"Мужчина и Женщина" - читать интересную книгу автора (Андреев Юрий Андреевич)Романсы самодеятельного автораЗачем ты мне нужен? Чтобы любить тебя. Чтобы уважать тебя, гордиться тобой, восхищаться, чтобы ликовать, чувствовать себя счастливой: есть ты! Чтобы удивляться: почему я — живу, как это — без тебя — и живу? Чтобы зависеть от тебя, чтобы служить тебе, подчиняться тебе. Жаждать быть чем-то тебе полезной, мечтать что-то для тебя сделать. Знаешь, я последнее время живу, ощущая себя в каком-то море благодарности по отношению к тебе. Наверное, если бы я была с тобой — рядом — не день, не три дня — дольше — десять, месяц — я не смогла бы, не выжила бы: нельзя представить, что это — можно в себе носить — и не взорваться. Лучше бы подружился ты со мною, а то я с тобой — дружу, а ты этого и не знаешь. Читал ли ты какую-то книжонку про двух английских собак и кота, как их бросил хозяин и уехал, а они прошли чуть ли не всю страну, чтобы вернуться к нему? Стыдно за свою любовь: почему-то в последнее время на первое место высунулось, отодвинув начало духовное, интеллектуальное, совсем иное — чтото очень древнее, мохнатое, лохматое, первобытное. Свою любовь я ощущаю физически, постоянно в груди «качельное» чувство. Когда качели — вверх. Или — когда насосом воздух выкачали — вниз. Люблю тебя и рвусь к тебе не только сознанием, тягу испытывает каждая моя клеточка. Иногда, ты-то это пойми, ужасно хочется быть просто слабой женщиной. Такой парадокс: вроде бы потянулась слабая к тебе, сильному, а вышло — все не так, не вернулась к своей естественной — рядом с силой-то! — слабости, а приходится — наоборот: все держишь да держишь себя в руках. А если бы не в своих держать, а в твои руки отдаться! Иногда к тебе прилетаю. Захожу ночью, сажусь на пол около тебя и смотрю. Иногда рукой по щеке проведу. Губами головы коснусь. Иногда — наглею совсем: беру твою руку, трусь об нее лицом. Все умираю от любви к тебе — да никак не умру. …Этакий у меня нездоровый интерес к мужчинам, которым, как тебе, под пятьдесят. В общественном транспорте — всматриваюсь так изучающе: а что это за народ, как он себя чувствует, как живется ему? Вот у этого тоже два уха и нос — посередине лица. Как у тебя. Но никто так его не любит, как я тебя. Знаешь, что бы ты ни говорил, все это как-то — мимо, ты меня вызываешь к себе, а я слов не слышу, только вижу, что это ты, слышу тебя, не слушая, беру твои «указивки», вижу твой почерк, прижимаю наедине эти листочки к лицу, утыкаюсь в них, как в твою руку, целую. Знаешь, Егор, когда ты рядом у меня работает только одна сигнальная система, а вторая отключается полностью. Какой там разум, какое понимание — только люблю, только ощущаю, что ты — это условие моего существования, среда, смысл и т. д., и т. п. Ужасно на меня погода действует, даже стыдно говорить об этом: прямо никакой самостоятельности. В очень плохую погоду я могу радоваться: кто- то из великих характеризовал бабу-ягу — «Просто прелесть, что за гадость!» Несколько дней — тучами все затянуло, небо — одни тучи, и так низко, и так это тяжело — небо, облокотившееся на крыши. «Прелесть, что за гадость». Плюсовая температура — и мелкий снег. Бывает — простуда, ОРЗ, бронхит. Дома — температура, кашель, голова кружится, встать — невозможно. Идешь на работу (досадно — пропустить, мне каждый день — очень жалко потерять), а там вдруг увидишь тебя и «расхаживаешься», возрождаешься. Я тогда шибко эмоционально работаю, такая манера: выжать из себя все силы в твоем присутствии. Тут как-то пришло на ум слово: «яростно» работаю, и болезни нет, как не было. И еще — кощунственное: пусть какие угодно боли, обиды, пусть что угодно — только не покой — без тебя. То есть кощунство в том, что, выходит, и страдания — счастье. Поскольку — предпочтительней, чем ничто, чем густота без тебя. Я люблю тебя, и если проводить какой-нибудь там химический анализ, то окажется, что в моем организме —90 % — тебя, а десятые доли я уже не считаю. В последний раз была в бассейне, тридцатого декабря — всего-то пять человек в воде, наверное. Может, к Новому году готовились, а может, электрики уже встречали его — все время выключали свет. В темноте стра-а-ашно! Но «а Егор?» — и плывешь, куда денешься! Хотя и жутко. Плыву и промелькнет молитвой, что ли: «Не устану, я же тебя люблю!» — и правда — не устаю, если успею это сказать. Успеет промелькнуть в сознании: «Пусть будут родители», а все остальное — о тебе. И это будет второй Новый год. Когда я-с тобой. Даже для поступления в институт требуется стаж два года. Сказал бы ты мне, что хватит, мол, тебе, Аля, бояться, живи — спокойно, никуда я от тебя не денусь. Только не сердись же ты, что я — учу, чего сказать. Знаешь же, что я на это — не посягаю. Только могу я о таком под Новый год помечтать? А я тебя люблю. И ты мое солнышко. А времени — два часа ночи, что же мне не протянуть сейчас руку, не дотронуться до тебя, не почувствовать тебя рукой, губами… Каждому известно: истерические люди, позволяя себе распускаться, оздоравливаются в своих «всплесках», а носящие боль в себе — не выдерживают раньше. Так что — во свое спасение — иногда буянь. Можешь кричать на меня. Ругай, проклинай, только тоже — разряжайся. Я люблю тебя. И боюсь этого твоего напряжения. Говорю о работе. Но ведь это так очевидно! Боже ж ты мой! И как же мне повезло! Такой счастливый сон! Прихожу к тебе домой — и не гонишь. И не сердишься. И обнимаешь меня! И тебе даже хорошо со мной. Проснулась и боялась пошевелиться, чтобы — не спугнуть это счастье в себе. И что еще человеку надо, если могут быть вот такие минуты!.. Вполне можно жить одному на необитаемом острове. Вот видела тебя в конторе неласкового, сердитого, «железобетонного». Ты знаешь, я тебя такого — больше люблю. Может, потому, что я тебя сначала таким увидела, в своей мягкости перед нами ты пото-ом, так нескоро — явился. А полюбила — такого. Доброта — она может быть и может не быть. А это — в тебе не уходит, это твое. И сейчас, когда изболелось за тебя сердце, когда жду чего угодно — для себя, я сейчас остро ощущаю, какая я счастливая: есть вот такой ты, и я тебя люблю. Только как дыхание — естественно и легко у меня опять на губах всегдашнее: Егорушка, родной мой, солнышко мое, я люблю тебя, я очень тебя люблю! И никаких швов, никаких склеек. Я так живу, так дышу. Ну, как сочиняет один товарищ свой исторический роман: как он дышит, так и пишет. Ты у меня такой стойкий и мужественный: как я у тебя ни вымогаю мысленно какой-нибудь «милостыньки», держишься твердо. Ну и правильно. Зато каждое твое доброе слово — ого-го что значит! Вот — хоть и без особой конкретности, но — от «чужих» — отделил, «родной» — повеличал! И — ликую по этому поводу. Да я тебя такого — и люблю. Когда ты и мне — «родная», и какой- то секретарше по телефону — я тебя, такого, тоже люблю но обидно-то! Сегодня утром — я еще с твоим «родная» — улыбаюсь, светло мне, счастливо, сегодня весь день у меня на губах мой «символ веры»: Егорушка, родной мой, любимый мой!.. Сегодня я могу в мыслях протянуть руку — и дотронуться до твоей щеки, шеи. И рука моя — не пустоту ощущает. Чего же еще надо, да? И без этого, скажешь, вон как хорошо устроилась… Я люблю тебя. Я тебя люблю. Зато вечером в тот же день я вдруг повела себя таким храбрецом! Несколько ошалев после «родной», я как-то быстренько потеряла ключ от квартиры, который в мирное время имею привычку оставлять в дверях с наружной стороны. Что бы там ни было, а ночевать на улице можно, если б оставалась надежда, что утром-то я домой попаду! Походила по подъездам, пособирала ключи — ни один не подошел… Два народных умельца сказали мне, что дверь придется ломать. А как ломать, если я год нигде не могу замок купить — есть только амбарные! И вспомнила, что недалеко дом красят, машина со стрелой. Пошла, попросила, пожалели. Дело в том, что я вообще лет десять никаких каруселей не переношу, высоты боюсь — дико. Как-то рискнула сесть на самую детскую «ромашку», так сразу же закричала: «Снимите меня!» Трех-четырехлетки смеялись. И еще сейчас вдруг совсем давление куда-то надевалось голова кружится часто и без каруселей. И вот… Ну, улыбнись, это правда было смешно? Ведь не каждый день входишь домой не через дверь, а через окно на третьем этаже. Да еще я — с моим-то страхом постыдным! Когда мне на следующий день умельцы поставили накладной замок и я, выйдя за почтой, тут же защелкнула «собачку» — уже обошлось без балкона: «собачку» сломать было не жалко, не так жалко, как замок. Хотя все равно пришлось замок искать, потом снова искать умельца и еще раз все приворачивать. А любить тебя — ты-то знаешь, как это не просто! И кто еще будет все это выносить: вот такой мягкий, улыбчивый — только бантик привяжешь, цветочек воткнешь — такой… ручной. А этот ручной так повернется, что все бантики-цветочки — ого где, а ты сама — на тучку заброшена. Такого полюби! А я тебя люблю. И не раскидывайся мною, пожалуйста. И пусть тебя кто- нибудь так узнает, как знаю я. Я готова опуститься на колени и молиться: Егорушка, родной мой, ну пусть я у тебя буду! Только пусть я у тебя буду! Я не могу без тебя. Ты можешь меня спросить снова и снова: «Зачем я тебе нужен?» Мне на это просто ответить: чтобы жить. Ты мне нужен, чтобы я жила. Чтобы была — собою. Чтобы чувствовала себя счастливой. Несчастной — тоже. Чтобы — радоваться, что живешь. Мне уже совсем нельзя без тебя, Егор. Самодеятельный романс о вреде ласкового слова, который (вред) хочется испытывать снова и снова Ты нежно впредь меня не называй, Ведь для тебя «родная» ничего не значит! А для меня — на миг мелькнувший рай Враз обернулся пеклом адовым, горячим. Не возвратится больше никогда Покой душе смятенной и мятежной. И будет сердце исступленно ждать: Когда? Когда? Чтоб ты еще хоть раз назвал меня так нежно. Я уж и всякой травкой себя чувствовала, и различными представителями фауны. И собачкой, для которой верх блаженства, — подать хозяину брошенную палку (не от послушности, не от того, что так учили, а от разрывающего грудь желания что-то сделать для него приятное), и — много неги. У меня сложились собачьи стихи: — «Туда нет входа!» — Так людям, не собакам? А я ведь пес, у двери посижу. Под дождиком немного поброжу. Я разучилась — я не буду плакать, Ведь я собака, и да будет так! Я стерегу тебя от всех собак! Самый большой у нас на Васильевском острове ньюфаундленд — Фрэнк. Я таких нигде не видела. Однажды его жестоко оскорбил Петя Колосов из ВСЕГЕИ: увидев на улице Фрэнка, пошел к нему, заискивающе приговаривая (думал, что это собака директора): «Маша, Маша!» На выставках собачьих у этого Фрэнка отмечали два недостатка: очень большой и еще «излишне очеловечен». Вот беда-то: излишне очеловечен! Не просто исполнитель команд, а еще что-то там чувствует, переживает и т. д. Смешно, ага? У меня потребность — пояснять: смешно не то, что он тонко чувствует, а что это отмечают как недостаток. Про себя это я говорю, не про Фрэнка. Я нынче поняла так ясно, откуда появилась эта версия: о ребре Адамовом. Очень достоверно древние передали эту зависимость одного человека — женщины — от другого — мужчины. Улыбнись мне! А то мне приходится перешивать одежку — свой сорок восьмой на какой-то не свой — далекий. А машинка не работает. Шить приходится просто иголкой, все руки исколола! И женщины наши все пристают: на какой диете сижу? Будто я сижу на ней! Вот сейчас я с интересом думаю про «уходящих в мир иной». Которые по собственной инициативе. (Да нет, ты не посчитай меня за совсем глупую — это я не в качестве какого-то там шантажа и не на предмет выбивания слезы. Я ж не глупая у тебя. Часто — даже наоборот). Просто, я вот будто вошла в их дом, осматриваюсь, и — так все понятно, даже близко. Эгоисты ужасные, ага же? Так просто: взял — и нет ни тебя, ни мук твоих, ни любимых, ни обожаемых. Тихо и спокойно. Вот ведь странное создание — человек! Такое выбирают единицы, а прочие-то — и страдают, и сгорают. Очень хочется, Егор, пойти в больницу и попросить дяденьков-хирургов о такой операции: пусть бы грудь разрезали, подключили свою аппаратуру. Вот пожить бы хоть день-два, а лучше — три с механическим сердцем! Чтоб железное! Чтоб — не саднило, не ныло, не болело. Никаких тебе любовейненавистей, ничегошеньки. И чтоб эти два-три дня все в эту раскрытую грудь водичку лили да лили: пусть бы промывалось, смывалось все наболевшее, сгоревшее. И вообще — чтоб срезали все, что нездорово. Анекдот есть про человека, который несколько раз приходил в мастерскую и всякий раз заказывал что-то противоположное вчерашнему. Юмор — в финале: Послушайте, а вы не псих? — Да, а что? Мне это — «Да, а что?» приходится употреблять. Удобная фраза — и отпадают последующие вопросы. Ничего ты не понимаешь. Если бы мне можно было быть с тобой пять-семь дней (да еще и не чувствовать себя вот-вот перед смертью: вот еще пять минут, еще три минуты осталось!..), мне кажется, можно после этого или всю оставшуюся жизнь ходить и счастливо улыбаться, или — вообще не жить: такое счастье было — и ничего уже не надо. Ты не сердись. Я не могу о другом. Ведь психически больные не меняют своих идей: или он Наполеон, или — «на волю! в пампасы» У меня ты — моя идея-фикс, и я так же рвусь к тебе и ничем другим не могу жить. Я за все тебя люблю. Я могу страдать из-за тебя: «Ну как ты можешь, ну почему ты такой?!» Вот был ты сердит. Мне на тебя смотреть неловко, мне тебя и жалко, и обидно за тебя, и сержусь: зачем ты со мной-то так? Я люблю тебя, когда ты — мягкий. Я люблю тебя, и когда ты рассерживаешься на меня. Я люблю тебя — и сильного, и мудрого. И люблю тебя — для меня смешного, наивного, мальчишку. Я много тебя какого люблю! Я тебя люблю. Сначала я сразу почувствовала силу твою. Я ее знаю. Но я знаю в тебе и другое, детское, и от этого знания — изнывает душа, и я молю: Господи, дай мне эту возможность — его голову прижать к себе, защитить! Верую: прикоснулась бы щекой к твоей груди, дотронулась бы губами, провела рукой и тебе стало бы легче, спокойнее. Я же люблю тебя, Егорушка! Нет, я не про «ворованную» любовь — что ты, что ты! Я и не краду, и не краснею, тут у меня убежденность полнейшая: я твоя, для тебя, и любить могу — только тебя, и реализовать себя по-настоящему могу только в этой любви тут никто другой на твоем месте не мог бы быть (красивее тебя, умнее, совестливее, добрее и т. д., могут быть, но мне нужен именно вот такой — ты). Какое уж тут воровство! Я не могу на тебя ни посмотреть — чтоб тебе стало тепло и ты улыбнулся, ни прикоснуться — так, чтоб тебе стало спокойнее оттого, что у тебя есть надежный такой… товарищ. Ничего не могу в своем далеке. Как калека обрубок, без рук, без ног. И похромала в бассейн, куда перед этим решила не ходить. (Тапочки приготовленные забыла дома, зато десять раз проверила, взяла ли купальник). Плавала без остановок, без стояния у бортика, весь час, и ничего не болело, и ничего не кружилось, и сейчас — улыбаюсь, и уже не очень уверенно показать могу, где болело недавно. Я люблю тебя. И, пожалуйста, когда я тебе этого не говорю, когда я не пишу тебе несколько дней, не надейся, что это может пройти, погаснуть, раствориться в этой жизни — далеко от тебя. Разве можно на меня сердиться? Вовсе нет! Какой может быть с меня спрос: живу-то в условиях совершенно противоестественных, не холю тебя, не лелею. Это что нормальные условия для жизни? Это то же самое, если кого водоплавающего — на сушу выбросить, летающего — к какому-нибудь кроту-барсуку в норку подсадить? Я ж тебя люблю. И ты мое солнышко. И еще свет в окошке. И еще на тебе сошелся клином белый свет. И еще — что там еще было? Все-таки верю, что тебе — ив твоих человеческих заботах, и во взаимоотношениях не со всем человечеством, а с конкретными близкими, капелька моей теплоты была бы вовсе не лишняя, даже — нужная. И я — из того, недополученного. Я-не тот человек, который способен поразить твое воображение, сразу потянуть к себе (как это было у меня — с тобой). Зато у меня есть другое достоинство: я люблю тебя. И поэтому я тебе нужна. И я для тебя — человек послушный и управляемый. Ты можешь повернуть меня в любую сторону (только не от себя!) — и это не постыдная покорность, это счастливейшая потребность — полностью подчиняться тебе. Боже мой, какое это счастье, что у меня есть эта пленка! Когда я тебя слушаю, твой взаправдашний голос — умираю же совсем от этого блаженства, ужасно хочется обцеловать магнитофон, эту коробочку, в которой — твой голос. Я люблю тебя. И фото есть! Я все-таки, наверное, не очень долго еще продержусь, это невозможно жить с такой любовью — заталкивать ее назад, в себя — рукой, двумя. Ноу меня, кажется, кончаются силы. Ничего я не могу делать, ничем не могу заниматься. Только тобой. Даже не надо глаза закрывать — чуть сосредоточиться, совсем небольшое усилие — чуть резкость поправить — и такой ты настоящий, такой ты — не с фотографии — взаправдашний — рядом! Господи, да материализуйся же у меня в доме! Нет, я не права: у меня нет чего-то конкретного, где я хотела бы с тобой быть. Какая разница: ведь если ты со мной, «где» может быть чем угодно: и горы, и пещеры, и пустыня, и тайга, и никого, и многолюдье (рядом с тобой я других разве замечу!). Нет, одно, пожалуй, условие: чтоб не было очень-то красивых женщин рядом. Я тебя, естественно, как-то не могу представить — ничего не делающим (так же не могу представить, что мне — самой! — можно добровольно от тебя отойти, отказаться). Поэтому вот так бы хотела: чтоб и дело делалось, и мне можно было с тобой рядом быть. Собственно, и это — утешительный фактор: живем на одном с тобой континенте. Было бы хуже, если бы я — здесь, а ты где-нибудь в Австралии. Жутко повезло! Да же? Кажется, я уже забыла, что представляла собой до тебя, столько во мне определено тобою — без прямых твоих «указаний». Все во мне и все вне меня: и снег, и ветер, и солнце, и общественный транспорт, и любая мелочь, воспринимаются через тебя. Тут — разрушение возможно, пожалуй, лишь на химическом уровне: растворить меня самое, разрушить мое соединение атомов. А я ведь живу-то с настроем на долгую, длинную дистанцию, и впереди-то видится еще не менее пяти десятков лет. Егор, ты не объяснишь мне, почему у людей по графику биоритмов иногда бывает разум в минусе, а эмоции — в плюсе, а у меня — только так, без всякой смены? Чего мой-то организм никаких графиков не соблюдает?! Я всегда люблю тебя, и чувствую это — обостренно, и никакого притупления! А что касается разума — всего-то секундная вспышка и все в одном направлении — ослепительно сжигающе: я люблю тебя. Я не знаю, что болезнь, что норма, попробуй тут разберись. Если я любящая тебя, — больная, — то так не бывает, в любом больном организме есть хоть крохотный островочек — здоровый. У меня нет. Тогда я не заболевший, а сама болезнь, какая-то персонификация болезни. Как у этого, у Шефнера — в «Лачуге должника»: бегали там такие… зверики, жуткие типы. Ну, а если мое состояние — здоровое состояние?.. Знаешь, вот приснилось такое: мороз, холодища — и посреди степи какое-то пристанище. И это не доходит, и — настежь окна, дверь — а вдруг долетит? Метель, мороз, а я — топлю, она, печь, горит, и все — настежь, в степь, во поле чистое. Ну, опять же. Сизиф этот — камушек на горку закатывал. Боже мой, сколько времени минуло, а Сизифы — не переводятся, все тащим эти камни, вкатываем!.. Во мне сосуществуют «три любви» к тебе: хочу помочь тебе, изнываю без тебя, тревожусь за тебя! А рядом — вечное, постоянное: как это ни смешно, ответственность, и — ни на секунду не усомнившаяся — готовность загородить собой, защитить, поддержать — это материнское. И еще: таким своим, разным, таким близким, наверное, может ощущать, воспринимать человека только жена. А чувствовать его богоданной защитой — только дочь. Вот такая я у тебя и есть одна в трех лицах. Яженщина. Твоя женщина. Вот что всегда всего обидней-то: любовь моя остается только в словах, этакая «бумажная» любовь. Все мимо тебя, все из печки — в степь. Столько и силы, и нежности, и много чего доброго и — нужного тебе! — так и пропадает «невостребованным», нереализованным, неиспользованным. Ну знаешь ты, что я есть, так что это в сравнении с тем, что я могла бы тебе дать! Ни согреть, ни помочь — ни рукой, ни плечом. Мне совсем не так уж и нужно твое внимание, я — привыкла, я могу — без твоего ко мне чего-то там доброго, теплого. Но то, что я не могу ничего тебе-то, столько-то много, дать — вот что больнее-то всего. До чего же дурацкое у меня положение! Я люблю тебя. И не расстаюсь с тобой ни на минуту. Утром, днем, ночью, на работе, на улице — ты рядом, до тебя — почти можно дотронуться. Вижу твое лицо, твои руки — так вижу! Прикасаюсь к тебе. Ты со мной, всегда со мной. Говорю с тобой, улыбаюсь тебе, люблю тебя. Все остальное — временное, необязательное, потому что главное в этой жизни — это ты. Вовсе я не оголтелая. Я добрая, я мирная, я веселая, я очень хорошая, я такая, какую тебе только и надо. Я твоя, я для тебя, я дышу тобой, я только — о тебе. Ну что тут — плохого-то?! Я не оголтелая баба, я — в тебя влюбленная, я — любящая тебя, я тобой пропитана, пронизана, я каждую секунду с тобой, я не бываю без тебя, Егорушка. Не могу тебе сказать: «Живи спокойно, я уйду». Я не могу, я не уйду, Егор. Это — не от эгоизма, не от жестокости. Единственно возможная форма моего существования — любить тебя. Но срабатывает естественное чувство: потребность защитить тебя от всех возможных бед, покушений — в том числе, следовательно, и от меня же самой. С ума сойти! Потому что при всей моей подчиненности этому — «я люблю», определяющем всю мою сегодняшнюю жизнь, основное здесь не в этом — я люблю ТЕБЯ. Вот ситуация! Что-нибудь понимаешь? По-моему, мужчины не то чтобы не способны понять женской психологии, а — делают вид, что не понимают, поскольку так — удобнее. Дурацкая ситуация! Без тебя я не могу. Это не прихоть, не каприз, не вбитая в голову навязчивая идея. Я ничего не хочу, все — в тебе, и все интересы, и весь смысл — какая операция могла бы тебя из меня удалить?! Полностью обновить кровь? Но ты — если б ты был только в крови! А кости? С ними что делать?.. Но, с другой стороны, и прийти к тебе тоже не могу. Умереть любя? Но почему-то не умирается. Не понимаю: почему в XIX веке умирали от любви, а я живу? Почему была от тоски но любимому человеку чахотка, а у меня ее — нет? Какое простое и точное русское выражение: умер от разрыва сердца. Сердце разорвалось. Наверное, мне это не грозит, потому что такое может случиться с крепким, здоровым сердцем. А у меня оно изболевшееся и потому привыкшее. Способен ли ты понять, представить, как губы, лицо, грудь изнывают от невыносимого желания — уткнуться носом в твою шею, в грудь, прижаться к тебе! Чувствуешь это до задыхания, физически, и невозможно от этого избавиться. Ну хоть на две минуты возьми меня, хоть на минуточку! Чтоб суметь вдохнуть, чтоб дальше-то — выдержать! Такая бездна, куда я и сама не заглядываю: страшно. Своими руками ее начала рыть, сознательно. Да если бы пожалела! На деревню дедушке. Ванька Жуков. Собственно, я и не переставала тебе писать. Зимой, весной. Последний раз поздравила с днем рождения и просто без поздравления — писала все время. Сегодня такое счастливое утро: я тысячу лет не видела тебя во сне. А сегодня, наконец-то, появился! Будто был день рождения, твой. И было много молодежи, может, студенты. И к тебе нельзя было подойти. Потом, наконец-то, все ушли. Захожу — лежишь, руки за голову. Села на пол, смотрю. Улыбнулся, и я стала обцеловывать твое лицо. И проснулась. И побежала на работу счастливая. Так немного-то и надо: чтобы улыбнулся. Мне улыбнулся. Три года назад я и не знала, что есть — ты. Господи, я себя ту, дотебяшнюю, вижу вроде зародыша, как его в форме уха в учебниках рисуют. Или — помнишь — в учебнике анатомии был волосатый человек. Я не могу без тебя жить! Мне и в дожди без тебя — сушь, Мне и в жару без тебя — стыть, Мне без тебя и Москва — глушь. Я ничего не хочу знать Слабость друзей, силу врагов, Я ничего не хочу ждать, Кроме твоих драгоценных шагов. (Это — цитата.) А вообще-то, конечно, хочется тебя знать всего, чего там у тебя внутри (ну, как игрушку разбирает мальчишка). Я — про твой внутренний мир, вне общения. Со мной ты — это не загадка, тут — все жуть до чего просто и ясно. С этой женщиной (которая в твоей квартире живет) — по-моему, я тоже все понимаю. Я легко могу тебя представить с другими женщинами. Но вот что ты такое вне общения, сам с собою, один? Забываю выключить газ, свет, оставляю в двери ключ. Но что связано с тобой, как я это помню! Мы ехали в электричке, а я ногой касаюсь твоей ноги — у меня и сейчас это «электрическое» ощущение, такая память — у кожи! Я люблю тебя. Говорю это сейчас жа-алобно — прежа-а-алобно… Тело мое тоскует по всяким шпагам, клинкам, пулям и даже по обыкновенному перочинному ножичку. У меня такая невозможная потребность закрыть собой — тебя! И, когда ослабею, опущусь у твоих ног (вполне эстетично), ты возденешь вверх руки (как ты о Джуне нам рассказывал) и воскликнешь: — Господи! Зачем ты ее у меня отнял! Кого я потерял! — Вот тогда-то поймешь! Да будет поздно. Я тебя очень люблю. Правда. Ты же не знаешь — у меня было пять лет молчальных, из больницы в больницу, — такая глава в моей жизни! Из операции в операцию. Ну, напишу когда-нибудь (не расскажу же?). Каждую ночь — через час, как усну, просыпаюсь и лежу часа три-четыре, почти до звонка будильника. Не болит ни сердце, ни душа (это у меня — правое сердце, где-то повыше желудка находится). Но — лежишь, бодрствуешь. Хотя и пугает это ночное отсутствие такого привычного и необходимого ритуала, какое-то угрожающее спокойствие. Смешно прибегать к таблеткам, если я знаю, что оно такое. Это от понимания, Егор, и целый месяц. должна жить без тебя. Блаженствую в лесу. Конечно, это счастье у меня oт тебя неотделимо. Хоть ты меня и не подталкивал, но встала-то на лыжи — из-за тебя. И побежала на них — из-за тебя. Ужасно хочется пройтись на лыжах — с тобой. Хотя у меня и не бог знает какие «птицы». А левый носок изоляционной лентой забинтован. Сегодня была в лесу и совсем заблудилась. Только на несколько минут солнышко мелькнуло, а потом — и темно, и снег повалил. И было тревожно. Но день запомнился-то с этим лучиком. Конечно, живу трудно, одиноко, замкнуто, обделенно. Только ведь такую вдруг испытаешь благодарность судьбе, жизни за тебя, так это почувствуешь! А это называется — счастье. Ага? Иногда сон. Потом боишься пошевелиться — не спугнуть это в себе, не расплескать. Или — при постоянном-то с тобой пребывании — ударом какой-то ирреальной силы пронзит это чувство: Господи, как я тебя люблю! Знаешь, мне не надо было встречать тебя для того, чтобы возжечь в себе любовь: объект для приложения таких сил был у меня — аж с семнадцати моих лет. Такая сложилась ситуация, такое у нас сочетание индивидуальных качеств, что все эти годы не могли в нем что-то подточить, во мне обесцветить. Я ж не случайно пошла к нему, когда мне стало так плохо: я же знала, что это самое сильное из всех существующих средств — для меня. Только оказалось бесполезно, потому что я люблю тебя. И хотя я тогда не знала тебя таким, каким знаю сейчас, я любила тебя год назад ничуть не меньше, и чувствовала свою принадлежность — тебе — так лее остро, как и сейчас. Я люблю ТЕБЯ. Люблю с той минуты, когда ты увидел меня и уверенно сказал: «Мы созданы для совместной работы», и положил свою ладонь мне на голову и там сгорел какой-то предохранитель. Если б ты меня вздумал тогда увести оттуда куда угодно — я бы пошла, как сомнамбула. И вечером, на ступеньках гостиницы, снизу вверх — на тебя: удивленно, восхищенно и влюбленно. И на следующий день в автобусе из аэропорта — твоя рука, твоя нога — рядом, я их чувствую, а еще чувствую, что рядом — уже ТЫ, и растворяюсь в тебе — вот так — на глазах у самой себя. И угадывание, узнавание, открытие тебя, и соединение тебя — оттуда и отовсюду — в одно, и мои спотыкания об «иное» в тебе — если и не чужое мне, то — странное, незнакомое. И принятие тебя такого через понимание, откуда это в тебе и почему этого нет у меня. Ведь я тебя — для себя — не подчищала, я принимала тебя с тем, что — настораживало, что «не вызывало восторгов», но — и это был ты. Мой возраст меня не касается. Я твой — болезненно воспринимаю. Не сегодняшний (по мне хоть сто лет, я же тебя люблю). Если бы тебе было в два раза меньше, я бы сидела совсем тихонечко, ждала каких-то десять, пятнадцать, тридцать лет. Чего не ждать-то? А теперь-то как быть?.. Живи, пожалуйста, очень долго! Солям Алейкум, досточтимый Егор ибн Алеша! Намерена сообщить Вам самую свежую и удивительную новость. Дело в том, что я Вас жуть до чего люблю. А посему Вы являетесь моим горьким горем, по совместительству, так же — моим солнышком и счастьем. Не очень ли Вам это обременительно? Сдюжите ли? Все же надо набраться терпения лет еще эдак на пятьдесят- восемьдесят. Ну, потом, когда-нибудь! — станешь старенький, больной, вдруг (вот хорошо- то будет!) сам и ходить не сможешь — тогда буду приезжать я, катать тебя в какой-нибудь колясочке, на улице. Завезу тебя куда-нибудь в укромный уголок и примусь обцеловывать моего любимого, а тебе — куда тебе деться-то? Сам- то без меня ходить не сможешь, не убежишь! Дожить бы вот только до техто пор!.. И почти совсем мне не стыдно выпрашивать у тебя этой милости: живет во мне всегдашнее желание быть по-собачьи у твоей ноги. И жалкая моя участь: говорить о своей любви словами, да еще — в письмах, вместо того, чтобы ты это видел, чувствовал, жил среди этого. Знаешь, все не могу забыть: больница стоит, вся в кустарнике, шла по дорожке, вдруг голову подняла, опешила — на каждой ветке, на всех кустах по снегирю. Алые грудки — я почему-то не могу на них смотреть, больно у самой в груди от этой алости, и так их много… Почему меня туда привело? Что знак сей означал? Вот посадить бы тебя, Егорушка, на такую диету: утром, днем и вечером не кормить тебя, а — показывать всякие там натюрморты-картиночки с помидорами и яичницей. Интересно, через сколько бы дней ты осознал: «Ну, какой же я! Прости ты меня. Бога ради!» Я же люблю тебя. Ну да, конечно, привыкла: улыбнешься тебе, мысленно протянешь руку, дотронешься до щеки, шеи твоей. Возьмешь твою руку, прижмешься к ней лицом. Кажется, и уже можно дальше жить. Когда я просто тоскую, я иду на кухню, а когда я очень уж тоскую — я как-то, не собираясь, оказываюсь в парикмахерской и стригусь. Наверное, это атавизм — остаточное явление от обычая с горя рвать на себе волосы. Мало того, что мне их коротко постригли, так ведь еще и кусочками, неровно. Ну никак не сплю ночами. Сейчас ложусь рано — в первом часу, а в два, три просыпаюсь и лежу до утра. Может, самое время — начать принимать какиенибудь наркотики? Я — не от бессонницы: тут — одна помеха, одна болезнь тоска о тебе, тяга к тебе, зависимость от тебя, ну, и далее, по всем падежам: ты, тобою, о тебе, без тебя, с тобой. С чего лучше начинать, что вообще сейчас употребляют отчаявшиеся: гашиш? марихуану? Как бы там ни было, все-таки можно жить, только уходя в физические нагрузки. Спасибо тебе, что я стала ходить на лыжах и плавать в бассейне (хотя ты об этом и не знаешь). — Ну, что мы с тобой делать-то будем, а? — Это я ему в комнате. Пойдем-ка на кухню, вот тут устраивайся. И так — целый день. Ходим тудасюда. Общаемся. Целовать я его не целую, а рукой — глажу. И к себе прижимаю. Я, Егор, про наш с тобой атлас. Наши две фамилии вместе на одной странице. Немного — дурачусь. А больше — всерьез. Я люблю тебя. Не знаешь ли ты, где можно заразиться какой-нибудь проказой или чем- нибудь похожим, неизлечимым? Я б к тебе приехала, а потом нас куда-нибудь бы отправили изолировали бы от общества! И ты бы спокойно работал, а я бы тебя любила. Сначала бы я просто попыталась надышаться тобой, чтоб можно было — даже отойти — без страха, а потом бы помогала тебе. Лучше- то помощника — быть не может. Только я не очень в это верю: что может наступить такое состояние, когда — без боли — можно от тебя отойти, оттолкнуть себя от тебя — без особых усилий. Я люблю тебя. Я люблю тебя, Егор! Я люблю. Мне и больно за тебя, и ужасно обидно, что все хорошее во мне — мимо тебя, не для тебя, и любовь моя — бесполезная для тебя. А если?! Буду покупать лотерейные билеты и играть в спортлото. Выиграю машину и накоплю шибко много денег. Поеду куда-нибудь на Кавказ. Найду смелых горцев. Отдам им машину и деньги. Буду жить в одинокой хижине и все смотреть на дорогу. И однажды! Они!! Прискачут!!! И через седло у них будет лежать что-то в черной бурке!!!! Это они выкрадут тебя. И я скажу: «Будешь жить здесь целый месяц. Не можешь в безделье — ищи полезные ископаемые». А они затрясут своими кинжалами: «Зарэжим!» И ты испугаешься и месяц будешь жить со мной. Не бойся, не умрем: они будут приносить нам мясо, хлеб и вино. Я люблю тебя, Егор! Я люблю тебя. А может, и не это. Может, и другое. Так будет даже лучше. Есть надежда побыть какое-то время вместе. Ведь захотят же когда-то медики в профилактории, если они еще есть, обследовать тебя, ну а по мне-то они давно плачут. И можно было бы в свободное от обследований и лечений время сидеть рядышком. Или ходить. Все равно я буду прижиматься к твоему плечу, держаться за твою руку. И особенно неприятные уколы во всякие неприятные места — я бы брала на себя: и твои, и свои. А ты бы благодарно меня целовал. За каждый принятый мною укол. Между прочим, у меня одна знакомая лечилась, лечилась, а потом, рассказывали девчонки, стала такой любвеобильной! Это, как девчонки объяснили, произошло от лечения. Может, и на тебя бы вдруг подействовало лечение, и тебе бы захотелось меня поцеловать не только за укол. Ты правильно поступил, что жена у тебя работает. Так ей спокойнее, а главное для меня — тебе. У каждого человека должно быть дело. Я сужу по себе: если бы ты рядом со мной был круглые сутки, я не была бы понастоящему счастливой, чувствуя свою ущербность — без работы. И это — не оттого, что недостаточно тебя люблю. Сколько б ни уходило сил и времени на домашние заботы, как бы ни были душа и руки поглощены любовью и семьей — все равно этого недостаточно. И всякая «общественная работа» — это тоже не то. И подруги — не заменят коллектива. Если человек не реализует всех своих сил, энергии, вот тебя и почва для болезней. Я рада, что у тебя дома нормально. Ведь я люблю ТЕБЯ. Вчера совершенно искренне писала тебе про то, что мне спокойнее, если все у тебя дома будет хорошо. Только сейчас — почему-то обиделась на свое бодрое и развеселое настроение. Знаю, что дура. И все равно! Ходишь в новых хорошо отпаренных брюках, пьешь на вечеринках коньяк, сражаешь налево-направо Дома отдыха, и нет тебе дела до меня. Ковыляю по квартире глупая, злая и заклинаю: «Отойди от меня, Сатана! Господи, дай мне ума и силы справиться с этим!» Ужасно хочется сделать что-нибудь дурацкое. Отправить тебе любовную телеграмму. Письмо с признанием — домой! Я не злой человек, но тут я ничего не могу с собой поделать!.. Ты не бойся, Егор, это я немного дурака валяю, может, так мне чуть легче. Это — на поверхности, внутри-то у меня — правда! — нет этой скверны. Как хорошо, как просто решался этот вопрос в хороших восточных странах: и одна — у себя дома, и другая — тоже, и все довольны, даже переписываются! А здесь? У одной — жуткий эгоизм: «Не прикасайся, мое!» У другой абсолютное непонимание: «Ну и что? Я же — осторожно, ничего я ему не сделаю!» Вот ведь что нелепо: вкусы-то — одинаковые, цели-то, поди, одни: мне чтоб тебе что-то доброе, хорошее сделать, ей — если отбросить все ее претензии — наверное, ведь тоже. Один пуп земли для нас и — обиды! Ничего хорошего не получится, если придут две матери к судье с просьбой поделить одного ребенка. Поскольку классику-то знаю — отступлюсь, тянуть не буду: ну больно же тебе будет! Лучше бы — старались — каждая по-своему, делали б свое доброе дело: одна петушка на палочке, другая — пряник, одна по головке погладит, другая — поцелует. Ну, правда же? Лучше же? Подумала, Егор, и Восток — не выход. Нет, я не смогла бы быть твоей какой- то там по счету женой. Раньше думала: ужилась бы. Нет. Страшно сказать, но я бы с ними со всеми что-нибудь плохое сделала бы. А знаешь, правильно, что мы с тобой никуда не поплыли, как предлагал профсоюз. Я бы не перенесла такого: ты — рядом и сейчас, и вечером, и ночью, и завтра, и еще завтра, и еще потом. У меня такого — не выдержало бы сердце. Или — нервы, и тогда я куда-нибудь бы нырнула, прыгнула — от этого невозможного счастья, я бы просто задохнулась им. И ты бы на похоронах не сердился на меня, а когда тебя стали бы упрекать, разводил руками: «Да нет же ее, а на нет и суда нет!» А сейчас я есть. И у меня кончается последние молекулы кислорода, баллоны — пустые. А вчера снова видела тебя во сне. Шли по какой-то лестнице, и ты стал меня целовать. Приснится же такое? А я-то при чем? Вообще-то, я очень давно уже по ночам почти не сплю. Это не от каких-то физических недомоганий, а вполне естественное состояние. У нее есть ты. У меня тоже есть ты, и, может, у меня «тебя больше». Но у нее ты — реальный. И хотя ты приходишь ко мне во сне ночью — до тебя не дотронуться, тебя — не ощутить — ни рукой, ни лицом, ни губами, ни глазами. Господи, какая она счастливая! А я снова мечтаю. Нет, не о Востоке, о другом. Говорят, был у нас проект после войны — ввиду большой убыли мужчин официально ввести двоеженство. Для героев войны, ну, для руководства, само собой, и для отличившихся в труде — как поощрение. Там в проекте что хорошо-то было? Не вместе, а две семьи, два разных дома. Ведь куда хорошото, удобнее, ага же? Никто никого не раздражает. Женщины ведут себя прилично — поскольку дух соперничества к этому подстегивает. И тишь, и мир, и — одно хорошее, и ничего плохого, (а то уйдешь в другой дом!). Боже мой, и живут же люди! Как говорил Расул Гамзатов о двуязычии: нельзя сесть на двух коней сразу, но, запряженные в одну повозку, они везут быстрее. Нельзя надеть две папахи и закурить две трубки сразу, но когда мне протянута рука друга и я ее пожимаю, я чувствую, как сильнее становится моя рука… Ну пусть бы так во всем, а? Если у нас это официально введут для отличившихся в творческом труде, ты не отказывайся, ладно? Да не скажу я тебе ни слова ни разу плохого про нее, не думай! Если бы мне сказали: ты иди к нему, только после этого — тебе нельзя будет жить, — я бы полетела, тут же. Мне бы — только надышаться тобой. Это же невыносимо: видеть тебя и жить — без тебя. Ты не ругайся на меня, пожалуйста, что я выпрашиваю эту милостыньку у тебя — я же тебя люблю! Егор! Я не могу больше. Я хочу тебя видеть. Да не на работе, это одно мучение, а у себя дома! И не говори, что это — безнравственно: мне увидеть тебя. Боже мой, ведь она видит тебя — каждый день! И в любую секунду может прикоснуться к тебе, почувствовать — вот он ты, рядом, с нею. И видеть, и слышать, и жить этим. И каждую ночь ощущать тебя рядом! И так — изо дня в день! Ежели чего, так Вы скажите, и я буду — про нейтральное. Вот о погоде всегда прилично, ага? Ах, Егорушка, такая она сейчас… моя, наша погода? Пасмурно, серо, но — не гнетуще, наоборот — счастливо, потому что зелено, потому что воздух настоен на тополиных почках, и каждый день — что-то новенькое. Березки давно зеленые, а тополя — так их, таких, люблю! Уже цветет черемуха (рано!). Белые — завтра-послезавтра — распустятся яблони — и я так это в себя вбираю, и так это… ну скажу — чудесно, а? И, знаешь, если бы среди этих яблонь, черемух, тополей и т. д. вдруг на секундочку! появился ты, и до тебя можно было бы дотронуться, можно было бы говорить это самое: «Остановись, мгновение!» И ты не представляешь, как я тебя люблю. Потому что ты не знаешь, что так можно любить. Потому что тебе никто не встречался, кто может так любить и — не бывает так, потому что надо было образоваться именно мне и именно тебе, чтобы я могла так любить — тебя. |
||
|