"Март" - читать интересную книгу автора (Давыдов Юрий Владимирович)

Глава 3 ПЕРВЫЙ РАСКАТ ГРОМА

За полночь императора разбудила тишина. Плотная и черная, как вода лесных болот, она шептала о ледяном одиночестве, о мраке старости, о близости смерти, и Александр, затаившись, лежал и слушал плотную черную тишину.

Минувшая неделя отстояла погодливой, в ушах увяз рокот дождя, раскат пострашневшего моря. А теперь – может, минуту назад – все стихло, и над Ливадией простерлось безмолвие.

Александр любил Ливадию. Весну и осень, следуя советам доктора Боткина, а в еще большей степени собственному желанию, проводил он в уголке, сокрытом миртовыми деревьями и кипарисами. Ему было приятно само слово «Ливадия», вкусное, тающее на языке, хотя по-гречески оно и означало всего лишь «пастбище». Утрами, выкушав кофию, Александр озирал с балкона гряду гор, кусты белых и палевых роз, потом переводил взгляд на море, подернутое голубыми и пепельными полосами.

О Ливадия! Она избавляла от петербургского коловращения, от неизбежных дворцовых церемоний, от того переплета страстей и интересов, который занимал его в молодости, но теперь, на седьмом десятке, изрядно наскучил.

Однако и в ливадийском раю Александр оставался императором всероссийским. Давно придуманы телеграф и локомотивы, связь со столицей быстра и нерушима, фельдъегери мчатся с засургученными пакетами.

В уютном своем кабинете, где все прибрано изящно, он знакомился с донесениями Третьего отделения собственной канцелярии. Крестьянские бунты, фабричные волнения, голодовки в тюрьмах-централах – все это было привычным, не огорчало и даже не вызывало досады. В конце концов, неурядицы неизбежны. Куда больший интерес представляли перлюстрированные письма2. Он читал их с неподдельным интересом: первый дворянин империи не тяготился чтением чужой переписки.

Из Симеиза наезжал военный министр Милютин. Александр знал, что Милютин считает его «милой посредственностью». Быть может, в глубине души Александр соглашался с Милютиным?

Неподалеку гостил товарищ министра иностранных дел. Он тоже наведывался, и государь неторопливо обсуживал сложные отношения с германским канцлером Бисмарком и не менее сложные отношения с лордом Солсбери, руководителем британской внешней политики.

Нет, и в Ливадии немало было забот: молебен и угощение конвоя по случаю празднества казачьих войск; день рождения дочери, герцогини Эдинбургской; награждение орденом Андрея Первозванного адмирала Новосильцева; юбилей первого бомбардирования Севастополя в Крымскую войну, хотя, по здравом размышлении, никто не мог бы сказать, чего уж тут, прости господи, отмечать… Нет, забот хватало. И все же очень не хотелось возвращаться в Санкт-Петербург. Однако скоро придется покинуть Тавриду, и опять будет хмурь Петербурга, теплая мгла в Зимнем дворце. Да, да, скоро уезжать, очень, очень жаль…

Ах, это внезапное пробуждение тишиною, это чувство бесконечного, как Млечный Путь, одиночества. Оно настигало и в Зимнем, и в Царском Селе, но в Ливадии было редкостным. С годами чувство одиночества все непереносимее. Разве он в чем-либо виноват? Без малого четверть века назад в студеный, промозглый час умирал отец. Сипел наперекор агонии: «Держи все! Держи все!» Когда кучер Фрол накрепко забирает в кулак вожжи и натягивает их, удерживая лошадей, Фрол прочно сидит на облучке. А у него, Александра, нет «облучка». Нечто неверное, смутное, зыбкое, как сумерки в ростепель, застилает взор. Отец умел «держать все», но кончил севастопольской катастрофой.

Злые молоточки стукотили в висках, в темени. Будут стучать, покамест не встанешь. Золоченый подсвечник тепло замерцал, струйки воска скользнули книзу, набрякну ли белесыми слезинками. На лепном потолке парили мордатенькие амурчики.

Александр спустил ноги с постели, надел халат. Свечи озарили его профиль: большое прижатое ухо, широкую седую бакенбарду, крупный подбородок. В задумчивости выпятил он нижнюю губу и стал похож на своих родственников – немцев… Подагрически шаркая, подошел к окну.

Отец, умирая, завещал: «Держи все! Сдаю тебе команду не в том порядке, в каком хотел бы сдать». От него, Александра, чего-то ждут, ждут… Еще реформ? Конституции? И он тоже сдаст «команду» не в том порядке?

Не снимая халата, Александр лег и задул свечи. Он скоро уснул. Но сон его не был покоен. Ему мерещилось, что он, как в молодости, наследником престола, опять в горах и какая-то чудовищная, непонятная, неодолимая сила влечет его в пропасть.

* * *

В пятницу перед дворцом выстроился Эриванский полк: полк нес караул в Ливадии. Александр благодарил «молодцов эриванцев». Дождевые капли ползли за жесткий ворот шинелей, солдаты, шмыгая холодными носами, старательно орали «ура».

Потом служили молебен. В церкви полыхала массивная люстра. Блеснили глаза драгоценные каменья старинного образа. Духовник государя Бажанов возносил молитву о здравии его величества, о благополучии путешествия из Крыма в Санкт-Петербург. Низкий глас протоиерея плавал под голубым куполом с золотыми звездочками.

Дорогою в Симферополь Александр был угрюм. Граф Адлерберг, министр и давний наперсник государя, пытался рассеять его, но не успел и огорчился.

– Когда-то я езживал здесь с Бенкендорфом, еще до Крымской кампании, – вдруг сказал император. – Увидев батареи Севастополя, покойный граф заметил: «Нуте-с, пусть-ка супостаты сунутся…»

Адлерберг промямлил:

– О да, ваше величество.

Император дернул щекой:

– «О да»? Ты же знаешь: укрепления не выдержали!

В Симферополь прибыли вечером.

И в тот же вечер от дебаркадера отошли два поезда: в одном был царь, в другом – свита, прислуга, багаж.

* * *

Чиновник телеграфной станции листал справочник.

– Александровск… Тэ-экс… Александровск…

Перед окошечком с матовым стеклом нетерпеливо переминался клиент.

– Отсель до вашего, сударь, Александровска, – гнусавил телеграфист, – триста семьдесят семь верст. Стало быть, ко второму тарифному пространству, а следовательно…

– Простите, – сказал клиент, неразличимый за матовым стеклом, – мне, право, недосуг. Сколько обязан?

Чиновник обиженно объявил, что депеша стоит ровно полтинник, но так как клиенту, которому недосуг, угодно, чтобы депешу доставил нарочный, то надобно уплатить один рубль двадцать пять копеек.

* * *

Желябов зябко ежился. «Тихо, ты! – приказал он себе вполголоса. – А ну, тихо!..» Он ждал депешу, и товарищ, следивший в Симферополе за царским отъездом, дал ее вовремя, и рассыльный вовремя принес казенный бланк, извещавший господина Черемисова, что товар в его адрес отправлен, но Желябова затрясло.

Лошадь щерилась, норовя куснуть руки. Он потрепал ее по холке, запряг сноровисто, машинально, по-крестьянски, и эти ладные немудреные приготовления, кажется, вернули ему спокойствие.

Городок давно угомонился. Метла деревьев чернели. Луна означалась бледно. Порошил, мерцая, молодой снежок.

Андрей выехал на большак, стегнул лошадь, телега запрыгала, затарахтела по мерзлым колдобинам.

Будет пламя и скрежет. И, как ни глубок, как ни обширен овраг, может насмерть придавить обломками… Мысль о смерти вплотную подошла… Озлившись, он стегнул лошадь, но мысль о смерти бежала рядом, рысцой, не отставая. Вагоны сверзятся в овраг, мигнуть не поспеешь…

– Н-но! – яростно крикнул он. – Н-но, не робей!

Где они, вчерашние горделивые думы? Крестьянский сын сведет счеты с тираном. Не с каким-то губернатором и даже не с шефом жандармов – с государем императором. И если погибнет, то разве не погибнет победителем, остановив на себе зрачок мира? «Зрачок мира»… Так какого же черта бьет ознобом? Где они, давешние горделивые мысли?

Овраг.

Лошадь поводила боками, роняя грязное мыло. Желябов оплел вожжами верстовой столб. Теперь выпростай из-под сена мешок с гальванической батареей и, прижимая к груди, осторожно нащупывая стежку, сползай в овраг, туда, где запрятаны концы проводов. А провода ведут к медной трубе, заложенной под рельсами. А в трубе – две мины, привезенные Кибальчичем… Выпростай из сена мешок… Ну, живей. «Зрачок мира»… Он вдруг боком, робко приблизился к лошади, обеими ладонями сжал ее морду. Потом вздохнул и полез со своей ношей в глубину оврага. Ручей был нем, кусты недвижны, сверху, с насыпи, враждебно тянуло запахом сырых шпал и металла.

Желябов зажег фонарь, нашарил провода, присоединил к батарее. Все. Готово. Гаси фонарь… Гаси фонарь! И держи провода. Одно движение, слабое, усилий не требующее, – ток стрельнет к минам…

Он дунул на огонек. И как ослеп. Обессилев, погружался в омут. Зеленые круги пошли перед глазами, дыхание перехватывало.

Желябов ждал.

И дрогнул всем телом, заслышав тяжкий, нарастающий гул.

Близ оврага, с лязгом и сипом катилась огромная машина. Желябов сомкнул цепь.

* * *

Она была одна в домике Сухорукова. Мина лежала под путями, на последнем перегоне перед Москвой. Мина дожидалась своего часа, как Софья, как Гартман, как все, кто рыл подкоп. Но «рудокопы» больше не показывались в предместье, а Гартман-Алхимик ушел к приятелям. Его приятелями были здешние стрелочники и обходчики. Кто лучше знал о движении поездов?

Но Перовская дожидалась не Алхимика, а Михайлова. Михайлова с известием из Александровска.

Ладони были влажными, кончики пальцев леденели. Она подымалась, опять сходила по скрипучим ступенькам. Самовар гневно клокотал, Софья не замечала.

Только бы кончить вот теперь же, на этот раз покончить, а потом уехать в деревню и снова работать в народе. Саша запаздывает. Он всегда аккуратен. Почему его нет?

Она пошла наверх, в комнату, где был сундук с запасом динамита. Сундук пуст – динамит в минах. И вдруг она совершенно твердо, отчетливо и ясно поняла: Желябов погиб под обломками взорванного поезда. Мысль эта в ту минуту не ошеломила. Просто подумалось: значит, кончено, значит, все пойдет по-другому и она уедет в деревню.

– Нет, нет! – вскрикнула Перовская. – Этого не может быть!

И услышала условный стук.

– Убит? – прошептала она, не впуская Михайлова в сени.

Он мягко, но досадливо отстранил ее.

– К сожалению, нет.

Она поняла – император… Рассмеялась коротко, нервически. Михайлов заглянул ей в лицо.

– Прости, – молвила Софья. Михайлов отвел глаза.

– У Андрея осечка. Черт знает почему. Батарея, контакты? Не знаю. Не получилось.

Вернулся Гартман.

Часа через полтора в Москве ожидали царский поезд. Первым пустят поезд со свитой, вторым – императорский.

Михайлов спросил:

– Адрес?

– Помним.

– Соня, повтори.

Перовская назвала адрес явки: после взрыва они скроются в доме на Собачьей площадке.

Михайлов должен уйти, они должны остаться. Так решено загодя. Софья притянула Михайлова, поцеловала в щеки.

Гартман поворотил его к дверям:

– Ступай.

– У тебя папиросы есть? – спросил Михайлов.

– Есть. Ступай.

– Вот, – сказал Михайлов и отдал ему свои папиросы.

На стрелках зажглись огни, на семафоре тоже подняли фонарь, и темнота скупо зажелтела шмелиными точками.

Софья налила чаю.

– Ты, Соня, кого больше – Пушкина или Лермонтова? – спросил Гартман.

– Что? – не поняла Перовская. Гартман вздохнул:

– «Печальный демон, дух изгнанья, летал над грешною землей…»

Софья повязалась платком, туго перекрестила концы на груди. Гартман подал ей полушубок.

С лампой в руках он проводил Софью в сени. Софья знала – ему грозит гибель при взрыве, этому рыжеватому тощему «демону». Софья страшилась за него, но то был совсем иной страх, не такой, какой она изведала недавно при мысли о смерти Желябова. И Софья, устыдившись своей «чудовищной нравственной несправедливости», повинно ткнулась лицом в плечо Гартмана.

– Ну, ну, – растрогался тот. И сфальшивил: – Пустяки!

Он постоял на крыльце, прислушиваясь к затихающему скрипу снега.

На дворе колко вызвездило, морозило, Софье почудилось, что уже рождество. Она оправила шаль и пошла к водокачке.

Круглая каменная башня с оттопыренной трубою, похожей на клюв допотопной птицы, роняла водяные капли. Крупные и веские, они срывались чередой, ударяясь о наст, как пятаки.

Отсюда, от водокачки, дом Сухоруковых был виден смутно. Во втором этажике светилось угловое оконце. Там, у оконца, сидит сейчас Алхимик. «Печальный демон, дух изгнанья…» Он ждет сигнала. Оконце ослепло. Гартман сидит у окна и ждет сигнала. Дом, очевидно, рухнет. Прощай, «демон».

Водокачка казалась огромной. Она была богом времени. Не допотопный птичий клюв топорщился в ночь, а будто обломок косы того старца, что зовут Хроносом.

Водокачка отмеряла минуты ударами капель. И казалось, капли становятся все тяжелее, все весомее. Они падали чередою. В их падении был ритм, железные паузы.

В первом поезде – свита. Во втором поезде – царь.

Никого, ни души. Лишь колкие, нехорошие звезды, и уже нет ощущения рождества. Ах, лучше бы сыпал снежок. Порошил бы и порошил, избавляя от одиночества, от этого звука падающих капель.

В первом поезде – свита. Во втором поезде – царь.

Угловое окошко слепо. Дом, где Алхимик, истаивает и колышется… Она приникла спиною к каменной башне, словно прячась от поезда. От первого поезда со свитой, с прислугой, с багажом.

Поезд грохнул сквозь тьму; локомотив швырнул багровый, как ад, отблеск, по насыпи скользнули летучие квадраты зеркальных окон. И снова все затаилось.

Второй поезд мчит сейчас совсем неподалеку, среди подмосковных молчаливых сосняков. В том поезде «он», с «ним» будет покончено. Софья взмахнет фонарем, Софья подаст сигнал Гартману. Алхимик включит электрическую батарею, Алхимик не дрогнет. «Печальный демон, дух изгнанья…» Надо слушать. Как это говорят? Надо «обратиться в слух»? Господи, да она и не прислушивается, нет, она ждет, с какой-то маниакальной цепкостью ждет очередной капли-пятака.

Не шум поезда, но циклопическое око паровоза – и Перовская ощутила слепящий свет, как удар. И только тогда, уже сигналя фонарем, услышала тяжелый, обвалом нарастающий гул. Софья бросила фонарь, ринулась прочь от водокачки в темноту глухого проулка. Ринулась и… замерла – крохотная фигурка в тулупчике, в низко повязанном платке, с огромными незрячими глазами.

Ночь раскололась на белое и оранжевое, и в этом бело-оранжевом неистово вздыбилось черное. Но не этот грохот, не это соцветие потрясли Перовскую, а тонкий, детский звон оборвавшихся телеграфных проводов. Послышались вопли, кто-то выстрелил, Перовская побежала.

* * *

На Красной площади император всякий раз вспоминал давнее происшествие. Он не был суеверен и происшествие это не причислял к разряду «дурных знамений». Но все-таки каждый раз, въезжая в Кремль, вспоминал, как в день его коронации у Ивана Великого ударили в большой колокол, а тысячепудовая громадина возьми да и оборвись. Нынче, в карете, за которой неслись конвойные казаки и старомодный крытый возок московского генерал-губернатора, Александр тоже вспомнил про колокол.

В Кремлевском дворце, щурясь от яркого освещения, он любезно поклонился встречающим, по-домашнему благодарил за поздравления с прибытием и, пожелав всем доброй ночи, удалился.

Как ни покойно было в спальном вагоне, как ни хорошо путешествовалось с юга на север (на станциях, где он прогуливался, заботами местной полиции ни одна душа не докучала государю просьбами и жалобами), Александр, однако, с удовольствием положил свое крупное, уже рыхлеющее тело в постель и, с наслаждением ощутив незыблемость этой постели, уснул.

Утром он поднялся в прекрасном расположении духа, которое не могла поколебать предстоящая встреча с дворянством и купечеством, хотя в ливадийские месяцы император отвыкал от многолюдства.

Он сидел в кресле, уже отполированный легонькой порхающей ручкой парикмахера Молле; камердинер (из тех старых, ходивших за ним с детства, слуг, которым он особенно благоволил), встав на колено, натягивал на него сапог.

Граф Адлерберг отворил двери, не дожидаясь разрешения; он тоже, как и камердинер, был давним и преданным слугою. Император утренне улыбнулся графу, но улыбка тотчас пропала: Александр увидел не хорошо ему знакомое, умное лицо своего министра, а страдальческую маску, и тут же во всем теле императора, в душе его дрогнул давешний, полночный, ливадийский ужас. Он оттолкнул испуганного камердинера, всем корпусом повернулся к Адлербергу. Тот, онемев, бессмысленно шевелил руками. Беспричинная злоба, быть может, злоба на свой же «ливадийский ужас», поднялась в душе Александра, и он, вежливый, воспитанный, прикрикнул грубо и кратко, как на плацу:

– Говори!

– Ваше величество… Благодаренье богу, ваше величество…

Адлерберг всхлипнул, голос его пресекся. Наконец он превозмог себя. Объяснил тяжело задышавшему Александру: вчера, близ Москвы, неизвестные злодеи совершили покушения, но так как его, Адлерберга, распоряжением был случайно переменен порядок следования свитского и царского поездов, то взрывом и опрокинуло вагоны свитского поезда.

Император выслушал все это. Лицо его пожухло, собралось нездоровыми складками.

– Что я им сделал? – обреченно молвил он. – Что я им сделал? – и вдруг вскочил, задыхаясь, в распахнутом мундире, с животом, перевалившимся поверх широкого бандажа: – Вон! Вон! Оставьте меня!

В Георгиевском зале дворяне, именитое купечество ожидали царского выхода. Все были испуганы: «невзрачный домишко», «злодеи исчезли», «саперы обнаружили подкоп», «еще и самовар не остыл»…

Свеженький старичок со звездою дергал за рукав лысого кряжистого полковника:

– Позор Москве! И на кого лапу-то кровавую подняли? На кого? – Старичок негодующе вытягивал розоватые губы. И с укором, будто полковник был виноват: – А я, сударь, помню, мальчонкой был, а помню, как вся Москва к Чудову-то монастырю. Да, да, сударь, вся Москва. Родился на пасху, радость великая, и толпами, толпами – к Чудову. Да-с, вот вы, сударь, не знаете, а рождение его ка-а-кие пушки возвестили. Это, полковник, не у них там, на болоте, в Петербурге. Не-ет, батенька, тут, у нас, стреляли тарутинские, бородинские. Парижем пахли, одолением Наполеона…

Лысый полковник давно затерялся в толпе, место его занял величавый, известный всему городу взяточник, правитель канцелярии генерал-губернатора, а старичок все еще вытягивал губки.

– А как на царствование венчали? Вы этого и не видели-с, полковник. По чину венчания Иоанна Грозного. Вот-с… И дожили! Матушка царица заступница, до чего дожили, а? Чтоб эдакое да на Москве! А митрополит Филарет…

В зале закричали «ура». Старичок поперхнулся, глотнул воздух, привстал на носки и, напружившись, пустил петушком:

– А-а-а…

Император наклонил голову с покатым залысым лбом. Вымученно улыбаясь, он сказал, что рад приезду в древнюю столицу государства Российского, рад видеть любезных сердцу жителей Москвы.

Помолчал. Стащил с левой руки перчатку, скомкал.

– Господа, я надеюсь на ваше содействие. Необходимо остановить молодежь… заблуждающуюся молодежь, господа… Неблагонамеренные люди стараются увлечь ее на путь пагубный и страшный. Благо отечества неотделимо от блага молодежи. Общими силами, господа, мы должны остановить молодых людей ради их собственного блага, ради блага России, и Бог дарует нам утешение видеть отечество, развивающееся мирным и законным путем. Только так может быть обеспечено будущее могущество России, столь же дорогое вам, как и мне. Да поможет нам бог!