"Печора" - читать интересную книгу автора (Азаров Юрий Петрович)

17

Некто четвёртый — это мой страх. Он сидит во мне. Он правит мной. Подсказывает. Корректирует. Вымогает. Удерживает. Бросает в дрожь. Усиливает кровообращение. Вгоняет в жар. В холод. Создает ощущение беспомощности. Оцепенения. Полного разлада с другими моими «я». Некто четвертый — самое трезвое и, может быть, самое мрачное начало моей души.

Страх, который поселился во мне в связи с моими непонятными историями (допросы, доносы, обвинения несусветные), был не только длительным, он был еще и неуловимым. Он был как бы потусторонним явлением. Крохотный этот некто четвертый перетащил в меня все свои пожитки, точно говоря мне: «А знаешь, я надолго к тебе. Вот здесь, за извилинами левого полушария, я поставлю раскладушку, а рядом стол и приемничек. Напротив вколочу вешалку. Ты не гляди, что у меня столько барахла: надо каждый раз в новое рядиться. Жизнь-то у меня тайная. И всюду бывать надо, и все знать надо. Поэтому у меня столько барахла и столько сундуков. Вот те два обитых железом еще из прошлой эры перешли ко мне. Там хранится инструмент».

Инструмент был забавным. Набор пилочек в форме лекал. Можно перепиливать любые нервные окончания на любой глубине. А вот эта система молоточков с такими гибкими проваливающимися головками, нужна для образования очагов серого размягчения. С помощью молоточков можно вызвать различные проявления тромбозов, кратковременные дезориентировки, головокружение, потемнение в глазах, головные острые и тупые боли. Есть еще целый набор цедилок, леёчек; дудочек, шприцев — эти штуки помогают увеличить или уменьшить вязкость крови или свертываемость. А вот этот набор инструментов — кисточки грязного цвета — вызывает тошноты, рвоты, отрыжки и боли в животе. Это только часть физических проявлений страха. Некто четвертый, в зависимости от поведения клиента, регулирует дозировку физиологических вмешательств. Если клиент не лезет на рожон, а мирно и тихо переносит невзгоды, то степень физиологического вмешательства значительно снижается. А единственно эффективная форма избавления от физиологических вмешательств — полное смирение.

Смирение, утверждает некто четвертый, это истинная свобода человека. По видимости, это последняя граница падения. И именно поэтому смирение есть избавление от всех тревог. Это полное расслабление. Та нирвана, которой пытаются йоги достичь искусственными мерами саморегуляции. Смирение — это вид борьбы, основанный на глубоко природном начале. Когда человек или насекомое — бац, и лапки кверху, противник уходит. А тем временем человечек или насекомое с поднятыми ногами набирают силу, нормализуют кровообращение, дыхание.

Смирение, подчеркивает некто четвертый, последняя граница падения. Первая и последняя ступень борьбы. Не тот побеждает, кто, в напряжении преодолевая страх, кидается на врага с открытыми или с закрытыми глазами, а тот, кто впадает в смирение, которое ближе всего к настоящей и подлинно светлой любви к человеку. В смирении, лежа на спине и задрав лапки кверху, можно все обдумать, не торопясь все взвесить, выбрать альтернативные или безальтернативные решения и потом уже. СМИРЕННО кинуться в бой, в полном покое выйти на неравный бой — и кто знает, кто окажется побежденным: тот, кто ногой наступит на грудь противника, нли тот, кто через пламя костра уйдет в небо?

Это состояние необходимости длительного смирения я ощутил как-то в один миг, когда взял да и сказал маме:

— Я на работу не пойду. Все у меня развалилось внутри.

Мама забеспокоилась. Грелочку. Термометр. Чай. Сухарики. Мигом все в комнате преобразилось. На стульчике, Что был рядом, еще теплилась белизна белого халатика — врач приходил, температура тридцать семь и две.

Я лежу в обнимку, вместе с моим некто четвертым, грею его, миленького, и нам сладко и тепло. Он приблизил свою раскладушечку. Перебрался ко мне на грудь, зашептал лихорадочно:

Кто ты такой, чтобы ершиться? Маленький человечек. Ты себя не равняй с протопопом. Аввакум — гигант. С царем на «ты». Фигура государственного масштаба.

— Я и не думаю себя с ним равнять. Я хотел в этой моей жизни немного счастья. А счастье я не мыслю с обманом. Все, что я сам недобрал в жизни, хочу дать детям.

— Ты уверен, что то, что ты им даешь, им необходимо?

— Я Другой веры не знаю.

— А почему ты считаешь, что тот же Рубинский не прав? Может быть, он честнеё тебя. Праведнеё.

— Разве он готов пойти на самый последний шаг, чтобы защитить свою позицию?

— Разве способность пойти на последний шаг дает право превосходства над другими людьми?

— Так принято считать.

— Кто принял это? Где и когда принято?

— Человечество приняло.

— Человечество приняло и другое. Быть человеком везде и всюду. А ты посмотри на себя. Во что ты превратился! Ты стал кидаться на людей. Ты безобразно поступаешь по отношению к тем, кто хочет тебе добра. Угомонись — и к тебе все повернутся лицом.

— Тогда я не смогу жить.

— Направь свою энергию на что угодно. Займись искусством — пиши картины, учи иностранный язык, читай.

— Я не могу бросить детей. Не могу бросить эту школу. Мне надо выпутаться из всех этих историй. Я не знают, как это сделать!. Я чувствую, как надвигается на меня что-то страшное и огромное, и мне не сойти с дороги, меня должно что-то раздавить. Я не удержусь в этой жизни. Я что-то потерял такое, что раньше меня спасало. А теперь нет сил. Совсем нет. Когда я увидел Морозову, я понял, что во мне родилась новая сила. Я всегда мечтал о чистой любви. О том, чтобы жить для любви. Во имя любви, пусть даже безответной. И тогда, когда не стало Морозовой, мне казалось, что я смогу жить и любить её еще сильнеё. А все вышло не так, как хотелось. Я совсем не любил Алину. Просто она очень красивая, и я считал, что она никогда не сможет обратить на меня внимание. А оказалось наоборот. Она совсем не такая, какой мне представлялась. Она так же несчастна, как и я. Может быть, она и любит меня. Но с какой стати ей быть со мной? И все же у меня к ней какое-то недоверие. Тогда она была с Герой. Почему она с ним оказалась? Она так просто об этом говорит. Выскажи я ей свое даже недоумение, она тут же может разгневаться. Отношения у меня с нею какие-то неравные. Она непременно должна стоять надо мной. Над всеми. Она никого не пощадит. И она не злая. Она, должно быть, сильная. Но такие быстро и ломаются. Морозова, наверное, тоже была такой. Я боюсь Морозовой. Боюсь её силы. Я боюсь капитана. Чего ему от меня нужно? Я боюсь Геры, который следит за мной. Я постоянно чувствую, как он преследует меня. Всюду его следы. Вчера шел в магазин и увидел его шубейку. Он сделал вид, что меня не видит. Но я совершенно точно приметил, что он за мной шёл. Я еще замедлил шаг, и он тут же замедлил шаг. И в школе он прошел мимо. Официально кивнул головой. Дал понять, что со мной не намерен общаться как приятель. Кончилось приятельство. Я и у Толи спросил; «Что это Гера со мной почти не разговаривает?» «Ты же знаешь почему», — ответил Толя. А я думаю, что здесь что-то другое. И Новиков с ним заодно. И, может быть, Алина с ним заодно. Даром что скотом назвала его. И Рубинский с Бреттерами тоже против меня. Рубинский перешел на официальный тон. Екатерина Ивановна подчеркнуто сухо сегодня сказала: «Прошу вас без фамильярностей!» Зло сказала. А вся моя фамильярность и состояла в том, что я сказал: «Милая Екатерина Ивановна». И дураку понятно, что здесь нет никакой фамильярности. Все эти Чаркины, Дребенъковы — эти против, но эти не в счет. Шавки. Что им скажут, то они и будут делать. Получается, что один Новиков со мной по-доброму. Новиков и капитан. Потрясающе как интересно. Иван да Марья как церберы сидят по-прежнему на всех моих уроках. Поучают. Следят. Пока мои нервишки окончательно не сдадут. Такую команду получили. Но это чепуха в сравнении с другим. В сравнении с тем, что я услышал в свой адрес: стукач. Каким образом родилась эта легенда? Кто её запустил? А может быть, так оно и есть? Вон сколько бумажек уже подписано мной. Я и не скрываю: готов давать любые показания, которые никого не компрометируют. Кто и какую роль сыграл в моей компрометации? И за руку никого не схватишь. И никого ни в чем не обвинишь. Может быть, я это все придумал? Тогда какого черта от меня все поотворачивались? Пробовал с Рубинским объясниться. Ушел он от разговора. Не стал со мной разговаривать. Просто, мерзавец, повернулся и ушел.

И мама ходит чернеё тучи. И каждый раз, наслушавшись их, приходит в дом злая-презлая и обвиняет меня в чем угодно. Самые последние бранные слова вылетают из неё.

После того как она беседовала с Адой Борисовной и по этому поводу у нас получился грандиозный скандал, я не могу назвать её мамой. В горле застревает. Язык не поворачивается сказать: «Мама». Мне стыдно оттого, что язык не поворачивается. Что-то есть в моем отношении к маме ужасно нехорошее. У мамы все правильно. Как у всех мам. Она не понимает, что эксплуатирует меня. Она и сейчас озабочена здоровьем моим, думаю я, потому что я ей нужен: куда она денется без меня, старенькая, здесь, на Севере. Я понимаю, что мои рассуждения отвратительны.

— У меня душа болит, — говорю я. — А это значит душевнобольной.

— Сумасшедший, не болтай глупости, — отвечает мама.

— «Не дай мне бог сойти с ума» — это Пушкин. Александр Сергеёвич. Протопоп не сошел с ума. Выжил. Кремень. И все-таки скандалист. В остроге ссорился с Федором. Зачем? Истина? Может быть, права Алина? — это уже я про себя говорю. Размышляю. Алина — это загадка. Зачем я ей? Как нежна она. Как прекрасна. Вспомнился мне разговор с одним человеком: «Знаете, я прожил жизнь, — говорил он, — и у меня не было красивой женщины. Я вам честно говорю: не было. Не о любви даже говорю, а вот просто о красивой женщине». И он едва не плакал. Так ласково и так болезненно он говорил. Хорошо говорил. А у меня вот есть красивая женщина, думаю я. И нахожу свои мысли прегадкими. Почему? Я не чувствую вины. Ни перед кем. Я никого не обманывал. Нина? Я ей ничего не обещал. Светочка? У меня к ней совершенно особое чувство. Скореё родительское. Острая чистота. Я изменил ей? Нет-нет. Почему она так ревностно следит за мной? А вот Алина — это неожиданность. Откуда такая непосредственность? Совсем не стыдится. Ничего не стыдится. Был Гера, ну и что? Сказала: «Признаться? Не могу долго без мужчины. В горле перехватывает. Ненормальной становлюсь». Правду сказала. И потом рассказала, как мучилась с девственностью. Как выбрала парня. Пригласила в поход. Он строил шалаш. Она помогала. Как было?. Противно. Больно. Но как гора с плеч. Вернулась и сразу к подруге: «Посмотри на меня, неужели ничего не изменилось во мне? Неужели все то же самое? Я же женщина теперь. Женщина. Понимаешь, женщина!» И это все мне рассказывает. И про Геру: «Хочешь, все расскажу. С подробностями?» «Не надо», — сказал я. И пожалел. С ума сойти можно. Страх примирил меня с мамой.

— Мама, я влюбился.

— Слава богу, хоть избавлюсь от тебя.

— Мама, я плохо влюбился. Страшно мне.

— Не говори глупостей. Не нужно, чтобы была богатая, нужно, чтобы была красивая, чтобы ты её любил, чтобы она тебя любила, — это мамина философия.

— Мама, она очень красивая. Мама, а я очень некрасивый?

— Ты ненормальный. — Мама говорит совсем Серьезно.

— А почему мне от всего страшно?

— Время, сыночек, такое.

— Время уже другое. И нечего бояться, а я вот боюсь. Всего боюсь. У меня дурные предчувствия… Помнишь, я во время войны всегда угадывал, когда похоронки шли.

— Замолчи и не говори глупостей.

— Вот и сейчас я вижу, как приближается горе. Мама заплакала:

— Ну зачем ты меня терзаешь? Зачем меня мучаешь?

— Мамочка, я не буду больше. Это я так просто, дурака повалял. Можно же пошутить.

— Ну какие же это шутки? Скажи, что тебе сготовить? Может, пельмени или утку в духовке запечь?

— Утку. С яблоками — это прекрасно.

Мама уходит на кухню, а мне страшно. Я вспоминаю Алину. Её слова. «Ты всего боишься. Ты разве не чувствуешь, что ты всего боишься? Да отключи ты свою голову. Дай ей передохнуть». А голова не отключается. Она у меня привинчена наглухо. И соединена со всеми клетками, души, тела, сердца.

Как, каким образом Алина почувствовала мой страх? Я всегда прячу страх. А он не прячется. Мне только кажется, что мой страх спрятан, а он всегда и везде со мной. Даже тогда, когда я бесстрашен. И мой страх — это такое бесстрашное чудовище, потому- он и сильнеё меня, потому он и бесстрашен.

— Я некто четвертый! — вы меня так изволили окрестить. Ну, что ж, сударь, приступим к операции. Вот мой инструмент. Спокойно. Сейчас начнем. Приготовились к потемнению в глазах. Так, еще немножко. Не дышать. А теперь привстаньте. — И некто четвертый влепил мне пощечину. Копия той, какая однажды сажена была в мою физиономию фрицем. Маленьким толстеньким фрицем. Его так и звали — Фриц — из арбайтгруппы. У него была мясистая крепкая рука. И он влепил мне, маленькому, пощечину, и я влетел в навозную кучу. И убежал. И он смеялся вслед. И теперь некто четвертый влепил мне ту же пощечину. За что?

— Это за то, что ты растлеваешь себя, блудный сын.

— Я не растлеваю себя. Я хочу немножко радости. Я, может быть, люблю Алину.

Некто четвёртый еще влепил пощечину, теперь в другую щеку.

— За что?

— За ложь. Ты не любишь. Ты не имеёшь права любить. Ты — приспособление для страха. Страхоноситель. А страхоноситель не способен любить. Ты никогда не сможешь преодолеть меня. Ты мой узник. Раб. А рабы не могут любить. Они могут случаться. Они — животные; Ты и есть животное! Гнусное животное, наделенное умом и вкусом.

— Мама. Укрой меня… Посиди со мной.

— У тебя жар?

— Кажется.

Мама снова ушла.

— Ну что ж, продолжим, — это снова некто четвертый. — Зачем ты ввязался в эти идиотские истории? Если бы я и пожелал спасти тебя, из этого ничего бы не получилось.

— Я хотел как лучше.

— Опять ложь. — И снова удар в глаз.

— Больно! Ты что, с ума спятил, так колотить…

— Вот тебе еще один пирожок! — И удар в зубы. — А теперь давай разберемся, почему тебя несет не туда. Начнем с Новикова. Что он тебе сделал, что его так ненавидишь?

— Он попирает права человеческие. Злоупотребляет властью.

— Тебя же он не оскорблял? Тебя же он любил!

— Ну и что? Я не могу быть спокойным, когда других обижают.

— Лжешь. Если бы тебе грозила смерть, ты бы не полез в драку.

— Я потому и полез, что никому не угрожает смерть.

— Что заставило тебя выступить против несправедливости?

— Во мне сидит огонь. Он сам загорается. Это как наркотик. Так прекрасно ощущать себя смелым. Это сладко.

— Значит, из чистого эгоизма, а не ради истины?

— Если каждый будет поступать по совести и защищать справедливость, тогда наступит мир Истины.

— Мир Истины никогда не наступит, потому что всегда первыми будут вылезать те, кому очень хочется сладкого. Итак, ты с Новиковым не прав.

— Прав. Если никто не будет выступать против неправды, тогда прекратится жизнь. Я живу до тех пор, пока могу называть себя человеком. Потом, я обязан давать детям образец поведения.

— Дети, в тысячу раз умнеё тебя. Они отлично понимают, насколько ты глуп. Их привлекает твоя смазливая мордочка, то, что называется одухотворенностью, и, наконец, твоя физическая сила. Ты обманываешь детей. Ты не имеёшь права звать их к нравственному максимализму. Вся твоя ниточка воспитания тянется к бессмертию. Все твои герои сгорают либо в срубах, либо в паровозных топках, либо в застенках крематория. Заметь, общепринятая историческая революционность уже никого не трогает; она спокойна, такую революционность ты не несешь детям. Ты выкапываешь то, что способно поразить, зажечь.

И у классиков ты отбираешь и даешь детям то, что им не под силу. Они должны окрепнуть. И пичкать их Достоевским и Толстым не следовало бы. Права Длина. С детства она вкусила сладость раздвоенности. Понимаешь, раздвоенности как принципа. Все можно расщеплять. Все. А значит, до бесконечности можно уничтожать. Ломать. Значит, все дозволено. Дети, чтобы выжить и остаться цельными, должны останавливаться. Что-то разъединили раз, а затем тут же остановились: дальше нельзя. Дальше грех. Нельзя познавать все. Нельзя лезть за пределы. А у Достоевского каждый стремится дойти до последней грязи в себе и таким образом достичь гармонии. Если это девочка, то она должна пасть. Чьи-то волосатые грязные руки должны её распять, и перегарное дыхание должно войти в её чистую грудь, и потом еще она должна быть вмята в самую дикую, в новую грязь, чтобы там, в грязи, захлебнуться, и едва-едва выжить, и потом ощутить свежесть воздуха, чистоту росы, тепло солнечного света. Что сделалось с Алиной? У неё нет тормозов? Нет. Потому что она столь же прекрасна, сколь и растленна. Вспомни: она же сделала тебе предложение. Но ты испугался. И ты боишься её, потому что знаешь: её ничто не остановит, если в ней шевельнется грязное чувство, она уйдет к другому немедленно. И Гера ей нужен был, потому что ей постоянно нужна грязь, чтобы там, в грязи, ощутить в себе острую необходимость очищения, острую потребность гармонии — вот философия Достоевского…

— Неправда. Достоевский гармоничен. Он — продолжение Пушкина.

— Он понимал все совершенство Пушкина. И понимал, что ему никогда не приблизиться к нему. Потому что Пушкин — это весна, а он, Достоевский, — дьявольская дождливая осень. Осклизлые половицы. Желтая лихорадка, холодная изморось. Известкой пахнет. И на панели распластана Алина. Вот твой Достоевский. Тебя любят. Тебе хотят добра. Та же Мария Леонтьевна. Она только и твердит: «Жалко парня. Талантлив. Как ему помочь?».

— Не нужна мне её лживая помощь. Она и хочет мне помочь, чтобы укрепить несправедливую власть Новикова.

— А чью же власть она должна укреплять? А как ты ведешь себя с капитаном? Тебе. повезло, что такой человек расположился к тебе. А ты его избегаешь. Ты его обмануть хочешь? Кинься в ноги ему. Благодари его.

— Прочь! Не могу больше!

Я встаю, потому что прибавилось силы. Я иду и роюсь в книгах. Мне срочно нужно прочесть о том, как Иван Карамазов беседовал с чертом. Мой некто четвертый — это тот же черт. Он никогда не станет моим вторым «я».

Входит мама…

— Почему ты встал? Тут же стенка совсем холодная.

— Ерунда! Теперь все это ерунда! — говорю я, нахожу наконец нужные страницы и начинаю читать.