"Март" - читать интересную книгу автора (Давыдов Юрий Владимирович)

Глава 11 БЕЗЫМЯННЫЙ УЗНИК

Куранты вызванивали медленно: «Боже, царя храни…»

«Навсегда!» – повелел царь. И подчеркнул пером: «навсегда». Навечно, в Алексеевский равелин, как мертвецов в собор, куранты которого медленно вызванивают: «Боже, царя храни…»

Семь лет назад, в Москве, человек, привязанный к позорному столбу, кричал: «Долой царя! Да здравствует свобода!» Семь лет назад царь повелел: «Навсегда». Из Москвы осужденного везли в отдельном вагоне. Не прямиком везли в невскую столицу, кружили: Смоленск – Витебск – Динабург… Семь лет назад смотритель Алексеевского равелина сломал сургучные печати казенного пакета и прочел:

Лишенного всех прав состояния бывшего… (несколько слов смотритель не разобрал, они были густо вымараны) предписываю содержать в каземате под № 5 под самым бдительным надзором и строжайшею тайною, отнюдь не называя его по фамилии, а просто нумером каземата, в котором он содержится.

Куранты вызванивали медленно:

Царствуй на славу нам…

Прежде, до появления «нумера пятого», равелин охраняли солдаты караульной команды. Когда доставили безымянного узника, под своды Алексеевского секретного дома вошли жандармские унтер-офицеры. Они присматривали и за арестантом, и за солдатами-караульщиками. И впервые замер часовой под самой решеткой, у окна каземата.

Каждую пятницу шеф жандармов получал рапорты:

Арестованный в доме Алексеевского равелина под №5 вел себя покойно и вообще вежлив. Регулярно вечером ложится спать в 10 и утром встает в 7 часов. Уборка № производится без изменения прежним порядком. Утром в 8 #189; часов – чай, в 12 #189; часов – обед, а в 6 часов вечера – чай. Днем и вечером до сна читает. Ходит и редко ложится на кровать. Все благополучно.

Арестованный в доме Алексеевского равелина под № 5 вел себя покойно, читал. Все благополучно, кроме 19 числа, в первый день поста, когда был подан ему обед постный, на каковой взглянув, подобно хищному зверю, отозвался дерзким и возвышенным голосом с презрительною улыбкою: «Что это меня хотят приучить к постам и, пожалуй, говеть? Я не признаю никакого божества, у меня своя религия!» После этого сделался совершенно молчалив. Постоянно ходит в задумчивости. Все благополучно.

И вот такие еженедельные рапорты фельдъегери в числе прочих важнейших бумаг возили в Ливадию, в Царское Село, за границу, повсюду, где был государь император.

«Все благополучно», – и вдруг, как из-за гробовой доски, раздался голос «нумера пятого». На имя императора Александра написал он пространную записку, отрицая право русского правительства держать его взаперти.

После этого узника лишили бумаги и чернил. Он закричал, выбил стекла. Его спеленали смирительной рубахой, сыромятными ремнями прикрутили к койке. А в следующую пятницу очередной рапорт гласил:

Сего числа, в 8 часов утра, на содержащегося в Алексеевском равелине известного арестанта надели ножные и ручные кандалы при полном спокойствии.

В железах сидел он год семьдесят шестой, в железах – год семьдесят седьмой. Кровь и гной наплывали на кандалы. Когда в каземате слышался – как сейчас – полуденный бой курантов, «нумер пятый» подходил к дверям, и караульные притаивали дыхание – он погромыхивал цепями: «Царь пра во славный…»

Потом говорил громко, будто сам с собою, и часовые опять напрягали слух.

– Вот он, царь-то! Вот он, милостивец! А? Велика ль его царская милость? Вот судьба! Вот будь честным человеком! За солдата, за мужика – а тебя на цепь, как собаку, и этого же темного дурака сторожить приставят.

Семьсот дней, семьсот ночей въедалось в его плоть кандальное железо. И кандалы ржавели не от сырости каземата – от сырой человечины.

О «полном спокойствии нумера пятого» читал император в донесениях Третьего отделения, но Александр не мог забыть записку «известного арестанта», возвещавшего близость революции и падение династии.

Семьсот полдней отзванивали куранты, семьсот полдней погромыхивал узник цепями: «Царь пра-во-славный…» Но погромыхивал все слабее. И тогда Александр спохватился: нет, нет, он не желает терять своего арестанта. Ведь все будет кончено, труп выдадут ночью полиции, полиция бросит труп в яму у ограды Преображенского кладбища.

Нет, нет, Александр не хотел расставаться со своим «нумером пятым». Кандалы сбили. Книги? Пожалуй, можно и книги. Пусть бередят душу, напоминая о мире, где солнце и женщины.

Семь лет изжил «нумер пятый» в Алексеевской равелине. Нынче опять слышал полуденные куранты:

Царствуй на страх врагам…

И ударила – как шар лопнул – сигнальная пушка: день переломился.

Узник отличал, как отличаешь почерк, шаги каждого караульного. Но только что он слышал чью-то грузную поступь, не знакомую ему совершенно, и видел чей-то глаз, пристальный, немигающий.

Узник мерил келью. Он вдруг подумал: свершилось – баррикады, флаги, ликующие толпы. Потерпи немного, совсем чуть, победители идут. Картина высветилась перед ним ярко, ослепительно, в подробностях и в громадности своей.

И все мгновенно отодвинулось и померкло, и явилось иное, с той стремительностью перемены мыслей и чувств, какое бывает лишь в одиночках. Он решил, что нынче его должны отравить. Да, да, нынче убьют его. Не казнят на эшафоте при стечении народа, а подло отравят. Отравят, как крысу.

– Не дамся, – хрипло сказал он. – Не дамся, сволочи! – И не то рассмеялся, не то всхлипнул.

Стукнула дверная форточка, просунулась рука с дымящейся оловянной миской.

– Платон, ты? – спросил арестант. Он знал – дежурит Платон Вишняков, но повторил опасливо: – Ты, Платон?

Скользнул к дверям, заглянул в форточку, горячее варево увлажнило ему шею.

– Кто это был, Платон?

Солдат молчал.

– Говори, Платон, ну же!

Солдат как выдохнул:

– Осударь.

* * *

Команда обедала. Но ложки не стучали нынче буднично дружно: солдаты шушукались, торопливо отирая замокревшие носы.

– Вишь, сам припожаловал. Боятся его, ой боятся.

– Я, брат, так смекаю: посля вчерашнего умаслить хотел – дескать, не отымайте жизню.

– Масли не масли – порешат беспременно.

– Нет, ты вспомни, что я тебе сказывал? Ты вот все талдычил: бросить надо, не связываться. Теперь чего скажешь? Наш орел-то – не разбойник какой, важная штука. Наследник-цесаревич за него.

– Тсс!

Вошел помощник смотрителя подпоручик Андреев, длинный и тонкий, будто хлыст, с испитым личиком, на котором не поймешь как умещались пышные усищи.

Унтер вскочил с набитым ртом.

– Отобедаешь, – сказал ему офицер, – явишься. – И объявил солдатам: – По случаю нынешнего посещения равелина его императорским величеством дозволяется, ребята, увольнение.

Подпоручик ушел выписывать отпускные билеты и заносить фамилии уволенных в город нижних чинов в особый, на этот случай заведенный журнал. Солдаты весело переглянулись: ну, право, чудеса кудесные!

Команда Алексеевского равелина числилась на отдельном счету от прочих мундирных служителей Петропавловской крепости. В равелинную команду брали лишь тех рекрутов, что родились и выросли в лесных берлогах Архангельской и Вологодской губерний: уже и тогда начальство знало – «этот конвой шутить не любит».

Солдатам-равелинцам от такой чести не было радости ни на алтын. День-деньской, ночь-полночь коченей в каменном мешке! В самой-то крепости, в куртинах и бастионах тоже не разлюли-малина, да зато частенько в город пускают. По четвертному, а случается, и боле ребята добывают. Иной подрядится печи класть, другой там по плотницкой части, кто подсобит тяжести таскать, кто барское добро на дачу свезет, да мало ль чего подвернется. А из равелина – ни-ни. Попал на островок – и молчок. Секретное место! В город просишься, сразу тебя как палкой перелобанят: а куда? Зачем? А чего не видал? И летом тоже ни хрена прибытку. Знай караул да казарму. Ей-богу, ровно сам арестант… Теперь вот, если по душе: божеское ль дело год за годом, что весной, когда птахи поют, что осенью, когда Нева-река грозит потопом, что зимней лютой порою, – все стеречь да стеречь худощавенького мученика? Ведь и мыша не выбегет, не то что человек. Ну, ходишь-ходишь да и приткнешься к двери. А он-то, пятый, и зачнет разговоры разговаривать. Ты и не дышишь, страшно слушать, за такое ой-ой, а слушаешь. А пятый долбит, как капля камень, и долбит, и точит. А ты слушаешь да и заслушаешься. А как не заслушаться? Он и про крестьянскую нужду, и про солдатское ярмо, и про барское иго, и про то, что есть люди – за мужицкую правду гибнут. Или еще так: в писании, спрашивает, что писано? А то писано: «Аще не трудится, хлеба да не яст». Видать, не по-божески жизнь. «Вы, – говорит, – как зоветесь нижними чинами, так и есть нижние, а что над вами верховодят да помыкают, этого в темноте своей не видите. А есть такие люди, что на все идут, чтобы вас вызволить, переворот сделать…» Тут и дрогнешь, и перешепнешь ему в форточку: «Как так? А что будет?» Отвечает в охотку: «Землю всю у помещиков отымут, мужикам – поровну, у кого сколь ртов. А фабрики, мастерские, заводы – работникам. И опять же по священному писанию: «Новое будет небо, и новая будет земля, и правда воссияет». – «А как же без царя?» – «Да очень даже просто, что и без царя, – ответит. – В других государствах обходятся. А если тебе так уж царя-батюшку надобно, что ж – можно. Только выборного. Будет плохо править – по шее».

Слушаешь, слушаешь и не заметишь, как время с поста долой. Ну идешь. А в казарме ближнему своему другу откроешься, а друг-то твой, глядишь, с «пятым нумером» тоже в стачке. И «пятый» ему, оказывается, такое: «Вот видите, я за вас, ребята, муку страшную терплю, что бы это и вам мне мирволить?» А как ему мирволить будешь? И это подскажет: «Не робей, друг, – шепчет, – пойдешь в город, газетку купи и принеси, мне и радость великая. Али там карандашик, бумажку просунь». Много ль ему, бедняге, надобно?

Теперь-то уж в команде все за него. Раньше, бывало, какой и заупрямится: «Нельзя – присяга!» А он как глянет, будто шилом ткнет: «Да знаешь ли ты, дурак, что обо мне цесаревич-наследник ночей не спит, глаз не смыкает? Думаешь, спроста в железах держали? Неспроста, брат: боялись, как бы царев сын генералов, которые ему верные, не прислал».

С недавнего времени все это он про товарищей своих вспоминать стал. Дать бы им знать, толкует, враз бы отбили, выручили. Скажет такое, долго молчит. Или встанет у окна, поет: «Сижу за решеткой, в темнице сырой…»