"Дезире" - читать интересную книгу автора (Зелинко Анна-Мария)

Глава 21 В почтовой карете между Ганновером и Парижем, сентябрь, 1805 (Император отменил наш республиканский календарь. Моя покойная мама была бы очень счастлива. Она никак не могла к нему привыкнуть.)

Мы были очень счастливы в Ганновере — Жан-Батист, Оскар и я. Единственное, из-за чего мы ссорились, так это из-за драгоценного паркета в королевском дворце.

— То, что Оскар воображает, что этот навощеный как зеркало паркет в большом зале сделан только для того, чтобы сын военного губернатора катался по нему, как по льду, — меня не удивляет. Этому плутишке всего шесть лет. Но ты!..

Жан-Батист покачал головой и вместо того, чтобы рассердиться, рассмеялся. Мне пришлось обещать, что когда мне захочется покататься на паркете вместе с Оскаром, я удержусь от подобных развлечений.

Это был зал для танцев прежнего короля Ганновера. В резиденции господина Жана-Батиста Бернадотта, маршала Франции, военного губернатора государства Ганновер.

И я каждый раз обещала, но все-таки на другой день я не могла удержаться и позволяла Оскару увлечь себя в этот зал для катания по паркету. Это было, конечно, стыдно, так как я — первая дама государства Ганновер и у меня свой маленький двор, который состоит из лектрисы, компаньонки и жен офицеров моего мужа. К сожалению, я часто об этом забываю…

Да, мы были очень счастливы в Ганновере. И Ганновер был счастлив с нами. Это удивительно, так как Ганновер — завоеванная территория, порученная Жану-Батисту, главнокомандующему оккупационной армией. С шести часов утра до шести часов вечера и после ужина до ночи он склоняется над бумагами на своем письменном столе. Жан-Батист вводит свои порядки в этой немецкой стране и вводит их на основе Декларации Прав человека. Много крови пролилось во Франции, чтобы добиться равенства граждан. В Ганновере, стране неприятеля, для этого достаточно одного росчерка пера Бернадотта…

Так были отменены телесные наказания и упразднены гетто. Сейчас евреям разрешено заниматься любым делом, которое им по вкусу. Не напрасно Леви из Марселя пошли в бой в праздничной одежде.

Бывший сержант знает также, что нужно для содержания войск и выплаты контрибуции, не слишком большой. Жан-Батист с точностью установил размеры всех налогов, и никто из офицеров не имеет права взимать налоги по собственной инициативе.

Вообще, все население живет лучше, чем раньше, так как Жан-Батист аннулировал таможни, и в этой Германии, раздираемой войнами, Ганновер является островом, торгующим со всеми.

Когда граждане Ганновера стали почти богаты, Жан-Батист несколько повысил налоги и на полученные деньги закупил зерно, которое было послано в голодающую Северную Германию. Люди в Ганновере пожимали плечами, наши офицеры постучали себя по лбу, но никто не посмел открыто упрекнуть его в том, что у него есть сердце.

Наконец, Жан-Батист посоветовал купцам и ремесленникам несколько расширить свои связи с Ганзейскими городами и заработать таким путем много денег. Депутаты, выслушав его совет, онемели от удивления, так как ведь это «секрет Полишинеля», что Ганзейские города не слишком строго придерживаются континентальной блокады императора и продолжают обмен товарами с Англией. Но когда такой совет дает своим нищим, находящимся в рабстве, врагам маршал Франции!..

Когда торговля расцвела полностью и кассы Ганновера наполнились, Жан-Батист послал крупные суммы Геттингенскому университету. Это там сейчас преподают некоторые наиболее крупные ученые Европы.

Жан-Батист очень гордится «своим» университетом, и у него довольный вид, когда он склоняется над официальными документами. Но часто я застаю его погруженным в большие фолианты.

— Чего только не приходится учить сержанту, такому невежественному, как я, — бормочет он тогда, не поднимая глаз и протягивая мне руку.

Я сажусь близко к нему, и он кладет руку мне на щеку.

— Ты слишком много администрируешь, — говорю я ему неловко. Он только качает головой.

— Я учусь, девчурка. Я стараюсь делать все как можно лучше. Это не трудно, если только нас оставят в покое.

Мы оба знаем, о ком говорит Жан-Батист…

В Ганновере я немного пополнела. Мы не танцевали ночи напролет и не стояли часами, присутствуя на парадах. Во всяком случае, не более двух часов.

Жан-Батист сократил приемы, чтобы доставить мне удовольствие. После ужина в большинстве случаев наши офицеры с женами собирались в моей гостиной. Мы болтали о новостях, дошедших из Парижа. Император подготавливал нападение на Англию. Он находился на побережье Ламанша. Жозефина продолжала делать долги, но об этом говорили только шепотом.

Жан-Батист приглашал также профессоров из Геттингена, которые на ужасном французском языке пытались объяснить нам свои доктрины. Один из них однажды прочел нам по-немецки пьесу, написанную автором романа «Страдания Вертера», которым мы раньше зачитывались. Фамилия этого писателя — Гете, и я делала Жану-Батисту знаки, чтобы он прекратил эту пытку, так как мы все очень плохо понимали немецкий.

Другой рассказывал нам о крупном враче, который сейчас работает в Геттингене и который излечил многих от глухоты. Этот вопрос очень интересует Жана-Батиста, потому что многие наши солдаты стали туги на ухо, особенно артиллеристы.

Вдруг он закричал:

— Нужно порекомендовать одному из моих друзей обратиться к этому профессору. Мой друг живет в Вене, я напишу ему, чтобы он приехал в Геттинген. Тогда он сможет навестить нас здесь. Дезире, нужно, чтобы ты с ним познакомилась. Это музыкант, с которым я встречался в Вене, когда был там послом. Это друг Крейцера, ты знаешь.

Я, конечно, испугалась. Под предлогом моей занятости различными приемами я заставила Жана-Батиста поверить, что у меня нет ни минуты, свободной для занятий музыкой и хорошими манерами. Он же был так занят, что не контролировал меня.

На пианино я не играла, а что касается манер, то я прекрасно справлялась, когда мне нужно было с помощью нескольких изящных жестов, выученных у Монтеля, перевести стадо гостей из столовой в гостиную. Для дочери торговца шелком, неожиданно поселившейся в королевском дворце в Ганновере, я очень хорошо выходила из положения.

Сейчас я, конечно, испугалась, что мне придется играть перед этим венским музыкантом.

Но в этом не было никакой необходимости. Я никогда не забуду этот вечер, когда к нам пришел венский музыкант.

Как прекрасно он прошел!.. Как прекрасно он начался!..

Оскар, глаза которого начинали блестеть каждый раз, когда он мог слушать музыку, терзал меня, пока я не обещала ему позволить остаться с нами позже обычного.

Венский музыкант назывался, Бог мой, я записала его фамилию, очень странную фамилию, очень немецкую, конечно, да… его фамилия Бетховен…

Жан-Батист приказал, чтобы все музыканты бывшего оркестра королевского двора в Ганновере явились в распоряжение этого Бетховена из Вены и репетировали с ним три утра подряд. В эти дни ни Оскар, ни я не смели входить в зал, и мы не катались по паркету.

В эти дни я держалась, как мне и полагалось, в роли первой дамы. Оскар, наоборот, был очень возбужден.

— До которого часа, мамочка, я смогу остаться в зале? До полуночи? А как человек, если он глухой, может писать музыку? Он не может слышать даже собственную музыку? А у него есть слуховая трубка? Он часто на ней играет?

После завтрака я ездила с Оскаром на прогулку. Мы ехали по длинной аллее под сенью зеленых и золотых лип, по аллее, которая вела от замка к деревне Геренгаузен, и я старалась ответить на его бесчисленные вопросы.

Поскольку я еще не видела этого господина, которого зовут Бетховен или как-то в этом роде, я ничего не знала о слуховой трубке, но думала, что хотя он и музыкант, но пользуется он трубкой, чтобы слушать, а не играть на ней…

— Папа говорит, что это один из самых великих людей, которых он знает. Как ты думаешь, какой у него рост? Он выше, чем гренадеры из императорской гвардии?

— Папа хотел сказать, что он не большого роста, а велик своим талантом. Он… да, он — гений. Это папа и хотел сказать, когда говорил, что он великий человек.

Оскар размышлял.

— Он больше папы?

Я взяла в руку кулачок Оскара, в котором была зажата полуобсосанная конфета.

— Я не знаю, дорогой.

— Он больше императора, мама?

При этом вопросе лакей, сидевший рядом с кучером, повернулся и с любопытством посмотрел на меня. Я спокойно ответила:

— Нет никого выше императора, Оскар.

— Может быть, он не слышит даже собственную музыку? — продолжал размышлять Оскар.

— Может быть, — ответила я машинально. Мне вдруг стало грустно. «Я хотела дать моему сыну другое воспитание, — думала я. — Чтобы он был свободным человеком. В духе моего отца».

Новый воспитатель, которого император рекомендовал нам специально для Оскара и который приехал всего месяц назад, старается вдолбить ребенку дополнения к катехизису, которые сейчас введены во всех школах Франции: «Мы обязаны нашему императору Наполеону, воплощению Бога на земле, оказывать любовь, уважение, послушание, верность, соблюдать военную присягу!»

Недавно я случайно вошла в классную комнату Оскара и думала, что ослышалась. Но узкогрудый молодой учитель, рекомендованный как лучший выпускник императорского лицея, который сгибается пополам, как складной перочинный нож, когда видит меня или Жана-Батиста, и который пинает своими шпорами пса, подобранного и выхоженного Фернаном, когда думает, что его не видят, этот учитель повторял… Совершенно точно: «Император Наполеон I — воплощение Бога на земле…»

— Я не хочу, чтобы ребенок это учил. Оставьте в покое дополнение к катехизису.

— Но это изучается во всех школах империи. Это закон, — сказал молодой человек без выражения. — Его величество весьма интересуется воспитанием своего крестника. Я имею приказ регулярно сообщать Его величеству об успехах Оскара. Ведь он — сын маршала Франции.

Я посмотрел на Оскара. Его детское личико склонилось над тетрадью. Соскучившись, он рисовал человечков. Меня учили добрые монахини, подумала я, но их посадили в тюрьмы или выгнали, а нам, детям, объяснили, что Бога нет, а есть только здравый смысл. Мы должны были подчиняться здравому смыслу, и Робеспьер заставил даже уничтожить алтари.

Потом пришло время, когда никто больше не интересовался нашей верой, и каждый был волен думать все, что хочет. Когда Наполеон стал первым консулом, вновь появились священники, которые требовали присягать не Республике, а Святой Римской церкви. Наконец, Наполеон заставил Папу приехать из Рима в Париж, чтобы короновать его, и объявил католическую религию государственной.

А теперь он заставляет учить дополнение к катехизису…

Крестьянских детей отрывают от полей, чтобы они шли в бой в армиях Наполеона. Нужно уплатить восемь тысяч франков, чтобы освободиться от воинской повинности, а восемь тысяч франков — это большие деньги для крестьянина. И они прячут своих сыновей, а жандармы ловят жен, сестер и невест как заложниц.

Но прячущиеся дезертиры не играют никакой роли. Франция имеет достаточно войска, и побежденные принцы, само собой разумеется, обязаны выставлять полки, чтобы доказать свою покорность императору. Тысячи, десятки тысяч людей вытащены из своих постелей и маршируют за Наполеоном. Сколько раз Жан-Батист жаловался, что солдаты не понимают нашего языка, и офицеры вынуждены прибегать к переводчикам, чтобы командовать…

Для чего Наполеон заставляет маршировать этих солдат? Постоянные новые войны, победы… Но ведь уже очень давно нет необходимости защищать Францию. Франция забыла свои границы. Или речь идет не о Франции? А только о нем, о Наполеоне — императоре?..

Не знаю, сколько времени мы оставались вот так, лицом к лицу: молодой учитель и я. У меня вдруг возникло ощущение, что я живу все эти годы как сомнамбула. Потом я повернулась и пошла к двери, удовлетворившись тем, что повторяла:

— Оставьте это дополнение к катехизису. Оскар еще очень мал. Он еще этого не понимает. — Потом я резко закрыла дверь. Коридор был пуст. Обессилев, я прислонилась к двери и расплакалась. «Он еще очень мал, — подумала я, горько всхлипывая, — он не поймет этого, а ты поэтому и внушаешь именно детям, Наполеон, именно поэтому, скупщик душ!»

Целый народ пролил кровь, чтобы получить Права человека, а когда он оказался истощенным, получив их, ты попросту встал во главе его.

Не знаю, как я добралась до своей комнаты. Помню только, что я лежала на постели и плакала, зарывшись в подушки.

Прокламации… мы все их знаем. Они занимают всю первую страницу «Монитора». Все те же слова, как когда-то у подножья пирамид, которые он прочитал нам дома за обедом. «Права человека служат основой для твоего распорядка», — сказал ему кто-то. «Не ты их выдумал», — это сказал Жозеф, который его ненавидит, торжествующим тоном.

«Нет, ты только эксплуатируешь их, Наполеон, для того чтобы иметь возможность сказать, что ты освобож-

269

даешь народы, в то время как ты их порабощаешь. Чтобы проливать кровь во имя Прав человека!» Кто-то обнял меня.

— Дезире!

— Знаешь ли ты новое дополнение к катехизису, которое должен учить Оскар, — сказала я, всхлипывая.

Жан-Батист прижал меня к себе.

— Я ему запретила, — шептала я. — согласен со мной, Жан-Батист?

— Спасибо. Иначе это пришлось бы сделать мне, — ответил он просто. Он все прижимал меня к себе.

— Жан-Батист, можешь ли ты себе представить, что я могла выйти замуж за этого человека?!

Его смех помог мне рассеять эти мысли.

— Есть вещи, которые я не могу себе представить, девчурка.

Спустя несколько дней Оскар, Жан-Батист и я в волнении ожидали концерт, дирижировать которым должен был этот венский музыкант.

Месье Бетховен мал ростом, коренаст. Его шевелюра в страшном беспорядке. Его лицо кругло, загорело и все покрыто оспинами. У него широкий нос и сонные глаза. Лишь когда с ним заговаривают, его глаза принимают пытливое выражение и он все время смотрит на губы собеседника. Поскольку я знала, что он плохо слышит, я ему почти прокричала, что очень рада видеть его у себя. Жан-Батист хлопнул его по плечу и спросил, какие новости в Вене. Это, конечно, был вопрос, заданный из вежливости, но музыкант ответил очень серьезно:

— Готовятся к войне. Считают, что армии Наполеона нападут на Австрию.

Жан-Батист нахмурил брови и покачал головой. Он не хотел такого точного ответа на свой вопрос. Он сразу же переменил разговор и спросил об игре музыкантов оркестра.

Крестьянин с Дуная ограничился тем, что покачал головой. Жан-Батист повторил свой вопрос громче.

Музыкант поднял густые брови, его глаза загорелись, и он сказал:

— Я хорошо понял вас, господин посол, простите, месье маршал. Теперь ведь вас так называют, не правда ли? Музыканты вашего оркестра играют очень плохо, месье маршал.

— Вы ведь дирижируете свою новую симфонию, правда? — прокричал Жан-Батист.

Бетховен усмехнулся.

— Да. Мне интересно знать, что вы о ней скажете,

господин посол.

— Монсеньор, — крикнул ему в ухо адъютант моего мужа.

— Зовите меня просто м-сье ван Бетховен, я не синьор, — ответил ему наш гость.

— Обращаясь к господину маршалу, нужно говорить «монсеньор», — вновь прокричал обескураженный адъютант.

Мне пришлось прикрыть рот платком, так я смеялась. Наш гость обратил на Жана-Батиста взгляд своих глубоко сидящих глаз.

— Мне трудно ориентироваться в титулах, так как у меня титула нет, да к тому же я глух. Я очень благодарен вам, монсеньор, за то, что вы направили меня к профессору в Геттинген.

— А свою музыку вы слышите? — пропищал кто-то рядом с гостем.

М-сье Бетховен бросил вокруг себя внимательный взгляд. Он услышал звонкий голос ребенка. Оскар теребил его за полу сюртука. Я хотела сказать что-нибудь, чтобы замять этот безжалостный вопрос, но большая лохматая голова уже наклонилась к Оскару.

— Ты что-то спросил, мальчуган?

— Вы можете слышать свою музыку? — промяукал Оскар как можно громче.

М-сье ван Бетховен важно кивнул головой.

— Конечно! И очень ясно. Здесь, — он постучал по груди, — и здесь, — он потер выпуклый лоб. И с широкой усмешкой: — Но музыкантов, которые исполняют мою музыку, я слышу не всегда, и это счастье. Хотя бы этих музыкантов, которых дал мне ваш папа.

После ужина мы прошли в большой бальный зал. Музыканты настраивали свои инструменты и бросали на, нас робкие взгляды.

— Они не привыкли играть симфонии Бетховена, — сказал Жан-Батист. — Балетная музыка гораздо легче.

Перед рядами кресел, приготовленных для слушателей, поставили три кресла, обитых красным шелком и украшенных разными коронами, коронами Ганноверского дома. Жан-Батист и я сели. Оскар сел между нами и почти исчез в огромном кресле. М-сье ван Бетховен ходил между оркестрантами и давал им последние указания по-немецки. Широкими, спокойными жестами он подкреплял свои слова.

— Что он будет дирижировать? — спросила я Жана-Батиста.

В это время м-сье ван Бетховен отвернулся от оркестра и подошел к нам.

— Вначале я хотел посвятить эту симфонию генералу Бернадотту, — сказал он задумчиво. Потом я передумал. Я решил, что будет правильнее посвятить ее императору Франции. Но…

Он сделал паузу, посмотрел перед собой отсутствующим взглядом, казалось, забыл о нас и о публике, потом внезапно очнулся, тряхнул головой и откинул со лба пряди спутанных волос.

— Ну, посмотрим, — пробормотал он. — Можно начинать, генерал?

— Монсеньор, — шипящим голосом сказал адъютант Жана-Батиста, сидевший сзади нас.

Жан-Батист улыбнулся.

— Прошу вас, начинайте, дорогой Бетховен.

Тяжелая фигура неловко взгромоздилась на эстраду.

Нам была видна только его массивная спина. В руке со странно сложенными пальцами, появилась тонкая палочка. Он постучал ею по пюпитру. Настала мертвая тишина. Он широко раскинул руки, поднял их… И концерт начался!..

Я не могу судить, хорошо или плохо играли наши музыканты. Все, что я знаю, это то, что «увалень с Дуная» широкими жестами воодушевил их, и они играли так, как я никогда раньше не слышала. Музыка гремела, как орган, слышались голоса скрипок, которые пели, ликовали и жаловались, соблазняли и обещали.

Я прижала руку ко рту, потому что у меня тряслись губы. Эта музыка не имела ничего общего с Марсельезой, но именно так должна была звучать она, когда с ней шли в бой за Права человека и на защиту границ Франции. Это было одновременно и молитвой, и ликующим кличем!

Я немного наклонилась вперед, чтобы видеть Жана-Батиста. Он сжал губы, его тонкие ноздри вздрагивали, он порывисто дышал, глаза горели.

Правая рука его лежала на ручке кресла, и пальцы впились в подлокотник так крепко, что вены набухли.

Никто из нас не заметил, что в дверях зала появился курьер. Только адъютант, полковник Виллат, тихонько встал, прошел на цыпочках и взял пакет из рук курьера. Он бросил взгляд на пакет и тотчас подошел к Жану-Батисту. Когда Виллат легко дотронулся до его плеча, Жан-Батист вздрогнул. Он смущенно оглянулся вокруг, потом увидел пакет, который протягивал ему адъютант. Виллат сел на свое место.

Музыка продолжала греметь. Стены зала исчезли, я чувствовала, что давно лечу, лечу, надеюсь и верю, как когда-то давно, в те давние годы, когда я надеялась и верила, держась за руку моего отца…

Во время короткой паузы между двумя частями симфонии я услышала шуршание бумаги. Только в перерыве Жан-Батист вскрыл конверт и развернул лист. М-сье ван Бетховен оглянулся и вопросительно посмотрел на него. Жан-Батист сделал знак — «продолжайте!»

Месье ван Бетховен поднял палочку, протянул руки и скрипки запели вновь.

Жан-Батист читал. Он поднял глаза всего один раз на секунду. Он слушал эту небесную музыку с выражением тоски в глазах. Потом он взял перо, протянутое адъютантом, и написал несколько слов на бланке приказов. Адъютант тихо вышел с приказом. Также бесшумно другой офицер занял место сзади Жана-Батиста. Он также скоро вышел с исписанным листком, и третий занял его место за креслом, обитым красным шелком.

Этот третий офицер неосторожно звякнул шпорами, и возле рта Жана-Батиста появилась складка раздражения. Он продолжал писать; он сидел, не распрямляясь, немного наклонившись вперед, с горящими глазами, чуть прикрытыми ресницами. Нижнюю губу он закусил. И только в конце, когда эта песня свободы, равенства и братства поднималась еще раз звучными аккордами, он поднимал голову, чтобы слушать. Но он слышал не только музыку. Он слушал, я уверена, он слушал голос в себе, внутри себя. Я не знаю, что этот голос ему говорит, но музыка Бетховена ему аккомпанировала, и на губах Жана-Батиста появилась горькая усмешка.

Раздались аплодисменты. Я сняла перчатки, чтобы хлопать громче. Неловко и застенчиво м-сье ван Бетховен поклонился и показал на музыкантов, которыми он был так недоволен. Они также встали и поклонились. Им захлопали сильнее.

Рядом с Жаном-Батистом было теперь три адъютанта. Их лица были полны внимания, но Жан-Батист встал, протянул руки и помог м-сье Бетховену, этому увальню, человеку ниже себя по положению, спуститься с эстрады, как будто это был самый почетный его гость.

— Спасибо, Бетховен, — сказал он просто. — От всего сердца — спасибо!

Рябое лицо музыканта казалось умиротворенным и совсем не усталым. Глубоко посаженные глаза горели живым огнем.

— Помните, генерал, как вы играли мне однажды вечером Марсельезу? Это было в Вене, в посольстве.

— Я играл на пианино одним пальцем, — сказал Жан-Батист, смеясь.

— Тогда я впервые услышал ваш гимн. Гимн свободной страны. — Чтобы встретиться с глазами Жана-Батиста Бетховену приходилось задирать голову. — Я вспомнил об этом вечере, когда писал симфонию. Поэтому я хотел посвятить ее вам, молодому генералу французского народа…

— Я уже не молодой генерал, Бетховен.

Бетховен не ответил. Он смотрел на Жана-Батиста, не отводя взгляда. И Жан-Батист прокричал еще раз:

— Я уже не молодой генерал…

Бетховен не ответил. Я заметила, что три офицера сзади Жана-Батиста переступают с ноги на ногу от нетерпения.

— Тогда пришел другой и пронес клич вашего народа через все границы, — сказал Бетховен веско. — Поэтому я и хотел посвятить ему эту симфонию. Как вы думаете, генерал Бернадотт?

— Монсеньор! — хором поправили его все три адъютанта Жана-Батиста. Жан-Батист сердито махнул рукой.

— Через все границы, Бернадотт, — повторил Бетховен серьезно. Потом он улыбнулся. У него была чистосердечная улыбка, почти детская. — В тот вечер в Вене вы рассказывали мне о Правах человека. Раньше я ничего не знал, я не занимался политикой. И вы играли мне ваш гимн одним пальцем, Бернадотт.

— И вот что вы из него сделали, Бетховен, — взволнованно сказал Жан-Батист.

Настало молчание.

— Монсеньор! — сказал один из адъютантов.

Жан-Батист выпрямился, провел рукой по лицу, как бы желая стереть воспоминания.

— М-сье ван Бетховен, я от всей души благодарю вас за концерт. Желаю вам благополучного путешествия в Геттинген и от всего сердца надеюсь, что профессор вам поможет.

Потом он повернулся к нашим гостям — офицерам гарнизона, их женам и представителям высшего света Ганновера:

— Я должен проститься с вами. Завтра я выступаю с моим войском, — сказал он, раскланиваясь. — Приказ императора. Спокойной ночи, медам и месье.

И он предложил мне руку. Да, мы были счастливы в Ганновере!

Желтый свет свечей боролся с серым рассветом, когда Жан-Батист простился со мной.

— Ты сегодня же уедешь с Оскаром в Париж, — сказал он.

Фернан уже приготовил походное снаряжение Жана-Батиста; расшитый маршальский мундир, заботливо накрытый чехлом, был убран в большой сундук. Серебряные приборы на двенадцать персон, погребец и походная кровать были готовы к походу.

Жан-Батист был одет в простой походный мундир без украшений с генеральскими эполетами.

Я взяла его руку и приложилась к ней щекой.

— Девчурка, пиши мне чаще! Военный министр…

— Направит к тебе мои письма. Я знаю, — сказала я. — Жан-Батист, неужели этому никогда не будет конца? Неужели так будет всегда?

— Поцелуй за меня Оскара покрепче, девчурка!

— Жан-Батист, я тебя спрашиваю: неужели это никогда не кончится?

— Приказ императора: покорить и занять Баварию. Ты замужем за маршалом Франции, и ничто не должно тебя удивлять, — ответил он безжизненным голосом.

— Бавария… А когда ты завоюешь Баварию? Ты приедешь в Париж повидаться со мной или мы вместе вернемся в Ганновер?

— Из Баварии мы пойдем на Австрию.

— А потом? Больше уже нет границ, которые нужно защищать! У Франции нет границ! Франция…

— Франция — это Европа, — сказал Жан-Батист. — И маршалы Франции должны маршировать, дитя мое. Это приказ императора.

— Когда я представляю себе, сколько раз раньше тебе предлагали взять власть в свои руки… Если бы вы тогда…

— Дезире! — Его резкий оклик заставил меня замолчать. Потом он сказал тихо: — Девчурка, я начал простым солдатом и никогда не учился в военной школе, но я не представляю себе, чтобы я мог вылавливать корону из сточных канав! Не забывай этого! Не забывай никогда!

Я погасила свечи. Сквозь щели в занавесях просвечивалось бледное и безжалостное утро прощанья.

Когда я собиралась сесть в карету, доложили о приходе м-сье ван Бетховена. Я была уже в шляпе, Оскар рядом со мной гордо держал свой маленький саквояж, когда Бетховен вошел. Медленно, неуклюже он подошел ко мне и торжественно поклонился.

— Я хотел бы… — бормотал он, но потом приободрился. — Я хотел бы, чтобы вы передали генералу Бернадотту, что я не могу посвятить свою симфонию императору Франции. Это было бы неуместно. — Он сделал паузу. — Я назову эту симфонию «Героическая». В память о несбывшейся надежде, — сказал он со вздохом. — Генерал Бернадотт меня поймет.

— Я передам ему, и он, конечно, поймет вас, месье, — сказала я, протягивая ему руку.

— Знаешь, мама, кем я хочу быть? — спросил Оскар, когда наша карета катилась уже по этой длинной, бесконечно длинной дороге. — Я хочу быть музыкантом.

— Я думала сержантом или маршалом, как папа. Или торговцем шелком, как дедушка, — сказала я, думая о другом. Уже давно я положила дневник на колени и писала.

— Я решил. Я хочу быть музыкантом. Композитором, как м-сье ван Бетховен. Или королем.

— Почему королем?

— Потому что, если ты король, то можешь делать добро многим людям. Мне рассказывал один лакей во дворце. Раньше в Ганновере был король. Раньше, чем император прислал туда папу. Ты знала об этом?

Теперь даже мой шестилетний сын понял, как я невежественна!

— Композитором или королем, — он настойчиво.

— Тогда уж королем, — сказала я. — Это легче!