"Групповые люди" - читать интересную книгу автора (Азаров Юрий Петрович)

7

— Кто такая Катилина? — прошептал мне на ухо Чаинов, доставая из кармана блокнот и карандаш.

— Катилина — это он, а не она. Люций Сергий Катилина — римский революционер — поднял знамя вооруженного восстания против белого террора за шестьдесят лет до рождения Христа.

— Откуда вам это известно? Назовите источники.

— Самый первый — Плутарх. А самый последний — Александр Блок. Блок назвал Катилину римским большевиком. Катилина пытался захватить власть и отменить налоги. У него было устроенное тело и устроенная голова.

— Что значит устроенная голова? Так не говорят.

— Это Блок так говорит. Катилина ни перед чем не останавливался, чтобы достичь цели. Он убил своего брата, жену и сына. Последнего он убил за то, что тот увлекся кокоткой Орестиллой, которую он сам хотел любить. У Катилины было много весталок, и он жил со своей дочерью, потому что был дик и необуздан. И именно поэтому был любимцем аристократии, в особенности женщин. Но самое главное было то, что Катилина был заговорщиком. Он заключил союз с такими же подонками, как и он сам, и они в подтверждение клятвы принесли в жертву одного человека, которого убили. Они съели по куску его мяса. Разные бывают революционеры…

— Какой же он революционер?

— Наши историки так пишут. Они подчеркивают, что Цицерон благодаря ораторскому искусству возбудил толпу против республиканца Катилины и тот бежал. Даже его друзья, заговорщики, перешли на сторону Цицерона. Цицерон, может быть, и не был революционером, но он был порядочным человеком, духовной личностью и не ел человеческого мяса. Вот об этом, кажется, и Бердяев говорит…

— То, что ты именуешь коллективностью, я называю- суррогатами. По Марксу, — продолжал Бердяев. — Но и прозрение околпаченной толпы возможно. Оно случается лишь тогда, когда каждый становится личностью, когда каждый ощущает свою высокую ответственность перед содеянным, перед будущим. И это прозрение может быть лишь рождено жаром чистого сердца, готовностью пожертвовать собой ради сегодняшних людей. И эту мою готовность почувствовали люди и потому очнулись, воистину прозрели. И как же изменилась сразу атмосфера аудитории! Лица человеческие подобрели. Я видел старого рабочего, который плакал, вытирая слезы огромным платком. Я видел матросов, которые прижались друг к дружке и глаза у них горели хорошим мягким огнем, я видел интеллигентов, сбрасывающих с себя мишуру, самоуспокоенность и верхоглядство. Я говорил о том, что революция — это прежде всего преобразование душ. Я говорил о том, что если этого преобразования не произойдет, то революция погибнет. Я говорил о том, что нет сейчас вопроса, принимать революцию или нет, она у нас этого не спрашивает, она свершилась, она стала властной хозяйкой нашего времени, и от нас зависит то, какой она будет: доброй или злой, честной или лживой, бескомпромиссной в вопросах нравственности или попирающей правила общежития. Поверь мне, Каменев, я никогда не кривил душой, ты это знаешь, но я видел истинное единение людей, объединенных порывом созидать духовную культуру. Вот этим я и хочу заниматься, если революция в этом заинтересована.

Бердяев закончил. Он, должно быть, не ждал ничего хорошего. Он сознавал лишь: сделал все от него зависящее. Предложил не только себя, предложил больше — душу. Он ждал. Каменев встал и рассмеялся:

— Хорошо ты говоришь, Николай, у меня даже мурашки по коже прошли. Я знаю, что тебя уж нам не переделать, да и надо ли? Не все в этом мире можно организовать, что-то и само должно развиваться. А чем больше мы культурных людей привлечем на свою сторону, тем больше шансов будет у нас окончательно победить. Что касается твоей академии, то мы выдадим тебе официальный документ и зарегистрируем твою ВАДК, твою Вольную Академию Духовной Культуры, в Московском Совете Рабочих Депутатов.

Может быть, потому, что Бердяев был истинным проповедником, может быть, потому, что его всеобъемлющая эрудиция так горячо соединялась с духовной жаждою людей, может быть, потому, что на его лекции, собрания, диспуты, семинары набивалось столько народу, — однажды ему даже записку прислали, а не провалится ли пол оттого, что много народу! — может быть, оттого, что слишком непонятной была для чекистов деятельность этого не старого и не молодого философа, который неизвестно чем и держит народ, и вроде бы не шалят, не выкрикивают недозволенных лозунгов, а все так накалено, что вот-вот и произойдет нечто — вспышка похлестче тех бомб, которые то и дело взрывались по всему городу. Этих "может быть" и сам Бердяев не смог бы перечислить, как не смог он точно установить, почему все же его однажды арестовали. Арестовали не просто как гражданина, а как председателя Центра ВАДК.

Допрашивал сам Дзержинский. Был приглашен и Каменев. Присутствовал Менжинский. Допрашивали ночью. Бердяев был готов ко всему, потому и сказал:

— Считаю соответствующим моему достоинству мыслителя и писателя прямо высказать то, что думаю.

— Мы этого и ждем от вас, — сказал Дзержинский.

Не дожидаясь, когда ему будут задавать вопросы, Бердяев оглядел присутствующих. Не уловив ничего предвзятого или недоброжелательного, начал так:

— Надеюсь, что я не в том месте, где устанавливают регламент? Надеюсь, мне, раз я удостоился столь большой чести говорить в столь необычной и высокой аудитории, — Бердяев несколько шутовски показал на действительно высокие своды кабинета Дзержинского, на длиннющий письменный стол, на непривычно яркое освещение — такое впечатление, что из всех углов кабинет подсвечивается юпитерами, — на паркетный, хорошо натертый пол, на огромную шкуру белого медведя посредине комнаты, — надеюсь, меня не будут перебивать и заставлять говорить то, что может меня поставить в необходимость совершать неблаговидные, мягко говоря, поступки этического порядка…

— Фамилии, имена своих знакомых и близких можете нам не называть, — будто отвечая на просьбу Бердяева, сказал, по-доброму улыбаясь, Дзержинский.

— Отлично. Я это и имел в виду. Так вот, когда пришли меня арестовывать и стали делать обыск, я сказал: "У меня ничего нет больше того, что мною опубликовано. Что касается моего образа мыслил, то я противник большевизма". Так вот, с этого и начнем, ответим на вопрос, почему я противник большевизма. Кстати, я осознал неизбежность и даже необходимость прохождения России через опыт большевизма. Большевизм — это момент внутренней судьбы русского народа. Возврата нет к тому, что было до большевистской революции. Все реставрационные попытки бессильны и вредны, хотя бы то была реставрация принципов февральской революции. Возможно только движение вперед после всех пережитых Россией катастроф. Мое принятие большевизма не означало примиренности с большевистской властью. В октябре 1917 года я был настроен страстно-эмоционально, но недостаточно духовно. Я даже попал в члены Совета Республики от общественных деятелей. Я увидел революционную Россию всех оттенков и в новом качестве. Среди представителей власти были многие из тех, кого раньше преследовали, кто жил на нелегальном положении, со мной вместе мучились в ссылке и в тюрьмах. И вдруг я увидел этих людей в роли новых сановников, высокомерных, грубых, чванливых. Мне было так больно и так не по себе, что с некоторыми из них я даже не здоровался. Самое страшное, что произошло в эти три послереволюционных года, так это молниеносное превращение людей. Коль мы решили не называть фамилии, я условно назову двух бывших революционеров, нынешних крупных сановников, по имени А и Б. Так вот, А разжирел и одряб, в лице появилась жестокость и важность, он стащил в свою огромную квартиру столько награбленного барахла, что в ней трудно повернуться. Стены заставлены книгами, которых он никогда не читал и не будет читать. Стол его ломится от самых изысканных яств. Сам он разодет, как буржуа дурного толка.

Тут Бердяев бросил иронический взгляд в сторону Каменева, наряженного в лоснящийся кожаный костюм. Каменев слегка покраснел. И Дзержинский едва заметно улыбнулся, застегнул пуговицу на своей старенькой военной тужурке.

— Другой советский человек, — продолжал Бердяев, — был народным комиссаром, а потом стал послом в очень важном месте, одним словом, сделал советскую карьеру. Перевоплощение этого человека было изумительным. Он не размышлял, не подбирал слова, не рефлексировал, он изрекал лозунги, дулся как индюк, требовал всех нарушителей порядка немедленно расстреливать. В категорию нарушителей входили и те, кто экспроприировал чужое добро. Я ему сказал: "Тебя, сукин сын, надо расстрелять в первую очередь".

И что вы думаете, на следующий день он написал на меня донос, где указал, что я занимаюсь контрреволюционной пропагандой.

Вы понимаете, произошла абсолютная метаморфоза людей из самых различных слоев. Появились совершенно новые лица, раньше не встречавшиеся в русском народе. Появился новый антропологический тип, в котором уже не было доброты, расплывчатости, некоторой неопределенности, очертаний прежних русских лиц. Это были лица гладко выбритые, жесткие по своему выражению, наступательные и активные. Ни малейшего сходства с лицами старой русской интеллигенции, готовившей революцию. Новый антропологический тип вышел из войны, которая и дала большевистские кадры.

Я понял, что нарастает новая катастрофа России. Поэтому я повел борьбу с большевизмом не политическую, а духовную. Подчеркиваю еще раз, я никаким образом не был реставратором. Я был совершенно убежден, что старый мир кончился и что никакой возврат к нему невозможен и нежелателен. Я отношусь крайне враждебно ко всякой интервенции извне, к вмешательству иностранцев в русскую судьбу. Я убежден, что вина и ответственность за, хужасы революции лежат прежде всего на людях старого режима и что не им быть судьями в этих ужасах. Я начинаю сознавать, что ответственность за духоборческий, враждебный духовной культуре характер русской революции лежит и на деятелях русского ренессанса начала XX века. Все эти Мережковские, Гиппиусы, Брюсовы, Блоки создавали ренессанс, который был асоциален, был слишком аристократически замкнут, а следовательно, антинароден. Представители этого ренессанса не были великими христианами, способными выполнить долг. Я убежден: именно христиане должны были осуществить правду коммунизма, и тогда не восторжествовала бы ложь коммунизма. Коммунизм для меня стал кризисом не только христианства, но и кризисом гуманизма. Каждое утро я выхожу на улицу и из разговоров с людьми узнаю о том, как в таком-то переулке убили или задушили человека, как на такой-то улице сожгли семью. Я каждый день вижу слезы неповинных людей, и так много среди них детей, которых некому пожалеть и утешить. Рядом со всеми этими злодеяниями фантастических размеров гладко выбритое лицо Великого Инквизитора. В русском коммунизме воля к могуществу, стяжательству, злу и надругательству над людьми оказалась сильнее воли к свободе и доброте. В коммунизме элемент империалистический сильнее элемента революционно-социального. Я не знаю, как у вас, а у меня этот империалистический элемент вызывает особую неприязнь. Я повсюду вижу подкупы, несправедливость и подачки. Вы знаете, что в первые дни революции был учрежден академический паек для двенадцати наиболее известных писателей, которых в шутку называли бессмертными. Я тоже попал в число этих бессмертных, то есть меня поставили в привилегированное положение в отношении еды. Но я мог бы назвать десятки и даже сотни талантливейших русских поэтов, которые сейчас не имеют не только куска хлеба, но и крова, а некоторые из них томятся в тюрьмах. Я поделился этими мыслями с некоторыми большевиками, предложил им отказаться от пайков в пользу умирающих детей, на что мне ответили: "Как был. ты, Бердяев, недобитым идеалистом, так и остался им. Тебе партия выделила паек для того, чтобы ты строил новую жизнь и защищал этих детей". Когда я слышал подобную ложь и подобное фарисейство, восставала моя душа и против большевизма, и против революции. Большевики мне казались духовно реакционными. Я стал обличать в них нелюбовь к свободе, отрицание ценности личности. Во мне, как и во всяком русском интеллигенте, всегда жила двойственность: была революционность и сохранившаяся от воспитания, если хотите, аристократичность. Источник своей революционности я всегда видел в изначальной невозможности принять миропорядок, не отвечающий духу свободы. Отсюда уже видно, что эта революционность скорее индивидуальная, чем социальная. Это явление можно назвать восстанием личности, а не народной массы. Без этих бунтующих элементов в личности не будет свободы революции. Революция превратится в рабство. В разгар коммунистической революции мне однажды один бывший социалист-революционер, склонный к оппортунистическому приспособлению к советской власти, сказал: "По натуре вы революционер, а я же совсем не революционер". Он, очевидно, имел в виду мою неспособность к конформизму и приспособлению. Независимость и неприспособляемость для меня так естественна, что я не вижу в этом особой заслуги. Одна из бед, а может быть, даже грядущих катастроф таится в конформизме, то есть в приспособленчестве миллионов людей к новой лживой идеологии, подкрепленной пушками и штыками, умело внедряемой в людские души Великим Инквизитором. — Бердяев замолчал, будто подбирал слова.

— Вы на меня так испытующе смотрите, — сказал, улыбнувшись, Дзержинский, — будто я и есть Великий Инквизитор.

— Вас действительно так называют, с чем я решительно не согласен, — ответил Бердяев. — Но сейчас не об этом. Что надо противопоставить сегодняшнему большевизму? С чем надо вести борьбу? Я противопоставил прежде всего принцип духовной свободы, для меня изначально абсолютной, которую нельзя уступить ни за какие блага мира.

— Но это же чистый анархизм, — вставил Менжинский. — Ни в коем случае, — продолжал Бердяев. — Принцип свободы означает и принцип личности как высшей ценности, ее независимости от общества и государства, от внешней среды. Коммунизм, как он себя обнаруживал в русской революции, отрицает три вещи: свободу, личность, духовность. В этом, а не в его социальной системе, сосредоточено демократические зло коммунизма. Я согласен принять коммунизм социально, как экономическую и политическую организацию, но не согласился бы его принять духовно.

— А если система, коммунистическая система, даст гарантию развития этих трех феноменов — свободы, личности и духовности, вы готовы принять коммунизм? — спросил Дзержинский.

— Безусловно. Эта моя безусловность, однако, требует разрешить главное противоречие между личностью и системой, ее унифицирующей. Духовно, религиозно и философски я — убежденный и страстный антиколлективист. Это совсем не значит, что я антисоциалист. Я сторонник социализма, но мой социализм персоналистический, не авторитарный, не допускающий примата общества над личностью, исходящий от духовной ценности каждого человека.

— Но ведь не может быть личность свободной от общества, — перебил Каменев Бердяева, — она просто погибнет. Чтобы человек выжил, ему необходимо вступать в элементарные отношения с другими людьми.

— Вот здесь как раз и кроется тот примитивизм и то невежество понимания социальности, когда все сводится к насильственному объединению людей. Я антиколлективист, потому что не допускаю экстериоризации личной совести, перенесения ее на коллектив. Совесть есть глубина личности, где человек соприкасается с Богом. Коллективная совесть есть метафорическое выражение. Человеческое сознание перерождается, когда им овладевает идолопоклонство. Коммунизм как религия — а он хочет быть религией — есть образование идола коллектива. Идол коллектива столь же отвратителен, как идол государства, нации, расы, класса. Это все не означает, что в коллективе, как и в коммунизме, не может быть правды, в частности правды, направленной против лжи капитализма или лжи социальных привилегий. Ложь коммунизма есть ложь всякого тоталитаризма. Тоталитарный коммунизм есть лжерелигия и именно как лжерелигия коммунизм преследует все религии, преследует как конкурент.