"Ежики в ночи" - читать интересную книгу автора (Буркин Юлий Сергеевич)1.… Она притихла лишь тогда, когда мы миновали ворота институтской рощи, войдя в ее мокрую тьму, и двинулись мимо анатомического корпуса. Где-то неподалеку взвыла собака. Взвыла с такой ясно ощутимой тоской, что, казалось, не собака это воет, а человек пытается подражать собаке. Портфелия еще крепче прижалась к нам. … – Форменно издиются, – в который раз сердито повторил Семенов. Самогонкой от него разило за версту, и не всегда оба глаза смотрели в одну сторону. – Про профессора худого не скажу. Ни-ни. Тут все по-человечьи: завсегда и здрасьте, и до свидания; а вот как вместе соберутся, все и начинается… Метамархоза. – Так какая же метаморфоза, а? – еле сдерживала раздражение Портфелия. – А с профессором мы друзья большие. Большие, говорю, друзья. Агромадные. – Зрачки Семенова окончательно расползлись по сторонам, а стрелка на шкале его настроения резко повернулась на сто восемьдесят градусов – от возмущения к умилению. – Мы ж с йим вместе без малого тридцать годков здесь трудимся. Он – профессором, а я вот, значит, сторожем. Сторожу. Это, дочка, тоже не всякий, сторожить-то, сможет. Тут особая сноровка требуется. Талант нужон. А в трудовой книжке у меня как записано? «Стрелок, – записано. – Стрелок!» – Он выпятил грудь. Засунув руку во внутренний карман, я на ощупь выключил диктофон и потащил Портфелию за рукав: – Пошли, что ты его слушаешь, не видишь, он пьяный в умат? – Я думаю, если про Заплатина не выйдет, я тогда про этого напишу. Зарисовку. – Она сделала «телевизионное» выражение лица: «Тридцать лет не оставляет своего поста вахтер Семенов. «Стрелок» – так называется моя профессия!» – говорит он с затаенной гордостью…» Здорово, правда? – Она, не удержавшись, фыркнула. Нам навстречу со скамейки поднялся Джон (сторож его не интересовал): – Айда? Я кивнул, снова на всякий случай включил диктофон, и мы двинулись по лестнице – к операционной. На месте, где должна сидеть дежурная нянечка, никого не было, и мы беспрепятственно прошли белым коридором к двери со светящейся надписью: «Не входить! Идет операция». Остановились. – Ну и?.. – Повернулся ко мне Джон. Звук его голоса так чужеродно прозвучал в стерильной тишине коридора, что мне сразу захотелось уйти. – Сегодня не я командую парадом, – ответил я полушепотом, оглянулся и понял, что Портфелия растеряна не меньше нашего. А что, собственно, она собиралась здесь увидеть? Какого черта мы сюда приперлись? Я вдруг обозлился на нее, ведь это она нас сюда притащила. Люди работают, глаз не смыкая, за чью-то жизнь борются, а мы явились уличать их сами не знаем, в чем на основании пьяного бреда выжившего из ума вахтера. Портфелия вдруг жалобно сказала: – Ой, мальчики, пойдемте отсюда, а?.. Боже мой, какими же мы были детьми, кажется мне сейчас. Сейчас, когда мы с Джоном сидим в чьей-то стылой дачной избушке, забаррикадировав дверь всем, что удалось здесь найти. Нам повезло, что я не снял на ночь часы. Мы спим по очереди. По сорок пять минут. Сейчас – очередь его, а я молча пялюсь в окно, закрытое снаружи ставнями. Как же ухитрились мы быть такими наивными, такими беспомощными? По-настоящему осознал опасность я, пожалуй, только когда сбежал Джон. Я увидел его в больничной пижаме на своем пороге, запыхавшегося и продрогшего. И сразу сообразил, что к чему. – Гонятся? – спросил я. – Нет. Но скоро хватятся. – Быстро ко мне, переоденешься! Лёля, заспанная, сидела на диване, завернувшись в одеяло. – Одевайся, – бросил я ей, – и поскорее. Джон сбежал. Я открыл шкаф и кинул Джону свой спортивный костюм, а сам стал натягивать джинсы и рубашку. Через несколько минут мы вышли в прихожую. На шум из спальни выглянула мать. Я сунул Джону свою старую куртку и, надевая плащ, как можно спокойнее сказал: – Мама, мне уйти нужно. Будут звонить – не открывай, поняла? – А что случилось? – Я потом тебе все объясню, некогда сейчас. До утра не открывай никому. Лампа на площадке, как всегда, разбита, и мы пошли осторожно, держась за перила. Вдруг снаружи раздался шум машины. Она остановилась прямо перед моим подъездом. – Наверх! – сдавленно крикнул я, и мы вслепую побежали обратно. Мы уже были на последней площадке, когда снизу раздался энергичный стук. Стук в мою дверь. Значит, на звонок мать, как я и предупреждал, не открыла. Молодец. Стараясь не шуметь, мы по очереди поднялись по железной лестнице и через люк выбрались на чердак. Это трюк старый: чердак у нас никогда не закрывается, и мы еще пацанами пользовались этим, играя в «сыщики-разбойники». Через слуховое окно выползли на крышу. Она была скользкой от первого снежка. Я крепко взял Лелю за запястье, и, ступая, чтобы не греметь, на швы кровельного железа, мы добрались до пожарной лестницы. Первым стал спускаться Джон, за ним – Леля, последним – я. Холодный металл перекладин жег пальцы, и я очень боялся за Лелю. И еще я боялся, что мы не успеем, что нас заметят. Но все прошло на удивление гладко. Только когда лестница кончилась на высоте около трех с половиной метров от земли, Леля повисла на руках и все никак не прыгала. Испугалась, видно. – Давай! – негромко позвал снизу Джон, – ловлю! И она разжала пальцы. Я, падая, поскользнулся и здорово испачкался. Джон в это время выглядывал за угол – во двор. Он обернулся и махнул нам рукой. Я не понял, что он затеял, но спорить не было времени. Мы побежали прямо к моему подъезду, и я увидел перед ним пустой милицейский «газик» с включенным двигателем. Ясно. Джон ведь отлично водит машину. Что они застряли в подъезде? Неужели ломают дверь? Мы влезли в машину и проехали вперед – на пятачок, где можно развернуться, ведь мой дом имеет форму буквы «п», и въезд во двор один. Когда мы разворачивались, я увидел, как из подъезда выскочили два милиционера и побежали к нам. Джон переключил скорость и выжал педаль газа. Мы неслись прямо на того из двоих, что бежал впереди. Было ясно, что инстинкт самосохранения заставит его отпрыгнуть в сторону. Но, совершенно неожиданно, он кинулся прямиком нам под колеса. Сделал он это явно не случайно – не поскользнулся и не оступился. Машину тряхнуло, и мне показалось, я услышал, как хрустнули кости. Но крика не было. Леля ткнулась лицом мне в грудь и вцепилась в мои руки. Но пришлось оттолкнуть ее, чтобы открыть дверцу: я заметил, как второй – отставший – милиционер прыгнул к машине справа, и я хотел выяснить, зачем, что у него вышло. И, приоткрыв дверцу, я увидел, что он, уцепившись за крыло переднего правого колеса, волочится по асфальту. Я увидел белое, как мел, незнакомое мне лицо. Напряженно и в то же время спокойно человек смотрел на меня. А ведь Джон выжимал в этот момент добрых девяносто километров. Это было выше человеческих возможностей, но я уже не удивлялся ничему. Только страх шевельнулся под сердцем. – Остановитесь! – громко, отчетливо, перекрывая шум двигателя, произнес милиционер. – Вы не сможете скрыться и лишь усугубите свою вину. Вы убили человека… Женя, если вы остановитесь, я прощу вам вашу слабость. От неестественности происходящего комом подкатила к горлу тошнота. В этот момент Джон, не сбавляя скорость, резко свернул налево, выезжая на главную улицу города. Я чуть не вывалился из машины, а милиционера затащило под нее, и нас снова тряхнуло. Тут я уж точно услышал хруст. А крика опять не было. На моем плече навзрыд плакала Леля. Боже мой, боже. Я смотрю на часы. Пора будить Джона, мое «дежурство» окончено. С чего же все началось? С задания Маргаритищи? С того, что я купил диктофон? Или еще раньше? – Ах, Толик, Толик, – укоризненно кривила губки юная Портфелия, наблюдая за тем, как я судорожно изучаю меню, пытаясь втиснуть в рубль более или менее сытный обед. – Разве ТАК должен питаться мужчина? Мужчина должен есть мясо. Много мяса. Очень много мяса и кучу всего остального. Понятно? На самом деле звать ее, ни много, ни мало, Офелия. Но меня тошнит от «экзотических» имен. – Портфелия, о нимфа, а кто же за эту кучу с мясом будет платить? – А это – вторая половина моей ценной мысли. – Бесценной, – поправил я. – Верно, – благосклонно согласилась Портфелия. – Мужчина должен зарабатывать уйму денег, а не просиживать штаны за сто двадцать рэ. Язык чесался с ней поспорить и защитить свое мужское достоинство, но против истины не попрешь. Кассирша, не глядя на поднос, отбила чек. Она уже привыкла, что мой обед всегда стоит ровно рубль. Портфелия вообще-то – довольно милая девушка. Стройная и светловолосая. И, когда я вдруг замечаю это, я называю ее Лелей. Она сама, когда появилась в редакции, так и представилась: «Офелия. Можно – Леля. Ладно?» (Я, помнится, еще заржал тогда совершенно неприлично). Однако, заведение общепита со слоем жира на столах и густым капустным «ароматом» не самое подходящее местечко для флирта. Вчера меня не было на работе – отпросился, чтобы съездить с Джоном на кладбище, помочь, а сегодня до обеда не было Портфелии, поэтому, похлебывая борщ, я спросил: – Любезная содержательница деловых бумаг и гербовых печатей, – (подразумевалось, что содержатель – Портфель), – поведай мне, как продвинулось следствие по делу «Зеленая лампа»? Нужно отдать должное ее сообразительности. «Зеленая лампа и грязный стол» – строка из песни Гребенщикова о «стороже Сергееве», а к нам на днях обратился с письменной жалобой сторож третьего корпуса Семенов. – Я еще не ходила. Ой, слушай, а давай вместе сходим. Я одна боюсь, это же вечером нужно. Жалоба Семенова была странной. Странной как раз потому, что ни в чем-то ином, а именно в «странности» обвинял он весь персонал клинического корпуса, упоминая попутно, что он, дескать, ветеран войны и труда и издеваться над собой не позволит; а сосед его – спекулянт кроликами – уже не первый год по чуть-чуть захватывает землю его огорода, а комендантша – женщина «заграничного морального облика» – чешскую стенку купила, а откуда, спрашивается, деньги?.. Ясно, конечно, что жалоба эта – полный бред. Но оставлять ее без проверки, ответа или «принятия мер» мы не имеем права, и разобраться в этом деле Маргаритища (так мы за глаза зовем нашу редакторшу) поручила Портфелии. – А ты днем сходи, – нагло посоветовал я, чтобы отвертеться от роли сопровождающего. – Здравствуйте, а сейчас я откуда пришла? С вахтером-то я поговорила, теперь снова идти нужно. Ну, давай вместе, а? – Матушка, ты непоследовательна. Ты ведь только что констатировала, что я не соответствую твоим представлениям о «настоящем мужчине» А провожатым в ночном вояже «настоящей» девушки может быть мужчина только соответственный. – На безрыбье, знаешь… Уж какой есть. Хотя бы так, для устрашения. Хочешь, я тебе популярно объясню, почему именно ты особенно хорошо подходишь для устрашения? Хочешь? – Нет-нет, не стоит. Согласен идти хоть в морг. Репортаж из морга… Ну а что тебе твой сторож сказал? – А, – пренебрежительно махнула она рукой, – ерунду несет какую-то. Уверяет, что Заплатин по ночам делает какие-то «незаконные операции». – Криминальные аборты, что ли? – Как я поняла, его не столько операции эти возмущают, сколько что-то другое, чего он и объяснить-то толком не может. – А все-таки? – Черт его разберет. «Издиются они надо мной», – говорит, а как» издиются» не ясно. – Может, ты зря с ним связалась? Может, он – ненормальный? – Естественно, ненормальный. Но куда я денусь-то? Ну, давай сходим, а, – она состроила такую жалобную гримаску, что я не удержался от смеха. – Да сходим, сходим, я же сказал уже. Только мне не понятно для чего. – Для Маргаритищи. – Ну, разве что… Я вечером к другу собрался зайти – в «Лукоморье», давай там и встретимся ближе к закрытию. Часов в девять. Моментально носик ее поднялся вверх, и она сообщила: – Сто лет не была в кабаке! – Уж не возомнила ли ты, что я приглашаю тебя в ресторан? Просто мне неохота менять по твоей милости свои планы на вечер. Она насупилась: – Ты истинный джентльмен. Это я, вообще-то, зря. С ней и в кабаке не стыдно показаться. К тому же, если Джон выполнил обещание, будет даже интересно сходить с ней. Так сказать, первое испытание. – Ну, извини, Леля. Это я неудачно пошутил. Я принялся собирать со стола грязную посуду. «Да, – подумалось мне, – Джона теперь почаще навещать надо». И я вспомнил тот мрачный день. … Дверь была незапертой. Значит, нет дома Светланы. Когда ее нет, Джон не запирает дверь ни днем не ночью, даже когда куда-нибудь уходит. Воровать у них нечего. Хотя нет. Книги. Одна из четырех стен их «квартиры» занята «дефицитом» от Пастернака до Маркеса. Посмотрев на Джона, а тем паче послушав его, трудно поверить, что он не только читал все это, но и очень любит. Тем не менее, это так. А на столе – вечная пирамида грязной посуды. Джон, сложив ноги по-турецки, сидел на диване и смотрел на меня так, словно уже не один час глядит так на дверь в ожидании чьего-либо появления. Скорее всего, так оно и есть. – Был дождь? – спросил он вместо приветствия. – Нет границ твоей проницательности. – Я был мокр, как ондатра. – Значит, я спал. – Вот вам и дедукция, и индукция… – Все-таки свинья же я, – сказал Джон, без всякой связи с моими словами. – Не смею спорить, – ответил я. – А Светка где? – У матери. У моей. Помогает. Деда Слава умер. Вот тебе и раз. Охоту острить разом отшибло. Я сел на диван. С Джоном мы с самого детства знакомы. В одном дворе росли. Отца у него не было, мать на работе круглые сутки пропадала – фактически одна в семье кормилица, – а воспитывал его, в основном, дед. И меня отчасти. Деда Слава тоже работал. Но работал он у нас в школе – учителем зоологии и ботаники. Его комнатушка, примыкавшая к кабинету, была вопиюще интересным местом, и мы пропадали там целыми днями. Там росли маленькие пальмы и огромные, с руку величиной, огурцы. В клетках гуттаперчевыми мячиками катались белые мышки, и убегали от собственных хвостов стройные ящерки. В сетчатом террариуме, по-гафтовски поглядывая на нас, ползали змеи… Были там и вовсе удивительные экземпляры. Например, семейство волосатых лягушек, которое жило в укрытой сеткой из камыша жестяной ванне, или наша любимица – крыса с двумя хвостами (мы так и звали ее – «двухвостка»)… – Главное, больше года его не видел. Собираюсь все, а не захожу. – Джон принялся грызть ногти. – Работа, работа… Совсем озверел. Я дотянулся до пачки «Родопи» и закурил. Сказать мне было нечего. О его работе у меня особое мнение, но сейчас об этом не стоит. Любите вы рассуждать. «Дети – наше продолжение…» – Под таким пренебрежительным «вы» Джон, как правило, подразумевает всю пишущую братию. – Чепуха. Нет продолжения. По идее, я – деда продолжение. А я не чувствую. Нет его во мне. И тем жутче. Умер он. Совсем, понимаешь. Без продолжения. А мне стыдно было. Даже не стыдно, а… – Он подыскивал точное выражение. – Неприятно. Я ж – «несбывшаяся надежда». Он же во мне Рихтера видел, как минимум… Джон – музыкант. Клавишник в ресторане «Лукоморье». – А я его месяца два назад встречал, – вспомнил я. – Он прекрасно выглядел. Бодрый такой, веселый старикан. – Точно. После операции я его не узнавал. Как будто родился заново. Тогда я его и видел в последний раз. Полтора года назад дед лежал в клинике института нейрохирургии. Моего института. Что-то у него было с головой. Затушив сигарету, Джон сказал: – Знаешь что. В кресло сядь. Полежать хочу. – Да я, наверное, пойду, – заторопился я. Джон промолчал и лег. Значит, я правильно понял: он хочет побыть один. Я натянул мокрую рубашку. – Зачем заходил-то? – спросил он, не открывая глаз. – Просто, хотел историю одну рассказать. На работе штука одна приключилась. Потом расскажу. Привет. – Привет, – буркнул он и повернулся на бок лицом к стене. … Ну вот мы с Лелей и в ресторане. Песня кончилась, и Джон (совсем другой, оживший Джон), выбравшись из-за «Крумара», подсел за наш столик. Я всегда с удовольствием наблюдаю за тем, как он смотрит на женщин. Если на пути его взгляда поставить стоваттную лампочку, уверен, она вспыхнет, а возможно даже и перегорит. Но сегодня он превзошел себя: когда он глянул на мою спутницу (надо отметить, что перед «выходом в свет» Портфелия более чем тщательно поработала над своей внешностью – макияж, прическа «Взрыв на макаронной фабрике», почти полное отсутствие кожаной юбочки), у него даже челюсть отвалилась, а Портфелия инстинктивно потрогала верхнюю пуговичку кофточки, проверяя, не расстегнулась ли та. – Офелия, – представил я. – Точно, – простонал Джон. – А это – Евгений Степанович… – Можно просто: Джон, – уточнил он. – Очень приятно, – потупила глазки Портфелия. – Принес? – перешел я к делу. – Да, ничего, – ответил Джон на какой-то другой, послышавшийся ему вопрос и закивал, не отрывая глаз от Портфелии. – Пока нормально. Я хорошенько саданул его ногой под столиком, он подпрыгнул и, очнувшись, уставился на меня: – Чего тебе? – Принес, спрашиваю? – Ну. – Господи, ты, боже мой! Что – «ну»? – «Ну» – значит, принес. – Покажь. Джон быстро смотался к низенькой эстраде и приволок оттуда дипломат. Из дипломата он извлек белую пенопластовую коробочку, открыл ее и вынул обещанное – японский, величиной с мыльницу диктофон «SANYO». – Прелесть какая, – прошелестела Портфелия, трогая блестящую поверхность корпуса. Джон нажал одну из боковых клавишей. – Сколько? – спросил я. – Как договаривались – триста двадцать. – Давай проверим, что ли. – Джон пошевелил пальцами, а соответственно и клавишами под ними, и из-под его руки раздался мой сдавленный (а мне-то казалось, я спрашиваю небрежно) голос: «Сколько?» Джона: «Как договаривались – триста двадцать». Снова мой: «Давай проверим, что ли». Джон щелкнул клавишей «стоп». – Порядок, – сказал я, вытаскивая из внутреннего кармана приготовленную пачку денег, – пересчитай. – Неужели купишь? – сделала большие глаза Портфелия. Я хотел отшутиться, сказать что-нибудь такое, что сбило бы торжественность ее тона и еще более возвысило бы скромного меня, но персональный пижон, таящийся в каждом из нас, опередил меня: – Ну конечно, Леля. В нашей работе – вещь незаменимая. На стороже твоем сейчас и испробуем. – Да-а, – протянул Джон, добравшись до последней купюры, – «трудовая копейка». Бывает, считаешь, червончик к червончику льнет, да похрустывает. А тут – больше трояка бумажки нет. И те – как портянки. Меня заело: – Мы, понимаешь, Джон, лопатой деньги не гребем. Как некоторые. – Что ли, как я? Когда это было?.. – скорчил он мину. – Нынче-то – дела безалкогольные. Это раньше «товарищ с Востока» шлеп об сцену четвертаком: «Генацвале, – дурачась, Джон произнес эту фразу с акцентом, – скажи, чтобы все слышали: эта песня – от Гиви. Для прекрасной блондинки за соседним столиком…» И так – раз пятнадцать за вечер. – А сейчас? – участливо поинтересовалась Портфелия. – А-а, – горестно махнул рукой Джон. – Сейчас для прекрасной блондинки им и рубля жалко. На зарплату живем. А она у нас… Но не это даже главное. Раньше – на работу, как на праздник. Придешь, люди – хмурые, одинокие. А к концу – веселые все, парами расходятся. Сердце радуется. А теперь? Как сычи. Только смотрят друг на друга. Суп жрут. Портфелия огляделась и прыснула, прикрывшись ладошкой: – Точно, суп! Джон явно забавлял ее, и она огорчилась, когда перерыв кончился, и его позвали на эстраду. – Пойдем, – поднялся я. – Толик, миленький. Давай посидим еще, послушаем. Все равно же скоро закрывать будут. А спешить нам некуда. Ну?.. – Ладно, – согласился я, – тогда пойдем танцевать. Джон опять подсел к нам. – Все. Окончен бал. Пусть в тишине посидят. – Нравится мне твоя работа, – усмехнулся я. – Мне и самому, – не заметил он иронии. – А жена вас не ревнует? – игриво спросила Портфелия. – Вас каждый день так поздно нет дома. А здесь столько женщин, и каждая старается быть красивой. Ведь так? – Меня нельзя ревновать. Потому что я очень честный. Портфелия прыснула снова. – Нам пора, – напомнил я больше даже не от необходимости, а из ревности. Уж я-то знал, какой Джон честный. – А куда вы? – Какая бестактность, – деланно возмутился я, – особенно по отношению к девушке. Я всегда подозревал, что ты – толстокожая скотина. – Да я только… – начал было он оправдываться, но я перебил его: – Если серьезно, можешь себе представить, мы «идем на сенсацию». Как на медведя ходят. Ночное задание. Детектив. В традициях западной прессы, – я насмешливо покосился в сторону Портфелии. – «Подвиг вахтера» или «Подпольный синдикат профессора Заплатина». Каково, а? – Не паясничай, – вскинулась она, – я и сама не хочу идти, но ведь съест Маргаритища. – Заплатин? – не слушая ее, переспросил Джон, как-то странно поглядывая на нас. – Погодите-ка, – пошарив по карманам, он достал бумажник, извлек из него сложенный вчетверо листик в клеточку, развернул, пробежал глазами и подал мне. – Взгляни. Записка была написана очень аккуратно, словно каждую буковку вырисовывали отдельно: «Женя. Не пытайся понять причину моей смерти, вряд ли тебе это удастся. Знай только, что она – во мне самом. Я ни о чем не жалею и никого не виню. Ничего тебе не завещаю и ни о чем не прошу. Только постарайся запомнить вот что: если будет тебе совсем худо, так худо, что впору лезть в петлю, повремени с этим. Обратись к профессору Заплатину. Прощай. Любящий тебя Деда Слава.» – Странно, – подумал я вслух, возвращая записку. – С Заплатиным-то ясно: он твоего деда оперировал, я помню, был об этом как-то разговор. Видно, сдружились. Они же почти одного возраста. Но все равно, странная записка. – Я не говорил, как он умер. Никому не говорил. Ни к чему это было, – Джон замолчал в нерешительности, но после паузы все-таки продолжил. – Его в кресле нашли. За столом. На столе – записка. Написал ее и умер. От удушья. Экспертиза показала. – Газ? – Нет. И следов насилия нет. Доктор сказал – похоже, старик просто перестал дышать. Над столиком зависла тишина. – Кошмар какой-то, – не выдержала Портфелия. – Мальчики, о чем вы? Какая экспертиза? Какой дед? – Мой дед, сказал Джон; а у меня в голове совсем некстати выплыл дурацкий анекдот: «Шел ежик по лесу. Забыл как дышать… и умер». – Я с вами пойду, – решительно заявил Джон. – Айда. Только вряд ли мы там что-нибудь интересное увидим. – Пойдем скорее. – Джон нетерпеливо вскочил. Джон есть Джон: или хандрит, неделями находясь в полусонном состоянии, или носится, как угорелый, дрожа от возбуждения. … К институту решили идти пешком, так как для «ночных незаконных операций» было все-таки слишком рано. На улице, как и всю неделю, было сыро, чуть-чуть моросил дождик. Я открыл зонтик, и мы попытались втиснуться под него. Но по-настоящему это удалось только Портфелии, так как она была в серединке. Мы с Джоном держали ее под руки и всю дорогу молчали, а она, напротив, болтала непрерывно. И о том, какая ужасная выдалась погода, и о том, какой, вообще, ужасный климат в наших краях, и о том, какая Маргаритище зверь, и о том, что быть начальником – дело неженское (им это противопоказано; а равноправия они не для того добивались, чтобы делать то, что им противопоказано), и о том, как она попала в нашу дурацкую газету… Все это, или почти все, было чистейшей воды враньем и сплошным кокетством. Только для Джона. Ведь она прекрасно знает, что я прекрасно знаю, как она, завалив во второй раз вступительные экзамены, умоляла Маргаритищу принять ее на работу «по призванию». Но, как бы там ни было, своей болтовней она добилась главного: Джон отвлекся от своих тяжелых мыслей, закурил и вновь стал поглядывать на нее с интересом. Она притихла лишь тогда, когда мы миновали ворота институтской рощи, войдя в ее мокрую тьму, и двинулись мимо анатомического корпуса. Где-то неподалеку взвыла собака. Взвыла с такой ясно ощутимой тоской, что казалось, не собака это воет, а человек пытается подражать собаке. Портфелия еще крепче прижалась к нам. И вот мы в нерешительности стоим перед дверью операционной. – Ой, мальчики, пойдемте отсюда, а?.. Мы молча повернулись и, не глядя друг на друга, побрели по коридору к лестнице; мы чувствовали себя группой круглых идиотов. Внезапно за нашими спинами раздался щелчок открываемой двери. Я оглянулся. Из операционной вышел грузный пожилой человек в белом халате. Он сдернул с ладоней резиновые перчатки, тщательно вытер потные руки о подол и тут увидел нас. – Молодые люди, – громко, по-хозяйски, окликнул он. – Вам от меня что-то нужно? Рад служить. Да не стойте, как истуканы, идите-ка сюда. Мы обменялись короткими беспомощными взглядами и подчинились. Я, конечно, понял, что перед нами – профессор Заплатин. Но будь я художником, пиши я его портрет, я, наверное, назвал бы картину не «Профессор», не «Доктор», а «Сталевар» или даже «Человек, покоряющий сталь». Внешность у него такая. Очень загорелое (или от природы смуглое) широкое лицо с густыми, почти сросшимися черными бровями над глубоко посаженными глазами. Густые, почти совсем седые волосы зачесаны назад. А вот глаза-то подкачали: какие-то водянистые, белесые. Я бы даже сказал, белые. Не сталеваровские. – Мы из институтской газеты. – Портфелия протянула ему удостоверение, но он не взял его, а спросил: – И чем же обязан? Я к вашим услугам, хотя и устал чертовски. В это время из операционной выкатили тележку с лежащим под простыней человеком. Санитары прошли деловито, даже не взглянув на нас. В проем я увидел, что операционная – за следующей дверью, а за этой – «предбанник». – Понимаете, – стала оправдываться Портфелия, – видимо произошла ошибка. Нам пожаловались, что вы без разрешения оперируете здесь по ночам. В тамбур вышло четверо. Они сняли и повесили халаты, накинули плащи и, пройдя мимо нас, двинулись вниз по лестнице. – Без чьего разрешения? – усмехнувшись, спросил Заплатин. Мы молчали, и он, покачав головой, продолжил. – Все очень просто. Как вы, надеюсь, знаете, я – нейрохирург. Операция по вживлению в мозг нейростимулятора или, как его сейчас называют, «детектора жизни», требует совокупности определенных условий. Одно из них: общий наркоз должен производиться, когда пациент находиться в состоянии глубокого естественного сна. – У меня почему-то возникло ощущение, что профессор повторяет нам тщательно заученные фразы. – Посему и проводится операция ночью. – Он дружелюбно улыбнулся Портфелии. – Вы удовлетворены? – Да, конечно. Простите нас, ладно? – Ничего, ничего, – он снисходительно потрепал ее по плечу. – У каждого своя работа. Нужно быть терпимее друг к другу. – А что такое нейростимулятор? – осмелел я. – Этот прибор был разработан в моей лаборатории совместно с учеными из Еревана три года назад. Он, как можно понять из названия, стимулирует деятельность центральной нервной системы. Он спас от смерти, или, по крайней мере, от некоторых заболеваний, от преждевременной психической дряхлости уже многих людей. К сожалению, удачно эта операция проходит пока что только в нашей клинике. Но попытки делаются во всем мире. И я, как вы, наверное, заметили, готовлю учеников. – Он снова повернулся к Портфелии. – А сторожа вы не вините. Он вовсе не плохой человек. Но привык ночью спать, а мы второй год уже лишаем его этой возможности. Мы даже не успели как следует удивиться его проницательности (про сторожа-то Портфелия ничего не говорила), как он поразил нас еще более, обратившись к Джону: – Если это журналисты, то при чем здесь вы, Женя? Насколько я осведомлен, вы – музыкант. Джон, опешив, выдавил из себя: – Да… – Что с вами? – широко улыбнулся профессор. – Вы решили, что я телепат? Отнюдь. Все гораздо проще: когда здесь лежал Владислав Степанович, мы очень подружились с ним. Я всегда преклонялся перед этим блестящим ученым и мужественным человеком. Он рассказывал мне о вас, показывал фотографии. А у меня хорошая память на лица. Он обещал прислать вас ко мне. Но сейчас рано, слишком рано… – Он оборвал себя на полуслове. – Простите, молодые люди, я вынужден вас покинуть. – Он пожал руки мне и Джону. – Еще раз простите. Операция была очень трудной. – И, приветливо кивнув Портфелии, он скрылся в раздевалке. Около трех часов ночи добрались до моего дома. Посвежело, я промерз до костей, а Портфелия стучала зубами, несмотря на то, что Джон галантно укутал ее в свой пиджак. Я предложил зайти ко мне, хлебнуть горячего чаю, но Джон, ревниво покосившись на Лелю, шепнул мне на ухо: «Светка съест». Во весь же голос сказал: «Извини, старик, мне завтра рано», – и трусцой помчался в свою сторону. И пиджак прихватил. Портфелия колебалась, видно, прикидывая, удобно ли ей в такой час подниматься ко мне, но колебалась недолго, ведь между нами не было и намека на какой-то интерес, кроме сугубо дружеского. Отперев, я пропустил ее вперед и шепнул: – Сразу налево. На цыпочках пробрались мы в мою комнату, я включил настольную лампу, и Портфелия огляделась. Вот об этом я не подумал. Жуть. Хорошо, хоть постельное белье утром убрал с дивана и запихал в шкаф. – Лачуга холостяка, – насмешливо подвела итог осмотру Леля. Было заметно, что она все же чувствует себя слегка не в своей тарелке. – Ты посиди, я пойду, чай поставлю. – Не нужно, Толик. Это долго. Я только немного отогреюсь и пойду, ладно? – Да брось ты, – махнул я рукой и выскочил в прихожую. Там я столкнулся с матерью; услышала-таки стук двери. – Кто там у тебя? – Коллега, – с чистой совестью ответил я и скользнул на кухню. Но мать не так-то легко обвести вокруг пальца: – Ты говорил, с девушкой работаешь, выходит, это она? – Действительно, – пораженно прикрыл я рот ладонью. – А я-то все никак не мог сообразить, что в моем коллеге необычного. – Клоун, – сказала мать, и, пока я включал чайник, пока обшаривал холодильник, добывая оттуда остатки сыра и колбасы, она прочла мне небольшую, но обстоятельную проповедь на тему: «Понятие «девичья честь» и ее инфляция в современном мире». А закончила вопросом: «Ты уверен, что она – порядочная девушка?» – Нет, – ответил я, – но собираюсь это выяснить буквально с минуты на минуту. Почему-то когда дело касается моих друзей, а тем паче девушек, природное чувство юмора, которым мать щедро вообще-то наделена, начисто отказывает ей. Вот и сейчас, даже не улыбнувшись, она со скорбной маской на лице вышла из кухни и заперлась в спальне. Так. Слава богу, есть свежий хлеб. Ну и все, пожалуй. Чай вскипел, я заварил его, поставил все на старинный, от бабушки еще оставшийся, поднос и двинул с ним по темному коридорчику. Как ни странно, я его донес. Портфелия разглядывала «Винни-Пуха» (мою любимую книгу). Увидев меня, отложила ее: – О, сыр-р! Ур-ра! Как раз сыр тигры любят больше всего на свете. – А как тигры насчет этого? – спросил я, вытаскивая из шкафа бутылку коньяка. – Тигра р-рад! – рявкнул Тигра. Коньяк и горячий чай согрели нас и сняли возникшую было вначале скованность. Мы обсуждали сегодняшнее похождение. – А он довольно милый, да? – Что ты, – отозвался я, – Джон – вот такой мужик! – я заставил себя, несмотря на то, что испытал легкий укол ревности, ответить именно так, ибо это была истинная правда. Но Портфелия удивила меня: – Я не про Джона твоего, а про Заплатина. Как угодно назвал бы я профессора – серьезным, основательным, положительным, только не «милым». Но каждый видит по-своему. – Интересно было бы увидеть мир твоими глазами. Себя, к примеру, я бы, наверное, увидел совсем не таким, как в зеркале. Значительно, наверное, страшнее. – На комплименты набиваемся, да? Одно слово – «филологический мужчина». – Два слова, – поправил я. – А на комплименты мы не набиваемся, наоборот, я лучше, чем кто-либо, знаю, что я – хороший. Вот в твоих глазах – не уверен. – В моих глазах – очень хороший. – Она проговорила это с такой сахарной улыбкой, что я, от удовольствия растерявшись сначала, все-таки понял, что это – стеб. – И ты в моих глазах – замечательная, – попытался я попасть ей в тон. Но уверен, в моральном смысле мне было значительно легче сделать этот комплимент, ведь и вправду, в неверном мерцании светильника она была сейчас очень привлекательной. – Замечательная, Леля, – повторил я. – Вот и чудно, трам-пам-па, – все так же вкрадчиво сказала она, а потом захохотала неестественно и так громко, что я испугался за материн сон. – Все, хватит, флиртовать мы с тобой, Толик, не можем. Мы чересчур хорошо знаем друг друга, так? Разве друзья могут флиртовать? – Она взялась за подлокотник кресла, намереваясь подняться, но я остановил ее, положив ладонь на плечо. – Очень даже могут. – Я всем существом ощущал, как глупо сейчас я выгляжу, и понимал, что буду выглядеть во сто крат глупее, когда она вновь оборвет меня… И все же я обвил ее шею рукой и, чуть-чуть притянув к себе, поцеловал. И неожиданно она ответила мне таким жадным, таким долгим поцелуем, что я даже задохнулся немного. И весь наполнился свежим щемящим чувством ожидания. – А как же работа? – совсем некстати прошептала она. Но руки наши не задавали глупых вопросов. – При чем здесь работа? – улыбнулся я, а после паузы, вызванной очередным поцелуем, продолжил давно заученной, но «не использованной» еще фразой. – Офелия? В твоих молитвах, Нимфа, все, чем я грешен, помяни. И она отозвалась: – Мой принц, как поживали вы все эти дни? Я был приятно удивлен и закончил: – Благодарю вас; чудно, чудно, чудно… Наши губы снова слились, и теперь это стало чем-то уже совсем естественным, почти привычным; очень правильным. Очень правильным. Я, наверное, минуты три трясу Джона за плечо. Наконец, он продирает глаза. – Совсем бы лучше не спал. Гадость всякая снится. Эти. Насмотрелся я там на них. Хуже роботов. Чего не пойму: куда совесть-то у них девается? – Я тоже думал об этом. Может быть, это объективно? Знаешь, есть такое понятие – «стадный инстинкт»? – Ну? – По отдельности люди могут быть вовсе не плохими. А толпой такое творят… А тут – «супертолпа». – Как-то неубедительно. – Еще есть одна идея. Любая человеческая мысль – информация, окрашенная эмоциями. Эмоции – как бы цвет мысли. И если несколько мыслей смешать, информация будет накапливаться, а вот эмоции сольются в нейтральный фон. Как если цвета радуги смешать, получится белый. – Что-то в этом есть. Ладно, спи, философ. – И он принялся перематывать окровавленную повязку на голове. Я забрался на топчан и закрыл глаза. И снова прошедшие события последних дней стали отчетливее настоящего. – … Так что надо списать его в архив, – закончила Портфелия. – Вот и я говорю, что работать ты, Лелечка, не можешь, – с чисто женскими логикой и тактом резюмировала Маргаритища. – Я-то как раз умею, – столь же обоснованно возразила Портфелия, – только не могу писать то, чего не было. – А от тебя этого никто и не требует. – Никаких «незаконных операций» там не было… – И слава аллаху, милочка. Ты ходила на задание. А это значит, что ты должна была принести материал. И вовсе не обязательно делать сенсацию. О Заплатине, например, мы вообще еще не писали. А его открытие, судя по тому, что ты рассказала, – событие номер один. В мировой медицине. Самое эффектное было бы – репортаж с ночной операции. А самое легкое – научно-популярная статья по сути открытия. Можно и просто интервью с профессором. Или подборка экспресс-интервью со спасенными; да, вот это, пожалуй, хорошо было бы. Или еще: «Портрет ученого» – очерк. Ну, а, в крайнем случае, – критическая корреспонденция о препонах, которые административно-бюрократический аппарат ставит на пути новой идеи (за препоны не беспокойся, их всегда хватает). Другими словами, тысяча вариантов. На худой конец – зарисовка о стороже-ветеране. А возможно, это даже самое лучшее… Так что, давай-ка, милочка, роди до завтра что-нибудь. Строк двести-двести пятьдесят. – Ладно, – смирилась, не выдержав такой натиск, Портфелия и ушла в «умывальник» (так мы называем одну из двух комнатушек редакции за то, что в ней нет окон, и стены от пола до середины выложены кафельной плиткой). Я нырнул туда вслед за ней. – Вот мымра, да? – кивнула она в сторону двери и отвернулась. А я вытащил диктофон. – Между прочим, у меня все записано. Включить? – Ой, Толик, умница, – ожила она, – ты же меня просто спасаешь. Кто у тебя – Заплатин или вахтер? – А кого тебе нужно? – Все-таки, наверное, лучше Заплатина, правда? – А у меня оба. – Ты, Толик, просто чудо. Что бы я без тебя делала, а? Я всегда говорила, что мужчины намного умнее нас. Только это трудно сразу заметить… Назло Маргаритище сдам завтра сразу два материала! – она потянулась поцеловать меня, но я осторожно отстранился: – Тс-с, спокойно. Я заразный; то ли ангина, то ли грипп. А два материала не получится. Фактажа нет, мы же ведь даже не поговорили ни с кем толком. В этот момент к нам заглянула Маргаритища и сообщила, что отбывает на заседание парткома, а так как закончится оно не раньше шести, домой она отправится сразу оттуда, в редакцию больше не заходя. Мы, как сумели, изобразили огорчение по этому поводу, а когда Маргаритища, наконец, отчалила, Леля взмолилась: – Ну, включай же, Толечка. Главное, чтобы каркас был. А факты я завтра с утра доберу – на кафедру позвоню, в партком… В крайнем случае, сегодня вечером еще раз можно в клиники сбегать. Только уже с чем-то. Чтобы дать прочитать. Пусть не соглашаются, ругают, исправляют, добавляют, вот и получится материал. Так ведь? Портфелия судорожно принялась за расшифровку записи, а я волей-неволей прослушивал ее. Сначала – пьяное бормотание сторожа, затем – уверенная речь профессора. И что-то меня в этой речи насторожило. Быть может, вот эта самая уверенность, отточенность фраз? Конечно, выступать ему часто приходится. Но нет, выступает-то он на разных симпозиумах, съездах, в крайнем случае – перед студентами. А перед нами он не выступал, он объяснял «на пальцах» людям, которые в медицине не понимают ничего. И делал это так свободно, словно он с такими профанами разговаривает ежедневно. Вдруг вспомнилось, что и в клинике у меня было ощущение, что его речь заучена наизусть. И еще. Почему он один говорит? Хотя бы любопытства ради должен же был к нам хоть кто-то подойти. Но какой там. Его коллеги не удостоили нас даже взглядом. Ушли, не только с нами не попрощавшись, но и, между прочим, с профессором. Это все мелочи, конечно. Может быть, у них заведено так. Только странно как-то. В диктофоне Заплатин разговаривал с Джоном про Деду Славу. «И со смертью этой тоже что-то не так», – подумалось мне… И тут я услышал такое, от чего буквально подскочил. – Стоп, – сказал я вслух. Портфелия вскинула на меня удивленный взгляд. Я отмотал ленту немного назад и снова нажал на «воспроизведение». И голос профессора повторил поразившую меня фразу: – … Он обещал прислать вас ко мне. Но сейчас рано, слишком рано… Я понял, ЧТО так напугало меня. Эта фраза каким-то образом совместилась в моем сознании со словами из записки Деды Славы: «…если будет так худо, что в пору в петлю лезть…» «А сейчас рано, слишком рано…» – Ты туда пойдешь сегодня? – Не знаю. Надо бы. – Вместе пойдем. – Один раз мы уже сходили вместе… – она оторвалась от своей писанины. – В этот раз ты меня снова пригласишь на чашку чая?. Впервые за весь день мы позволили себе вспомнить эту удивительную сумасшедшую ночь. «… Зачем делать сложным, То, что проще простого? — Ты – моя женщина, Я – твой мужчина…» Леля потрясла головой, словно отгоняя наваждение, и сказала: – Я после ужина сюда вернусь, поработаю еще. Так что зайди за мной сюда, ладно? Но в институт нам пойти не пришлось. Потому что тут-то и начался бред. Сначала ко мне явились Савельевы – соседи – и сообщили, что меня зовут к телефону. У нас-то телефона нет, и иногда, в самых экстренных случаях (например, чтобы вызвать «скорую», когда у матери приступ), я бегаю звонить к ним. Но не наоборот; я никогда и никому не давал их номера. Понятно, что я был удивлен. Я поднялся к Савельевым, причем отец семейства окинул меня таким взглядом, что я моментально почувствовал общее недомогание. Видно, он, бедняга, представил, какой у него в квартире будет стоять тарарам, если к ним примутся звонить все мои дружки. Я принял вид святого апостола и поднял со стола снятую трубку. И услышал только короткие гудки. Пожав плечами и выругавшись про себя, я положил ее на аппарат. И тотчас же телефон зазвонил. – Пожалуйста, извините еще раз, – умоляюще звучал из трубки голос Портфелии, – что-то сорвалось. Мне очень нужен Анатолий. – Это я, Леля. – Толик, тут со мной какая-то жуть происходит, – быстро заговорила она таким голосом, что я почувствовал: еще одна капля, и начнется истерика. – Короче, я никуда сегодня не иду. Домой иду, понял? – А в чем дело? Почему? – Я туда никогда больше не пойду. – Ты мне ответь, что случилось-то? – мне почему-то стало смешно. – Тут… Да, вообще-то, ничего. Так… – она явно приходила в себя. – Ладно, Толик, пока. Я позвонила просто, чтобы ты зря в редакцию не ходил. Все. – И она бросила трубку. Ничего не понятно. Почему она никуда не пойдет? Чего она испугалась? Откуда она знает номер Савельевых? Попрощавшись, я выскользнул на лестницу. Дома накинул куртку, крикнул матери, что буду не скоро, и почти бегом двинул к остановке. Я сразу увидел ее, как только вышел из троллейбуса. У меня отлегло от сердца. Уж не знаю, чего я ожидал. А тут сразу захотелось дурить. Я крадучись двинулся к ней через сумрак тополей. Я отчетливо видел ее фигурку на белом фоне стены дома через дорогу. И я непроизвольно радовался ее тонкой талии, ее высокой груди, которую она умела носить так торжественно и бережно. Я достиг цели, вышел у Портфелии из-за спины и осторожно прикрыл ей глаза своими ладонями. Такого крика я еще никогда не слышал. Она кричала так, что мне показалось, у меня желудок инеем покрылся. Я продолжал улыбаться глупой окоченевшей улыбкой. Казалось, мы превратились в мумий. Но вот мир снова пришел в движение. Она плачет. Все еще слегка контуженный, одной рукой я прижимаю ее к себе, другой ловлю «тачку». Потом мы сидим у меня в комнате (по ее просьбе – при самой яркой иллюминации) и хлебаем горячий чай. В ушах еще немного звенит. – Я поужинала в столовой, пришла в редакцию и сразу забралась в «умывальник». И заработалась немного, увлеклась. Вдруг – звонок. Подумала, это ты, ведь рабочий день кончился, и только ты знал, что я там. Решила, хочешь узнать, на месте ли я уже. – Я никому не говорил, что ты работаешь. – Но я-то об этом не знала. Сняла трубку и говорю: «Я здесь, приезжай скорее, пора уже». А оттуда голос незнакомый: «Очень вам не советую, милая девушка». Я ничего понять не могу, спрашиваю: «Чего не советуете?» А он отвечает: «В клиники идти» Тут я уже испугалась немного, говорю: «А вы-то кто?» А он: «Это вам вовсе ни к чему знать». У меня горло от страха перехватило, я же одна, а он, может, из соседнего кабинета звонит, представляешь? Я говорю: «Прекратите глупые шутки» – и хотела уже трубку бросить и бежать, но он вдруг говорит: «Я вас не пугаю, напротив, я хочу отвести от вас страшную беду. И от матери вашей». Ты знаешь, как я маму люблю? «Но в чем дело?» – спрашиваю. А он отвечает: «Возьмите-ка ручку и записывайте». И продиктовал номер твоих соседей. А потом говорит: «Позвоните, позовите Анатолия и скажитесь ему больной. Или что-нибудь еще придумайте. Всего доброго», – и положил трубку. – Может быть, пошутил кто-то? – Шуточки… Я сначала тоже так себя успокаивала. Посидела минуты три, страшно так, набрала этот номер, а сама еще не знаю – то ли больной скажусь, то ли наоборот, тебе про голос этот расскажу. Соседка тебя звать пошла, а в трубке вдруг опять: «Милая Офелия. Я уверен, вы намерены немедленно рассказать обо мне Анатолию. Вы так молоды. А неприятности могут быть так велики. Чего стоит одна только «Свобода?..» – Что он имел в виду? – Общество «Свобода». В школе у нас такое было. Баловства больше, чем политики. Но двое ребят оттуда сейчас за границей. А я была редактором нашей газеты. Рукописной. – У тебя номерка не сохранилось? – я почему-то расслабился. – Тебе смешно, да? А мне вот что-то не очень. По «Голосу Америки» говорят, что наши политические заключенные в психбольницах сидят. Здорово? – Ерунда это все, выброси из головы… – Я привлек ее к себе, потерся щекой о щеку, но Леля была чужая. – Ой, у тебя температура, – заметила она, – градусов тридцать девять. «Горячий мужчина». Может, тебе лечь? Ляг. Я не успел ответить, потому что позвонили в дверь, и я пошел открывать. Вот уж кого не ожидал. Светка. И как всегда, вся – воплощение чувственности. – Привет, Толянчик. Мой – у тебя? – Потерялся? – Ресторан уже два часа, как закрылся, а его нет. Ты один? – это она чисто из приличия; ее глаза не отрываясь следили за тем, как я пытаюсь заслонить своими ногами Лелины туфельки. – Нет, у меня сидит там… – кивнул я неопределенно головой. – Но ты проходи, если не торопишься. – Вообще-то, я даже не знаю, – протянула Светка, а сама в этот момент уже входила в комнату. Даже вперед меня. Ох, и любопытство. – Это Светлана, – стал я представлять друг другу дам, – жена Джона. А это – Офелия… – Его любовница, – в тон мне продолжила Светка, глядя на Портфелию с презрительной усмешкой. От неожиданности и неловкости кровь бросилась мне в лицо. – Ты что, Свет? Она с нарочитой небрежностью уселась в кресло, закинула красивые ноги одну на другую, тем самым, обнажая их полностью, и, продолжая бесцеремонно разглядывать Портфелию, ответила: – Я-то ничего. А вот ты, лапочка, давно ли в сводники подался? Леля резко поднялась: – Я пойду. – Сиди, – отрубила Светка, и Портфелия, подчиняясь силе, звучавшей в ее голосе, послушно опустилась обратно в кресло. Молчание тянулось минуту. Светка провела рукой по лицу. Казалось, она снимает с него липкую паутину. А потом заговорила совсем другим голосом – тихим, больным: – Простите меня… У него на языке – одна Офелия. Офелия – такая, Офелия – сякая… Он и сам еще не понял. Но я-то его «от и до» знаю. А вот сегодня домой не явился. И я уж решила… И вот, сорвалась. Конечно, никто тут не виноват… Толик, принеси попить. Я мигом слетал на кухню и нацедил из банки чайного гриба. Светка выпила его залпом, с выдохом, как водку и сморщилась, – «Ну и кислятина!» Она понемногу приходила в себя и теперь, из гордости уже, чтобы компенсировать свою минутную слабость, снова придала своим интонациям нагловатый оттенок: – А вы, значит, посиживаете здесь. Вдвоем. И чем, если не секрет, занимаетесь? – Она глянула на Портфелию, на этот раз уже довольно дружелюбно. – А вы – ничего девушка, красивая. И невредная, кажется, не то, что я. – Она обернулась ко мне. – Я бы на твоем месте, Толик, нашла бы занятие с ней поинтересней, чем таскаться по больницам. – Она выдержала паузу, но, не дождавшись от меня ответа, продолжила: – Я всегда говорила Жене, что этот ваш Деда Слава – или сектант, или масон какой-нибудь. А он: «Не болтай ерунду!», «Что ты понимаешь!» А теперь вот сам носится, понять ничего не может. И опять раздался звонок входной двери. Просто «День открытых дверей» какой-то у меня сегодня. Я услышал, что открывает мать. Она постучала в дверь комнаты: «Толик, к тебе». На пороге стоял Джон (легок на помине) и пьяно улыбался. – Салют, – отдал он честь по-военному. – Хорош, – заметил я, – заходи. Долго жить будешь, только тебя вспоминали. – А я не один, – голосом факира объявил Джон и показал большим пальцем через плечо. – Со мной Валера. Лера! – крикнул он в колодец между перилами лестницы, – Лера! Подь-ка сюда. По ступенькам тяжело поднялся сильно «загашенный» Валера. Я этого типа видел впервые. Худой, с бородкой, с усиками. На дона Кихота похож. – Вечер добрый, – приподнял шляпу Валера, шатнулся, навалился на стену и с шальной улыбкой начал медленно оседать. Я еле успел подхватить его под мышки, и Джон помог мне дотащить его до комнаты. Толку, правда, от Джона было немного, потому что он и сам нетвердо стоял на ногах. К тому же он никак не хотел выпустить из рук свою синюю спортивную сумку, которая очень стесняла его. Когда загадочный Валера был со всеми предосторожностями водворен на диван, Джон огляделся и присвистнул: – Компания… – Хелло, милый муженек, – Светка, не вставая с кресла, сделала некое подобие книксена. – Здравствуй, женушка, – отозвался Джон таким голосом, что на душе у меня заскребли кошки. Я-то к их сценам привык. Они никогда меня не стесняются. К сожалению. Но вот Леле, каково будет. Светка ощетинилась: – Решила, понимаешь, познакомиться, – она кивнула в сторону Портфелии. – Перенимаю передовой опыт – учусь тебе нравиться. – Ай, спасибо, – принялся юродствовать Джон, – ай, удружила. Поздновато только. Мне тебя нынче хоть медом намажь… Я много раз видел, как медленно и трудно налаживается все у Джона со Светкой после малейшей перебранки, скольких нервов и взаимного самоотречения стоит день стабильности в их жизни. Поэтому я вмешался: – Перестаньте, ребята. Не выносите сор из избы. Из своей в мою. Вы так редко заходите. Давайте, лучше чаю попьем. – Не согласен. Предпочитаю что-нибудь покруче. – Джон имел моральное право на это заявление: говоря, он расстегнул замок своей драгоценной сумки и извлек оттуда две бутылки шампанского. – Фужеры тащи. Выйдя в коридор, я прислонился лбом к холодной плоскости зеркала и закрыл глаза. Под веками жгло. Так бывало в детстве, когда вовремя не ложился спать. Холод зеркальной поверхности дал почувствовать, какой раскаленный у меня лоб. Я и вправду заболел. – Ну и за что же будем пить, а? – спросила, осваиваясь, примолкшая было с приходом Светки Портфелия. Пламя свечи колыхалось в ее глазах огненной полоской посередине зрачка, отчего то кошачье, что от природы было в ее лице, усиливалось во много раз. – Ясно за что, – сказал Джон, скручивая с пробки проволоку, – за женщин. Светка выдавила из себя презрительный смешок и, демонстративно отвернувшись к стенке, принялась так яростно качать ногой, что, казалось, еще немного, и в такт начнет подпрыгивать все кресло. Джон наполнил фужеры, я подал один Портфелии и сказал: – Жека, я, может, некстати, но у меня другой тост. В память о Деде Славе. Я-то его не помянул. – Давай, старик, – одобрил Джон, и мы выпили, по поминальной традиции не чокаясь. – Дед был – что надо, – сокрушенно сказал Джон. – Только масон. Или сектант, – влезла Светка. – Ну, ты-то у нас все знаешь! – огрызнулся Джон. – Мне, Женечка, если хочешь знать, твоя мама сказала. Он в каком-то обществе был у Заплатина. Когда прозвучала эта фамилия, в комнате словно вакуум образовался. Джон дрожащими пальцами принялся доставать из пачки сигарету. – Снова начался бред, – заметил я. – Женя, здесь только не кури. Мне спать тут, не люблю. Пойдем в коридор. Мы вышли из квартиры, поднялись на площадку между этажами и уселись на подоконник. Закурили. – Мне мать ничего не говорила, между прочим, – с обидой, по-моему, сказал Джон. – Если честно, меня сейчас совсем другое беспокоит. Я решил сделать Офелии предложение. Но не могу решить – как: публично – сейчас, или потом – наедине. – Потом, – буркнул Джон, уткнувшись в сигарету. – Чего ты посуровел? Она что – тебе нравится? – Как тебе сказать… Нравится. Очень даже. Только я-то при чем? За тебя рад. – Он улыбнулся одними губами. – Пойдем к ним. В наше отсутствие Светка с Лелей явно не поладили. Они сидели, насупясь и не глядя друг на друга. Для разрядки Джон вновь разлил, и мы молча выпили. Я сел на пол перед креслом Портфелии у нее в ногах. Джон повернулся к Светке: – Что тебе мать наплела? В его отношении к деду было намного больше теплоты, чем к матери. И сейчас, когда свое брал хмель, Джон перестал этого стесняться. Он продолжал: – При жизни его то лжеученым, то вообще врагом народа выставляли. И бог знает, кем еще. А теперь? Да, это так. В школе большинство учителей относилось к деду настороженно. Ведь был он бывшим «морганистом-менделистом-вейсманистом». И хотя с августовской сессии ВАСХНИИЛ сорок восьмого года минули уже десятилетия, Вавилов реабилитирован, «лысенковщина» – осуждена, косые взгляды оставались. Об этой самой сессии и о том, что Деда Слава – Владислав Степанович Матвеев – до того, как вынужден был приехать в нашу провинцию, работал в одной из ведущих лабораторий Ленинградского института цитологии, гистологии и эмбриологии АН СССР, мы, естественно, узнали уже потом, повзрослев. Но о механизме наследственности, о перспективах генетики он и тогда часто рассказывал нам, рассказывал горячо, и, забывая, что перед ним – дети, сбиваясь на совершенно непонятный для нас язык большой науки. Он и внука своего назвал в честь науки (или лженауки?) евгеники. Склад ума моего уже в те годы был довольно «филологическим», и мне претила идея «исправления человеческой природы», о которой нет-нет да и заговаривал Деда Слава… – Кем же он посмертно стал? – повторил вопрос Джон, неприязненно глядя на Светку. Ей, видно, стало не по себе: – Да не знаю я ничего. Когда я мать твою успокаивала, говорила, мол, это могло произойти с ним в любой момент, он ведь не молодой был, болел серьезно и операцию тяжелую перенес… А она сказала, что в больницу он лег совершенно здоровым. – Как так? – удивился Джон. – Когда он ложился, ей записку оставил. Сказал, что читать ее можно, только если с ним в больнице что-нибудь случится. Ну, а она, конечно, не удержалась и конверт вскрыла. – Светка говорила виновато, сознавая, что разглашает чужой секрет. – Узнаю любимую матушку, – хмыкнул Джон, – «активная жизненная позиция». – И что же там было? – забыв об обидах, нетерпеливо перебила его Портфелия. – Там было сказано, что он здоров, а в больницу ложится по настоянию профессора Заплатина, который является руководителем какой-то организации. И записку эту нужно передать в КГБ. – И почему же она не передала? – поинтересовался я. – Так ведь ничего плохого с ним не случилось. Выписался, пришел и забрал бумажку. Спросил еще, не прочитала ли; она призналась. А он: «Как видишь, дочка, со мной все в порядке, значит, я ошибался». – Все опять выворачивается наизнанку, – заметил я. – Еще пятнадцать минут назад я подозревал, что Заплатин занимается чем-то стратегически важным, и КГБ его охраняет от чужих глаз. А теперь выходит, все наоборот. Да, – вспомнил я, поймав на себе озадаченный взгляд Джона. – Вы же ничего не знаете. Расскажи-ка им Леля. После рассказа Портфелии о ее сегодняшних злоключениях, мы некоторое время молча переваривали полученный от нее и Светланы «информационный комплекс». – Дверь на ремонте, стучать по телефону, – попытался Джон снять напряжение шуткой. Но мы оставались серьезными. Я высказал предположение: – Выходит, Леля, они тебя просто купили. Напугали специально, чтобы ты больше не в свои дела не лезла. Мы же политики все, как огня, боимся. Между прочим, непонятно почему. Сейчас, вроде, гласность, демократия. А мы все равно боимся. – Я чувствовал, что под действием шампанского начинаю философствовать не по существу, но не мог остановиться. – Вот они тебя и купили – прознали где-то про «Свободу» твою. Знают, на что давить. – Похоже, – поддержал мою догадку Джон. – А раз так, – продолжал я, окончательно уразумев, что, собственно, я хочу сказать, – что получается? Кто-то (вероятнее всего, Заплатин и компания) пугает нас КГБ. Что из этого следует? Что этот кто-то сам его боится. Недаром и Деда Слава наказывал записку именно туда передать. А раз так, нам нужно бегом бежать в этот самый комитет и обо всем, что знаем подробно рассказать. Знаем мы, правда, совсем немного, но у нас явно в руках какая-то ниточка. Вот пусть там ее и распутывают. И вдруг (я даже подскочил от неожиданности) у меня за спиной раздался тихий голос: – Ни в коем случае. Джон ткнул пальцем в дальний угол комнаты: «Нарисовался!» Мы и забыли про пьяного Валеру. А сейчас он в позе лотоса восседал на диване, и в неверном мерцании свечи казался выходцем из средневековья: бледность, худоба, эспаньолка, черные вьющиеся локоны. Глаза черные, но взгляд почему-то кажется бесцветным. Белым. И ясно, что он абсолютно трезв. – Кто вы? – сдавленным голосом спросила Портфелия. «Спокойно, Маша, я – Дубровский», – как всегда некстати выскочило у меня из недр памяти. – Предположим, я – Заплатин. Нам есть о чем говорить? – Вы – не Заплатин, – дрогнувшим голосом возразила Портфелия. – Где ты его откопал? – вполголоса спросил я Джона. – В «Музе». Только что познакомились. – И все-таки предположим, – с нажимом произнес Валера. – Пусть я буду доверенным лицом профессора. Я, стараясь, чтобы никто не заметил, дотянулся до нижнего ящика стола, чуть приоткрыл его и включил лежавший там диктофон. – Вы – политическая организация? – с места в карьер взяла Портфелия. Я не в первый раз уже поразился ей. – Нет, это было бы мелко. Мы – сообщество людей, разрабатывающих научную идею такого уровня, что она автоматически переходит в разряд политических, но этим ни в коем случае не ограничивается. – Что это за идея? – спросил я. – О вашей же безопасности заботясь, открыть вам этого не могу. – Она имеет оборонное значение? – В некотором смысле. Но это не оружие. – Что же это? – С чего, собственно, вы взяли, что я обязан отвечать на ваши вопросы? – Тогда зачем вы здесь? – резонно заметила Портфелия. – Да, – впервые с того момента, как «Валера» заговорил, открыла рот Светка. – От нас-то вам что нужно? – Браво. Вопрос по существу. Отвечаю: я здесь для того, чтобы обезвредить вашу группу. – То есть? – Высокая температура, хмель и необычность происходящего, прихотливо переплетаясь, давали мне острое ощущение нереальности. Беседа эта скорее забавляла, нежели интересовала меня. Мысли, словно в банке повидла, ворочались еле-еле. Но что-то подсказывало мне, что все происходящее – чрезвычайно важно. – То есть я должен свести до минимума вероятность в настоящем и будущем вмешательства вашей группы в наши дела, а так же – возможность утечки информации. – Лично я молчать не собираюсь, ясно? – заверила Портфелия. – В таком случае, вас ждут крупные неприятности, а то и физическое уничтожение. – Вы угрожаете? – спросил я. – Я стараюсь уберечь вас. «Валера» презрительно скривил губы. – И советую уяснить раз и навсегда: мы – объективная неизбежность; мы – закономерность развития общества; мы – его блистательный тупик. Хотя с каждым днем нам и приходится затрачивать все больше энергии на пресечение утечки информации, все же время Всеобщего Знания еще не наступило. В этот момент я, неотрывно глядя на него, заметил, что позади него, на уровне затылка возникло легкое свечение. – Глупо спрашивать, угрожаем ли мы, – продолжал он. – Угрожает ли старость? Нет, она наступает. Угрожает ли зима? Угрожает ли ночь?.. Наше появление – объективная закономерность, и тот, кто двинется против течения истории, будет сметен и раздавлен, независимо от того, хотим мы этого или нет. – Фашизм какой-то, – тихо сказала Светка. А сияние позади «Валеры» становилось все ярче. – Женщина не поняла ничего. Но мы не можем объяснить ей всего, потому что информация важнее женщины. – Тут «Валера», словно в невесомости, приподнявшись на несколько сантиметров над диваном и, уже, как порядочная лампочка, освещая своим нимбом комнату, продолжая вещать. – Мы несем счастье. Мы несем новизну миру. Мы зовем к себе отчаявшихся. Ибо настанет день Всеобщего Знания, и скажет всякий: «Вот он – путь». И он пойдет вслед за нами без сомнения. И оставит за спиною он алчность свою, похоть и гордыню мирскую… Мы, словно зачарованные поднялись на ноги, а Он, выпрямившись, парил над полом, и лик Его светел, речи – истинны: – И скажет всякий: «Мерзок я. Очисти меня». И будет очищен он. И скажет всякий: «Одиноки мы. Слей же нас воедино». И воспоют они во единый радости. И скажет всякий: «Аллилуйя». И тут я почувствовал, как что-то накатило на меня. И, не помня себя от восторга, я рухнул на колени и закричал надсадно: – Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!.. И великим покоем наполнилось сердце мое. |
||
|