанная челка, будто прижатая ветром, упала на глаза коня. От кого он убегает, этот конь, кому грозит? Мальчик перешагнул через очертания головы и замер, вглядываясь в гладкий, утоптанный песок. Напрягая зрение, я тоже посмотрел туда, куда вглядывался мальчик, но ничего, кроме песка, не увидел. Вдруг мальчик широко расставил ноги и, торопясь, взмахнул концом прута.

Широкие злые крылья взметнулись над конем. Хищные когтистые лапы протянулись к холке, плоская голова на длинной шее дернулась вперед, и загнутый клюв вонзился в шею коня.

Грифон! Так вот во что вглядывался мальчик на песке! Теперь мне казалось, что я тоже мог разглядеть там это чудовище. Мальчик поднял прут, попятился, остановился и снова рванулся вперед. Страшный грифон выпустил длинный змеиный хвост и обвил скачущие ноги коня. Сейчас конь рухнет со всего маха, сейчас… Прут сломался.

Мальчик отбросил обломок в сторону и тут увидел меня. Он подбежал к рисунку и стал затирать босыми пятками песок.

— Не надо!

Я не ожидал, что крикну так громко. Мальчик остановился.

— Что, нравится? — спросил он, по-птичьи склонив набок голову.

— Нравится. — Теперь я едва себя расслышал.

— Ерунда! Не получилось. Я лучше могу. — Он помчался по отмели и с разбегу бросился в реку.

— Ты что делаешь?! — Я быстро спустился к самой воде. — Разве ты не знаешь, что река унесет твою силу и сам ты рассыплешься песком?

Он весело рассмеялся и обрызгал меня водой. Я отскочил, начиная сердиться.

— Не сердись! — крикнул он и, взмахивая руками, быстро подплыл к берегу.

Он стоял рядом со мной, откинув назад мокрые пряди белесых волос. Глаза у него были широко расставлены и смотрели светло и задорно.

— Дедушка говорит, что вода только прибавляет силу. А дедушка знает все. Хочешь, поедем к нам? — Он подхватил с песка смешные широкие штаны свои, на ходу одеваясь, запрыгал по песку, как птица, и затрещал вопросами: — Это твой конь? Как тебя зовут? А ты, Сауран, видел грифонов?

Он продолжал трещать, пока я зануздывал Светлого, пока садился и помогал ему влезть на коня. С места я пустил Светлого вскачь. Мальчик сразу смолк и, боясь не усидеть у меня за спиной, крепко обнял меня вокруг пояса худыми цепкими руками и восторженно запыхтел в затылок. А я вдруг почувствовал радость оттого, что узнал этого странного мальчика, умеющего вызывать из песка быстрых коней и страшных грифонов и теперь боящегося упасть с живого коня, и в душе поблагодарил его за то, что он, не стесняясь своего страха, доверчиво держится за мой пояс. И боги знают, что еще такое почувствовал и подумал я тогда, но у меня защипало в носу, и слезы навернулись на глаза.

И мне захотелось всегда быть с ним рядом и чтобы он был рядом со мной всегда. И я попросил об этом богов.


Много раз белые кони дня уносили за пределы Земли сияющую колесницу Солнцеликого, чтобы дать дорогу вороным коням ночи.

Вчерашние подростки становились юношами и, едва научившись владеть мечом и натягивать тетиву, садились на коней и уходили за Борисфен, на юг, по наезженной дороге отцов.

А навстречу им тянулись к берегам Борисфена тяжело груженные, богатые караваны царя Мадая. Теперь даже рабы в наших становищах одевались не хуже хозяев.

Рабы не понимали нашу речь, часто не понимали друг друга, но всегда хорошо понимали ременный язык скифских нагаек. Поговаривали, что хитроумные тавры, первыми начавшие клеймить коней раскаленным железом, стали теперь клеймить своих рабов, чтобы не путать их с чужими и легче опознавать беглых. Такой обычай тавров старики подсказали царице. Но Агния Рыжая внезапно разгневалась и прогнала от себя стариков.

Это случилось как раз после того, когда с одним из караванов снова пришли рабы. И среди прочих — чернокожий гигант из сказочной Нубии,[9] невиданный подарок царя Мадая молодой царице.


И возжелал бог Папай любви Апи-богини, Тьма закрыла небо, и не явился Солнцеликий из-за пределов Земли, страшась слепящих стрел охваченного страстью бога и гремящего голоса его.

Поникли травы, перепутав тропинки в степи, смолкли и попрятались птицы, и зверье ушло в свои норы.

Но напрасно метался ветер между небом и землей, вдувая в уши богини свистящий шепот порывистого бога.

Холодная и неприступная, ждала Апи-земля лишь возвращения Солнцеликого.

Истощил бог Папай свои стрелы, ослаб его грохочущий голос, и зарыдал он в неутоленной страсти своей.

Слезы его, ливнями павшие на землю, сбивали нежные лепестки цветов, валили и ломали стебли высоких трав, разрушали птичьи гнезда, затопляли звериные норы и переполняли реки.

Но неумолима оставалась Апи-богиня.

И, уронив последнюю слезу, поднес бог Папай руку, одетую черным мехом туч, к выплаканным глазам своим, и из-под руки его вдруг приоткрылось светлое небо над краем земли.

Тогда набросил Солнцеликий золотое узорное покрывало на тело Апи-богини и слушал, как глубоко и освобожденно задышала усталая земля, и ласково смотрел на нее затуманенными огненными очами, пока не закрыла их ночь.

В наступившей темной тишине только полноводный Борисфен ворчал и пенился, круша и размывая родные берега и унося степную нашу землю к черным волнам далекого Эвксинского понта.[10]

Агния приехала к деду Маю незадолго до темноты. Ее сопровождал черный Нубиец. Царица, нарушив обычай, пожелала сделать чужеземца, да к тому же раба, своим телохранителем. Теперь, облаченный в грубые кожаные доспехи, с тяжелым копьем в руках, он стерег вход в царский шатер. В первые дни его стражи люди постоянно толклись перед шатром, разглядывая и обсуждая раба с испуганным удивлением и насмешливым любопытством. Два подгулявших ветерана, побившись об заклад почти со всеми мужчинами племени, попытались пройти за полог шатра, пренебрегая присутствием вооруженного раба.

Одного Нубиец сразу оглушил ударом древка, а другого легко обезоружил и прогнал с позором под хохот и улюлюканье всего становища.

Царица, узнав о происшедшем, пожелала заплатить проигрыш неудачников баранами из своих стад, загасив вспыхнувшую было к ее телохранителю ненависть ветеранов, и, дорого выкупив у обезоруженного потерянный в схватке меч, одарила им верного своего телохранителя. Решительными и умелыми действиями Нубиец снискал недоуменное уважение воинов, и его вскоре оставили в покое.

Подставив крутое плечо под ступню царицы, черный раб помогал ей сойти с коня. Дед Май вышел навстречу прекрасной гостье своей и, отогнав собак, сам снял чепраки[11] с лошадей. Конские спины, высвеченные низкими лучами заходящего солнца, дымились во влажном воздухе. Разбирая поводья, старик украдкой поглядывал на царицу и ее спутника.

Агния, закинув локти и упруго наклонив голову, поднимала к затылку тяжелые, мокрые от дождя пряди рыжих своих волос, скручивала их и собиралась заколоть пучок длинной бронзовой булавкой, которую она пока держала, сжимая губами.

Черный гигант высился у нее за спиной. Из-под опущенных век он сонно смотрел на суетящиеся белые пальцы царицы, тугие медные завитки волос на напряженно выгнутой шее, на тяжелый пучок, казавшийся медно-красным в закатном луче.

Агния несколько раз торопливо ткнула булавкой в скрученные пряди, пытаясь крепко и сразу закрепить прическу. Неожиданно Нубиец, как будто очнувшись от сна, выбросил вперед черную руку. Его длинная ладонь поймала и накрыла пальцы Агнии. Жало булавки скрылось в волосах. Раб отпрянул. Круглое навершье заколки блеснуло в скрепленном пучке.



Агния не обернулась, не взглянула на дерзкого раба. Не поднимая головы, смущенно, исподлобья она взглядом поискала, где старый кузнец.

Дед Май проворно присел за спины лошадей и сделал вид, что разбирает спутанные поводья и ничего, кроме поводьев, не замечает.

— Ага, — сказал он, подмигнув сам себе. Потом, не спеша привязывая лошадей у коновязи, еще раз серьезно обдумал замеченное и тихонько сказал лошадям: — Ага!

Присев к очагу, царица начала издалека. Она знает, что никому, даже царям, не дано проникнуть за завесу тайны, хранимой богами.

Только посвященным, кому даровано подземными силами чудесное мастерство кузнецов, дозволено понимать дух Огня, не боясь его мести. Но от рождения наречена она огненным именем. Имя ее, может быть, позволит ей прибегнуть к божественной силе самого Агни.

Пусть кузнец спросит у бога Огня, какая жертва угодна ему. Агния ни перед чем не остановится, принесет любую жертву, чтобы задобрить богов. Она хочет, она должна знать судьбу, ей предназначенную.

Почему кузнец не отвечает? Царица она в конце концов или не царица?

Дед Май молчал, опустив глаза, что-то обдумывая.

— Аримас, — строго позвал он.

Мальчик торопливо выбрался из-под вороха теплых шкур и, смущенно бормоча: «Мир тебе, царица», — выскользнул из кибитки.

— Прикажи и твоему рабу оставить нас.

Нубиец шагнул в темноту вслед за мальчиком. Пока не упал откинутый его рукой полог, Аримас видел мертвенно-бледное, даже в свете пламени, лицо царицы и будто тень черных крыльев, взметнувшихся у нее за спиной.

Снаружи влажная темнота ночи была напоена тяжелым и пряным запахом трав. Ветер улегся. Стояла настороженная тишина, и слышно было, как потрескивают угли за войлоками кибитки.

Вдруг столб огня, разбрасывая искры, вырвался в черное небо через круглое отверстие над очагом, багрово подсветив рваные края низкой тучи. И сразу же сильный, странно незнакомый голос запел дико и протяжно, как поет разбушевавшееся пламя. А может, это пел вовсе не старый кузнец, а сам дух Огня, всесильный бог Агни явился перед людьми, разгневанный настойчивой просьбой молодой царицы.

Псы, подвывая по-волчьи, метнулись прочь от кибитки и унеслись куда-то во тьму.

Охваченный ужасом, мальчик прижался к недвижно стоящему рабу, расцарапав нос и щеку о жесткую кожу воинских доспехов. Нубиец опустил ему на плечи тяжелые свои ладони, и Аримас почувствовал, что пальцы раба дрожат.

Так стояли они, обнявшись, а голос огненного бога пел, то стонущим визгом взлетая к небу, то падал в темные травы, рыча низко и хрипло, пока не заполнил собой степь и небо над ней, и ничего уже не было вокруг, кроме трепещущего пламени в непроглядной тьме над кибиткой, и это пламя казалось языком, дрожащим в темной пасти поющего бога.

Тишина настала внезапно. Пламя упало. Темный горб кибитки торчал в посветлевшем небе. И в наступившей тишине раздался такой человеческий, такой страдающий голос женщины.

— Нет! Никогда! — крикнула царица. Отшвырнув Аримаса, Нубиец рванулся навстречу этому голосу за полог кибитки.

Дед Май хохотал, как помешанный. Он задыхался от хохота, кашлял, бил себя кулаком по колену и опять хохотал, размазывая по лицу слезы. Нубиец, Аримас и царица сначала недоуменно смотрели на него, но самих тоже разобрало. Их смех почему-то совершенно доконал старика. Он повалился боком на шкуры у очага и только выкрикивал: «Ха! ха! ха!» — как бы отталкивая от себя что-то, его смешившее. Черный раб гудел басом, будто катил перед собой пустую бочку, Аримас взвизгивал и хрюкал, как поросенок, а царица, закинув голову, звенела чисто и непрерывно, словно ручей по камням.

А потом царица вдруг заплакала.

Дед Май сразу перестал смеяться и сделался необычайно суетлив. Он достал камешки бирюзы, растолок их в большой медной ступе и стал учить царицу, как подводить бирюзой глаза. И преподнес ей бирюзу и ступу вместе с пестом. Потом попросил кинжал с пояса раба и, принеся короткий меч, разрубил лезвие кинжала клинком этого меча, а меч пожаловал Нубийцу. Потом достал маленькую свирельку, хорошо играл на ней и опять довел царицу до слез. А после учил царицу играть на свирельке и свирельку тоже подарил.

Агния уехала от него веселая, и до самого рассвета удивленное становище слушало сквозь сон ее неумелую игру на этой дедовой свирельке.

В ту ночь бог Агни устами старого кузнеца потребовал у царицы за раскрытие тайны ее жизни принести ему в жертву черного царского раба.


Новости не любят сидеть дома. Слух о богатствах нашего племени, петляя в высокой траве степей, перепрыгнул через волны трех рек и зацепился за корявые ветки мелколесья в стране андрофагов.[12]

Дикие андрофаги не признавали скифских обычаев. Плосколицые, одетые в меха воины рыскали в степях на своих низкорослых выносливых конягах, совершая внезапные набеги на соседние племена. Андрофаги похищали женщин, с которыми обращались, как со скотиной, угоняли табуны и стада, грабили и разрушали становища.

Вместо того, чтобы украшать узду боевого коня пучком длинных волос, снятых с темени побежденного, как и подобает делать воину, андрофаги жарили тела своих поверженных врагов на кострах и поедали, как дичину.

Любой сколот с детства слышал об андрофагах. Матери стращали непослушных детей: «Вот подожди, придет андрофаг».

И андрофаг пришел.

Незадолго до рассвета я погнал табун к утреннему водопою.

Лошади, пофыркивая, легко шли, ширкая ногами в мокрой от росы траве. Туман, искристый, белесовато-розовый, еще не поднялся от земли, скрывая за призрачной своей завесой тихую перекличку бледных степных цветов. Иногда какой-нибудь жеребенок, играя, отскакивал прочь от плотно идущих лошадей, и тогда его след темным извивом ложился в мокрой траве, прорывая покров тумана и обнажая густые переплетения крепких стеблей.

Такой же, только прямой, как стрела, след тянулся за скачущим сбоку табуна Светлым, и далеко-далеко в начале этого следа вспыхивал и клубился, пробивая туман, первый солнечный луч.

Когда мы достигли берега, туман уже поднялся, и отражения лошадей, четкие, яркие, необыкновенно чистые, легли в недвижную, казалось, воду.

Старая белая кобыла с проваленной спиной, волоча по гальке желтоватый, тонкий у репицы хвост, тронула воду губами, мотнула, роняя брызги, тяжелой головой, туго обтянутой кожей, и смело, первая вошла в реку. За ней, шумно будоража гладь воды, устремился весь табун.

Я соскользнул с горячей спины Светлого, лег на грудь, упираясь ладонями в мокрую хрустящую гальку, и тоже напился рядом с конем. Потом расстелил потертый чепрак в тени береговой кручи и растянулся на нем.

Табун стоял на мелководье. Лошади, подремывая, лениво обмахивались хвостами. Жеребята задирали друг друга, но не решались далеко отойти от матери. Только молодые нежеребые кобылицы стайкой вышли на берег и прохаживались, теснясь, пугая подруг и сами притворно пугаясь, только для того, чтобы вдруг закосить глаза, всхрапнуть, раздувая ноздри, взбрыкнуть стройными, сильными ногами и промчаться круг-другой, откинув хвост, выгнув шею, радуясь и гордясь своей молодой необъезженной силой и красотой.

Теперь было заметно, что течение на мелководье быстрое. Река морщилась и урчала, пробираясь на открытый простор среди множества лошадиных ног. Высокие ноги лошадей, уставленные прямо и слегка наклонно, похожи на стволы деревьев, а тела, хвосты, гривы подобны причудливым переплетениям тяжелых крон. Табун напоминает рощу, где деревья стоят тесно, но вытянувшись в линию.

…И правда, это роща, и сам я бреду меж стволов по колено в воде. Ноги то вязнут в донном песке, то оскальзываются на гальке.

Какие маленькие деревья! Я касаюсь рукой одного из стволов, поднимаю голову. Ствол уходит в вышину, и там, высоко, сквозь густую крону едва пробивается солнце. Нет, роща не маленькая, просто я — большой. Стволы растут все теснее и теснее, я уже с трудом протискиваюсь между ними. Там, впереди, в узкие просветы я вижу Агнию Рыжую, мою царицу. Она стоит, уронив руки, и смотрит на меня молча, в упор. Вода, урча, поднимается все выше и выше. Вода ей уже по грудь. Но Агния этого не замечает, она смотрит только на меня. Я хочу крикнуть, предостеречь, но голоса нет. Я рвусь к ней среди нагромождения стволов, оступаясь в глубокой воде. Вода прибывает, вода ей по горло. Длинные пряди золотых волос колышутся, погружаясь.

Еще одно усилие, и я спасу ее, прекрасную мою царицу. Стволы медленно сжимают мне грудь, я не могу вырваться, я задыхаюсь.

Голова Агнии, подхваченная потоком, покачиваясь, отдаляется от меня, Агния улыбается. Ее лицо мелькает среди дальних стволов, пока не скрывается навсегда. И тогда я кричу, свободно, отчаянно и страшно…

…Чей-то крик, протяжный и дикий, сорвал меня с чепрака, на котором я уснул. Одуревший спросонья, я смотрел, как табун, пеня воду, скакал вон из реки. Грохот ударявших по воде и камням копыт, испуганное ржание и крик, страшный этот крик.

Я испугался. Я видел плоские лбы обезумевших лошадей, плотным рядом надвигавшихся прямо на меня. Видел их растрепанные гривы, круглые копыта, взлетающие в бешеной скачке.

Я побежал что было сил вдоль берега, чтобы успеть пересечь путь скачущему табуну и не попасть под копыта. Табун надвигался стремительно, я уже не чувствовал под собой ног, когда глухой грохот накрыл меня, гортань обдало едким запахом конского пота и передо мной мелькнула ощеренная, запрокинутая морда кобылицы с вывернутым белком глаза.

Тупой удар в плечо поднял меня в воздух, и я кубарем покатился в траву. И я увидел их. Только они могли кричать так страшно. Припав к шеям своих низкорослых коняг, андрофаги вынеслись из-под берега. Их было двое. Обгоняя их, высоко вскидывая ноги, скакал мой Светлый.

Мысль, что я могу потерять его, отогнала страх. Я вскочил на ноги и призывно засвистел. Светлый круто свернул ко мне, не замедляя скачки. Одним прыжком, ухватившись за гриву, я взлетел на спину коня. Я думал, что андрофаги бросятся ловить меня, и был уверен в резвости своего скакуна. Собравшись в комок на холке, я пустил Светлого полным махом. Стрела с визгом рассекла воздух, ожегши оперением ухо. Я нырнул под грудь жеребца, обхватив ногами широкую шею и вцепившись немеющими пальцами в космы черной гривы. Мне было видно, как андрофаги съехались вместе, остановились и вдруг, взмахнув плетьми, пустились в угон табуну.

Еще не рождала степь скифа, который без боя уступит врагу коней.

Я уже закончил первый круг[13] лет, был ловок и силен, но безоружен. Что я могу совершить, безоружный, против двух зрелых воинов? Я даже не успею предупредить своих, как андрофаги угонят царский табун, которому нет цены.

И я решил. Я погнал Светлого к древнему могильному кургану.

Обливаясь слезами бессильной ярости, обрывая ногти, я отрыл заветный меч и сжал в ладони костяную рукоятку.

Я молил бога Папая испепелить меня самой яркой из своих молний, если я не смогу умереть, как мужчина.

Потом я снова вскочил на Светлого. Ветер ударил в лицо, размазывая слезы.

Агой!

Светлый, приседая на хвост, съехал по осыпи на глубокое дно старого, высохшего русла и поскакал по плотному песку, перепрыгивая через наполненные мутной водой промоины.

Если успею к табуну раньше андрофагов, погоню лошадей в сторону нашего кочевья, а если не успею… Мерный глухой перестук копыт послышался, приближаясь, впереди справа. Значит, андрофаги догнали и повернули табун. Я придержал Светлого. Лошади скакали по-над краем песчаной кручи, обламывая травянистую кромку. Я повернул Светлого и, прикрытый высоким берегом, во весь дух помчался обратно, высматривая, где можно поскорее выбраться наверх к табуну.



Светлый, роняя хлопья желтоватой пены и екая селезенкой, наконец вскарабкался по откосу и сразу оказался сбоку скачущего табуна. Старая белая кобыла прянула в сторону и сорвалась с обрыва, подняв столб пыли. Я направил Светлого прямо в табун и снова соскользнул коню под грудь. Тяжелый меч в истлевших ножнах, болтаясь, колотил его под брюхо, сбивая равномерный скок.

Снова, но теперь ласковый и успокаивающий, голос андрофага послышался справа по ходу табуна. Лошади, тесно сгрудившись, стали уклоняться от высохшего русла. Андрофаги перекликались над головами лошадей, держась по краям табуна.

Я снова распластался на спине Светлого и, подобрав поводья, придерживал его, пока не оказался в густой пыли за табуном. Тогда я выдернул меч из ножен и пустил жеребца вперед между табуном и обрывом. Спина всадника, прикрытая волчьим мехом, возникла из пыли внезапно. Черные волосы, заплетенные в тонкие косицы, прыгали по широким плечам.

И оборвался стук копыт. И замерли на бегу кони. И ветер, остановив полет, разбросал в клубах пыли растрепанные гривы и хвосты лошадей.

Медленно, очень медленно я поднял и опустил меч на затылок врага. Рукоятка выскользнула из потной ладони, клинок, повернувшись, ударил плашмя. Горячий ужас волной окатил меня. И сразу же заколыхались конские гривы, заклубилась пыль, и перестук копыт ворвался в уши. Наши кони, поравнявшись, скакали бок о бок. Андрофаг поднял ко мне широкое, маслено блестевшее плоское лицо. И тогда я прыгнул на него с коня, торопя свою смерть.

Степь стала на дыбы, закрыв небо. От удара о землю я потерял сознание.

…Чье-то горячее дыхание коснулось моего лица. Я очнулся. Светлый, тяжело дыша, стоял надо мной.

Я лежал на теле врага, вцепившись в жесткую шерсть волчьей куртки. Андрофаг был неподвижен. Голова его неестественно повернулась, и темные узкие глаза без всякого выражения смотрели куда-то мимо меня. Я оглянулся.

Пыль осела. Никого.

Дикая ненависть к врагу, заставившему меня пережить смертельный ужас, овладела мной. Я рванул вонючий мех волчьей куртки и, подобравшись зубами к короткой шее за ухом, отведал вражьей крови. А когда поднялся, в глазах вспыхнули и расплылись багровые круги.

Меня нашли под вечер табунщики, без памяти лежащего на теле мертвого андрофага.

…Набег дикого врага стал неотвратим, наше племя обречено на гибель. Сколоты, давно оставленные зрелыми воинами, не выстояли бы в смертельной схватке.

И тогда Агния Рыжая, царица, выступив на совете старейшин, поклялась нерушимой клятвой освободить всех наших рабов, если они с оружием в руках, плечом к плечу со сколотами, выйдут защищать жизнь, честь и имущество племени.

Рабы в то время превосходили нас числом, среди них были опытные в прошлом воины, и только сознание того, что, убежав, они все равно погибнут, пробираясь через земли скифских племен, удерживало их в покорности.

Старики скрепя сердце одобрили царицу. Рабы, возликовав, ответили клятвой. Все, кто мог держать в руках оружие, вооружились, сели на коней и встретили набег. Огромный курган насыпали мы потом над павшими в этой битве. И долго еще в степи по ночам озверевшие наши псы грызлись с волками над трупами андрофагов.

Но странно: обретя свободу ценой жизни, рабы только небольшим числом оставили племя и ушли пробиваться через степи к родным очагам. Многие, теперь свободные, остались с нами.

И Черный Нубиец, залечив полученную в битве рану, по-прежнему повсюду сопровождал Агнию Рыжую, нашу царицу.

Каждый год большая белая птица прилетает в страну иирков от крайних пределов земли. И каждый раз какой-нибудь неосторожный охотник поражает белую птицу не знающей промаха стрелой. Но охотничья стрела никогда не убивает сразу, а прочно застревает в пышном оперении крыла. И тогда раненая птица летит прочь из страны иирков, испуганно взмахивая большими крыльями, пытаясь освободиться от застрявшей в оперении стрелы.

И там, где пролетает белая птица, сыплется с неба ее легкий белый пух и покрывает им землю и все, что есть на земле.

Изнемогает раненая птица, холодеет ее дыхание, и стынут воды рек и озер, над которыми она пролетает.

И лишившись сил, падает белая птица в черные волны Эвксинского понта, и долго ее белые перья, рассыпавшись, вздымаются на гребнях волн, пока не отогреется земля и не утихнет взволнованное падением птицы море.

С наступлением зимы мы, сколоты, оставляем пустым становище и уходим вниз по течению Борисфена. Там, у соленой воды Меотийского озера,[14] ждем мы улыбки Солнцеликого, и с первым теплом возвращаемся назад в родные степи.

…Что с тобой, Агния Рыжая, моя царица?

Перистые снежинки опускаются на длинные твои ресницы, тают, скатываясь блестящими каплями по щекам, за широкий ворот меховой куртки, холодя шею.

Разве не за тем съехала ты в глубокий снег с умятой копытами и колесами дороги, чтобы хозяйским глазом оглядеть тянущийся мимо тебя поход племени?

Но ты не чувствуешь холода, не замечаешь ни всадников, ни коней, ни упряжных волов, ни погонщиков, ни кибиток. Лицо, будто вырезанное из куска черного дерева, неотступно видишь ты перед собой. Прозрачной синевой отсвечивают белки темных бездонных глаз. Восторг. Ужас. Нежность. Боль. Страх. Надежда. Пустота.

Ты рабыня, царица. Ты презреннее рабыни, потому что ты — рабыня раба. Так благодари же, благодари царя Мадая за такой подарок!

Ледяная капля, скользнув под мех, обожгла грудь. Ах, как хочется оглянуться! Ведь он позади тебя, он рядом, твой телохранитель.

Но нельзя, нельзя!

И ты вбиваешь пятки в обындевевшие бока кобылицы, чтобы не встретить взгляды стариков и ветеранов, отряд которых замыкает растянувшиеся обозы похода.

— Молитесь за меня богу Агни, — со слезами на глазах попросила царица женщин.

Ночь, день и еще ночь, не угасая, горят большие костры вокруг царского шатра. Крутит ветер снежную пыль, треплет высокое пламя, уносит в гулкую тьму голоса женщин.

Закутанный в меха Нубиец черной тенью вырисовывается у входа в шатер, покачивается из стороны в сторону, навалившись всей тяжестью на крепкое древко копья.

Женщины поют, потом, устав, замолкают, чутко прислушиваясь к глухим стонам, вылетающим из царского шатра, и снова запевают громко и отчаянно.

Мужчины бродят безо всякой цели за освещенным кругом, остервенело пиная лезущих под ноги псов, останавливаются, сойдясь, коротко перебрасываются словами, понижая голоса, и снова разбредаются, поглядывая на красный верх шатра.

То и дело из пурги возникает всадник. Подскакивает, раскидывая снег и грязь, к освещенному кругу, осаживает коня, склонившись с конской спины, шепотом спрашивает о чем-то у женщин и снова уносится в пургу, к табунам, огрев коня плетью.

Ветер, налетев, рвет слова древней молитвы:

— Ты — недремлющий… ающий… лютого зверья… нас самих, детей наших, скот наш… Агни… ликий… — в который раз заводят женщины и смолкают.

Заскулила собака, видно, получив крепкий пинок. Снова заскулила, будто заплакала. Ой, собака ли это скулит?

Нубиец выпрямился, перестав раскачиваться. Женщины, обойдя костры, приблизились к шатру. Мужчины вышли из темноты в освещенный круг. На подскакавшего всадника зашипели, он соскользнул с коня, взял его под уздцы. Люди вслушивались, задержав дыхание.

В шатре, теперь уже бессомненно для всех, слабо и жалобно заплакал младенец.

И тогда, словно кто-то толкнул их в спину мощной ладонью, люди устремились к шатру. Толпа отшвырнула Нубийца, он упал в снег. Люди валились на него и лезли в шатер, наступая на спины упавших. Шатер наполнился до отказа. Задние наваливались на спины стоявших впереди, но те уже сдерживали натиск, упираясь пятками и выгибая спины.

Агния, разбросав космы потемневших от пота волос, обессиленная, наспех прикрытая, лежала навзничь на шкурах у самого очага. Две старухи, стоя на коленях, склонились над большой чашей, омывая новорожденного младенца теплым кобыльим молоком и загораживая его от людских взглядов.

Нубиец, помятый и ушибленный, отчаявшись протиснуться вперед, вытягивая шею, смотрел над головами столпившихся, как разошлись старушечьи спины, как высохшие старые руки подняли и показали толпе новорожденного ребенка — чернокожую девочку. Толпа ахнула. Слабое пламя очага метнулось и угасло. В наступившей темноте все головы повернулись к выходу. Курчавая голова и широкие плечи Нубийца отчетливо выделялись в разрезе открытого полога, за которым весело кружился подсвеченный кострами снег.



— Выйдите все! — вдруг властно сказал Нубиец, неправильно выговаривая скифские слова. — Она может задохнуться.

Тут только люди почувствовали, что в шатре стало нечем дышать.

В ту же ночь, не принеся благодарственных жертв богу Агни, старики и ветераны, оставив семейные кибитки, ушли от царского шатра у берегов Меотийского озера к табунам и стадам, уведя за собой всех юношей.

Они разбили боевой лагерь на расстоянии одного конного перехода от кочевий племени, выставили стражу и стали совещаться.

Под утро пурга внезапно улеглась, и Солнцеликий, явившись из-за пределов земли, вдруг одарил мир улыбкой, сразу растопившей снежный покров и обогревшей легкое дыхание ветра. Смущенные было суровым отступничеством мужчин, женщины несказанно обрадовались доброму этому знаку, связав его с рождением черной девочки, и, переговорив, решили открыться в том, что давно таили.

Собравшись во множестве, они отправились к боевому лагерю стариков и ветеранов. Они легко шли веселой гурьбой, радуясь вздувшимся по-весеннему водам реки, отыскивали по дороге и указывали друг другу тоненькие зеленые стебельки молодой травы, выбившиеся из-под земли среди ржавой завали прошлогодних трав.

Женщины редко бывают в чем-либо уверены до конца. Но если такое случается, ни уговорами, ни угрозами, ни стойким долготерпением мужчине не победить эту уверенность. Так было и на этот раз.

— Эй вы, герои! Великие воины бога Папая, оставившие нас, чтобы совершить ненужные нам подвиги в неведомых нам странах! О нас, ваших женах, вы подумали? Или вам кажется, что драгоценные безделушки, под которыми гнутся спины караванных ослов, смогут заменить нам мужчин? Вы подумали о матерях, у которых отнимаете для своих диких забав сыновей — многие из них никогда не вернутся к родному очагу или вернутся калеками. Вы подумали о дочерях ваших, которые стареют, так и не узнав мужней любви и счастья деторождения? Может, любовь калеки, по-вашему, большое счастье? Что вы напялили свои раззолоченные панцири, вояки? Разве ваши мечи смогли защитить нас от андрофагов? Нас защитили рабы, которых вы сами объявили свободными! Или вы не клялись нерушимой клятвой вместе с нашей царицей?.. Семнадцать долгих лет, как милости, ждем мы возвращения своих мужчин, а они и не вспоминают о нас. Не вы ли, пьяные, похвалялись любовью к грязным чужим бабам в проклятых каких-то странах? А в это время мы, женщины, вместе с рабами берегли ваши табуны, ваши стада, трудясь за вас, мужчин… Наши мужчины забыли о нас, а мы забудем о них. Мы будем делить ложе с теми, с кем делим труд и пищу, радости и опасности! А вы не скифы больше, вы просто трусы! Вы все давно знаете, что мы тайно роднимся с рабами, и от бессилия только прячете голову под крыло, как глупые птицы. Раскройте ваши глаза: сам Солнцеликий посылает нам свое одобрение!

Так кричали женщины онемевшим от ярости и обиды старым воинам.

А потом вперед выступила пожилая полногрудая скифянка и позвала юнца, торчащего по причине высокого роста из-за спин стариков.

— Гайтор, бедный мой сыночек! Ты бы не появился на свет, будь твой отец скифом. Настал час, и я скажу тебе: ты сын Белоглазого Кельта! Да, да, — и увидев, что у юнца отвалилась челюсть, закончила требовательно: — Иди сейчас же домой! Твой отец всю ночь отбивал табун от волков не хуже любого скифа. Ты можешь гордиться своим отцом: он свободный человек и не даст нас в обиду.

Товарищи юнца с презрением отступили от него, и тогда несколько женщин разом заголосили, перекрикивая одна другую:

— Ашкоз! Спутан! Масад! А вы что думаете, что родились от дуновения ветра? Ваши отцы ждут вас у родных очагов и будут рады обнять своих глупых сыновей!

Обратно женщины возвращались, уводя с собой толпу потрясенных юношей.

Слава тебе, царица Агния Рыжая! Такого полного поражения скифского мужества не могли припомнить даже самые ветхие и злопамятные старики!


— Царица родила черного ребенка! — еще издали крикнул я, колотя без нужды пятками обросшие длинной шерстью, запавшие бока Светлого.

— Благодарение великому Агни, — торжественно отозвался дед Май.

Он стоял у кибитки, с сомнением оглядывая белого бычка с испачканным в навозе боком, которого Аримас крепко держал за скрученную ремнем губу. Судя по всему, дед и внук не собирались уходить из кочевья, несмотря на решение старейшин. Да еще вопреки запрету готовились принести жертву богу Агни.

— Не чтущего щедрой милости великого бога постигнет его гнев, — угадал мои мысли старый кузнец и вдруг, растопырив седую бороду, заорал на Аримаса: — Ну, что стоишь, как баран на солончаке?

Аримас вздрогнул и, торопясь, стал обтирать ладонью замаранный бок скотины.

Старый кузнец протянул мне крепкий витой аркан и короткую толстую палку. Я спешился, принял из рук деда жертвенное орудие и присоединился к Аримасу. Вдвоем мы натянули аркан через комолую голову на шею бычка и укрепили за ремнем палку. Дед Май, мерно помахивая куском негнущейся старой шкуры над тлеющим костром, слезясь и чихая от дыма, поднял пламя.

— Пора!

Мы подтащили упирающегося бычка к огню.

— Слава тебе, великий бог Агни, прикоснувшийся огненной рукой своей к новорожденной царевне! — торжественно выговаривал дед Май. — Тебе, недремлющий, посвящаем мы это незапятнанное животное. Прими нашу жертву с миром!

Старый кузнец ухватил почерневшей могучей рукой конец палки и двумя поворотами туго сдавил аркан. Бычок рванулся, вывалил язык, выпучил глаза и рухнул у самого огня, опалив шерсть.

— Благодарю тебя, огненный бог!

Мы с Аримасом освежевали бычка, дружно работая ножами, срезали мясо с костей, туго набили им бычий желудок и повесили над костром. Собаки, топчась вокруг, жадно глотали пропитанный кровью снег.

Только когда дед раздал всем по куску жарко дымящегося варева, мы снова смогли заговорить.

Ловко орудуя ножом и тонкими, измазанными жиром пальцами, Аримас набил полный рот и невинно спросил у деда:

— А если бы бог Агни не прикоснулся к младенцу, царевна родилась бы белокожей? — И незаметно для деда озорно подмигнул мне.

— Все может быть, — очень серьезно отвечал дед Май. — Случается, что у мудрого деда рождается внук-дурачок.

И когда мы весело и освобожденно расхохотались, дед добавил сурово:

— В эту ночь и пока не разрешу — от кибитки ни на шаг. Я не хочу потерять своих внуков, хотя бы и дурачков.

Старый кузнец не зря тревожился. Старики спешно разослали гонцов во все соседние становища. Гонцы вернулись обескураженными: женщины повсюду приветствовали союз царицы и черного раба и открыто ликовали.

Тогда старики со всякими предосторожностями снарядили в долгую дорогу тайного посланца к самому царю Мадаю.

Но, видно, боги потешались над стариками. Иначе как объяснить, что женщины, чудом прознав о намерении стариков, выследили тайного посланца далеко от кочевий, настигли после бешеной скачки, заарканили, как скотину, сдернули с коня и забили насмерть.

Это случилось под вечер второго дня после рождения черной царевны. А ночью толпа вооруженных, теперь свободных рабов, в пешем строю, светя факелами, ворвалась в боевой лагерь продолжавших упорствовать стариков и вырезала всех, кто не успел сесть на коня и ускакать в степь.

В руках рабов оказалось богатое и разнообразное оружие, предусмотрительно свезенное в лагерь ветеранами.

Уцелевшие старики, мучась ненавистью и страхом, под конвоем рабов вернулись в кочевье и поспешили принести запоздалые жертвы разгневанному богу Агни. Бывшие рабы единодушно избрали Черного Нубийца верховным вождем и принесли ему клятвы, каждый согласно своим обычаям и богам.

Так мы, сколоты, по воле бога Агни приняли в себя кровь многих народов, а наши боги, потеснившись, дали место другим, незнакомым нам богам.