"Дюрер" - читать интересную книгу автора (Зарницкий Станислав Васильевич)

ГЛАВА VII,

в которой рассказывается о том, как мастер Дюрер служил императору Максимилиану, как снова сблизился с Пиркгеймером, как создал три гравюры, прославившие его мастерство, и выполнял дипломатические поручения Нюрнберга.

В 1512 году теолог Иоганн Кохлойс, руководивший школой поэтики при церкви святого Лоренца в Нюрнберге, издал «Космографию», в которой выразил возмущение тем, что его сограждане продолжают искать гениев живописцев где угодно — в Италии, Франции, даже Испании, — но только не в Нюрнберге. Гений живет рядом, утверждал Кохлойс, и он создал столь совершенные гравюры, рассказывающие о страстях Христовых, что купцы со всех концов Европы скупают эти гравюры, чтоб художники их стран имели пример для подражания. Это было правдой. Благосостояние Дюрера росло. Вместе с ним увеличивались претензии Агнес: ей теперь потребовался загородный дом — ведь такие дома есть у патрициев. Неугасающее стремление супруги уравняться со знатью вело к экономии на всем нужном для работы Дюрера. Владение в конце концов было приобретено — вблизи от городских ворот, у «Семи крестов». Место мрачное. Сюда власти Нюрнберга направляли преступников для покаяния. В обиход входило сооружение крестов. За последнее время их число значительно увеличилось.

Гульдены обладали удивительным свойством: чем больше их становилось, тем меньше оставалось у художника времени для себя. Он стал спешить, на раздумья не хватало времени. Вместо того чтобы совершенствоваться в живописи, его ученики и подмастерья стояли у печатного пресса. Сам мастер бросал все и крутил винт, когда приближалась ярмарка и нужно было готовить товар. Спрос, как говаривал Кобергер, будто облачко: не успеешь оглянуться, как его уж нет, растаяло.

Известность мешала — к Альбрехту теперь обращались люди, которым он не мог отказать при веем своем желании. Стабий напоминал: когда же будут готовы рисунки к кодексу? А он даже через силу не мог заставить себя возобновить эту работу. Пришлось засадить за нее Вольфа Траута, пришедшего к нему учиться: только у него хватит терпения довести ее до конца. Вольф безропотно подчинился. Эта безответность норой угнетала Дюрера. Походило на то, что и младший Траут смирился с мыслью о близкой смерти, перестал стремиться вперед. У него часто болела грудь, и кашель неотступно преследовал его. Таинственный недуг добивал Вольфа медленно, как и его отца. Новый подмастерье Шпрингинклей был другого склада. Пытался даже поучать мастера, мол, должен он уделять подмастерьям больше внимания, к нему приходят ведь не для того, чтобы у пресса стоять.

Ко всему прочему много времени отнимали теперь диспуты в кругу друзей. На удивление всем, он не распался, а значительно укрепился. После того как Шпенглер в 1512 году стал членом Большого совета, пришли к ним и патриции — Антон, Андреас и Мартин Тухеры, Иероним Хольцшуэр, Кристоф Шейрль. Сочинительству шванков теперь настал конец. Беседовали больше о политике и об обновлении веры. В том же году посетил Нюрнберг генеральный викарий августинского ордена Штаунитц, прочитал несколько проповедей. Началось в городе великое брожение умов. Лазарусу удалось завлечь викария к ним. В беседе Штаунитц развивал идею о необходимости церковной реформы. После они только об этом и говорили на своих собраниях. Страсти накалились, когда присоединился к ним Пиркгеймер. Как всегда, не мог Вилибальд спокойно дискутировать, переходил на личности: мол, Шпенглеру наплевать на дела церковников, ему важно себя показать. Лазарус в ответ обвинял Пиркгеймера в защите развратного Рима, в боязни за своих сестер-монахинь. Побежала трещина не только между ними, а по всему Нюрнбергу, становясь с каждым днем шире.

В город все чаще стали наведываться императорские советники, разнюхивали настроение, прощупывали помыслы видных горожан, задумчиво хмурили лоб и уезжали. Стабию Пиркгеймер, как и многим другим, доказывал: нужно изменить управление Нюрнбергом, иначе этот Шпенглер и иже с ним таких дел понаделают, что всей Германии будет тошно. Быть беде, большой смуте и великой крови. Стабию, все свои помыслы направившему; на составление «Генеалогии», недосуг было влезать в городские дела. Полагал, что Вилибальд преувеличивает. Церковь незыблема. Конечно, кое-кого и она боится — того же Эразма, к примеру. Но тут какой-то Лазарус Шпенглер! Да кто его знает?

Стабий просил Пиркгеймера избавить его от всех этих дрязг. В Нюрнберг, дескать, оы наведывается вовсе не для того, чтобы наводить здесь порядок. Он должен привлечь нюрнбергских литераторов и живописцев к выполнению планов Максимилиана. А планы были немалые — здесь копировали для императора картины и гравюры, перепечатывали старые книги, сочиняли новые. Вилибальд по собственному почину взялся за перевод сочинений некоего Гора Аполлона об иероглифах. Гор пытался разъяснить смысл древних египетских письмен, но своей символикой еще больше все запутывал. Попросил Пиркгеймер Дюрера по старой дружбе нарисовать к творениям Гора иллюстрации. Отчаявшись добраться до сути толкований, изобразил Дюрер козу, лягушку, собаку и льва. Когда принес рисунки Вилибальду, застал в доме на Главном рынке великий переполох.

Кто бы несколько месяцев назад мог подумать, что этот богатырь с железным здоровьем превратится в неподвижное бревно? В ночь на 1 декабря 1512 года у Вилибальда разболелась правая нога, да так, что он не находил себе места. Думал — ушиб, растер — не помогло. Пришлось вызвать Ульсена. Лекарь его осмотрел, но ничего определенного не мог сказать. Через три дня у Вилибальда распухла и левая нога. Тогда Ульсен вместо диагноза продекламировал Лукиановы строки:

Из смертных кто на свете не знаком со мной, Подагрой? Все страданья здесь подвластны мне. Мне воскуряют ладан — не смиряюсь я; Ни крови жертв горячей не смягчить меня, Ни посвященьям разным, что висят всегда В святилищах. Бессильны и лекарства все. Пеана — он же лечит в небесах богов…

Два месяца Пиркгеймер не мог выходить из дому, так что у него было достаточно времени, чтобы заняться той наукой, которая, как он признавался друзьям, привлекала его еще в университете, — медициной. Страсть к врачеванию, видимо, передавалась в пиркгеймеровском раду по наследству. В библиотеке Вилибальда было великое множество различных лечебников. Оставив в покое египетские иероглифы, он теперь дискутировал с Ульсеном о составе каких-то снадобий, микстур и мазей, спорил о переводе на немецкий язык латинских терминов. Под конец Пиркгеймер обвинил врача в невежестве и стал изобретать новые лекарства. Проверял их действие на себе, записывал результаты.

Но тяжелее всего для Пиркгеймера была не болезнь, а невнимание со стороны коллег в совете, не посещавших его. Накопившаяся злоба искала выхода, и Вилибальд обрушивал ее на домашних. Он разругался с сестрами, которые осмелились заикнуться, что подагра послана ему богом в наказание за распутную жизнь. Сестер, кроме Хариты — ее он уважал безмерно, — Пиркгеймер приказал не пускать и на порог дома, а членов совета решил заклеймить на веки вечные. Единственно с этой целью принялся за перевод трактата Плутарха «О мести богов». В посвящении сестре Харите написал, что зло не может избежать наказания и содеявших его настигнет кара, если не в этой жизни, то после смерти. Не напрасно говорят поэты: Юпитер долго спит, но рано или поздно проснется. Предатели и лжецы могут одерживать верх лишь на время. И те, кем управляет не дух, а плоть, уже отмечены печатью божьего суда. Повторил, одним словом, Вилибальд свои выпады в адрес членов совета в письменном виде. Намеки были разгаданы, и ему предложили явиться в совет и дать объяснения. Смачно выругавшись, Пиркгеймер приглашение игнорировал.

Друг был в беде. Поэтому простил ему Дюрер прежние обиды. Опять зачастил в его дом. Дружба восстанавливалась с трудом. Но Пиркгеймеру был нужен человек, которому можно было бы изливать свою душу, излагать свои планы мести врагам, предателям и корыстолюбцам. Надежды на исправление нравов он уже не видел. Разве только Максимилиан железной рукой наведет порядок. В этой борьбе Вилибальд будет союзником монарху. Правда, сначала нужно было приблизиться к императору, войти в круг его приближенных. Поэтому-то Вилибальд обхаживал всех посланцев Максимилиана, наезжавших в Нюрнберг.

Может быть, и миновал бы Дюрера императорский заказ, отнявший у него массу сил и времени, если бы Вилибальд, движимый идеей угодить верховному главе империи, не доказал Стабию, что заказ этот нужно поручить Дюреру и больше никому.

Приехав в очередной раз в Нюрнберг, Стабий сообщил о намерении Максимилиана соорудить себе вечный памятник, прославляющий мудрость его правления и величие подвигов. Речь шла о триумфальной арке, но не из камня, как это делали римляне, а из материала более прочного — на бумаге. Максимилиан первым понял: войны рушат монументы, но они бессильны уничтожить печатную книгу.

Императорский замысел, в осуществлении которого Дюрер должен был принять непосредственное участие, служил все той же цели — прославлению деяний Максимилиана и сохранению памяти в последующих поколениях. Над этим работали ученые и поэты из окружения императора. Его будущую гробницу в Инсбруке создавали Байт Штосс, Ганс Лейнбергер и Петер Фишер, скульпторы из Нюрнберга. Несколько эскизов для монументов гробницы уже были переданы им Альбрехтом Дюрером. Максимилиан, подобно многим итальянским кондотьерам, следовал принципу: «Когда человек умирает, то от него не остается ничего, кроме его дел. Если он не постарается оставить память о себе еще при жизни, то после смерти никто не вспомнит о нем, и человек обычно бывает забыт с последним ударом колокола». А Максимилиан не хотел, чтобы о нем забывали. Не желал — вопреки требованиям церкви о смирении и скромности.

«Триумфальная арка», таким образом, должна была стать одним из памятников императору, сооруженным им самим — «пирамидой», «монстром», как ее стали называть впоследствии. Но, приступая к ней, никто из ее создателей и представить не мог, какой труд тем самым взваливает на себя. Стабий привез с собою в качестве образца рисунок триумфальной арки, которая была сооружена в Милане в 1493 году по случаю бракосочетания Максимилиана с Бьянкой Сфорца. Первоначально предполагалось просто заменить помещенные на миланской арке изображения, повествующие о знаменательных событиях в жизни отца Бьянки Франческо Сфорца, изображениями сцен из жизни повелителя Священной Римской империи. Часть этих сцен уже была определена Максимилианом и продиктована им лично секретарю. Однако ученым мужам из окружения Максимилиана этого показалось мало. Им нужна была идея, изложенная аллегорически, но тем не менее доходчиво для людей, не сведущих в науках и истории. По их мнению, с такой задачей мог справиться один лишь Пиркгеимер, и Стабяй привез ему поручение императора разработать общую концепцию арки. Вилибальд согласился с радостью — и не только потому, что это приближало его к намеченной цели, но и потому еще, что проект давал ему возможность изложить свои взгляды на историю вообще и на роль императора, которого он по-прежнему рассматривал как деятеля, способного объединить Германию и возвысить ее. Многого хотел Максимилиан. Следовало рассказать в этой гравюре о его предках и родственниках, о его походах и мудром правлении, изобразить все его гербы и гербы подвластных ему стран. Чтобы сделать эту летопись доступной каждому, надлежало создать знаки-символы, расшифровывающие изображенное.

Приступая к работе, Пиркгеимер опирался на свои превосходные знания символики древних литераторов и христианской церкви. По его замыслу, триумфальная арка распадалась на трое врат: левые символизировали похвалу деяниям Максимилиана, правые — его благородство, центральные — честь и силу. Полный перечень сцен, которые следовало поместить на арке, Стабий обещал прислать позже, после того как будет он одобрен Максимилианом. От Вилибальда же требовалось составить список аллегорических, фигур и дать к ним пояснения, а кроме того, сочинить «мистерию египетских букв» — своего рода ребус, который будет написан на верхней части центральных врат. Аллегорические фигуры Пиркгеимер заимствовал у древних греков. Среди них были сирены, олицетворявшие по его прихоти несчастия мира, гарпии, символизировавшие жадность, грифы, державшие атрибуты императорской власти и призванные выражать нечто, объяснение чему затруднялся дать сам автор.

В какой мере Дюрер участвовал в выработке общей концепции триумфальной арки? Этот вопрос до сих пор остается спорным. Его предшествовавшие работы говорят о том, что и он был силен в символике и аллегориях, особенно имеющих отношение к христианской религии. Но дело в том, что именно в это время происходит его отход от усложнения композиций, его поворот к принципу, который формулировался так: простота и ясность — высший закон искусства. Можно представить, что Дюрер с большой долей скептицизма относился к попыткам Максимилиановых советников создать новое направление в искусстве (примерно сто лет спустя оно одержало верх и сделалось господствующим) и был доволен, что дискуссии вокруг различных аллегорий растянулись на годы. Заказ, который ему предстояло выполнить, меньше всего отвечал его уже сложившимся взглядам на искусство. Все это походило на то, как если бы человеку, привыкшему к неторопливым беседам в кругу близких, вдруг навязали держать ученую речь перед собранием патрициев.

Как художник, Дюрер прекрасно понимал: проект, над которым бьются светлейшие умы, чудовищен со всех точек зрения. Гравюра шириной в три с половиной метра, вырезанная на 192 блоках из дерева, могла поразить зрителя лишь своими размерами. Единства впечатления тут невозможно было достигнуть. Зритель или не удовлетворится беглым взглядом на грандиозное сооружение, или же, отчаявшись постигнуть смысл всех этих аллегорий, станет рассматривать сцены из жизни Максимилиана. Что касается символов, над которыми бьется Пиркгеймер, то что они могут рассказать неискушенному зрителю?

Тем временем продолжалась работа над новыми гравюрами. Альбрехт с большим удовольствием приступил к выполнению личной просьбы Стабия. Узнав, что совсем недавно художник создал гравюры звездных карт для нового перевода трудов Птолемея, Стабий в очередной свой приезд в Нюрнберг уговорил его изготовить такую же карту и для него, включив туда, однако, новые открытия, сделанные нюрнбергскими астрономами. Пока Пиркгеймер разрабатывал план триумфальной арки, приступил Дюрер к карте. Снова рылся в библиотеке Вальтерши. По ночам лазил на крышу собственного дома, где еще сохранялась в неприкосновенности площадка-обсерватория. Встречал тихие майские рассветы на берегу Пегница, так как ему казалось, что звезды отсюды видны более отчетливо. У Хайнфогеля — нюрнбергского звездочета и астролога — познакомился с зарисовками созвездий, которые сияют над другой половиной «бегаймовского яблока» — почти никем не описанные, сплошь безымянные. Увидеть бы их собственными глазами! Трудно рисовать по рассказам других.

Пиркгеймер на время отвлекся от своих распрей с коллегами по совету, с головой уйдя в разработку проекта триумфальной арки, которая, как казалось, стала альфой и омегой всей его жизни. Канцелярия императора подстегивала его. Наконец описание арки было отправлено на рассмотрение Максимилиана. Император одобрил его. Одновременно с извещением об этом радостном событии в Нюрнберг был прислан эскиз арки, изготовленный придворным художником. Таким образом, Дюрер окончательно лишился возможности проявить какую-либо самостоятельность в осуществлении проекта и теперь еще больше охладел к нему. От него, правда, потребовали сделать свои замечания. Он внес в чертеж лишь незначительное исправление, сместил сирен ближе к средним вратам. Стабий, однако, требовал большего участия. Поэтому Дюрер переписал список аллегорических фигур, сделал какие-то только ему понятные пометки и через несколько дней принес историографу свой эскиз триумфальной арки. При внимательном рассмотрении обнаружилось, что он все оставил, как оно и было в проекте придворного художника, лишь вытянул в высоту центральные врата, придав им сходство с вратами нюрнбергской церкви святой Девы.

Видимо, этим и ограничилось его участие в разработке проекта, отнявшего у него впоследствии столько бесценного времени. Вилибальд порицал Альбрехта за безразличие к своему любимому детищу. Но что мог сделать Дюрер: когда работа не в радость, то и просьба друга в тягость. Его утешало лишь одно: к триумфальной арке следовало приступить несколько позже, так как Стабий не смог добиться от Максимилиана полного перечня событий из жизни императора, которые следовало запечатлеть на память и в назидание потомкам.

Из более поздних рукописей Дюрера следует, что именно в этот период жизни им начали овладевать «страхи». Он не раскрыл значения этого слова, но, судя по всему, его тревожила неустойчивость положения, невозможность найти ясный и точный ответ на вопрос: что же будет дальше? Христианские истины, которые составляли основу жизни предыдущего поколения, рушились. Если его мать Барбара еще свято верила в них, то Альбрехт начал уже подвергать их сомнению. Удобна лишь слепая вера, но сын нового времени, Дюрер видел многое, не укладывавшееся в рамки привычного. Откуда ему было знать, что настало время, когда человек смог выработать новые взгляды и на самого себя, и на свое назначение в жизни.

Сообщение о новой попытке союза «Башмака» поднять восстание и захватить Фрейбург его как состоятельного и благонамеренного горожанина пугали. Чего хотят эти крестьяне? На юге Германии зрели большие события. В городе менее состоятельные ремесленники начали открыто выражать свое недовольство. Нервничал и Пиркгеймер. «Поборник справедливости» приветствовал казнь участников фрейбургского мятежа. Но ведь основные руководители «Башмака» опять скрылись, и от них можно было ждать организации нового похода на власть имущих.

«Страхи» усиливались, ибо не было ответов. И их, как представлялось, неоткуда было ждать.

А тут еще несчастья стали обрушиваться на семью Дюрера и его близких.

Умер крестный. Смерть его не была неожиданной: он долго и тяжело болел. Чувствуя приближение последнего часа и не видя вокруг себя людей, могущих стать его преемниками, Кобергер почти забросил свою типографию. Она увядала. Кончина Антона породила чувство тревожного ожидания: если приходит смерть, она поселяется надолго. Чья теперь очередь? С тревогой смотрел Альбрехт на мать. Барбара Дюрер внешне изменилась мало. Но она все больше утрачивала интерес к жизни, безразличие ко всему овладевало ею: к попрекам Агнес, даже к судьбе сыновей. Мать была единственным действительно близким ему человеком. Хотя она не всегда понимала заботы сына, ему становилось легче после разговоров с нею. Дюрер боялся того времени, когда он не услышит обычного ее утешающего благословения: бог не выдаст, не даст погибнуть, выведет на правильный путь.

Смерть Антона Кобергера надломила Барбару. Она все чаще стала говорить о собственной смерти. Это вселяло тревогу. Поэтому так всполошился Альбрехт, когда она однажды не вышла к ужину. Комната ее была заперта — это обычно означало, что она не хочет, чтобы ее беспокоили. Однако на этот раз сын, чувствуя беду, приказал взломать дверь. Барбара Дюрер лежала навзничь. Седые спутанные волосы почти закрыли ее лицо. Из-под них вперились в него обезумевшие глаза. Никогда еще в жизни не видел он такого застывшего ужаса. Барбара никого не узнавала. Послали за Ульсеном и за святыми дарами в церковь святого Зебальда. Священник пришел чуть позже и бросил недовольный взгляд на Ульсена, раскладывавшего инструменты для кровопускания. Первым прошел к постели больной. Лишь после него врач смог осмотреть больную и без околичностей посоветовал Дюреру уповать на чудо.

Что самое удивительное — чудо свершилось! Барбара осталась жить, окончательно надломленная, отошедшая от всех земных дел.

Что такое жизнь? Она и неустанное деяние, она и безучастное ожидание смерти, на которое теперь была обречена его мать. В чем же смысл краткого пребывания человека на земле перед тем, как он удостоится вечной жизни? Что заставляет его, знающего о неминуемом, искать, бороться, терпеть поражения и побеждать? Кобергер вложил все силы в типографию, отец стремился вырваться за рамки своего сословия, Агнес упрямо копит деньги, хотя у нее нет детей, которым она сможет их передать. Сам же он уже второй десяток лет ищет разгадку прекрасного, как будто это принесет ему бессмертие. Ищет, забывая о том, что мир вот-вот погибнет и найденное им никому не будет нужно.

Работая над рукописью, Альбрехт много думал об этом. Создавая человека, размышлял Дюрер, бог наделил его неугасающим стремлением к познанию, жаждой достижения цели порой даже ценой собственной жизни. Божественный замысел непостижим для слабого человеческого ума. И все-таки человек бьется над его разгадкой. И прав, несомненно, прав знаменитый Эразм из Роттердама — недавно Вилибальд прочитал другу несколько страниц из его книги «Руководство христианского воина», подлинного гимна во славу тех, кто жертвовал собою во имя веры и ее торжества, тех, кто, ничего не страшась, неустанно прокладывал путь к цели. Эразм назвал их рыцарями, указавшими другим путь через мрачный лес жизни с ее сомнениями к сверкающим вершинам познания.

…На хорошо отбеленной доске вырисовываются контуры конного воина. Новая гравюра все больше овладевает мыслями Альбрехта. Ее сюжет навеян «Христианским рыцарем». Глубоко задумавшись, едет воин навстречу неизвестности. Видит ли он те опасности, которые подстерегают его? Догадывается ли, что следом тащится дьявол в намерении сбить его с пути? Ведает ли о смерти, отмеряющей дни его жизни песочными часами? Если рыцарь очнется от дум, то увидит, как струится песок, напоминая о быстротечности жизни. Знает ли он, что все его мужество, вся его воля и вся его решимость бессильны остановить время? Наверное, знает. Тем не менее тверда поступь коня, несущего его к цели, находящейся за краем гравюры. Может быть, там дорога сделает поворот и приведет к замку, стоящему на вершине скалы, а может, увлечет в пропасть. Кто знает? Главное в том, что смерть и дьявол бессильны перед стремлением рыцаря к цели. В движении к ней — залог его бессмертия.

После завершения «Рыцаря» Дюрер вернулся было к своим записям о живописи. Снова думал о предназначении художника. А исподволь зрел уже новый замысел и постепенно захватывал его. Намеревался он изобразить человека в меланхолии. Пиркгеймер, который в угоду другу медленно, оберегая свой престиж, отступал от прежних взглядов, прикрываясь ссылками на Платона и Аристотеля, теперь готов был признать, что меланхолия — это качество людей одаренных, может быть, и живописцев. Кто их знает? Так что выбор Дюрера, пожалуй, и не случаен. Но задачу себе поставил он не из легких. Разработка сюжета давалась с огромным трудом, и вскоре стало ясно, что без символов здесь не обойтись. Только какие выбрать?

А тут, как назло, снова прибыл Стабий и выразил неудовольствие, что работа над «Триумфальной аркой» продвигается крайне медленно. Дюрер видел это и сам: ведь уже наступил 1514 год, а гравюра почти не сдвинулась с места. Хорошо, он поторопится. Но оказалось, что арку следует отложить. Стабий привез новый, еще более срочный заказ Максимилиана.

Перед Дюрером лежали двадцать семь двойных листов с уже отпечатанным текстом. Речь шла об иллюминировании молитвенника братства, или ордена святого Георга, учрежденного императором Фридрихом III с целью сплочения христианского воинства для войны с «погаными» турками. Максимилиан намеревался пробудить орден от спячки, влить в него новые силы. Для этого приказал составить молитвенник для будущих крестоносцев, а несколько молитв написал сам. Теперь лучшим художникам Германии — Дюреру, Кранаху, Бальдунгу, Бургмайру, Брею и Кельдереру — предстояло украсить ноля текстов орнаментом. Молитвы они могли выбрать по собственному усмотрению. Печатники уже постарались, показали, на что они способны, — придали молитвеннику вид древнего манускрипта, даже шрифт изобрели похожий на рукописный. Теперь настала очередь художников. Стабий все время подчеркивал, что заказ срочный и следует немедленно приступить к его исполнению.

Всякое навязанное поручение вызывало у Дюрера лишь неприязнь. А здесь увлекся. Искусно сплетались в орнаментах люди, животные, растения. За этим занятием и застал его однажды Пиркгеймер. Долго смотрел, как священнодействует друг. Понаблюдав, сказал: не наделил бог Дюрера хитростью. Может, и произведет его рукоделие впечатление на Максимилиана, но большее удовольствие доставило бы ему его собственное изображение. Нарисовал бы он какого-нибудь рыцаря. Сказал бы потом Стабию, что это — император, а тот уж сумел бы доложить, как надо, Максимилиану. Льстивое слово ничего не стоит, но тот, к кому оно обращено, долго его помнит. Так появился на полях молитвенника Максимилиан в образе святого Георга. Святой держал в деснице белое знамя, а у ног его в предсмертных судорогах корчилось чудовище. Белое знамя символизировало чистоту и веру, поверженный дракон — не только турков-язычников, но и зло вообще. А что касается меча, то не было понятно на рисунке: меч это или крест? При желании можно было расшифровать его как иллюстрацию к словам Священного писания: наденьте божьи доспехи и возьмите меч духа, каковым является божье слово.


Набирающее силу мартовское солнце усердно сгоняло последний снег. Барбара Дюрер вроде бы окрепла. Работая в мастерской, Альбрехт часто слышал, как старушка осторожно спускается по лестнице. С приходом весны она стала выходить из дому, сидела на скамейке, греясь на солнце. Неподвижная, закутанная в теплую шубу. Сколько раз проходила она мимо его дверей! Сколько раз он надеялся, что мать зайдет к нему, поинтересуется его работой. Пусть просто посидит молча! Нет, не заходила. Будто и он сам, и его труд перестали существовать для нее.

Поэтому немало удивился, когда однажды увидел ее перед собою. Накануне рассказывал ей, что иллюстрирует новый молитвенник. Это, кажется, заинтересовало ее. Торопливо разложил перед матерью готовые листы, но она даже не взглянула на них. Видимо, из ее нетвердой уже памяти стерся вчерашний рассказ. Осторожно усевшись на край скамьи и отодвинув подальше кисточки и карандаши, разложенные на столе, чтобы не смахнуть ненароком, Барбара попросила нарисовать ее портрет. Сколько он ее помнил, она никогда не высказывала такого желания. Отец — другое дело, его пришлось рисовать много раз. Словно понимая необычность своей просьбы, мать объяснила причину: скоро она навсегда покинет его. Там, перед престолом всевышнего, она будет молить о счастье и благополучии сына, здесь же, на земле, пусть останется на память ее изображение.

Художник молча взял уголь и, изредка вглядываясь в лицо сидевшей перед ним старой, испившей до дна свою чашу земных мучений женщины, начал работать. Зная, что ей трудно сидеть, спешил как только мог. Через полчаса рисунок — портрет матери — был готов. Еще ни в одной из своих работ он не достигал такой реальности, ни одна из них так точно не передавала ужаса перед неизбежным и одновременно боли за дорогого человека, нежной любви к нему.

Впрочем, возможно, все происходило вовсе не так: некоторые авторы доказывают, что портрет был написан уже после смерти Барбары. Одно ясно: Дюрер уловил и отразил в нем печать близкой кончины матери.

…Мать не стала смотреть на его работу. Медленно встала и вышла. Затихли ее усталые шаркающие шаги. Альбрехт сидел, охватив голову руками, вперив взор в лежащий перед ним лист бумаги. Потом оделся, вышел за городские ворота и долго шел по вязкой франкфуртской дороге, стараясь ни о чем не думать. Однако мысли упорно лезли в голову. Разные мысли — о приближающемся одиночестве и старости, о молитвеннике братства святого Георга, о «Триумфальной арке» Максимилиана. И вдруг оттеснила их всех на задний план мысль о незавершенной «Меланхолии». Она по-прежнему никак не давалась. И это бессилие воплотить свой же собственный замысел выводило из себя. Найти композицию стало теперь главной его целью, но дни текли, а «Меланхолия» не двигалась с места. Может, оттого, что сейчас он не был в состоянии думать о чем-либо сложном: мать по-прежнему хворала и вся его жизнь была наполнена тоскливым ожиданием неотвратимого.

15 мая 1514 года прибежала испуганная до смерти служанка и закричала, что госпоже стало очень и очень плохо и что она требует к себе сыновей. Они собрались у ложа матери — Ганс, Альбрехт, Эндрес. Барбара благословила их и наказала жить дружно, во всем помогая друг другу. Потом попросила послать за священником. После причастия сознание покинуло ее. Лишь к концу следующего дня она на мгновение открыла глаза и губы ее зашевелились. Опять на ее лице появилось то же выражение ужаса, как и тогда — в тот день. Сыновья опустились на колени…

Позже Дюрер занес в свою «Памятную книжку» запись — рассказ о матери и ее смерти. Время не смягчило его скорби, это чувствуется по той взволнованности, которая не свойственна для стиля художника: «И перед кончиной она благословила меня и повелела жить в мире, сопроводив это многими прекрасными поучениями, чтобы я остерегался грехов. Она попросила также питье святого Иоанна и выпила его. И она сильно боялась смерти, но говорила, что не боится предстать перед богом. Она тяжело умерла, и я заметил, что она видела что-то страшное. Ибо она потребовала святой воды, хотя до того долго не могла говорить. Тотчас же после этого глаза ее закрылись. Я видел также, как смерть нанесла ей два сильных удара в сердце и как она закрыла рот и глаза и отошла в мучениях. Я молился за нее. Я испытывал тогда такую боль, что не могу этого высказать. Боже, будь милостив к ней. Ибо самой большой ее радостью было всегда говорить о боге, и она была рада, когда его славили».

А дом уже набивался старухами и монахинями, неизвестно откуда прослышавшими о смерти старой Дюрерши. Все они чего-то требовали, давали какие-то советы, но Альбрехт никого не слушал и никого не видел. Он бросился прочь из дома. Спустился вниз — к кладбищу при церкви святого Зебальда, где теперь подле отца будет покоиться и его мать. Постоял в нерешительности у дверей собора, но потом зашагал дальше — к Пегницу. Тяжелые сумерки наваливались на город.

Сумерки — час меланхолии, безволия и тоски. От Пегница медленно поднимался туман. Захлопали в воздухе чьи-то крылья. Птица или летучая мышь? Ему почему-то представилась крылатая женщина, да так ясно, что он оглянулся, надеясь увидеть ее. Никого, образ померк. У дороги лежала огромная каменная глыба, вросшая в землю. Бездомный пес с втянутым животом и выпирающими ребрами вперился в него голодно-ожидающим взглядом…

В ту страшную ночь детали не дававшейся ему гравюры вдруг сами собой сложились в единое целое. Он создал ее — свою «Меланхолию». В ней увиденная реальность обрела характер символов — и летучая мышь, прошелестевшая тогда над головой, и бездомная собака, и инструменты каменщиков, и разбросанные там и тут глыбы, которые он разместил вокруг фигуры крылатой женщины. Символы повествовали о влиянии добрых и злых сил на судьбу человека. Реальность причудливо зашифрована в них. Сам мастер счел нужным объяснить лишь значение кошеля и ключа, висевших на поясе Меланхолии. Они, по его замыслу, означали богатство и власть.

Современникам гравюра довольно ясным языком повествовала о судьбе, трагедии и думах художника. Однако только им. Уже для последующего поколения всевластное время сомкнуло над нею непроницаемую завесу тайны. Столь сложных гравюр Дюрер больше не создавал. С самого начала она была обречена на то, чтобы стоять особняком в его творчестве, причисленная к «мастерским гравюрам».


Вилибальд понимал всю тяжесть обрушившейся на друга потери, разделял его горе. Но осторожно настаивал стряхнуть с себя меланхолию и срочно закончить императорский заказ. Расположение Максимилиана сейчас ему нужно больше, чем когда-либо. Дело в том, что помощник Пиркгеймера на ряде переговоров, которые вел Вилибальд по поручению совета, Антон Тетцель, был обвинен в предательстве. Состоялся суд, и Тетцеля приговорили к смерти. Казнь, однако, заменили заключением в «дырах», где Антон вскоре и отдал богу душу. Была допущена непоправимая несправедливость. Уж Пиркгей-мер-то, располагавший собственными осведомителями, точно знал: нет вины на Антоне. Предлагал совету свое поручительство, но это было расценено как попытка прикрыть и свои грязные дела. И вновь посыпались на него обвинения. Сначала Вилибальд огрызался. А потом на него напал страх: ведь если сейчас вытолкнут его из совета, то уж потом постараются добить до конца. Защиты можно искать только у императора. Надо срочно ехать в Линц, но туда не приедешь с пустыми руками. «Иероглифика» Гора Аполлона, конечно, не в счет, ею монарха не удивишь. Вот если бы он предстал перед Максимилианом с «Триумфальной аркой», другой бы разговор пошел. Только где она? Дюрер еще и половины не сделал. Ему, видите ли, слишком тоскливо разбираться в символах и аллегориях. Одним словом, с помощью своих подмастерьев он смог за это время создать лишь правую часть арки. Хотели ему помочь: из императорской мастерской Йорга Кельдерера прислали эскизы. Мастер их отверг: если ему будут нужны помощники, он их сам найдет! И обратился к Альтдорферу, которому и отослал часть своих набросков. Появилась надежда к Новому году справиться с заказом.

Но и после этого Дюрер не ускорил темпов. Занялся, с точки зрения Вилибальда, бесполезным делом — гравюрой, с изображением святого Иеронима. Говорил другу: за нею он отдыхает. Нет в гравюре и намека на страсти, раздирающие Нюрнберг. Одиночество и покой. Келья залита солнечным светом, пропитана им. Тень от оконного переплета, упавшая на выступ оконной ниши, еще больше усиливает впечатление жаркого летнего дня. Стоит такая тишина, что слышно, как прокладывает свои ходы-узоры в сухом дереве жук-точильщик. Шуршит песок в часах, напоминая о времени и вечности за пером бытия, скрипит перо святого Иеронима, склонившего к пюпитру лысую голову. На переднем плане полуденный сон сморил льва и собаку. Ничто не мешает писать Иерониму, и в труде своем далек он от мирской суеты. В отличие от «Меланхолии» не было в новой дюреровской гравюре почти никаких символов. Разве что самая малость наиболее привычных, потерявших уже иносказательный смысл.

В ноябре доставили доски от Альтдорфера. К этому времени и Дюрер справился со своими. На полу в мастерской вместе с Траутом и Шпрингинклеем сложили гравюру, подправили кое-что на стыках и, посмотрев друг на друга, облегченно вздохнули. Теперь оставалось договориться с мастером-резчиком Андреэ. Почесав затылок, резчик сказал: если подарит ему господь здоровье, то года через два он заказ исполнит. Цена обычная — за каждую доску. Теперь нужно выколачивать из Максимилиана деньги — не платить же из своего кармана. Но, как говаривал Пиркгеймер, найти бы императору такого алхимика, который бы чеканил гульдены из его добрых слов и пожеланий!

Все-таки надеясь на оплату сделанной работы, Дюрер уехал вместе с Пиркгеймером в Линц.

Приближенные главы империи встретили их равнодушно. Лишь Стабий был доволен: приезд Вилибальда с Альбрехтом избавил его от новой поездки в Нюрнберг. Обещал в ближайшее время организовать встречу с Максимилианом, хотя у императора всяческих дел сверх головы. Надо ждать. Сколько же? Да как бог даст. Нетерпеливый Пиркгеймер стал искать другого способа попасть на аудиенцию. Нашел и протиснулся к Максимилиану между королями, кардиналами и прочими его вассалами. «Иероглифику» Максимилиан благосклонно принял. Внимательно выслушал и рассказ Вилибальда о нюрнбергских склоках. Но сразу же дал понять, что тамошние дела для него слишком незначительны и решать их должен его штатгальтер, на то и посажен. Через день удостоился и Дюрер чести быть принятым императором. Выслушав отчет о работе над «Триумфальной аркой» и приняв готовые листы молитвенника, Максимилиан похвалил усердие мастера и пожелал новых успехов. О деньгах, естественно, не заикнулся. Прощаясь, сказал: Стабий сообщит ему о новом заказе. У Дюрера сердце оборвалось. Не дай бог еще одна арка!

Так и есть! Стабий порылся в своих записях. Еще 26 января 1513 года император говорил, что было бы неплохо поручить Дюреру изготовить гравюру, изображающую триумфальное шествие, которое дополнило бы «Триумфальную арку». Потом они этот замысел еще несколько раз обсуждали. Итак, к делу — новая гравюра должна изображать шествие, в котором участвуют представители императорского дома, как ныне здравствующие, так и усопшие. Открывает его на богато украшенной колеснице сам Максимилиан со своей первой супругой Марией Бургундской. Рядом — сын Филипп, прозванный в народе Красивым, и его жена Хуана, получившая прозвище Безумной. Здесь же и дочь Максимилиана Маргарита. Сюжет, естественно, аллегорический. На гравюре следует поместить фигуры Справедливости, Благодетели, Мудрости, словом, все, чем, по мнению императора, ознаменовалось его правление. Надписей делать не следует — Максимилиан выразил желание сам сочинить их.

Судя по всему, и тут потребуется более сотни досок. Ничего себе «Бургундская свадьба», как назвал ее Стабий!

Резиденцию главы империи Дюрер покинул с новым заказом, но без денег. Пиркгеймер тоже был обижен на Максимилиана. Поэтому, вероятно, дал Дюреру совет не спешить с императорским заказом. А еще лучше — исполнить гравюру лишь с императорской колесницей. На худой конец, ее можно подарить Максимилиану. Если и после этого тот не вознаградит художника, то, видимо, мир окончательно встал вверх дном.

Однако на императора грешили зря. Стабий надоумил его направить нюрнбергскому совету «мандат» — предписание выплачивать из Максимилиановой доли налогов, собираемых в городе, ежегодно сто гульденов Дюреру. Правда, мастер этого документа так и не увидел и ни одного пфеннига по нему не получил. Шпенглер ему по секрету сказал: побоялся совет, что Максимилиан, несмотря на свой мандат, выгребет налоги полностью, и тогда придется эти сто гульденов платить из городских средств. Так что Дюреру лучше всего добиваться от императора подтверждения данного им мандата.

Летом 1515 года вновь потерпел Максимилиан поражение в Италии. Поскольку не слышно было разговоров о новых походах, а следовательно, и о новых поборах, счел Дюрер, что настало время вновь обратиться к нему с просьбой. Через нюрнбергского патриция Кресса, отправлявшегося к императору в Вену с дипломатическим поручением, напоминал он Стабию о том обещании, а патриция просил: если не предпринял историограф соответствующих шагов «указать его императорскому величеству, что служил я его императорскому величеству в течение трех лет, расходуя свои средства, и если бы я не приложил всего своего усердия, прекрасное произведение не было бы завершено. Поэтому я прошу его императорское величество вознаградить меня за это 100 гульденами»…

6 сентября 1515 года хлопоты увенчались успехом: дал Максимилиан вновь указание совету Нюрнберга выплачивать художнику пожизненную пенсию в размере ста гульденов.


Да, был раньше порядок. А теперь полетело все к черту — и законы, и обычаи. Когда ждешь конца света со дня на день — какие уж там строгости? Грешить стало легко. Несколько гульденов за индульгенцию — и можешь делать что хочешь. За все заплачено — все искуплено. За эти годы на развилке дорог у «Семи крестов» ни одного креста не прибавилось — некому стало каяться, хотя повсюду разврат, мерзость, пьянство и драки. Городскую казну разокрали, городские дела запущены. В кабаках пьют так, будто завтра пиво исчезнет. Мирно побеседовать негде. Того и гляди, нарвешься на драку, поставят синяк под глазом.

Хуже всех были те, кто приходил в Нюрнберг «повеселиться» из мелких окрестных городков, а может быть, и просто с большой дороги после удачного грабежа. Уж те себя не ограничивали. Каждый более или менее прилично одетый горожанин был для них врагом. Однажды и Дюрер из-за такого «искателя правды» попал в неприятное положение. На третий день после того, как установили «майское дерево» у дома первой нюрнбергской красавицы, как полагалось по обычаю, сидел он с друзьями тихо-мирно в «Гюльден Херне». Беседовали о дальних странах, о черных людях и прочих диковинах. Не понравился их разговор некоему Йоргу Фирлингу, как потом выяснилось, прибывшему из Клейнройта. Заелись, мол, о язычниках судачат. Полез в драку. На свою беду задел Дюрера. Поднял руку на члена Большого совета, на гордость Нюрнберга! Появившаяся городская стража мигом его скрутила и препроводила в тюрьму.

5 мая 1515 года пригласили Дюрера и Йорга Фирлинга в совет на допрос. В действиях и выкриках клейнройтца усмотрели не только попытку оскорбить гражданина Нюрнберга, но и разжечь смуту. Ответчик ничего припомнить не мог из своих крамольных речей. Художник счел нужным о них промолчать: что с пьяного взять? Власти, однако, этим не удовлетворились. 9 мая порешили они: если Фирлинг не скажет правды, то «нужно сделать ему больно», то есть применить пытку. От этих слов у Дюрера мурашки по спине побежали. Бывал он в пыточной камере, когда работал над гравюрами о мученичествах святых.

После бессонной ночи обратился с просьбой Дюрер к членам совета отказаться от решения. Разве не завещал Христос прощать врагам? Заседали они на этот раз очень долго, мнения разделились, но в конце концов постановили: для науки продержать Фирлинга в «дырах» четыре недели. Сократить этот срок, если родственники виновного поручатся за него. 1 июня после очередного обращения Дюрера совет повелел Фирлингу покинуть немедленно Нюрнберг и больше никогда там не показываться.

Дюрер в этом злосчастном событии готов был винить самого себя. У отца таких случаев не было. А все потому, что занимался мастер делом, по кабакам не таскался. Правда, где еще новости можно услышать? Эх, Альбрехт, не обманывай сам себя: много есть таких мест, где узнаешь все новинки. Например, в мастерских оружейников, в мастерских коллег художников… Оружейные мастерские припомнились кстати. Дело в том, что снова занялся Дюрер опытами травления гравюр. Но особенных успехов не добился. Может быть, непригоден для этих целей воск? Уж очень непрочен. Оружейники давно уже применяют специальные лаки, которые не стираются и не плавятся. Стал к ним наведываться почаще.

Неожиданно Дюрер получил пакет из Рима — от самого Рафаэля. В нем рисунки обнаженной натуры, а в прилагаемом письме просил итальянец немецкого собрата по искусству высказать о них свое суждение. Рисунки были отменно хороши, хотя Рафаэль и сообщал скромно, что они не из лучших, а посылает он их Дюреру, чтобы «показать свою руку».

В ответ отправил ему Дюрер несколько эскизов и автопортрет. Если бы занимался Рафаэль гравюрой, сообщил бы об открытой им новой технике травления пластин. Здесь он действительно добился многого. Все жалел, что не додумался до этого раньше. Вспоминал, как торопились они с Кобергером выпустить в свет гравюру с изображением свиньи-урода. Вот бы им тогда этот метод — не пришлось бы Альбрехту сидеть не разгибая спины день и всю ночь напролет. Оставалось только проверить свое открытие на практике. А тут и случай вдруг представился.

Как-то в июньский день — вопреки данному самому себе обещанию — завернул Дюрер в «Гюльден Хори» и застал там купца по прозвищу Португалец, который по своему обыкновению молол какую-то чепуху, а посетители кабака, как обычно, слушали его раскрыв рты. В такой зной только этим и можно заниматься! Тем более что Португалец врал складно. Обычно ни одного своего рассказа не начинал он без ругани: нечего, дескать, Нюрнбергу на Венецию смотреть, а следует обратить взор к Лиссабону — Венеция, мол, галера, плавающая по луже, а Португалия — каравелла, несущаяся на всех парусах по морям-океанам. Вот за это самое и получил купец прозвище Португальца. Так оно к нему пристало, что и настоящее имя все давно позабыли.

Нес он и на сей раз какую-то околесицу о письме, якобы полученном им из Лиссабона от знакомого крещеного мавра по имени Валентин Фердинанд. Мавр сообщал, что в минувшем мае доставили португальскому королю Эммануэлу от владыки Камбоджи Музафара в подарок единорога, по-ученому, стало быть, риноцеруса. Тут, конечно, все разом загалдели. Чушь это, не мог язычник Музафар поймать единорога, все знают — такое под силу лишь христианке-девственнице. И потом — что это за страна Камбоджа? Кто о ней слышал или читал? Оказалось, что никто.

Дюрер уже на улице сказал Португальцу, что он верит ему. В благодарность показал тот письмо, в котором даже рисунок единорога был исполнен довольно сносно. Выпросил Альбрехт это письмо. Предложил деньги, но Португалец от них отказался: пусть только Дюрер сделает гравюру риноцеруса для посрамления всех неверующих. Гравюру свою Дюрер исполнил способом офорта. Пластинка вышла на диво удачно, и оттиски получились четкими. Подарил Португальцу три штуки, несколько отдал знакомым в «Гюльден Хорне», а остальные Агнес — продать на Главном рынке. Вот вам и лгун-португалец! Разошлись гравюры сразу же. Скупали их охотно заезжие купцы. Другие мастера пронюхали, что дело прибыльно. Спустя месяц завезли в Нюрнберг гравюру Бургкмайра — тоже риноцерус, подозрительно похожий на дюреровского. Власти листы у купца отобрали, и палач предал их огню.

Свое решение, запрещающее подделывать дюреровские гравюры, совет выполнял строго. Но вот решение императора о выплате пожизненной пенсия осуществлять не торопился. Лично же от Максимилиана художник ничего не получил — ни за «Триумфальную арку», ни за Кодекс, ни за молитвенник. Молитвенник вообще прекратили печатать. Стабий затеял спор с неким Меннелем относительно календаря, то есть расписания молитв по дням. Диспут, в ходе которого противники изъязвили друг друга цитатами, закончился тем, что в ноябре 1515 года Дюрер получил сообщение: молитвенник печатать не будут и Максимилиан этим обстоятельством весьма опечален. Последнее, видимо, было истиной, ибо в великой своей печали император забыл оплатить труд мастеров.

Так и получается: почестей много, работы тоже, а денег — увы! «Риноцерус», однако, подсказал выход. Стал Дюрер больше прислушиваться, что говорят в городе, чем интересуются. Правда, особенно интересных новостей не было.

Лишь суеверные старухи рассказывали свои вечные сказки о ведьмах, оборотнях и, конечно же, о «Диком охотнике». Посланец ада будто бы вновь объявился. По глухим лесным тропам подкрадывался он к нюрнбергским стенам. Гасил свечи, поставленные верующими в память усопших у изваяний мадонн и распятий на перекрестках. Миновав кладбище святого Иоганна, вместе с ночными бурями врывался в город и, не обращая внимания на стражу, буйствовал на площадях и улицах, стучал в окна, ломился непрошеным гостем в двери. Выл противно и нагло в печных трубах. Передавали, что в лунные безветренные ночи видели не раз, как подлетал он на своем черном коне к хороводам, которые ведьмы водили у городских виселиц, хватал одну из них и уносился прочь. Вот за таким-то занятием Дюрер его и изобразил. И эту гравюру выполнил постепенно входившим в практику методом офорта. Другим замыслом руководствовался мастер — усложнил рисунок, не делал никаких скидок на то, что далек его новый метод от совершенства. Был готов к тому, что придется выбросить эту пластинку. На удивление вышла великолепно. Своего он добился!


1516 год начал Дюрер с портрета Михаэля Вольгемута. Никто ему этого портрета не заказывал. Писал своего учителя себе самому на память. Вольгемут согласился позировать. Пережил мастер Михаэль многих своих учеников и увидел, как гибнут окончательно каноны живописи, защите которых он отдал жизнь. Было символично то, что писал его мастер нового времени и по своим новым канонам. А неистовый Михаэль Вольгемут, защитник чистоты немецкого искусства, молчал, не протестовал. Уронив на колени иссохшие руки, смотрел в окно на стену дома напротив. И часами молчал. Все пошло прахом. Совсем недавно услышал, что начинают отходить от прежних канонов и нидерландские мастера, которых ценил он сверх всякой меры за их постоянство. Тяжело на сердце. Не он оказался прав — другие. Опоздал умереть. Сама собою гасла беседа с бывшим учеником. О чем говорить? Пытался рассказать Дюрер мастеру Михаэлю об открытом им способе изготовления гравюр, показывал готовые листы. Вольгемут скользил по ним равнодушными глазами: разве прежний способ стал нехорош? И свой портрет отказался судить. Какой он теперь судья?..

Отщелкивало время дни, словно костяшки на купеческих счетах. Дюрера снова охватило чувство неудовлетворенности, хотя не сидел он сложа руки. Копились рисунки и наброски, даже рукопись пополнилась несколькими новыми листами. Но все-таки не было среди всего этого ничего, о чем бы оп мог сказать: вот это останется на века. Трудно убедить себя, что понравится потомкам и «Триумфальная арка» Максимилиана, и иллюстрации к сочинению императора «Фрейдаль», написанному в манере рыцарских романов.

Сюжет книги был прост: отважный воин по имени Фрейдаль разъезжает по княжеским и королевским дворам, демонстрируя на турнирах свое непревзойденное мастерство владеть оружием в пешем и конном бою. Под Фрейдалем подразумевался, конечно, сам император, а под поединками — Максимилиановы битвы. Словом, опять сплошная аллегория на аллегории. В них Дюрер углубляться не стал. Сражались на его гравюрах не сказочные, а вполне реальные рыцари. Лишь одна гравюра выпадала из общего ряда — «Танец с факелами в Аугсбурге».

По памяти восстановил Дюрер красочное зрелище, которое довелось увидеть во время второй поездки в Италию. Иллюстрировать «Фрейдаля» начал рывком — и па» дорвался. Отложил на время работу. А потом и совсем прекратил ее. Правду говорят, что семь мудрецов, друг перед другом умом кичась, любое дело утопят. Так и здесь. Аугсбургские типографы приступили к печатанию рукописи, но императорские советники стали вносить уточнения. Что ни день — то новые указания: то материал иначе расположить, то формат изменить. Сновали посланцы между Линцем и Аугсбургом, между Аугсбургом и Нюрнбергом. Изменить размеры гравюр! Переделать! Плюнул мастер и больше к «Фрейдалю» не возвращался: пусть сначала договорятся между собою.

В этой никчемной суматохе добрая половина 1517 года ушла. Ничто так много времени не отнимает, как пустяки. И ничто так тоски не наводит. Работать бы да работать: в доме спокойно, даже Агнес угомонилась, став полноправной хозяйкой. Нет, тянет куда-нибудь уехать, от всего освободиться и все забыть. Видно, в крови у нюрнбержцев охота к странствованиям. Только куда податься? В Италии бушует война. Может, в Нидерланды? Испанию? Доходят вести — переживает там расцвет живопись. Или же во Францию? Встретиться с Леонардо… Интересно, удалось ли ему построить летательную машину? Велик и диковинен мир… Почти каждый день покидают Нюрнберг купеческие караваны. Идут они не только на юг, в Венецию, но и на Восток — в польские земли и даже дальше — к московитам. А из Португалия плывут корабли в восточную Индию. На тех кораблях добираются до страны чудес самые предприимчивые из нюрнбержцев.

Надо же так случиться, покуда предавался Альбрехт грустным думам, пришло письмо от Лоренца Бехайма. Тот будто угадал его мысли. Приглашал в Бамберг писать портрет епископа Георга III. Собрался сразу же, долго не размышляя. Звал с собою Пиркгеймера, но Вилибальд отказался: боялся покидать Нюрнберг, бдительно следил за интригами своих противников. В конце сентября, захватив в нескольких тюках принадлежности для рисования и гравюры для подношений и продажи, отправился мастер Альбрехт к Бехайму.

Ученого каноника застал Дюрер в плачевном состоянии. Мучила его болезнь, вывезенная некогда из папского дворца. Ее не могли одолеть ни лекарства, ни покаяния. Поэтому общаться пришлось больше с другом Лоренца астрономом Иоганном Шёнером. Новый знакомый, когда услышал, что мастер бьется над пропорциями человеческого тела, но далеко не продвинулся, ибо слаб в математике, предложил ему свои услуги. Знай об этом Дюрер — привез бы свои рукописи. А без них много не сделаешь. Поговорили — на том все и кончилось.

Хотя Георг III принял Дюрера на следующий же день после его приезда, времени уделил ему мало. К тому же предупредил: позировать сможет всего раз или два, не больше: занят чрезвычайно. Дела важные, церковные — поднимает голову ересь, того и гляди, расползется по всей Германии, погубит ее. Близка жатва. Вот неизвестно только, что предстоит собрать — ядовитые плевелы или тучные зерна? За два десятилетия всякий умеющий читать и писать сеял, не задумываясь, все, что подвертывалось под руку. И потому засорена нива веры сомнениями и вопросами, кирпич за кирпичом растаскивается основание церкви. Пусть есть доля правды в том, что в Риме не все обстоит благополучно. Но вера здесь при чем? На том и расстались. Лоренц сетовал на то же самое. Хотел узнать, каково у них там, в славном городе Нюрнберге. Есть, мол, такая пословица: все немецкие города слепы, лишь Нюрнберг видит, хотя и одним глазом. А вот видят ли нюрнбержцы, что вновь зашевелились крестьяне? Немые вдруг обрели язык и стали требовать: долой Священную Римскую империю и ее законы о налогах! Назад к старым обычаям!

Однако гром грянул не оттуда, откуда его ожидали в Бамберге. Перед самым отъездом Дюрера проведали горожане о полученной в епископском дворце удивительной новости: 31 октября 1517 года некий монах-августинец Лютер прибил к дверям церкви в Виттенберге какие-то 95 тезисов. Сначала особого значения этому сообщению не придавали. Прибил так прибил — сейчас каждый кому не лень лепит свою писанину на всеобщее обозрение. Никому и в голову не пришло, что именно с этой даты начнется в Германии отсчет нового времени.

Будто половодье смело разом все плотины и запреты. Заговорила Германия во весь голос. Оказалось, тезисы Лютера затронули каждого. И Дюрера тоже. Ехал он домой и размышлял над ними. Дан был ответ на все вопросы. Для Лютера не было сомнения в том, что, разрешив продажу индульгенций, римская церковь произвела на свет чудовищную ложь и принудила верующих не любить, а бояться бога. По ее нынешнему учению, не тот, кто верует, предстанет перед богом очищенным от всех грехов, а тот, у кого есть деньги. Если же отпущение грехов можно купить, то кто же станет искренне раскаиваться? Нет, заявлял Лютер, все это искажение Христова учения. Одно лишь раскаяние, идущее от самой души верующего, одна лишь его глубокая вера открывает врата в царство божье. Обратившись к Евангелию, он, Мартин Лютер, открыл в нем истину, которую утаил Рим: веруя, человек не должен бояться гнева господа, он смело может предстать пред его очи, ибо никаких адских мук ему не суждено.

Конечно, Дюреру именно это бросилось в глаза в учении реформатора. С позиций современника он не мог оценить политического значения вызова, брошенного Лютером всей католической религиозной концепции. Была поколеблена система прежних догм, и подорваны претензии духовенства на господствующее положение в обществе, оно лишалось права карать или миловать, выступать от имени какой-то высшей силы.

Приехав в Нюрнберг, застал Дюрер дискуссию о тезисах Лютера в самом разгаре. Доктор Мартин прислал их викарию нюрнбергских августинцев Венцелию Линку — для размышления и нелицеприятной критики. Линк поспешил с ними к Шпенглеру, тот — к Кристофу Шейрлю. И вот уже весь город только о них и говорит.

Встретившись со своими друзьями, припомнил Дюрер о том, от кого впервые узнал о Лютере. От Штаупитца, конечно! Вспомнил, как хвалил Штаунитц своего ученика. Уже тогда он превзошел в Германии всех в знании Священного писания и трудов отцов церкви. Лютер спрашивал самого себя: что же есть истина? И не мог ответить. Многое из прочитанного было спорно, а другое нуждалось в подтверждении. Встал перед ним вопрос: верить ли всему, хотя это и абсурдно, или же искать истину? Поиски предполагали критику. Критика же была запрещена. Что же делать? — спросил Мартин Штаупитца. Учитель ответил: если Христос искал истину, значит, стремление к ней следует отнести к догматам веры, значит, в нем нет ничего предосудительного. Знал бы Штаунитц, к чему приведет его ответ…

Сначала только смелость, а потом и само учение Лютера приковало к нему многие сердца. Пришел Нюрнберг в движение. Отрядили Кристофа Шейрля в Виттенберг — к Лютеру. Но об этом знали лишь близкие друзья, для всех остальных ехал Шейрль к курфюрсту Фридриху якобы по делам города. Должен был нюрнбергский посланец заверить доктора Мартина, что есть у него друзья в Нюрнберге, которые желают ему победы и на которых он может опереться. Дюрер вручил Шейрлю пакет со своими гравюрами — подарок Лютеру. Просил на словах поблагодарить его за то, что освободил душу мастера от многих страхов и тем немало облегчил жизнь.

Возвратился Шейрль с ворохом писем. Для Дюрера, однако, не было ничего. Это мастера обидело. Но, словно спохватившись, в письме от 5 марта 1518 года Кристофу Шейрлю посвятил Лютер Дюреру несколько строк: выражал признательность за подарок.


Не ради красного словца передавал Дюрер Лютеру, что своим выступлением тот будто камень с души снял. Откуда только силы взялись и энергия? Художник буквально воспарил, словно его дух расковали. Близилась к своему завершению работа над «Бургундской свадьбой», или «Триумфальным шествием». Хотя на сей раз Вилибальд почти и не оказывал помощи в сочинении аллегорий, и без него справился. Слава богу, сколько всяческих аллегорий за последнее время написал! А еще создал картину, на которой обнаженная Лукреция, обесчещенная Тарквинием, пронзает свою грудь кинжалом. Картина вышла так себе. Писал ее больше из озорства. Ведь до Лютерова выступления боязнь Страшного суда заставляла отказываться от изображения греховной плоти. Разве что иногда ведьм помещал на своих гравюрах, но это грехом не считалось.

Наиболее осторожные нюрнбержцы тем временем уже заказывали мастерам хитроумные запоры для окон и дверей: ждали, что вот-вот хлынут плебеи на улицы — восстанавливать истинную веру. И так уже многие диспуты о том, прав или не прав доктор Мартин, заканчивались кровопусканием и членовредительством. Не бывало еще такого в городе. Стража едва успевала наводить порядок. Если бы только простой люд так бунтовая, а то и патриции чуть в драку не лезут. Эразм Роттердамский в переписке с Пиркгеймером призывал приложить старания, чтобы вопросы веры решались без пристрастия и прежде всего без буйства. Он-де уже опубликовал точный текст Библии на греческом языке, и теперь каждый может увидеть, какие ошибки содержатся в латинском переводе, и сделать выводы. Право же, не стоит из-за каких-то погрешностей кровавить носы и проламывать головы! Но всем уже было ясно, что речь шла не просто об «ошибках».

Конечно, Дюрера, как и весь город, политика захлестнула, и он принимал участие в диспутах. Как же иначе — ведь и он гражданин Нюрнберга? Но одновременно — споры спорами, дело делом — заказал у лучших мастеров куклу в человеческий рост, всю на шарнирах — для изучения человеческой фигуры в движении. Пожимали друзья плечами: нашел время для опытов. А в доме у Тиргэртнертор — переполох. Нужно было видеть глаза четырнадцатилетнего Бартеля Бегама, его ученика, когда в мастерскую доставили это чучело! Подмастерья перемигивались: дошел, мол, до точки со своими исследованиями. Лишь Зебальд Бегам проявил деловой интерес. Ему и объяснил Дюрер, что нужно ему это чучело не для того, чтобы пугать домочадцев, а чтобы научиться изображать движущегося человека.

С Зебальдом Дюреру повезло — нашел наконец ученика-помощника. Появился Бегам у него в мастерской вместе со своим братом как раз через несколько дней после ухода Вольфа Траута, которого сманил Шпрингинклей, открывший собственное дело. Шестнадцатилетний Зебальд при первом разговоре держался вежливо, но напористо — будет учиться у Дюрера, и все тут. Понравился он мастеру, сразу же взял его к себе. Оказалось, однако, что просил Зебальд не только за себя, а и за брата. Мол, Бартель рисует даже лучше его. Улыбнулся Дюрер, махнул рукой: если это так, пусть остается.

О Бартеле пока еще рано было говорить, а у Зебальда действительно была искра божья — все схватывал на лету.

Через неделю уже знал, что пишет Дюрер наставление для живописцев. Расспрашивал о пропорциях. А теперь они вместе гнули куклу, придавали ей различные положения, измеряли, записывали, рисовали. Манекен навел Зебальда на мысль, что, может быть, стоило бы подумать и над другими приборами. Пришлось объяснить юноше, что сейчас пока ставит перед собою мастер задачу передачи движения, приборы они потом будут изобретать.

Пристрастить Зебальда к аллегориям Дюрер так и не смог, но увлек его рисованием с натуры. Так увлек, что сам иногда рад не был. Частенько забирал Зебальд бумагу и карандаши, шел на рынок, рисовал крестьян, ремесленников. Видимо, они ему за это платили, ибо Зебальд вечно притаскивал с рынка всяческую всячину. Сначала Дюрер смотрел на его хождения сквозь пальцы, но потом стал догадываться, что не только ради денег ходит его ученик на рынок. В беседах с мастером стал задавать старший Бегам слишком много неудобных вопросов. Чему учит Лютер? Почему ополчаются патриции против крестьянского требования вернуться к «божьему праву», что же здесь плохого? Считал Дюрер, что Зебальду в его возрасте нечего лезть в дело, где голову могут оторвать. Поэтому заставил его неотлучно находиться подле себя, помогать делать расчеты для учения о пропорциях. А в конце весны 1518 года Дюрер сам был вынужден оставить свои занятия. Другие дела появились.

Собрался по повелению Максимилиана в Аугсбурге очередной рейхстаг, чтобы на случай его смерти избрать ему преемника. Намеревался император добиться на этом собрании согласия на передачу престола своему внуку Карлу Испанскому. В рейхстаге предстояло участвовать и нюрнбергской делегации. Совет патрициев долго судил да рядил — кого включить в ее состав. После долгих споров Каспару Нютцелю было поручено возглавить делегацию из трех человек. Кроме него самого, туда включили Лазаруса Шпенглера и Дюрера. Пиркгеймер, дипломат известный, в нее не вошел. И понятно почему: с Нютцелем ему не по пути. Но вот почему обошли других патрициев — осталось для горожан тайною.

Дюрер и Шпенглер в дипломатии люди неискушенные. Поэтому Пиркгеймер взял на себя труд подготовить их к поездке. Видимо, не по приказу совета, а по собственной воле. Посвящал их в тайны ведения переговоров. Оказалось, что это целая наука: не всегда надо говорить, что думаешь, иной раз лучше простачком прикинуться. В других случаях стоит сделать вид, что знаешь на самом деле больше, чем говоришь. Не следует безусловно верить своему собеседнику. Блюсти престиж Нюрнберга надо превыше всего — не всякому уступать дорогу и занимать место, достойное славы и влияния города. Пусть и Альбрехт, и Лазарус — люди незнатные, рыцарством не удостоены, но они олицетворяют имперский город, хранящий святые реликвии и императорские регалии. Пуще всего не нужно брать на себя поспешно обязательств, высказывать раньше других свое мнение. Необходимо больше смотреть и слушать, определять мнение большинства и к нему присоединяться, тогда никто в обиде на Нюрнберг не будет.

Вооруженные всеми этими наставлениями, нюрнбергские посланцы прибыли в начале июня в Аугсбург. Поселились у Пойтингера. Думал Дюрер, что сразу же окунутся они в дела рейхстага, но Нюнцель и Шпенглер вроде бы не торопились. Присматривались, прислушивались. Дом Пойтингера всегда был полон гостей, большинство из них приходили потолковать с Дюрером, спросить — не возьмется ли он сделать их портреты. Шпенглер советовал — никому сразу не отказывать, по крайней мере обещать. Каспар и Лазарус крутились тут же, выискивали нужных людей, вступали с ними в беседу — не о живописи, конечно, а о предстоящем рейхстаге, о Лютере и прочих делах, интересующих нюрнбержцев. Появлялся ненадолго Стабий, усталый и мрачный. По его сведениям, все вроде идет к тому, что выскажется рейхстаг против Карла.

Эта новость не особенно опечалила Дюрера. А вот другим сообщением поверг его Стабий в уныние. Видимо, «Триумфальную арку» печатать не будут — нет в императорской казне денег, о «Триумфальном шествии» также говорить пока не приходится. Там, в Нюрнберге, все они, постоянно слыша о баснословных суммах, которые тратит Максимилиан на турниры и праздники, на войны и состязания поэтов, наивно полагают, что император гребет деньги лопатой. А здесь даже не надо быть чересчур наблюдательным, чтобы понять: казна Максимилиана пуста и всецело зависит глава империи от аугсбургских торговцев перцем, ростовщиков и милости таких богатых городов, как Нюрнберг.

С Максимилианом не очень-то считались. Предложи Карла кто-нибудь другой — согласились бы. А тут сплошные раздоры. Толком и не определишь, куда склоняется большинство. 18 июня вызвали Дюрера прямо с заседания рейхстага к императору.

В гостинице «К трем маврам» художника провели куда-то вверх по винтовой лестнице. Очутился он в небольшой комнатушке, до отказа забитой императорскими советниками. Сидел Максимилиан у стола, заваленного бумагами, а кардинал Маттиас Ланг, его личный секретарь, что-то с жаром ему доказывал. Увидев Дюрера, придворные поспешно откланялись. Остались в комнате втроем — Максимилиан, Ланг и Дюрер.

Сказал кардинал, что желает его императорское величество, чтобы Дюрер изготовил его портрет. Но сам Максимилиан не проронил ни слова.

Летняя душная тишина заполняла комнату, и только поцарапывание угля по бумаге нарушало безмолвие. Этот звук, видимо, мешал Максимилиану думать, гримаса раздражения не сходила с его лица. Старик, которого писал Дюрер, и отдаленного сходства не имел с тем человеком, чей образ сложился у мастера при чтении «Фрейдаля». Стоя Максимилиан еще сохранял величественную осанку благодаря хорошо отрепетированным жестам и позе, сидя же терял всякое величие. Трудно было представить, что этот человек на турнирах первым же ударом вышибал своих противников из седла. Выражение озабоченности намертво въелось в лицо монарха. Глубокие складки залегли у губ, резко отделяя некрасивый, выдающийся вперед подбородок. Изогнутый нос будто сплющен сильным ударом. Тяжелые веки упрятали выцветшие глаза.

Рисунок был почти готов. Дюрер все ждал, не заговорит ли Максимилиан. Однако император молчал, а придворный этикет не разрешал художнику первым начинать беседу. Сквозь открытые окна с улицы, где заседал рейхстаг, вдруг донесся шум, и император резко поднялся из-за стола. Лицо его исказилось от боли, Ланг бросился ему помогать. Максимилиан жестом отстранил его и вышел из комнаты. Его грузные шаги медленно угасли. Дюрер все еще держал лист бумаги с портретом, не зная, что с ним делать. Ланг взял его, свернул в трубочку и снова вручил Дюреру: император желает, чтобы мастер сделал его портрет красками.

Из комнаты выходили вместе, Дюрер воспользовался возможностью и пожаловался на совет, который так и не выплатил положенного ему жалованья. В ответ Ланг начал жаловаться, что мало кто слушается сейчас в Германии Максимилиана. А тут еще этот Лютер! Его собираются вызвать на рейхстаг. Но Лангу не дали закончить беседу — отозвали в сторону, а Дюрер вдруг оказался лицом к лицу со скромно одетым человечком, который бесцеремонно рассматривал его, будто собирался нанять на работу. Впрочем, это впечатление было недалеко от истины. Встретился Дюрер с банкиром папского, императорского и многих королевских дворов Якобом Фуггером, по прозванию Богатый, который желал, чтобы прославленный мастер написал портрет. Тоном мягким, но не допускающим возражений, приказал Фуггер прийти к нему завтра сразу же после мессы с принадлежностями для рисования.

Много слышал Дюрер о Фуггере и хорошего и плохого. Перед банкиром заискивали и приказы его выполняли беспрекословно люди саном куда повыше его. Вот почему на утро следующего дня Альбрехт был уже у Фуггера. Расположился с хозяином у открытого окна, из которого виден был как на ладони весь рейхстаг, заседавший у гостиницы «К трем маврам». «Богатый Якоб» времени зря не терял. Пусть художник занимается своим делом, а он своим. Жадно ловил каждое слово, доносившееся с площади. Банкир тянул шею, приставлял ладонь к уху, выражение его лица поминутно менялось. Но не решался Дюрер попросить его сидеть спокойно: бывший подмастерье ткача, обладавший сейчас баснословным состоянием, работал. В этой голове, набитой цифрами и сокровенными тайнами всех дворов, велись сложные расчеты, создавались дерзкие комбинации. Никто еще не проникал в думы, теснившиеся за этим высоким лбом, никто еще ничего не прочел по его бесстрастным глазам, редко кому удавалось разомкнуть эти бесцветные узкие губы. Не думая о том, понравится или нет заказчику его работа, Дюрер писал банкира таким, каким видел перед собою.

Однако болтовня у «Трех мавров» Фуггеру быстро надоела. И он обратился к Дюреру. Сначала о Нюрнберге расспрашивал, потом перешел к темам, которые интересовали его больше, — финансам и вере. В финансах мастер ничего не смыслил, поэтому предпочел отмолчаться. А относительно веры едва не повздорили, когда Дюрер похвалил Лютера, Фуггер другой точки зрения придерживался: нужно его образумить, пока тот не зарвался. Значит, все-таки Лютер приедет в Аугсбург. Кому-кому, а Фуггеру верить можно! Вот когда можно будет написать портрет Лютера!

Но пока пришлось Дюреру рисовать противников доктора Мартина. Кардинал Ланг, конечно, не в счет. Здесь были свои соображения — через него добиться от Нюрнберга выплаты императорского жалованья. От заказа же другого кардинала — Альбрехта Бранденбургского — Дюрер с удовольствием бы уклонился. Но ведь не откажешь человеку, за именем которого тянется целая цепочка различных должностей и титулов: курфюрст, архиепископ Майнцский и Магдебургский, императорский канцлер и прочая, и прочая. Одно лишь льстило — и этот могущественный владыка не удержался от соблазна быть нарисованным Дюрером. Кардинал, как и Фуггер, заплатил наличными. Более того, сделал заказ на гравюру со своим изображением.

Слухи о приезде Лютера в Аугсбург теперь подтверждались. И это приводило нюрнбергскую делегацию во все большее беспокойство. У нее не было мандата для обсуждения вопросов веры, для одобрения или порицания от имени города Лютерова учения. Нютцель приказал ехать домой. Не состоялась встреча Дюрера с Лютером. Еще одна возможность такой встречи представилась месяца два спустя, когда реформатор, направляясь на допрос, который собирался учинить ему папский легат Каэтан, останавливался у викария Линка. Была возможность, да Дюрер не смог ею воспользоваться.

Ланг сдержал свое обещание: 8 сентября прислал Максимилиан Нюрнбергу новый мандат, в котором предписывал совету выплатить Дюреру долг за два года и впредь регулярно платить ему положенное жалованье. Казначей совета, однако, опять нашел отговорки, и даже Шпенглер с ним ничего не мог поделать.


Поездка в Аугсбург утомила Дюрера чрезвычайно. Усталость стала частой гостьей. Назойливо лезла в голову мысль о приближающейся старости. Каждое недомогание он теперь расценивал как предвестник тяжелого недуга, способного разом лишить его способности творить, возможности зарабатывать на жизнь. Любая неурядица воспринималась как трагедия. Не заплатил совет жалованья — а его уже гложет страх, что на старости лет пойдет он с протянутой рукой по миру, хотя и привез из Аугсбурга денег, которых с лихвой хватит на несколько лет.

Хуже всего, что теперь от этих мыслей и работа не спасала. Закончил тем временем «Бургундскую свадьбу», отправил императору доски к «Триумфальной арке». Встреча с Максимилианом в дни рейхстага, когда предстал тот не как повелитель, а как старый больной человек, побудила сделать это, не дожидаясь вознаграждения. Бывает ведь и так, что ремесленник становится богаче императора. Принялся за портрет Максимилиана.

Вилибальд первым заметил, что работает Дюрер через силу. Внушал ему: надо на время уехать из Нюрнберга, развеяться. Готов был даже вместе ехать, но только не сейчас, зимой, а подождать лета. Писал в эти дни Пиркгеймер Лоренцу Бехайму: Дюреру всего-навсего сорок семь лет, а выглядит он на все шестьдесят. Высох и пожелтел, словно сноп соломы. Очень плох. Тем не менее рвется странствовать. В ответ умолял Лоренц Вилибальда не отпускать Дюрера из Нюрнберга, ибо, судя по всему, не выдержит он дальней дороги. Легко сказать — не отпускать, когда Альбрехт теперь только и мечтает о путешествии. Плюнул бы на все, поехал вместе с ним, но все чаще валит с ног проклятая подагра — до ратуши не может дотащиться! И кто выдумал этот дурацкий обычай ходить на заседания совета обязательно пешком? Дескать, пеший увидит больше непорядков, чем конный, а едущему в повозке не всегда можно прошение вручить или же просто поговорить о своем деле. Для членов совета существует неписаный закон: не можешь ходить — сиди дома, ожидай выздоровления.

Удалось Пиркгеймеру уговорить Дюрера подождать лета. Не торопясь работал Альбрехт над императорским портретом и рассказывал всем с охотой о новом замысле: написать алтарь во славу святой Анны и святой Марии. Сделал рисунок с Агнес для матери богородицы. Рисуя, обмолвился: вот Анна родила Марию уже в преклонном возрасте. А однажды, сидя за столом и поучая братьев Бегамов, сказал с сожалением: постигнут они живопись и уйдут от него, как ушли Бальдунг и Траут, а вот сын не ушел бы, остался. Знала Агнес, что никто не заказывал ее супругу этот алтарь, что собирается он пожертвовать его церкви, и догадывалась для чего. Все чаще стал вспоминать Альбрехт брата Ганса. Готов был звать его назад — только где сыскать? Ушел — будто в воду канул.

Не ведал мастер, что пока он размышлял да прохлаждался, произошло в Германии событие, близко коснувшееся и его. Дошла до Нюрнберга весть, что 12 января 1519 года скончался Максимилиан. Завесил Дюрер начатый портрет императора, надел шубу и отправился в ратушу — требовать долг. Но вернулся ни с чем. Опять в совете отказали. Новый предлог изобрели: пусть преемник Максимилиана подтвердит прежний «мандат». Только когда он еще избран будет? И нужны ли ему «Триумфальная арка» и «Бургундская свадьба»? Где найти защиту? Может быть, у дочери Максимилиана, правительницы Нидерландов Маргариты?

27 апреля 1519 года напоминал Дюрер в письме бургомистру Нюрнберга то, что должно ему быть хорошо известно: «На последнем рейхстаге, созванном его императорским римским величеством, я не без большого труда и хлопот добился, чтобы его императорское величество всемилостивейше повелел выплатить мне за мои усердные труды и работу, которую я уже в течение долгого времени исполнял для его величества, 200 рейнских гульденов из общей суммы ежегодных городских налогов Нюрнберга. И об этом было послано распоряжение…» Просил художник не милостыню, а законно полагающееся ему. На тот же случай, если преемник Максимилиана не захочет выплачивать причитающееся, был готов Дюрер пойти навстречу бургомистру и городу и предлагал «в качестве залога и обеспечения мой дом, расположенный в углу под крепостью, принадлежавший моему покойному отцу,, дабы Ваша честь не могли потерпеть никакого ущерба или убытка».

Но совет остался непреклонен. И потому не было иного выхода, кроме поездки в Нидерланды.

Вилибальд, однако, советовал не торопиться. Не возлагал он особых надежд на Маргариту. Что она может решить? Лучше подождать, когда будет избран новый император. Подождали некоторое время. Нет, не торопятся владыки немецких земель. А тут город решил возложить на Пиркгеймера новое дипломатическое поручение — ехать с особой миссией в Швейцарию. Вилибальд настоял, чтобы вместе с ним поехал и Альбрехт. Мол, в дипломатических делах он уже не новичок. Его известность для переговоров — лучшее подспорье. Совет на сей раз с ним согласился. Дюрер тоже был не прочь предпринять эту поездку. Совсем недавно он получил письмо от бывшего своего ученика Ганса Лея-младшего, в котором тот приглашал учителя в Базель. Обещал познакомить с тамошними граверами — все они будут рады оказать гостеприимство мастеру, заложившему, как они считают, основы базельской школы графики. Прислал ему также поклон Амербах.

Вот так и вышло, что вместо Нидерландов отправился Дюрер в Швейцарию, как бы на встречу с ушедшей юностью. Видимо, последнее дипломатическое поручение выполнял Вилибальд. И вряд ли он согласился бы его принять, если бы не желание помочь другу. Тащился состарившийся патриций в Швейцарию, чтобы добиться союза с кантонами против ансбахского маркграфа Казимира, того самого, что некогда разбил Пиркгеймера в нюрнбергском лесу. Прошел слух, что Казимир решил поставить Нюрнберг на колени и с этой целью просил у швейцарцев наемников. В городском совете решили его опередить. Мало верил многоопытный дипломат в возможность единства со швейцарскими кантонами, но поручение принял. В помощники себе взял Мартина Тухера и Альбрехта Дюрера. Незадолго до поездки, воспользовавшись пребыванием в городе швейцарских купцов, распустил Пиркгеймер через доверенных лиц слух о том, что союз с кантонами — дело решенное и что у поездки в Цюрих лишь одна цель — поставить подпись под договором. Благодаря его «болтливости» даже нюрнбергские воробьи чирикали об этой новости с каждой крыши.

Бывало раньше — несся Пиркгеймер сломя голову верхом так, что только пыль вилась, а теперь еле тащился в возке и кривился от боли на каждом ухабе. Откуда свалились на него все эти напасти? Невесело и Дюреру — В пути догнала их весть о кончине во Франции великого Леонардо. И Михаэля Вольгемута похоронили. Правда, пожил художник дай бог каждому — восемьдесят два года.

В Цюрихе Пиркгеймер и Тухер начали переговоры со швейцарцами. Сначала выясняли обстановку и настроение, потом расписывали любовь нюрнбержцев к кантонам. Одним словом, ходили вокруг да около, но главного не касались. Каждый день одно и то же. Дюрер на этих беседах изнывал: это же все равно что дюжину раз скопировать один и тот же рисунок. Пиркгеймер такую деятельность развил, что, кажется, забыл о всех своих болезнях. Через неделю, видя, что игра в дипломатические жмурки Дюреру никакого удовольствия не доставляет, освободил его от обременительной обязанности изображать за столом переговоров государственного мужа и отпустил на все четыре стороны. Смог художник теперь посещать мастерские коллег, наведываться в типографии. Работали швейцарцы по-прежнему отлично.

К концу второй недели прибыл гонец из Нюрнберга. Он долго наедине шушукался с Пиркгеймером, а наутро покинул Цюрих. После его отъезда Вилибальд занемог, да так, что было похоже — до прибытия очередного посланца не сможет продолжить переговоры. Старый хитрец!

Дюрер решил воспользоваться перерывом в переговорах, чтобы съездить в Базель. Ганс Лей встретил его с распростертыми объятиями. Какая честь! Слух о прибытии великого мастера мигом разнесся по городу. Но время для визитов оказалось неудачным. Дюрер это сразу же заметил по поведению Лея. Все вроде впопыхах. Посещение хормейстера Большого собора Феликса Фрея вышло скомканным — несколько слов о нюрнбергских родственниках, немного побольше о Лютере, и Лей потянул к Амербаху. И там тоже не дал подольше задержаться: потом поговорят поподробнее, а сейчас нужно спешить в университет. Пронеслись бегом, ни с кем толком не поговорили. Насколько припоминал Дюрер прежние времена — никогда швейцарцы не отличались такой прытью. Темперамент изменился, что ли? Потом уже выяснилось — должен Лей отправиться в поход если не сегодня, так завтра. Швейцария на стороне Швабского союза воевала против герцога Ульриха Вюртембергского. Лей, как верный сын кантонов, намерен был постоять за отечество. Стоял уже, видимо, не единожды — все лицо в шрамах.

Но это еще что! Нагрянул к Лею Урс Граф, рука на перевязи, ногу волочит. Прямо после боя. Собирается отлежаться в Базеле и снова встать под знамена. Под чьи? А все равно! Воевал он уже в Северной Италии, сражался в Бургундии, был в войсках папы римского, императора германского, короля французского. Ландскнехт чистейшей пробы. Но как рисует, дьявол! Его работы поразили Дюрера: сколько таланта, какая точность линий, какое удивительное знание жизни! Правда, изображал Урс в основном солдат, сражения, поединки. Но кто может предписывать художнику, к чему должно лежать его сердце? За исключением воинственности, было у Графа с Дюрером много общего. И он тоже родился в семье золотых дел мастера из Золотурна, так же, как Дюрер, учил его отец твердости руки и точности глаза и так же, как его, не хотел отпускать из ювелирного дела. Но об этом Дюрер узнал потом, когда, перестав видеть в Графе лишь ландскнехта, поговорил с ним по душам.

Дни, отпущенные Дюреру Пиркгеймером, истекли. Хотя и не хотелось возвращаться за стол переговоров, но интересы города для каждого нюрнбержца всегда стояли на первом месте. В Цюрихе же переговоры не сдвинулись с места. Правда, Пиркгеймер «выздоровел» и вновь разводил канитель. Появились в Цюрихе Казимировы соглядатаи. Нюрнбержцы будто их не заметили. Как и раньше, словно на мессу, ходили в ратушу и, отбыв там положенное время для дискуссии на тему, кто что получит, если швейцарцы вступят в союз, отправлялись к своим знакомым обсуждать дела более интересные. С Ульрихом Цвингли встречались почти каждый день. Почитатель Лютера знал назубок не только то, что доктор Мартин написал, но и то, что он говорил в своих частных беседах за эти полтора года. Жаль, что Шпенглера с ними не было.

А вскоре примчался из Нюрнберга спешный курьер: можно свертывать переговоры с кантонами — маркграф Казимир предложил мир, и совет уже ответил согласием…


В Нюрнберге ждал Дюрера с превеликим нетерпением медальер Ганс Шварц, с которым познакомился он в Аугс-бурге на рейхстаге. Был у них тогда разговор о том, что изготовит Шварц медаль с портретом Дюрера. О той беседе художник и думать забыл. Теперь же Шварц требовал от него автопортрет, чтобы приступить к работе. Слава, конечно, хорошая вещь, но если бы знал Шварц, как не лежало сердце Дюрера изображать себя в преклонном возрасте, да еще в профиль, со своим горбатым носом! И все же рисунок мастер сделал быстро — прямо на бруске дерева. Оставалось Шварцу лишь вырезать форму и отлить медаль. Долгое его ожидание вознаграждал Дюрер тем, что брал на себя расходы по изготовлению этой медали — два гульдена. Так что покинул Шварц Нюрнберг весьма довольным.

Этот наспех сделанный автопортрет был, пожалуй, единственной работой Дюрера в течение нескольких месяцев после возвращения из Швейцарии. И дело не в том, что не было желания писать или ощущался недостаток в заказах, а в том, что понимал он: писать нужно по-новому, делом своим способствовать распространению учения, к которому прикипел сердцем. Только вот как?

Стал мастер Альбрехт теперь усердно посещать заседания Большого совета, который, к беспокойству патрициев, вдруг занялся вопросами веры. Возросла там и роль Шпенглера, принимавшего от имени совета Лютеровых посланников и сторонников. А вскоре обрушил Лазарус на сограждан трактат, которым доказывал правильность учения Лютера, в подкрепление чего приводил следующие доводы: Лютер прав потому, что в силу своего сана обязан говорить правду, что действует по велению сердца, а не из корысти и что опирается он только на Священное писание, а не на труды отцов церкви, его исказивших. Ниркгеймер трактат читал. Читая, то смеялся, то чертыхался. Что это за объяснение? Чушь какая-то! Прав потому, что обязан говорить правду! Недоучившийся студент! Но как ни иронизировал Вилибальд, для ремесленников доводы Лазаруса были лучшим доказательством.

Немалая велась в Нюрнберге работа в поддержку Лютера. Обретал он здесь все больше сторонников. Когда в город приехал проповедник Карлштадт, чтобы распространять учение доктора Мартина, то почва была уже хорошо подготовлена. Карлштадт Дюреру понравился: говорил разумно и дельно, не уклонялся от трудных вопросов и на каждый находил вразумительный ответ. Встречались они неоднократно и беседовали отнюдь не на темы живописи. Расстались почти друзьями. Втягивался Дюрер, сам того не замечая, в круговерть городской жизни. Пылились в мастерской начатый алтарь и портрет Максимилиана. Странно, что не разбегались от него ученики, ибо, по сути дела, изучали они сейчас в мастерской не живопись, а труды Лютера. Теперь мастер этому не препятствовал.

Да что там зеленые юнцы! Их, конечно, скорее поднявшийся шум привлекал и желание принять участие в свалке. К движению стали примыкать умудренные опытом люди. Пиркгеймер вдруг изменил свое отношение к Шпенглеру, стал искать его компании, чем привел членов совета в большое недоумение: что-то здесь не так. Что еще задумал этот «нюрнбергский Никколо Макиавелли»? Лазарус тоже был настороже. Лишь Дюрер искренне радовался, что его ученый друг встал с ними рядом.

Теперь всецело находился Дюрер под влиянием Лютера. И своих симпатий к доктору Мартину не скрывал. Накануне рождества получил мастер неожиданно от курфюрста Фридриха Мудрого пакет. В нем — новая книга Лютера. Проштудировав ее, Дюрер написал Спалатину — чиновнику курфюрстовой канцелярии — благодарственное письмо:

«Я прошу Вашу честь выразить его милости курфюрсту мою глубочайшую и нижайшую благодарность и нижайше просить, чтобы он взял под свое покровительство достопочтенного доктора Мартина Лютера во имя христианской истины, которая нам дороже, чем все богатство и власть этого мира. Ибо все проходит со временем, одна лишь истина остается вечно. И если бог поможет мне встретиться с доктором Мартином Лютером, тогда я с усердием сделаю его портрет и выгравирую на меди, чтобы надолго сохранить память о христианине, спасшем меня от великого страха». (Это намерение Дюреру не удалось осуществить.)

Лютер, Лютер — только о нем и говорили в Нюрнберге, словно позабыв, что есть, кроме того, на свете и папа, и император, правда, еще не коронованный — Карл Испанский, уже косо поглядывавший на разгул лютеранства в «своем» городе. Давал через доверенных лиц понять: если так будет продолжаться, если еретическим учениям не будут поставлены препоны, то не быть традиционному рейхстагу в Нюрнберге. Такая угроза — не пустяк, поневоле вспомнишь о благоразумии. А когда прибыли императорские гонцы с приказом готовить коронационные регалии для отправки в Ахен, городские власти спохватились. Вызвали Альбрехта Дюрера и Ганса Крафта в ратушу, объявили им решение совета: отчеканить в количестве ста штук памятную медаль по случаю первого рейхстага, проведенного Карлом V в Нюрнберге.

Так торопились умилостивить Карла, что даже не удосужились узнать, есть ли в городе его изображение, пригодное для такой медали. Благо вспомнил Дюрер, что рассказывал ему Шварц о своем намерении отчеканить медаль в честь Карла. Видимо, был у него соответствующий рисунок. И понесся сломя голову специальный курьер в Аугсбург. Что посулил посланец города медальеру, сколько гульденов отвалил ему за весьма посредственный эскиз, осталось для всех тайною. Цель, однако, была достигнута. Теперь Дюреру с Крафтом не составило большого труда изготовить чекан лицевой стороны. С оборотной вышла заминка: повелел совет поместить на ней императорский герб и гербы подвластных Карлу земель, а здесь не дай бог ошибиться. Пиркгеймер от сверки гербов обеими руками отмахнулся: только конфликта с императором ему не хватало! Взялся за дело Стабий, который после смерти Максимилиана оказался не у дел и вот уже больше месяца околачивался в Нюрнберге. Он со всей геральдической премудростью справился отменно, а главное — быстро. Стали чеканить медаль. Но сделали всего несколько штук — разлетелся на куски штамп с императорским гербом. Второпях его просто перекалили, но у горожан на этот счет собственное мнение: не бывать рейхстагу в Нюрнберге.

За изготовлением нового штампа и застал Дюрера юный живописец Ян ван Скорель, прибывший из Нидерландов, чтобы поступить к нему в учение. Порадовало мастера появление Яна в его мастерской: вот как повернулось дело — раньше немецкие художники учились в Нидерландах, а теперь оттуда едут в Германию. Но неудачное время выбрал Скорель. Не мог оставить его у себя Дюрер, так как окончательно и бесповоротно решил отправиться в Нидерланды на поклон к Маргарите. Рассудил здраво: мало ли что может произойти на рейхстаге в Нюрнберге. Ведь может император и разгневаться на город, тогда уж не видеть художнику жалованья. Лучше упредить события. Маргарита должна знать об услугах, оказанных им ее покойному отцу, она заступится за него перед Карлом. Вот почему не услышал молодой нидерландец ни слова о живописи и не увидел ни одной картины. Вместо этого пришлось ему отвечать на вопросы: не опасен ли путь в Нидерланды, каковы там цены на дюреровские гравюры, дорога ли в Антверпене жизнь? Ушел ван Скорель раздосадованный: ожидал встречи с богом, а предстал перед ним заурядный бюргер. Откуда ему было знать, какие мысли терзали в то время мастера?

После этой встречи еще больше укрепился Дюрер в мысли о необходимости поездки. Скорель сказал: большое влияние имеет Маргарита на племянника. Впрочем, об этом Дюрер слышал и раньше. Только вот беда — ныне, не получив подарка, даже королевские особы никаких дел не решают. А что может подарить Маргарите он, художник-ремесленник? Только один подарок был у него — портрет Максимилиана. Все-таки память об отце должна быть дорога Маргарите. Взялся теперь Дюрер спешно заканчивать императорский портрет. Весь ушел в работу. Благо о сборах не нужно было думать, ибо Агнес неожиданно заявила, что едет вместе с ним, и начала деятельно готовиться к путешествию. Прежде всего купила толстую тетрадь, в какую купцы обычно записывают свои доходы-расходы. Когда супруга этот фолиант вручала, поинтересовался Дюрер: на какой предмет такой подарок? Услышал, что здесь нужно будет записывать каждый полученный и истраченный пфенниг. Разбушевался. Но Агнес невозможно было переубедить, пришлось смириться. Согласился он и с тем, что поедет с ними и служанка Сусанна: не может же Агнес оставить ее одну с этими шалопаями, то есть Зебальдом и Багтелем!

Отъезд пришлось ускорить — в окрестностях Нюрнберга вновь объявилась черная смерть — чума. Со дня на день могла войти и в сам город. Получил совет Нюрнберга сообщение от Карла V, что-де в связи с чумой решил он проводить первый рейхстаг не в Нюрнберге, а в Вормсе…