"В трущобах Индии" - читать интересную книгу автора (Жаколио Луи)IVДень прошел без всяких приключений, и в условленный час, после того как Барбассон дал нужные приказания для дороги, чтобы ничто не мешало им, Сердар и товарищи его собрались в большой гостиной яхты, приготовленной для этого случая. — Друзья мои, — сказал Сердар, — вы представляете настоящий суд, и я приглашаю вас быть моими судьями; я желаю, чтобы вы могли взвесить все, что произошло с той и с другой стороны, и решить, на какой из них все права и справедливость. Все, что вы по зрелом и спокойном размышлении найдете справедливым, чтобы я исполнил, — я сделаю без страха и колебания, клянусь в том моею честью. Забудьте все, что я говорил вам в часы душевного излияния, потому что ради Барбассона, который ничего или почти ничего не знает, я должен рассказать все с самого начала. Барбассон был избран двумя своими коллегами президентом военного суда, как более способный дать отпор сэру Вильяму. Все трое сели кругом стола, и тогда по приказанию их привели сэра Вильяма. Последний с презрением окинул взглядом собравшееся общество и, узнав Барбассона, тотчас же открыл словесную пальбу, бросив ему в лицо следующую фразу. — Вот и вы, благородный герцог! Вы забыли познакомить меня со всеми вашими титулами и не прибавили к ним титулов атамана разбойников и президента комитета убийц. — Господа эти не ваши судьи, сэр Вильям Броун, — вмешался Сердар, — и вы напрасно оскорбляете их. Они мои судьи… я просил их оценить мое прошлое и сказать мне, не злоупотребил ли я своими правами, поступая известным образом по отношению к вам. Вы будете иметь дело только со мной, и если я приказал доставить вас сюда, то лишь для того, чтобы вы присутствовали при моих объяснениях и могли уличить меня в том случае, если какая-нибудь ложь сорвется у меня с языка. — По какому праву позволяете вы себе… — Никаких споров на этой почве, сэр Вильям, — прервал его Сердар, голос которого начинал дрожать от гнева при виде человека, столько лет заставлявшего его страдать. — Говорить о праве не смеет тот, кто вчера еще подкупал тугов убить меня… Клянусь Богом, замолчите, не смейте говорить оскорблений этим честным людям, которые не способны на подлый поступок, иначе я прикажу бросить вас в воду, как собаку! Барбассон не узнавал Сердара, не узнавал того, который, по собственному выражению его, был «мокрая курица». Он ничего не понимал потому, что никогда не имел случая видеть Сердара, когда вся энергия его подымалась на защиту справедливости, — а в данный момент дело шло о том, чтобы не позволить низкому негодяю, сгубившему его, оскорблять близких ему друзей. Выслушав это обращение, сэр Вильям опустил голову и ничего не отвечал. — Итак, вы меня поняли, сударь, — продолжал Сердар, — собственные свои поступки предаю я на суд своих честных товарищей… Будьте покойны, мы с вами поговорим потом лицом к лицу. Двадцать лет ждал я этого великого часа, вы можете подождать десять минут и затем узнаете, что я, собственно, от вас хочу. И он начал: «Друзья мои, вследствие обстоятельств более благоприятных, быть может, чем того заслуживали мои личные достоинства, я уже в двадцать два года был капитаном, имел орден и был причислен к французскому посольству в Лондоне. Как и все мои коллеги, я часто посещал „Military and navy Club“, т.е. военный и морской клуб. Там я познакомился с многими английским офицерами и в том числе с поручиком „horse's guards“ Вильямом Пирсом, который после смерти его отца и старшего брата унаследовал титул лорда Броуна и место в Палате Лордов. Человек этот был моим близким другом. Я работал в то время над изучением береговых укреплений и защиты портов. Мне разрешили черпать необходимые для меня сведения в архивах адмиралтейства, где находится множество драгоценных документов по этому предмету; я часто встречался там с поручиком Пирсом, который был тогда адъютантом герцога Кембриджского, начальника армии и флота и президента совета в адмиралтействе. Как-то раз, придя в библиотеку, я застал там всех чиновников в страшном отчаянии; мне объявили, что вход и чтение в архивах навсегда запрещены иностранным офицерам; — тут я узнал, что накануне кто-то открыл потайной шкап и похитил оттуда все секретные бумаги и в том числе план защиты Лондона на случай, если бы он был осажден двумя или тремя союзными державами. Я ушел оттуда сильно взволнованный. Вечером ко мне зашел Вильям Пирс с одним из своих молодых товарищей, которого звали Бюрнсом; мы долго разговаривали о происшествии, так сильно взволновавшем меня ввиду того, главным образом, что я не мог кончить начатой мною весьма важной работы. Молодые люди сообщили мне, что между украденными бумагами находились настолько важные документы, что, будь виновником этого похищения английский офицер, его расстреляли бы как изменника; затем они удалились. Не знаю почему, только посещение это произвело на меня тяжелое впечатление. Оба показались мне крайне смущенными, сдержанными, что вообще не было свойственно им; затем, странная вещь, они попросили меня вдруг показать им планы, рисунки и разные наброски, которыми я сопровождал свои письменные занятия, тогда как раньше никогда этим не интересовались. Они их ворочали, переворачивали, складывали в картон, снова вынимали оттуда… Одним словом, вели себя крайне непонятным образом. Каково же было мое удивление, когда на следующий день рано утром ко мне явился старший секретарь посольства в сопровождении английского адмирала и двух незнакомых мне прилично, в черный костюм одетых мужчин, принадлежавших, по-видимому, к высшим чинам полиции. — Любезный товарищ, — сказал мне секретарь, — посещение наше исключительно формальное и делается по распоряжению посланника с целью положить конец неблаговидным толкам по случаю похищения в адмиралтействе. — Меня! Меня! — пробормотал я, совсем уничтоженный. — Меня обвиняют! Посетители с любопытством следили за моим смущением, и я уверен, что оно произвело на них худое впечатление. Ах! Друзья мои, правосудие слишком много придает значения внешним проявлениям, чтобы сразу напасть на истину. Верьте мне, никто так худо не защищается в подобных случаях, как люди невинные. Секретарь отвел меня в сторону и сказал: — Успокойтесь, мой милый, я понимаю ваше удивление, но дело в том, что среди исчезнувших бумаг находится переписка английского посланника по поводу смерти Павла I, бросающая странный свет на это происшествие, в котором русские обвиняли англичан, а потому правительство делает все возможное, чтобы помешать этой переписке выйти за пределы государства. Вы работали в адмиралтействе в двух шагах от потайного шкапа, а потому весьма естественно, что находитесь в списке тех лиц, которых желают допросить. — Хорошо, — отвечал я, — пусть меня допрашивают, но предупреждаю вас, что я ничего не знаю; о происшествии я узнал от чиновников адмиралтейства, которые сообщили мне также о мерах, принятых после похищения. — Вам придется также, — продолжал секретарь со смущенным видом, — допустить нас к осмотру ваших бумаг. — Только-то? — воскликнул я, уверенный в своей невинности. — Все, что у меня здесь, в вашем распоряжении. — Я был в этом уверен, — заметил секретарь. — Господа, мой товарищ — и он сделал ударение на этом слове — не противится исполнению вашего дела. Ах, друзья мои, как мало был я опытен тогда! Мне следовало прибегнуть к дипломатическим тонкостям, против которых сам посланник не мог бы ничего поделать. Прежде чем министр иностранных дел и военный министр во Франции пришли бы к какому-нибудь решению, а оно во всех случаях было бы благоприятно для меня, я имел бы достаточно времени, чтобы разрушить злые оковы, опутавшие меня… Уверенный же в своей честности, я погубил сам себя. Что было дальше? Между моими рисунками чиновники нашли два самых важных письма из знаменитой похищенной переписки. Вся сцена моментально изменилась… — Вы нас опозорили! — воскликнул секретарь с презрительным видом. Уничтоженный этим непредвиденным ударом, я упал, как громом пораженный. Напрасно, когда поднялся, негодовал я, напрасно протестовал, рассказывая о посещении накануне. — Не доставало еще этого, — прервал меня секретарь, — обвинить людей, принадлежащих к самому древнему дворянству Англии. Я понял, какая глубокая пропасть разверзается подо мною… я должен туда упасть — и ничто не может спасти меня оттуда… Я сокращаю свой рассказ… Двадцать лет прошло со времени этих событий, но я до сих пор при одной мысли о них испытываю самые ужасные страдания… Я был отправлен во Францию на усмотрение военного правительства, настоятельно требовавшего моего наказания, а потому меня судили военным судом. Там я сумел защищаться… Я рассказал все подробности посещения двух английских офицеров и их необъяснимого поведения; я сообщил о том факте, что тот из двух офицеров, который сделался впоследствии лордом Броуном, уплатил неожиданно более полумиллиона долгов. Я закончил свою речь следующими словами: «Это дело, господа, стоило, вероятно, нескольких миллионов и могло соблазнить младшего сына знатной семьи, не имеющего никакого состояния. Но чего мог желать французский офицер, капитан двадцати двух лет, награжденный орденом и имеющий ежегодный доход в триста тысяч франков… Офицер, который, как я уже доказал вам, не играл в карты, не держал пари, не участвовал в скачках и расходовал только десятую часть своих доходов? На что мне было золото России, которая будто бы купила эти нужные ей бумаги»… Я говорил два часа, говорил отрывисто, внушительно, с негодованием — и меня выслушали… Но была одна существенная улика, которой я никак не мог уничтожить, — присутствие двух писем у меня. Я убедил своих судей, но они не могли оправдать меня. Они сделали все, что могли: устранили обвинение в краже со взломом и в простой краже, но так как обвинение было необходимо во избежание серьезных столкновений с Англией, то мне предъявили обвинение в злоупотреблении доверенными мне документами, содержание которых было будто бы мне сообщено, что являлось крайней нелепостью и в нравственном отношении было равносильно оправданию. Последствия этого были для меня ужасны; я избежал тюрьмы, но меня разжаловали и отняли орден Почетного Легиона. Не буду говорить вам об отчаянии своей семьи, я много рассказывал вам об этом в минуты своего отчаяния… Я хотел умереть, но мать заклинала меня жить и искать доказательств своей невинности для восстановления своего честного имени. Я поклялся ей, что ни при каких обстоятельствах не буду покушаться на свою жизнь. Я отправился в Лондон и, как призрак, как тень, преследовал двух негодяев, которые погубили меня, надеясь рано или поздно найти что-нибудь для уличения их в подлости. Я был богат и мог бросать золото, покупать преданных себе людей; я достиг того, что завел свою собственную полицию, которая день и ночь преследовала их. Горе тому, который совершил бы какую-нибудь неосторожность, чей разговор подслушали бы, ибо даже у стен были глаза и уши. Негодяи, чувствуя себя окруженными непроницаемой сетью шпионов и надсмотрщиков, обратились к влиянию своих родных и добились, чтобы их отправили в Ост-Индскую армию. Но об этом я узнал только, когда потерял их из виду и не мог найти их следов. Был, однако, один человек, который знал, что я невиновен, но не мог исправить ошибки правосудия. Лорд Инграхам, бывший в то время английским посланником в России, сделал по время интимного разговора с одним из тамошних высоких сановников, когда они заговорили о пропаже знаменитой корреспонденции, следующее заявление: — Клянусь честью, капитан де Монмор де Монморен неповинен в том, в чем его упрекают. Да будет благословенно имя благородного лорда! Он всегда, при всяком удобном случае, защищал меня, и мой отец, благодаря ему, мог закрыть глаза, сняв с меня проклятие, которое он призвал на мою голову; он был в отчаянии, что ему не удастся дожить до дня моего оправдания. Я мог бы кончить на этом, друзья мои, но я хочу познакомить вас еще с одним фактом, который является главной побудительной причиной, заставившей меня просить вас помочь мне в сегодняшнем акте правосудия. Один из двух негодяев, которые похитили переписку и затем, чтобы отвлечь от себя подозрение, положили мне два письма в мои папки, — а именно поручик Бюрнс, получивший затем чин полковника и смертельно раненный в крымской кампании, — не хотел умереть, имея такое преступление на своей совести. Он написал подробный отчет о случившемся, указал своего сообщника, способ, с помощью которого они открыли потайной шкап, и как погубили меня; в конце он просил у меня прощения, чтобы, говорил он, получить прощение верховного Судии, перед которым он готовился предстать… Он просил католического священника, который присутствовал при этом, и тот согласился в качестве свидетеля подписать этот отчет. Вильям Пирс, бывший в то время генералом, командующим бригадой, в которой служил Бюрнс, был свидетелем его раскаяния. Он боялся его порицания, а потому поручил следить за ним и и решительную минуту дать ему знать обо всем. В ночь, последовавшую за смертью полковника, это важное признание, отданное на хранение священнику, было украдено из палатки последнего в то время, как он спал. Кем? Вы должны догадаться… генералом Пирсом, теперешним лордом Броуном». — Это ложь! — прервал его последний, не произнесший ни единого слова во время этого длинного рассказа. — О! Только на это из всего моего показания вы нашли возможность возразить мне? — спросил Сердар с презрительной улыбкой. — Вот что уличит вас: сообщение священника, который, негодуя на совершенную у него кражу, написал обо всем этом моей семье. И Сердар вынул из своего портфеля письмо и передал его Барбассону. — Клянусь честью, — продолжал сэр Вильям, — я не похищал признание Бюрнса, о котором вы говорите. И он сделал инстинктивное движение рукой, как бы собираясь достать какую-то бумагу. Жест этот поразил Барбассона. — Надо будет посмотреть! — подумал он про себя. — Честь сэра Броуна! — воскликнул Сердар с нервным смехом. — Не играйте такими словами! Кому же другому, кроме вас, интересно было завладеть этим письмом? Если вы не сами взяли его, то поручили украсть кому-нибудь из ваших уполномоченных. Я кончил, друзья мои! Вы знаете, что он с тех пор, опасаясь моей мести, преследовал меня, как дикого зверя, унижаясь до союза с тугами, лишь бы убить меня. Мне только одно еще остается спросить у вас: неужели двадцать лет моих страданий и преступлений этого человека недостаточно для того, чтобы оправдать мое поведение, и что право жизни и смерти, которое я присвоил себе, не есть мое самое обыкновенное право законной защиты? После нескольких минут совещания Барбассон отвечал торжественным голосом: — По единодушному согласию нашему и по чистой совести человек этот принадлежит вам, Сердар. — Благодарю, друзья мои, — отвечал Сердар, — это все, чего я хотел от вас. — И, обернувшись к сэру Вильяму Броуну, он сказал ему: — Вы сейчас узнаете мое решение. Я не могу просить вас возвратить мне признание Бюрнса, которое вы, конечно, уничтожили; но я имею право требовать, чтобы вы написали это признание в том виде, как оно было сделано, чтобы не оставалось никакого сомнения в моей невинности и в вашей виновности и чтобы я имел возможность представить его военному суду для отмены приговора, позорящего меня. Только на этом условии и ради жены вашей и детей могу я даровать вам жизнь… Напишите, о чем я вас прошу, — и, когда мы приблизимся к берегу Цейлона, лодка свезет вас на берег. — Следовательно, — возразил сэр Вильям, — вы хотите отправить к жене моей и моим детям опозоренного мужа и отца?.. Никогда!.. Скорее смерть! — Не выводите меня из терпения, сэр Вильям; бывают минуты, когда человек самый кроткий становится беспощадным, неумолимым… и забывает даже законы человеколюбия. — Я в вашей власти… мучьте меня, убейте меня, делайте со мной что хотите, мое решение непреложно… Я совершил в молодости преступление, большое преступление, и не отрицаю этого… я горько сожалею об этом и не хочу, сославшись даже на Бюрнса, игравшего главную роль во всем этом деле, умалить значение этого преступления. Но так постыдно отказаться от положения, которое я занимал, потерять чин генерала и место в Палате Лордов, вернуться к жене и детям, чтобы они с презрением встретили меня, — здесь он не мог побороть своего волнения и со слезами, которые вдруг оросили все его лицо, задыхаясь от рыданий, закончил свой монолог, — не могу согласиться, никогда не соглашусь… Вы не знаете, что значит быть отцом, Фредерик де Монморен. — Бесчестие сына было причиной смерти моего отца, сэр Вильям! — Не будьте же на меня в претензии, если я хочу умереть, чтобы не опозорить своих детей! Выслушайте меня, и вы не будете настаивать и возьмете мою жизнь, которую я отдаю, чтобы искупить свой грех. Да, я был негодяем, но мне было двадцать лет, мы проиграли огромную сумму, Бюрнс и я; я не хочу, поверьте мне, оскорблять его памяти, уменьшая свою вину против вас, но должен сказать все, как было. Он один взломал шкап в адмиралтействе, он против моего желания согласился на постыдный торг, толкнувший его на преступление; я виновен только в том, что согласился сопровождать его к вам, чтобы разделить с ним плоды его преступления. Вы почти не были знакомы с ним, и посещение его показалось бы вам странным… Это, конечно, не уменьшает вины и преступление не заслуживает извинения, но искупление, которого вы требуете от меня, выше моих сил… Неужели вы думаете, что и я не страдаю? Двадцать лет живу я с этим угрызением совести; я пытался преданностью своей стране, честным исполнением своих обязанностей войти, так сказать, в соглашение со своею совестью, но это не удалось мне… И с тех пор, как вы блуждаете по всему миру, мысли мои, трепещущие, беспокойные, следуют за вами, и я дрожу каждую минуту, что вот наступит час возмездия. Ибо этого часа, часа правосудия Божьего, я жду также двадцать лет, уверенный, что он наступит, роковой, неумолимый! Какая пытка! Лоб несчастного покрылся крупными каплями пота, и члены его судорожно подергивались. Невольное чувство сострадания начинало овладевать Сердаром; великодушный, он в эту минуту тем легче поддался этому чувству, что не было возможности думать, чтобы пленник играл комедию, заранее придуманную им. — Вы говорите о семье вашей, пораженной вашим несчастьем! — продолжал несчастный среди рыданий. — Чем больше вы правы, тем больше я думаю о своей… помимо моих детей и всего рода Броунов, мой позор падет еще на четыре ветви… многочисленный род Кемпуэллов из Шотландии, Канарвонов из графства Валлийского. — Кемпуэллов из Шотландии, говорите вы… Вы в родстве с Кемпуэллами из Шотландии? — прервал его Сердар с горячностью, которая удивила всех свидетелей этой сцены. — Леди Броун, — бормотал пленник, выбившийся из сил, — урожденная Кемпуэлл, сестра милорда д'Аржиль, главы рода, и полковника Лионеля Кемпуэлла из 4-го шотландского полка, прославившегося во время осады Гоурдвар-Сикри. Услышав эти слова, Сердар судорожно поднес руку ко лбу… Можно было подумать, что он боится потерять рассудок; глаза его с безумным взором устремились в пространство… тысячи самых несообразных мыслей зашевелились в мозгу… Жена лорда Броуна урожденная Кемпуэлл? И месть должна поразить их… Вдруг точно черный покров заслонил ему глаза; он сделал несколько шагов вперед, размахивая руками… кровь прилила ему к сердцу, к вискам, он задыхался… Наконец, под влиянием какой-то высшей силы он хрипло вскрикнул и упал на руки Рамы, который бросился, чтобы поддержать его. Барбассон вне себя хотел броситься на пленника, но Нариндра удержал его знаком. — Сэр Вильям Броун, — сказал махрат громовым голосом, — знаете вы, кто этот человек, которого вы поразили в самое сердце… знаете ли? Последний, пораженный всем происшедшим, не знал, что ему отвечать, а потому Нариндра с ожесточением бросил ему в глаза следующие слова: — Этот человек, молодость которого вы загубили, зять Лионеля Кемпуэлла, брата леди Вильям Броун. Черты лица несчастного сразу изменились; он всплеснул руками и, рыдая, упал на колени подле Сердара, лежавшего без сознания. — Поди-ты! — пробормотал Барбассон сквозь зубы. — Плачь слезами крокодила, ты можешь поставить пудовую свечу этому случайному родству, ибо, клянусь Магометом, моим также случайным пророком, без этого ничто не помешало бы мне надеть на тебя конопляный галстук и отправить в гости к твоему другу Рам-Шудору. Сэр Вильям Броун схватил руки Сердара, все еще лежавшего неподвижно, и с выражением глубокого горя воскликнул: — Боже Великий, да поразит Твое правосудие виновного, но пощади этого человека, так много страдавшего! Клянусь перед всеми вами, что честь его будет восстановлена! — Неужели он говорит искренно? — сказал Барбассон, начиная колебаться… Ба! Не будем терять его из виду! Придя в себя, Сердар долго смотрел на сэра Вильяма, все еще стоявшего на коленях подле него и орошавшего слезами его руку. — О, оставьте ее мне, — говорил сэр Вильям с выражением отчаяния, казавшегося на этот раз глубоким и искренним, — не отнимайте ее у меня в знак прощения, я сделаю все, чего вы ни потребуете от меня. Я дал клятву в этом, когда вы лежали без сознания, и каковы бы ни были для меня последствия этого, ваша честь будет восстановлена. Сердар не отнимал руки, но и не отвечал; видно было по всему, что в нем происходит та героическая борьба, из которой благородные и великодушные люди всегда выходят победителями. Рама и Нариндра, хорошо знавшие характер своего друга, ни одной минуты не сомневались в том решении, которое он примет, а также в том, что на этот раз они не должны мешать Барбассону. Говоря языком матросов, последний был «опрокинут вверх дном» оборотом, какой принимали события, и, чтобы не присутствовать при том, что он называл слабостью характера, отправился на капитанский мостик, чтобы бросить взгляд на маневры, как сказал он Раме. Уходя, он бормотал про себя: — Все это притворство!.. Видал я уже это в Большом театре Марселя, когда давали «Два брата поляка»… Павловский хотел убить Павловского, который украл у него документы… Там тоже были украденные бумаги, и был также болван, исполнявший комическую роль, тоже Барбассон. В ту минуту, когда Павловский хочет помиловать Павловского, который не хочет отдавать ему бумаги, вот как Вильям Броун, они вдруг узнают друг друга и проливают слезы на жилете один другого: «Мой брат!.. Мой брат! Прости меня!..» А Женневаль, который играл Павловского, бросился на колени, как Броун, восклицая: «Прости! Прости!» И Павловский простил Павловского, как Сердар простил Вильяма Броуна. Все это было красиво, черт возьми! Но тогда я заплатил всего двадцать пять су, а сегодня я раз десять чуть не потерял своей шкуры… Хватит с меня и одного раза, я ухожу. И, довольный своим монологом, провансалец отправился на мостик; но что бы там он ни говорил, как ни старался придать всему смешной вид, он был гораздо больше взволнован, чем хотел показать. Несомненно, что некоторые чувства, и особенно родственные, всегда находят отголосок в сердце человека, всего наименее расположенного чувствовать их, даже в тот момент, когда их изображает искусный актер. Сердар, как и предвидел Барбассон, не замедлил произнести это слово прощения, которое хотело сорваться с его языка еще накануне, когда он увидел хорошеньких дочерей губернатора. Нет поэтому ничего удивительного, если открытое им родство положило конец его колебаниям. — Да, я прощаю вас, — сказал он с глубоким вздохом, — я останусь проклятым людьми, авантюристом, Сердаром… Зачем призывать отчаяние и несчастье на голову молодых девушек, которые еще только начинают жить, имеют все, чтобы быть счастливыми, и первые серьезные мысли которых будут, так сказать, осквернены презрением к отцу? — Нет, Сердар! Дело так поставлено в настоящую минуту, что я не приму этой жертвы, хотя бы вся семья моя погибла от этого… Но могу вам сообщить, что… жертва ваша не нужна. — Что вы хотите сказать? — Бюрнс в своем признании не говорит о сообщнике; перед смертью он обвинял только себя и в воровстве, и в том, что подбросил письма в вашу папку, не считая себя, вероятно, вправе призывать на меня правосудие людей, когда сам готовился предстать перед правосудием Бога. Вы можете оправдать себя, нисколько не замешивая меня в это дело… я все время хранил это признание. — Быть не может! — воскликнул Сердар с невыразимым восторгом и счастьем. Затем он с грустью прибавил, взглянув на своего прежнего врага: — Вы, должно быть, очень ненавидите меня, если не хотите отдать мне… — Нет! Нет! — прервал его сэр Вильям. — Но после того, что вы выстрадали, я не верил вашему прощению, и хотя признание Бюрнса не могло служить основанием для обвинения меня, но я хотел избежать скандала, который должен был неминуемо разразиться, если бы вздумали привлечь меня к ответственности… — А признание это? — живо спросил его Сердар. — Оно заперто в моем собственном письменном столе в Пуант де Галль… Нам стоит только вернуться, и завтра же оно будет в вашем распоряжении. Сердар устремил на него продолжительный взгляд, который хотел, казалось, проникнуть в самую душу его собеседника. — Вы не доверяете мне? — спросил сэр Вильям, заметив это колебание. — Моя сестра приезжает через пять-шесть дней, — отвечал Сердар, не умевший лгать, а потому избегавший прямого ответа, — мне некогда больше сворачивать в сторону, если я хочу вовремя встретить ее… Но, раз слово прощения сорвалось с моего языка, я не буду больше удерживать вас здесь! Точно молния, сверкнула радость в глазах негодяя, который все еще не верил своему спасению. Сердар это заметил, но чувство радости было так естественно в этом случае, что он продолжал: — Сегодня вечером, когда пробьет полночь, мы проедем мимо Жафнапатнама, последнего сингалезского порта; я прикажу высадить вас на землю. И если вы действительно заслуживаете прощения прошлого… вы немедленно перешлете мне это признание по каналу через Ковинда-Шетти, хорошо известного судохозяина в Гоа. Клянусь вам, сэр Вильям Броун, что имя ваше не будет упомянуто на разборе дела, возбужденного мною по приезде во Францию. — Через сорок восемь часов после приезда моего в Пуант де Галль признание Бюрнса будет у Ковинды, — отвечал сэр Вильям, который не мог скрыть своих чувств, несмотря на всю свою хитрость. В эту минуту Барбассон открыл дверь. — Парус! Траверс впереди! — сказал он. — Я думаю, это «Диана», которая, прокатив порядком «Королеву Викторию», посеяла ее преспокойно по дороге и бежит теперь на всех парах к Гоа. Все поспешили на мостик, чтобы удостовериться в этом. Да, это была «Диана», которая виднелась вдали на севере и со своими белыми парусами казалась огромным альбатросом, несущимся над волнами. — Держитесь ближе к берегу, Барбассон! — сказал Сердар. — Мы высадим сэра Вильяма в Жафнапатнаме. — А! — отвечал провансалец, кланяясь губернатору. — Вы лишаете нас своего присутствия? — Я очень тронут выражением такого сожаления, — отвечал ему в тон сэр Вильям. Сердар удалился со своими друзьями… Барбассон подошел к англичанину и, глядя на него в упор, сказал: — Смотрите прямо на меня! Вы насмеялись над всеми здесь, но есть человек, которого вам не удалось провести, и это я! — и он ударил себя в грудь. — Если бы это зависело от меня, вы бы еще два часа тому назад танцевали шотландский джиг у меня на реях. — И он повернулся к нему спиной. — Если ты только попадешься мне на Цейлоне!.. — мрачно пробормотал сэр Вильям. Спасен! Он был спасен! Негодяй не мог верить своему счастью; но зато как хорошо играл он свою роль… сожаления, угрызения совести, нежности, слезы, все было там… Он отправился к себе в каюту, чтобы на свободе предаться радости, овладевшей всем существом его; он сел на край койки, скрестил руки и, склонив голову, предался размышлениям… Никогда еще не подвергался он такой опасности! Приходилось играть во всю… малейшая неосторожность, и он погиб… Как ловко затронул он чувствительную струну! И как кстати открылось это родство, о котором он не знал… Так сидел он и размышлял, а глаза его и голова все более и более тяжелели… Он очень устал после ночи, проведенной в клетке для пантер, и мало-помалу склонился на койку и заснул. Провансалец не терял из виду ни одного из его движений и все ходил взад и вперед мимо полуоткрытой каюты (как это делают вахтенные офицеры, которые пользуются часами службы, чтобы прогуляться), приучая слух сэра Вильяма к равномерному шуму своих шагов. Последнему не могло прийти в голову никакое подозрение, потому что он занимал единственную каюту на палубе маленькой яхты. Барбассон был себе на уме! Отличаясь необыкновенно изворотливым умом, как это мы не раз уже видели, он в ту минуту, когда сэр Вильям горячо клялся, что не похищал признания Бюрнса, заметил один из тех инстинктивных жестов, в которых сознательная воля не принимает никакого участия. Психолог на свой манер, Барбассон старался доискаться причины такого бессознательного движения сэра Вильяма и занялся целым рядом своеобразных выводов одного из тех «maistres en revasseries"*, которых Рабле называет «des asttracteurs de guintessence"**. Он также попытался найти квинтэссенцию мысли, управлявшей рукою сэра Вильяма, — и задал себе вопрос, не находилось ли признание, о котором говорил Сердар, в бумажнике самого губернатора. gt;lt;/emphasis ** Буквально: извлекатели квинтэссенции. — Бумаги такого рода, — говорил он себе, — не доверяют мебели, которую можно взломать или которая может сгореть. К тому же это такого рода вещи, что их уничтожают рано или поздно, и с этой целью их держат при себе, вследствие чего они забываются, долго залеживаются в карманах. У меня и до сих пор торчит в кармане старого пальто письмо Барбассона-отца, в котором он на просьбу мою о деньгах отвечает мне проклятием, и это лет четырнадцать тому назад… Заключение. В ту минуту, когда сэр Вильям заснул, поддаваясь страшной усталости, ловкая рука осторожно вытащила из его кармана кожаный бумажник такой величины, что он не мог нисколько затруднить того, кто его носил. Это была рука Барбассона; поддаваясь неодолимому желанию проверить свои психологические заключения, он решил прибегнуть для этого к некоторому опыту. В бумажнике находилось одно только письмо, написанное по-английски; Барбассон не знал этого языка, но он увидел имя Фредерика де Монмор де Монморена, повторенное несколько раз рядом с именем сэра Вильяма. С нервным волнением пробежал он последние строчки… там оказалась подпись: полковник Бюрнс. Провансальцу этого было достаточно; он заглушил крик радости, сложил письмо и спрятал его в карман, а бумажник положил обратно туда, откуда взял; затем он по-прежнему продолжал свою прогулку, потирая руки от удовольствия, к которому не примешивалось ни малейшего угрызения совести… Не взял ли он украденный предмет просто-напросто для того только, чтобы возвратить его законному владельцу? Он колебался минуту, не зная, что ему предпринять: не воспользоваться ли своим открытием, чтобы заставить Сердара прибегнуть к крутым мерам? Напрасный труд; последний никогда не согласится отправить зятя своей сестры качаться в десяти футах от земли… Что касается того, чтобы оставить его пленником, нечего было и думать… Ну, что делать с ним по приезде в Гоа? Посадить в клетку и отвезти в Нухурмур? Нет, Сердар не сделает этого, родство спасало негодяя. Да, наконец, не у него ли, у Барбассона, это оправдание, которого добивались в течение двадцати лет; нет, он лучше отправит Вильяма Броуна искать другого места, где его повесят, и Сердар будет ему благодарен за то, что он избавил его от новой мучительной сцены и от необходимости принять последнее решение. И он решил предоставить вещам идти своим порядком. Приближалась полночь; маленькая яхта бежала по направлению к земле; вдали виднелся уже маяк и огни дамбы Жафнапатнама. Барбассон разбудил Сердара и его друзей и все вышли на мостик; затем он отправился к сэру Вильяму и обратился к нему с тем же шуточным тоном, каким обыкновенно говорил с ним: — Ваше превосходительство прибыли к месту своего назначения. — Благодарю, господин герцог, — отвечал англичанин тем же тоном. — Верьте мне, я никогда не забуду тех кратких минут, которые я провел на вашем судне. — Ба! — отвечал Барбассон. — Благодарность — такая редкая вещь среди человечества!.. Только позже ваше превосходительство поймет всю важность услуги, которую я ему делаю сегодня! Яхта входила на рейд, и он быстро крикнул: — Слушай! Спусти лодку! Готовься! Руль направо! Стоп! Все приказания исполнялись с поразительной точностью, и «Раджа», сделав полукруг, сразу остановился по направлению руля, который поставил судно кормой к берегу, чтобы оно было готово немедленно двинуться в открытое море. Яхта остановилась в двадцати метрах от берега; в десять секунд была спущена лодка, и Барбассон, пожелавший сам доставить на берег благородного лорда, сказал ему, отвесив глубокий поклон: — Лодка вашего превосходительства готова! — Не забудьте моих слов, Сердар, — сказал сэр Вильям, — через два дня… у Ковинды-Шетти. — Если вы сдержите ваше слово, я постараюсь позабыть все зло, сделанное вами. — Не хотите ли дать мне руку в знак забвения прошлого, Фредерик де Монморен? Сердар колебался. — Ну, это уж нет, вот еще! — воскликнул Барбассон, становясь между ними: — Спускайтесь в лодку, да поживее, не то, клянусь Магометом, я отправлю вас вплавь на берег! Барбассон призывал Магомета только в минуту величайшего гнева; губернатор понял по тону его голоса, что колебаться опасно, и, не сказав ни единого слова, поспешил в лодку. — И дело! — вздохнул Барбассон, в свою очередь занимая место в лодке. — Греби! — крикнул он матросам. В несколько ударов лодка была у набережной, и сэр Вильям поспешно прыгнул на землю. Таможня находилась от него в десяти шагах, и губернатору нечего было бояться больше; приложив ко рту руки вместо рупора, он крикнул: — Фредерик де Монморен, я уж раз держал тебя в своей власти, но ты бежал; ты держал меня в своих руках, но я ускользнул из них, мы, значит, квиты!.. Чья возьмет? До свидания, Фредерик де Монморен! — Негодяй! — донесся с яхты звучный и громкий голос. Тогда Барбассон привстал в лодке и с величественным жестом послал ему в свою очередь приветствие, сказанное насмешливым тоном: — Вильям Броун, предсмертное завещание полковника Бюрнса достигло своего назначения. — И, потрясая в воздухе бумагой, которую он так ловко похитил, Барбассон крикнул своим матросам: — Налегай на весла, ребята! Дружнее! Сэр Вильям поднял дрожащую руку к груди и вытащил бумажник… он оказался пустым. Негодяй испустил крик бешенства, в котором ничего не было человеческого, и тяжело рухнул на песок. Он солгал, чтобы легче провести Сердара: это признание Бюрнса было страшной уликой для него… оно сообщало «факт», который ставил не только честь его, но даже жизнь в зависимость от доброй воли тех, кого он оскорбил. Дня четыре спустя авантюристы прибыли в Нухурмур, где их ждало ужасное известие. |
||
|