"Христофор Колумб" - читать интересную книгу автора (Йенсен Йоханнес Вильгельм)

«САНТА-МАРИЯ»

В ночь на 3 августа 1492 года приморский городок Палос с гаванью был взволнован донельзя; морское плавание, подготовлявшееся в течение последних месяцев, – из ряду вон выходящее плавание, и Палос сам принимает в нем непосредственное участие: здешние корабли, владельцы их и большая часть команд тоже; едут они, впрочем, не совсем по доброй воле; и корабли, и команды побудило к этому правительство. Кораблеводитель, напротив, чужеземец, какой-то не ведомый здесь никому итальянец, сумевший снискать милость великих мира сего и одобрение их затеянному им, явно безумному предприятию – ни более ни менее, как кругосветному плаванию. Обогнув землю снизу, он рассчитывает попасть туда, где растет перец, – план довольно-таки сомнительный и способный поселить тревогу в умах жителей Палоса, как тех из них, которым предстоит плыть, так и их остающихся дома родных и друзей.

Не многие из взрослого населения города проводят ночь в своих постелях; моряки, более или менее добровольно отправляющиеся в неведомую даль, навстречу неизвестному, стараются по мере сил подбодрить себя, усердно посещая церковь и кабак.

В церкви идет торжественная служба; вся команда побывала сегодня на исповеди и у причастия, но и в течение всей ночи грешники то и дело забегают в церковь на зов колоколов – прочесть молитву Богородице и охладить пылающий лоб прикосновением к каменным плитам пола, а затем опять, поддаваясь непреодолимому искушению, словно слыша издали манящий звон стаканов, украдкой уходят в таверну. Трудная выдалась ночка! Многие парни болтаются таким образом, как маятник, взад и вперед, между миром земным и небесным.

Лишь один человек ни разу не вышел из церкви до самой последней минуты. Тот, кто поведет корабли, Христофор Колумб. Час за часом стоит он на коленях перед изображением Святой Девы, благоговейно сложив свои большие волосатые шкиперские руки, стоит с застывшими чертами лица, с впалыми глазами и щеками от бдения, молитвы и серьезных дум. Свет восковых свечей озаряет могучую голову с рыжей гривой, подернутой сединою, и удивительными голубыми глазами под орлиными бровями, которые кажутся почти белыми на пылающем медно-красном от загара и ветра лице; оно – воплощение постоянной борьбы с непогодою, как вся эта, выше обыкновенного роста человеческого, крупная фигура, полная внутреннего покоя – олицетворение отдыхающей силы, мощи физической и духовной. Если этот человек искатель приключений, то во всяком случае не легкомысленный бродяга, ибо он твердо знает, чего хочет, и уже одни плечи его и спина говорят в его пользу.

Что, собственно, переживает сам адмирал, какие чувства и думы шевелятся в нем – по лицу его не прочесть. Глаза у него как-то воспалены, но ведь в церкви такая жара, воздух в тесном помещении тяжелый, насыщенный благоуханным дымом, кадильным и сладковатым чадом восковых свечей; их маленькие огоньки словно обведены цветными кругами, как невыспавшиеся глаза; слишком многолюдно в церкви, воздух как в теплице или в покое родильницы, пропитанном звуками и запахами; священнослужители читают положенные молитвы, кадят и позванивают в колокольчики, башенные колокола звонят и сотрясают стены церковные, орган гудит и гудит; месса растет, подымается ввысь, словно на хребте волн с пеной торжественных латинских заклинаний; как сквозь дымку, глядят сквозь туман ладана изображения святых, а Христофор Колумб по-прежнему недвижно стоит на коленях перед алтарем. Створки дверей церковных хлопают, впуская свежий воздух; то входят, то выходят матросы; когда двери отворяются, в церковь уже проникает синеватый утренний свет; скоро день; сами священнослужители зевают, прикрывая рот ладонью, и стараются сморгнуть сон с сухих покрасневших глаз. Словно свитое из паутины и пыли выступает церковное помещение из мрака; наружный свет постепенно выращивает колонны и стены; огоньки восковых свечей блекнут; ночь и день угрюмо встречаются в утренней полумгле; матрос, набегавшись за ночь из церкви в кабак и обратно, икая, засыпает посредине «Богородицы» и снова просыпается, стукнувшись лбом о церковный пол, охает и не может сообразить – не то он жив, не то мертв!..

А на воле, за дверями церковными, гуляет холодный утренний ветерок, и с реки подымается пахучий пар. Выступают из мрака корпуса и мачты судов; три корабля стоят, совсем готовые к отплытию с полунатянутыми парусами; судовые фонари гаснут, – и без них достаточно светло; корабельные шлюпки полощатся в то набегающей, то отбегающей волне между судами и берегом; на суда грузят последние нужные для плавания припасы и предметы.

В таверне в самой гавани группы матросов подымают стаканы, в последний раз чокаясь с друзьями на прощание. Здесь собрали около себя большой кружок братья Пинсоны, капитаны двух кораблей, и еще раз обсуждают план предстоящей более чем рискованной экспедиции. Они чувствуют себя центром общего внимания, но не спесивятся; имеют, разумеется, что сказать, но говорят тихо, с достоинством людей знающих, и это заставляет слушателей теснее сбиваться около них в кружок, чтобы лучше слышать их веские речи, речи опытных моряков и местных жителей. Мартин Алонсо говорит первым, как старший; за ним Висенте Яньес, который держится тех же мыслей, но умеет выразить их еще сильнее. Все, что яснее ясного, сказано и повторено еще раз. Об одном лишь не говорят братья, но оба плотно сжимают губы, когда разговор заходит о возможном исходе плавания. Мартин Алонсо молчит, и Висенте безмолвствует, но грудь у обоих выпячивается, переполняясь тем важным, что остается невысказанным. Мартин Алонсо, стоящий в благородной позе, крепко опираясь на одну ногу, а другую выставив вперед, пожимает плечами, низко наклоняет голову, словно смиряясь перед стихиями, и как бы отпихивается от вопросов обеими ладонями: кто знает?.. А Висенте горбит спину и тоже выставляет вперед щитом обе ладони: кто знает? Братья в непромокаемых морских сапогах, с голенищами чуть не до пояса,—надо быть готовыми ко всему!– туловище заковано в железную кирасу, голова защищена шлемом; забрало, впрочем, еще поднято. Но вскоре опускается, и тогда оба превращаются в неуязвимых воинов, готовых встретить неведомые чудовища, людоедов и целые полчища врагов.

Таверна большая; по углам темно; головы у всех в тумане; никто не знает хорошенько, что происходит там, в углах и в глубине помещения; слышны женские вскрики, звон стаканов, звуки гитары и флейты, пение и ритмичные рукоплескания, словно буйное биение сердца… А над головами толпы что-то волнистое, сверкающее, чарующее: девушка вскочила на стол и пляшет. Смелая пляска на самом краю стола! Как видно, пляска не ушла из страны вместе с изгнанными недавно маврами. Плясунья с гибким как древко лука станом извивается, как угорь, под звуки гитары и флейты, бедной клапанами, богатой повторениями; в пляске есть что-то африканское; угорь упруго извивается на столе, плясунья вскрикивает и быстро-быстро перебирает ногами на одном месте. Мужчины вопят: браво!—и на стене под потолком волнуется тень с поднятыми руками, виляющая бедрами, перегибающаяся пополам. Плясунья взвизгивает, как молодая кобылка, гитарист бешено щиплет струны, гнусавые трели флейты переливаются все быстрее и быстрее, рукоплескания подкрепляются топаньем ног, кастаньеты трещат, подгоняют; пляска становится вихрем, отдельные взвизги сливаются в сплошной вой… Пусть завтра грозит смерть, сегодня владычествует жизнь со всем, что ее красит!..

Да, это были безумные сутки в Палосе; и некоторые из присутствующих мужчин ступают твердо лишь одной ногой, другую волочат; некоторые глядят лишь одним глазом, а вместо другого у них окровавленная повязка. Безумный вечер безумных суток начался тем, что выпустили быка! Разумеется, в таком маленьком городе нет цирка, но бык-то есть, и горожане умеют развлекаться. Быка выпустили прямо на площадь! У! Санта-Мария, глядите, бык стоит на площади в гордом одиночестве, чувствуя себя хозяином положения, крутит хвостом, а люди врассыпную спасаются кто куда – на крыльца, в двери, кто бегом, кто ползком, кто кувырком. Глядите! Бык бежит по середине улицы, подняв рога, один-одинешенек, а над заборами мелькают последние пятки, всю улицу точно вымело волшебной метлой; людские головы торчат из всех окон и подвальных и чердачных люков… Ага! Представление начинается!.. Из домов выскакивают молодые проворные парни и дразнят быка, махая перед ним плащами, гонят его назад на площадь; и с разных концов мчатся туда галопом всадники с длинными копьями и описывают круги вокруг быка; столкновение, бой, в воздухе мелькают конские копыта, всадники барахтаются в общей куче, льется кровь, бык подымает на рога первую лошадь, вся площадь воет, общая свалка, шум, треск, крик, гоньба и беготня из одного конца в другой… Наконец, бык доведен до исступления, и пора нанести ему смертельный удар. Знак подан, и все отступают в сторону, все, кроме одного, молодого десперадо[2]. Он и бык остаются одни посреди площади. У человека нет другого оружия, кроме обнаженного кинжала с рукоятью, обмотанной платком. Смертельный бой происходит среди полной тишины. Разъяренное животное, массивная туша, рогатая голова и кровью налитые глаза, с одной стороны, а с другой – стройный, худощавый человек с отчаянной решимостью в глазах и с острым клинком наготове… Мгновение, и – площадь ревет, беснуется, становится как бы живым существом от летящих из окон и люков предметов: люди в безумном восторге швыряют на улицу шляпы, части одежды, даже цветочные горшки, а некоторые сами выскакивают из окон и пляшут, кружатся около победителя: он заколол быка! Кинжал торчит из брюха животного рукоятью кверху, – острие пронзило сердце, и бык рухнул, как сраженный молнией!

Теперь десперадо сидит в таверне на стуле, тычась подбородком в грудь, то пьянея, то протрезвляясь, то опять пьянея несколько раз в течение этих суток, пресыщенный почестями, истомленный, постаревший за несколько часов на целый век человеческий… А завтра, нет, уже сегодня, сегодня он должен отправиться в плавание. Серый лик утра уже глядит на десперадо и плясунью.

На восходе солнца, вставшие с зарей полевые работники видели человечка с посохом в руках и с коробом всякой мелочи на спине; сильно прихрамывая, но удивительно быстро, он шел по дороге к северу от Палоса. В то же самое время услыхали они и пушечную пальбу, и звон во все колокола, —это отплывал со своими кораблями Колумб.

Солнце огромным красным шаром висело на горизонте, когда корабли отчалили и начали заворачивать по течению, салютуя всеми своими орудиями. Зазвонили и все колокола Палоса – небольшие колокола – и на башне церкви св. Георгия и на колокольнях часовен; с высоты несся звон колоколов монастыря Ла-Рабиды, а издалека Гуэльвы; затрезвонили и все деревенские колокола. Отплывавшие корабли как бы обменивались мнениями с остававшимися на месте церквами. Большие колокола в больших приморских городах гудят совсем иначе, более внушительно; зато здешние малые отличались бешеною быстротою темпа; невольно вспоминались роящиеся пчелы и бегущие за ними люди с медными тазами, ступками и прочими ударными, звенящими инструментами. Даже смысл трезвона был как будто такой же: стой, стой, стой!—вызванивали колокола часто-часто; но корабли не хотели стоять, строптиво бухали с кормы из своих тяжелых пушек, отчего содрогался весь корпус судна, окутывались пороховым дымом и на хребте отлива выплывали из речного устья в бухту; большая неуклюжая каравелла во главе, а за нею две поменьше и постройнее.

В бухте суда подняли все паруса и начали подвигаться быстрее. Атлантический океан высылал им навстречу волны, которые то подымали корабли кверху, то опускали вниз. С берега видели, как они ныряли и медленно убывали в объеме, словно всасываемые нижним течением в лоно глубоко дышащего моря. Под конец, когда корабли были уже далеко-далеко, наблюдатели различили прощальные салюты флага и вымпелов да белое облако, взлетевшее над кормою «Санта-Марии»[3], а затем павшее на волны, и расслышали глухой, словно сквозь подушки, гул прощального пушечного выстрела.

А там, на кораблях, наблюдали, как бежит и заворачивает мимо корабельных носов испанский берег, как солнце раскидывает веером свои лучи из-за высот Кадикса, как, по мере удаления судов от берега, суша словно вырастает и взорам открываются все большие пространства страны, но зато и становятся все менее отчетливыми. Вдали, в вышине, парила воздушная снежная цепь Сьерры-Невады, облаком среди облаков. Страна протягивала им вслед руки с обеих сторон бухты. Когда дальний берег начал мутнеть и погружаться в море, некоторые из команды подошли к борту и стали посылать берегам воздушные поцелуи, в страстном порыве простирали туда руки, глаза их увлажнились, в груди заныло, – разлука казалась невыносимой.

А на мостике кормовой башенки, которого он так и не покидал больше, расхаживал взад и вперед Колумб и, не отрываясь, глядел вперед, куда держали курс корабли – на юго-запад, и сознательно или бессознательно, но не обернулся ни разу назад, на Испанию. По данному им знаку, зеленые венки, украшавшие корабль при отплытии и теперь увядшие, были выброшены за борт. Приказал он также выпустить на палубу ту часть команды, которую до поры до времени необходимо было держать взаперти в трюме. И все эти взятые из тюрем арестанты, бродяги и тому подобный люд рассыпались по палубе, забегали вокруг, принюхивались, как собаки, глядели на море, ища глазами берег, – до него было не менее мили, они находились в открытом море!.. Madre de dios!..[4] Некоторые из них, старые, бледные люди, только мотали головой, зная, что тут им и конец будет, но молодые, ломая руки, бросались на палубу, рыдали и плакали, словно из существа их вышибли дно, и теперь вся жизнь должна была вытечь из них слезами.

Чайки провожали корабли, переговариваясь между собою на своем немногословном языке, не сводя глаз с килевой струи. С кораблями они давно освоились, привыкли видеть, как такой, особенного вида, длинный остров вдруг возьмет да отделится от земли и поплывет себе; пожалуй, это высиженные землей птенцы, которые плывут в гости к другим. На такие острова не присядешь отдохнуть или вить гнездо; они полны людей, которых надо остерегаться, но с таких островов нередко падает в воду что-нибудь съестное, на поживу чайкам, и они это хорошо знают. М и в! – кричали они друг другу, летя за кораблями, а это означало на их языке, что день ясный, что море и небо как им следует быть.

Но под вечер чайки все-таки призадумались; они привыкли, что плавучие острова держатся между берегами и, летя следом за ними, всегда можно – во всяком случае с высоты полета – видеть оба берега за раз, но эти три острова, как видно, собирались плыть все прямо-прямо от земли туда, где нет никаких берегов. Это было уж слишком смело даже для чаек, и настал час, когда они повернули обратно. В первые дни адмирал почти не раскрывал рта, расхаживая по мостику, хмурый и угрюмый; ничто не могло разгладить морщин на его челе, даже то, что они все-таки вышли в открытое море и плыли, – уж очень вывели его из себя все эти оттяжки и препятствия, чинимые ему до последней минуты.

Следовало бы отплыть еще весною, и все было рассчитано на это; весьма существенно ведь иметь перед собою в запасе целое лето; теперь они пустились в путь, когда лето уже кончилось и начиналась осень, а это много значило для всего плана, для всей жизни. Когда Колумб был молод, план его, уже тогда вполне созревший, встретил всевозможные препятствия; теперь, когда судьба, наконец, дала ему случай попытать счастья, он с непреодолимою горечью сознавал, что это поздновато, – он уже в том возрасте, когда озираются назад. Четырнадцать лет, четырнадцать долгих лет – с двадцативосьмилетнего возрастало сорокадвухлетнего, годы в жизни мужчины наиболее активные,—ушли на то, чтобы добиться снаряжения экспедиции, и теперь только начиналось самое плавание, теперь, когда он уже стал тяжел на подъем и успел поседеть от времени и досады на даром уходящее время! Нетерпение томило его и теперь. Вперед, хоть навстречу смерти, если не чему другому, но вперед, на всех парусах!..

Еще раз, последний раз проходят в его памяти превратности этих четырнадцати лет, он вновь переживает все унижения, и матросы видят, как адмирал все ускоряет и ускоряет шаг, мечется взад и вперед по командорскому мостику, словно лев в клетке; лицо его становится еще краснее, жилы вздуваются на лбу, и люди, думая, что это он гневается на них, опускают глаза и с жаром кидаются на работу. Но адмирал только вспоминает годы в Португалии, потерянные даром годы, оскорбления, тупость людей и подлость их,

–подлость, когда, наконец, они оказываются в состоянии понять личные выгоды: король португальский, за спиной Колумба, отправил корабли в океан по пути, указанному Колумбом, воспользовался его планом, пренебрегши им самим, обокрал его! Да, великие мира сего способны на это! Оттого они и владеют царствами и государствами! Разумеется. Но, поболтавшись в океане сутки-другие, королевские люди захворали морскою болезнью и повернули обратно; они рассказывали потом, что океан слишком огромен, они совсем было замерзли, чуть не потеряли рассудок и еле-еле пришли в себя! Хо! Изворотлива мысль человека, всегда найдет ему оправдание!

Адмирал застывает на месте и, подняв свою львиную голову, обводит корабль рассеянным взглядом поверх всех голов, и команда невольно пригибается под этим взглядом, не смеет поднять глаз выше, чем до середины трапа, ведущего на командорский мостик. Они хорошо знают, что заслуживают некоторого презрения, – не все-то они достойными божьей милости ступили на палубу корабля! И они почти довольны, когда их угощают концом каната, который так и пляшет по их спинам в первые дни; боцманам попадает сверху, и они передают полученное дальше. Если Диего думал, что едет на увеселительную прогулку, то жестоко ошибся; здесь нет места пьяной расслабленности, праздности, разгильдяйству; здесь его сразу берут железной рукой в крепкую муштру. Боцман и штурман, может быть, имеют своё особое мнение насчет всей этой нелепой поездки, но пока корабль в плавании, надо, чтобы он плыл,

–значит, команда, работай во всю! И, еще не достигнув Канарских островов, Диего становится трезвым, послушным, проворным; пальцы рук у него все в смоле от лазанья по вантам, а пальцы ног чисты от частых и обильных душей, которыми он угощает по утрам еще до первого завтрака корабельную палубу.

Каждый пятый матрос на корабле носит имя Диего, если не каждый второй, как жители Испании вообще; это переделка имени святого и апостола Иакова. Диего отвечает своему имени столько же, сколько самое имя в народной переделке отвечает оригиналу: отдаленное сходство, стертое временем; остальное восполняется медным образком св. Яго, который Диего, повесив на шейный шнурок, носит на голой груди. У себя на родине Диего был десперадо, грозой быков, и, как большинство береговых жителей, одинаково пригоден к приключениям на суше, в рядах наемного войска – ландскнехтов или мушкетеров, и на море – как матрос или вооруженный драбант на галере; род оружия и стихия для него безразличны. На этот раз он попал в море наполовину против собственной воли, но так уж складывается иной раз судьба Диего. И в приключениях у него наверное недостатка не будет во время этого невообразимейшего и рискованнейшего плавания, в которое он волей-неволей втянут.

Подобно семечку, подхваченному морским ветром и летящему неведомо куда, тая в себе возможности стать ростком, если достигнет земли, оторван был Диего от почвы Испании и отдан на волю ветра и волн со всеми таившимися в нем возможностями, отдан, чтобы пустить где-то ростки и укорениться или погибнуть. И в этой четырехугольной испанской голове с сизыми наголо выбритыми щеками и с огненными глазами, действительно, таилось немало возможностей и способностей. Чего только не творилось в Андалузии, откуда шел весь его род! Имя свое она получила от вандалов, переселенцев с севера Европы, затерявшихся в северной Африке после своего вторжения туда из Испании, Северная Африка, в свою очередь, вторглась в Испанию: мавры на несколько веков укоренились здесь со своими арабскими домами, лошадиными подковами, прибитыми в дверях, женскими теремами и прочим, – пока их снова не изгнали в Африку, совсем недавно. Многие из команды кораблей Колумба были свидетелями того, как взвеяло над башнями Альгамбры кастильское знамя, но это не значило, что из Андалузии изгнан был самый дух мавров. Хозяйничали в ней раньше и другие чужеземцы, и все оставили там свой след – готы, римляне, греки, а в более глубокой древности – карфагеняне, и в самой глубокой – финикияне, эти всюду шнырявшие морские крысы из Малой Азии. От всех от них осталось хотя по капле в крови Диего или по черточке в его характере, унаследованном им от предков, которые многое перенимали от своих близких соседей. Он храбр, жаден, кровожаден, разрушитель по натуре, но с тем же удивительным презрением относится к смерти, с каким относились к ней северные герои, не знавшие греха или порока хуже трусости; он величествен,

– гордая осанка перешла к нему по наследству от римлян вместе с их тогою – плащом, которым Диего прикрывает свою нечистоплотность; он бесцеремонен и невыносим, как многие в средиземноморских странах; у него сильные страсти, но он беден чувством; в любви он азиат, горяч до бешенства и, прежде всего, непостоянен, но в сокровенной глубине своей натуры он все-таки ибериец, потомок первобытных испанцев; натура, богатая противоречиями и далеко не цельная; в общем – человек очень выносливый, любезный, с музыкой в душе, ибо среди его прапраматерей были самые безмолвные и самые прекрасные из женщин земных.

Таков был Диего, плывший теперь с Колумбом и с не вполне искреннею почтительностью взиравший на командорский мостик, святая святых судна, где неустанно шагал адмирал. Что ж, в данную минуту он был всех сильнее (проклятый итальянец!), и самое лучшее подчиняться ему, если хочешь выйти целым и невредимым из всей этой передряги. Пороховой груз в трюме «Санта– Марии» не таил большей опасности взрыва, чем душа Диего: сера, уголь и селитра, кое-как смешанные, прикрывали адскую бездну, и достаточно было одной горящей искры… А искра эта тлела в кабильских глазах Диего.

Адмирал со своей стороны отличался властным взглядом укротителя, и в этом было его преимущество перед командой.

Пережив все горькие впечатления, вынесенные из Португалии, он шагает по узкому мостику еще быстрее и поворачивает еще круче, припоминая годы, проведенные в Испании. Ноздри его раздуваются от негодования. Восемь лет болтовни! Сколько башмаков износил он, слоняясь за королевскою четою в толпе искателей милостей, лакеев и паразитов. Сколько выпало на его долю глупых улыбок, расползавшихся по лицам дуралеев при виде его или при упоминании о нем – о Колумбе, чудаке! Даже ребятишки кричали ему вслед, когда он проходил по улице! А совет мудрецов в Саламанке, которому было поручено рассмотреть его план! Отсрочки, надежды и разочарования, то вверх, то вниз, бедность, бесприютность, ненадежность и толстокожесть высоких покровителей, долгие, долгие тяжкие скитания, во время которых он узнал все муки нищенства. Начинать каждый день с пламенем великого решения в груди, быть готовым ринуться вперед, к цели, и – изо дня в день только сильнее убеждаться в ничтожестве человеческом, изо дня в день, из года в год, годами, годами! А последний тяжелый этап, когда он, отчаявшись во всех своих надеждах, ушел из Кордовы вместе с маленьким сыном, собираясь совсем покинуть пределы Испании, пришел в монастырь около Палоса, монастырь Санта– Марии Ла-Рабиды, и попросил Христа ради кусок хлеба, впервые в жизни с ужасом чувствуя себя стариком. И только тогда счастье обернулось к нему лицом, – он сдвинулся с мертвой точки. Но никогда не забудет он, никогда не простит того, что почувствовал, принимая дрожащею рукою подаяние для себя и своего ребенка и говоря себе: так дрожат руки у стариков!..

Снова стоит адмирал неподвижно на мостике, и Диего, украдкою покосившись на него, содрогается, – так он страшен, этот высокий, мощный, седой человек. Не чудится ли ему что-нибудь? Может быть, он заклинает злых духов? Иначе, почему же он такой страшный? И Диего торопится шмыгнуть, спрятаться куда– нибудь, где бы «дурной» глаз не мог упасть на него; крестится старательно большим крестом со лба на грудь, с левого плеча на правое: Madre[5] – шепчет он, весь позеленев от страха. Этот великан там наверху… кто знает, с какими силами он водится?!

В течение следующих дней, на пути к Канарским островам, где им предстоит чиниться весь конец августа и начало сентября, настроение команды понемногу улучшается, становится менее напряженным. Что ж, пока что они еще в знакомом мире, и нельзя же чувствовать себя несчастными изо дня в день, из недели в неделю подряд! Диего, вспомнив забытые было песни, изливает сердце в страстных, грудных звуках, он полон сладких речей и слов, как же них—тысячи желаний, и все свободное время – а его больше, чем нужно, благодаря прекрасной тихой погоде – играет на палубе в кости, вытряхивает из стакана вероломные костяшки и зорко следит—сколько очков выкинул, сам похожий головою и лицом на костяшку о пяти очках. Играют не впустую: деньги и ценности, имеющиеся у команды, то и дело меняют хозяев, переходят от одного Диего к другому и опять обратно, по нескольку раз. То тот, то другой оказывается то богачом, обладателем всего движимого имущества команды, предметом всеобщего подобострастного восхищения, то опять нищим, но к кому бы ни перешло добро, оно, как говорится, остается в семье. Игра ведется горячо, иногда не без опасности для жизни и целости разных частей тела; кровь вскипает, Диего возмущается до глубины души, когда ему не везет; он ставит на кон все, что имеет, проигрывается в конце концов до рубашки, и видно, как он шевелит губами, давая Деве Марии обеты, если она ему поможет; а когда все-таки проиграет, – срывает с себя рубашку и хватается за образок с проклятием, которого нельзя повторить. Последней ставкой служит самый образок; когда же проигран и он, Диего, голый язычник, ставит на карту свои волосы, свою жизнь, невесту, свою долю в царстве небесном, все, что угодно, пока счастье снова не обернется к нему лицом!

На следующий день Диего может отыграть все свои собственные вещи и выиграть немалое количество чужих. Для разнообразия играют и в карты – кто умеет; для этого нужно уметь считать побольше. Не знающие счета матросы довольствуются ролью зрителей; многочисленный кружок профанов с интересом следит за несколькими чародеями, которые сидят на палубе в центре кружка, поджав под себя голые ноги, и колдуют; каждый держит в руке веер из карт с апокалипсическими пестрыми фигурами. Колода карт – это книга счастья, и нельзя перелистывать ее без волнения; возникают недоразумения, игроки пронизывают друг друга подозрительными взглядами, яростно тычут в палубу пальцами, зловеще кивают и снова тасуют карты и снова сдают одну за другою, пристукивая кулаком по палубе, словно кузнец тяжелым молотом, и приговаривая: Spadlie, Basta, Ponto!.. Партнер уничтожен! Морщат лбы, задумываются, швыряют сразу все карты и передвигают червонцы из одной кучки в другую; все это непонятно для непосвященных в премудрость, которые сидят и только дивятся: и как это все умещается у них в голове?! С карточными фигурами все знакомы: это ландскнехты, короли и дамы – прелестные и единственные на корабле, увы! Диего бурно прижимает одну карту к своей груди обеими руками, нежно ласкает; это дама червей – дама сердечной масти. Ох… да, да!

Да, с Диего что-то творится. Увидав бочку с водой, он обнимает ее, расточает ей нежные слова; говорит разнеженным голосом, поет вечерние молитвы и готов умереть от тоски; он то весел, то мечтателен, то остроумен, но всегда не особенно благопристоен; мало что не настраивает его фантазию на известный лад. Паруса надулись – он причмокивает: ого! какая упругая грудь! Мачта кажется ему такой стройной, что он не может не обнять ее; он посылает воздушные поцелуи и объясняется в любви «Нинье» – сестренке, плывущей неподалеку На «Пинту» никакого, внимания, – это судно мужского рода, а вот сестренка очень мила; как славно она приседает в волнах, совсем по-девичьи ныряет грудью, и пена на ее форштевне, словно кружевной воротник на девичьей шейке, а упругая белая грудь паруса – ого!..

Меняется настроение к лучшему и на самом верху: адмирал время от времени открывает рот и даже разок спускается со своей высоты, чтобы побыть с простыми смертными на средней палубе. Диего при этом случае открывает, что у таинственного человека приятная, добрая улыбка, и в известном смысле он наименее притязательный человек на всем корабле.

Видит его Диего и погруженным в вычисления и в разные алгебраические штуки; адмирал ежедневно вывешивает свою астролябию[6] на солнце и предоставляет инструменту и стихиям действовать друг на друга – к немалому смущению и страху Диего. В сущности, этот колдовской круг с таинственными буквами следовало бы сжечь вместе с его владельцем, если бы безопасность корабля не зависела от этих дьявольских штук… Брр! Смотреть гадко! По ночам адмирал наставляет на небо свою трубу и следит за звездами, назойливо, нисколько не стесняясь создателя; надо полагать, это необходимо для верности курса, но Диего все это очень не по душе.

Вахта на руле – самые тяжелые часы для Диего. Править-то рулем легко, но к соседству компаса ему привыкнуть трудно; компасная стрелка наводит на него жуть, двигаясь под своим стеклянным колпаком, как живая, и все время тыча острием на север, как бы ни повернулся корабль; с этим-то и сообразуется рулевой, правя курс, но все-таки стрелка внушает ему отвращение своим трепыханием, как некоторые червяки или гусеницы со щупальцами. По ночам у Диего даже волосы дыбом встают, когда он взглянет и увидит при свете фонаря, что стрелка мечется по кругу, словно разнюхивая. Ясное дело, ею водят какие-то нечистые силы, но Диего их знать не знает, он крестится и правит рулем, сообразно указаниям стрелки, а все остальное дело кормчего, и пусть грех падет на его голову.

Что касается адмирала, то он спокоен; он как будто, наконец, глубоко перевел дух, сложил весла и ждет, что будет. Он вышел в море, его дело плыть, и он с каждым днем чувствует себя все более и более в своей стихии.

Плыли они, как и следовало, к югу. Осень подвигалась, но погода с каждым днем становилась теплее! Да, старость коснулась его своей рукой, у него украли лучшие годы, прости молодость, но теперь он, с каждым часом становясь старше, становится и ближе… к чему? К вечному лету – говорило солнце, говорил чудесный мягкий воздух, становившийся день ото дня все прекраснее, говорил попутный ветер, говорили волны, спокойно катившиеся впереди, как многочисленный передовой отряд в голубых мундирах, говорили звезды, да, звезды!

Колумб проводит с ними долгие прохладные ночи, возносится к ним душою, бродит с ними по их постоянным, но неисследованным путям. Позади судна высоко в небе сверкают звезды-путеводительницы, две звезды Малой Медведицы, по которым мореход привык править свой курс; они в течение ночи описывают полукруг около Полярной Звезды, уподобляясь стрелкам больших небесных часов; по их положению на небе мореход всегда может сказать, который теперь час ночи. Под нею распростерлась Большая Медведица, из всех созвездий захватившая на небе самое большое место, и все же как оно мало в сравнении с простором неба! Орион восходит, надуваясь, словно орел небесный с распростертыми крыльями; блещут созвездия Зодиака, мерцает вдали Вечерняя Звезда, каждый вечер заметно сдвигаясь с места; плывет меняющий свой лик месяц, слепой месяц, друг наших ночей, прекрасный бледный месяц!..

Никогда не наскучит глядеть на звездное небо, быть под ним, следить за движением светил с вечера до утра. Колумб, не знающий сна, круглые сутки созерцает это возвышающее дух зрелище; он видит, как подымается из лона морского солнце, как шествует величественно по небу, как погружается в море на другой стороне горизонта, красное и могучее, и – самое время и пространство как бы откладываются в сокровенной глубине души Колумба; он чувствует, как долго они плыли, где сейчас находятся; он наделен необыкновенным космическим чутьем. В тихие ночи, когда он стоит один на мостике, и звезды кружат над ним, он как будто различает даже музыку небесных сфер, слышит, как где-то далеко-далеко и едва слышно вращаются семь кругов небесных, один внутри другого; в краткие, захватывающие мгновения он ощущает то, что знает разумом, но не может представить себе: все эти небеса, вращающиеся вместе с принадлежащими каждой сфере телами небесными. Отдельный раз чудится ему и какой-то глухой скрежет, заглушаемый расстоянием в тысячи миль, и он кивает самому себе: это трутся одна о другую оси сфер! И самая ночь как будто вырастает вокруг него, когда он думает об этой небесной мельнице, беспредельной, всемогущей!

Отведя взгляд от сверкающих гвоздей небесного свода, он видит вокруг себя необъятный простор моря, но знает, что это лишь незначительная часть океана, океан же лишь частица всей земли, невообразимо, головокружительно огромной. И еще одно знает он, – вернее, чувствует. Это опыт всей жизни Колумба, результат его наблюдений; само по себе это необъяснимо и все же основано на прямом ощущении или своего рода предчувствии: земля кругла! Об этом говорится еще в древних писаниях, только не в Библии; об этом же говорит высота звезд, их угол с горизонтом. Кто освоился с положением звезд на небе и достаточно плавал по морю, – и к северу и к югу, между Исландией и Гвинеей, – как Колумб, и никогда не терял ощущения пройденных расстояний, ощущения, присущего Колумбу больше, нежели кому бы то ни было, тот чувствует, что земля кругла, и даже может в некотором смысле чувствовать, насколько она велика.

Вот эти-то наблюдения и внутреннее безошибочное чутье и дали Колумбу его идею кругосветного плавания. Ведь если земля кругла сверху и снизу – с севера и с юга, то должна быть кругла и с боков – с востока и с запада, кругом экватора, и если плыть все прямо-прямо на запад достаточно долго, то кончится тем, что объедешь вокруг всей земли. Никто не хотел верить этому, теперь это будет доказано!

На столь длинном пути к югу, как от Испании до Канарских островов, разница высоты звезд уже прямо бросалась в глаза тому, кто привык наблюдать; до некоторой степени можно было даже чувствовать разницу по истечении каждых суток; и таким образом нельзя было не чувствовать, что, держа курс с северо-востока на юго-запад, корабль плывет над выпуклой поверхностью чудовищно огромного шара.

Теперь Колумбу казалось, что они уже достаточно продвинулись к югу, и он собирался повернуть прямо на запад! Вот тогда посмотрим!

В ясные звездные ночи, наедине со Вселенной Колумб видит, что он прав. Как могли бы солнце, луна, все неподвижные звезды и планеты, словом, все сферы, вращаться вокруг земли, если бы она не была кругла и не витала свободно в мировом пространстве?