"Под нами Берлин" - читать интересную книгу автора (Ворожейкин Арсений Васильевич)

Встреча с юностью

1

В доме отдыха я встретил товарища по школе летчиков, земляка, капитана Леонида Алексеевича Алексеева. Теперь мы с ним в поезде на Горький. Завтра будем в своих семьях, среди родных, близких. Поистине — не было бы счастья, да несчастье помогло. Без ранения — не бывать бы нам, дома.

В Балахну я приехал, еще не было и полудня. Кругом лес. Бревенчатый приземистый одноэтажный вокзал. В небе хотя и ни облачка, но солнце потускнело. С северо-востока, из города, черной широкой рекой льется дым от электростанции, работающей на торфу. Это одна из первых тепловых, пущенных по плану ГОЭЛРО в 1925 году.

Удивительно, и солнце сквозь пелену дыма светит блекло, и черная гарь ощущается не только дыханием, но и языком, а вот ничто не вызывает отрицательных эмоций. Наоборот, этот дым, как дым из трубы родного то дома, дохнул на меня бурлящей юностью. Вот уж действительно «дым отечества нам сладок и приятен»! Здесь мальчишкой в шестнадцать лет я работал на лесозаводе, здесь приняли меня в комсомол, отсюда осенью 1931 года я ушел в армию. Добровольцем.

Как сейчас, помню комсомольское собрание в клубе электростанции, горячее, вдохновенное. Обсуждали захват японскими милитаристами Маньчжурии. Как мы клеймили захватчиков! Тревожились: Маньчжурия — этап подготовки войны против нас. Приняли решение: в ответ на наглость империалистов усилим ударничество и поднимем работу в оборонных кружках. В заключение собрание обратилось ко всей молодежи с призывом вступать в Красную Армию добровольно. В числе добровольцев оказался и я.

Тогда мы, пять человек, по путевке комсомола поехали в Нижегородское пехотное училище. Увы, только у одного из нас приняли заявление. Остальным, как несовершеннолетним, посоветовали повременить годик-два.

Повременить? Нет! Там, на востоке, братья по классу бьются с империалистами, а нам повременить? Не согласны!

В юности иногда мелкая неудача в жизни кажется катастрофой, но нам не казалась. Мы с товарищем, изменив в метриках год рождения — 1914 на 1912 ^(четверку на двойку при старании легко исправить), помчались снова в Нижний Новгород. И снова неудача — опоздали. Прием закончен. Нужно ждать будущего года. Ждать? Не будем!. И мы пошли в Балахнинский райвоенкомат. Нас, добровольцев (тогда в армию призывали двадцати двух лет), зачислили красноармейцами в отдельный кавалерийский эскадрон.

А как рады мы были этому! На всю жизнь осталось в памяти 28 октября. Чеканя шаг в строю, мы шли от райвоенкомата до вокзала. От избытка чувств, что мы в армии, во всю силу пели:

По долинам и по взгорьямШла дивизия вперед,Чтобы с боем взять Приморье…

С 28 октября 1931 года, как раз со дня моего семнадцатилетия, со дня начала военной службы, я стал старше на два года, и не только документально, по исправленной метрике, но и фактически. С армией кончилась беспечная юность, началась пора зрелости.

Через тринадцать лет я снова иду по этой дороге, мощенной крупным булыжником. Левее меня, на север, в сторону Городца, по-прежнему высятся черные дымящие трубы электростанции. Далее, похожие на горы Малого и Большого Араратов, виднеются два копра леса бумкомбината. Правее дороги, на юг, серой змейкой, вьется дымок картонной фабрики. Как это памятно! Кругом все старое, но и нечто новое. Здесь я расстался. с юностью. А, это уже для меня история.

Позади остались хлебозавод и больница, выстроенные в первую пятилетку. Началась сама Балахна, старая Балахна, одноэтажная, деревянная. С севера и юга ее поприжали громадины новостроек.

Я вышел к Волге. По ее берегу тянется последняя улица города — Кузнецкая. Дом № 37 Ольги Петровны Скворцовой, сестры моего отца. Я у нее жил, когда работал на лесозаводе. Женщина дородная, сильная, властная, но с мягким певучим голосом. Видимо, потому, что ей не довелось учиться, к образованным относилась с каким-то обожествлением. Когда умер муж и у нее на руках осталось пятеро детишек (четыре сына и дочь), она сделала все, чтобы дать им среднее образование. И дала.

Когда я бросил учебу в шестом классе, она была очень недовольна и называла меня нехристем. Очевидно, за то, что как-то спел частушку:

Бога нет, царя не надо,Без царя мы проживем.У нас есть товарищ Ленин,За него мы в бой пойдём.

Открываю калитку во двор. Здесь все без изменений: сарайчик, баня, две скамейки, бочка с водой и сзади огород. Ольга Петровна, сильно нагнувшись, окучивала картошку.

— Здравствуй, тетя Оля!

Она неторопливо выпрямляется и долго, изучающе смотрит на меня. Хотя и здорово постарела, но еще крепкая старуха. Только лицо стало не такое гордое и красивое в своей гордости, как было раньше, а очень грустное, очень суровое и очень морщинистое.

— Не узнаешь, тетя Оля, нехристя-то?

Лицо на миг просветлело. Из крупных рук выпала мотыга.

— Видать, Арсентьюшка? Геро-ой?.. И бог сохранил… А моих… — И она поведала о своих сыновьях, ушедших в армию из этого дома. От двоих старших, Геннадия и Володи, служивших на западной границе, получила письма накануне войны, а потом как в воду канули — ни слуху ни духу; третий, Анатолий, недавно погиб; младший, Николай, после госпиталя — дома. Сегодня уехал по своим военным делам в Горький.

При рассказе — ни слезинки. Только голос сухой, с надрывом да в глазах окаменелое горе;. Его не растворят никакие слезы.

О войне, о смертях я как-то, шагая по юности, и забыл, но теперь везде смерть —. и на фронте и в тылу. От нее, видимо, как от самого себя, никуда не уйдешь.


2

Трудности военных лет сказывались всюду: паром сегодня не работает — нет солярки. Километра два отсюда — лодочный перевоз. Пошел туда по берегу. Здесь у меня была в 1933 году интересная встреча.

Тогда, как и сейчас, мне нужно было переехать через Волгу. Паром стоял на той стороне. Ждать, когда он придет сюда, не хотелось. Надеясь встретить какую-нибудь лодку и на ней переехать, я пошел по берегу. Ни души. Все на сенокосе. Жарко палило солнце. Сворачиваю в молодую рощицу, чтобы в тени деревьев подождать парома. Мне навстречу идет знакомая девушка. Я с ней учился в сельской школе и когда-то сидел за одной партой. Увидев меня в военной чуть щеголеватой кавалерийской форме со шпорами и с шашкой, она удивленно остановилась. «Не узнаешь?» — спросил я, радуясь встрече с подругой детства. Но вдруг вспомнил, что она дочка попа, — и настроение разом омрачилось. Она в это время, приветливо улыбаясь, подошла ко мне, крепко пожала руку и, видимо, хотела обнять, но я не позволил.

Мандатной комиссии по отбору в военное училище летчиков стало известно о моей дружбе с поповской Дочкой. Один из членов комиссии поинтересовался: встречаюсь ли я сейчас с этой девушкой. Я все рассказал об этой единственной встрече с ней после окончания сельской школы. Председатель комиссии на это решительно заявил: и правильно сделал. С классовым врагом нельзя ни целоваться, ни обниматься.

Сейчас лодочный перевоз работал, но единственная лодка только что отчалила, оставив с десяток людей на следующий рейс. Теперь придется ждать не меньше часа, занимая очередь, досадовал я, глядя на отплывающую лодку. Однако лодка круто развернулась и снова пристала. Две пожилые женщины с котомками на плечах сошли на берег. Лодочник, сидевший на корме с весельным рулем, зычным, но дружелюбным голосом пригласил меня в лодку. Он высадил двух женщин, чтобы взять меня. От такой услуги стало неловко. Но женщины не дали мне ничего сказать:

— Не стесняйся, сынок, садись. Нам, старухам, некуда спешить.

В лодке человек пятнадцать: двое ребят лет по двенадцати, остальные все женщины. Перевозчик — широкоплечий, высокий, поджарый старик с густой седой бородой. Звал я его еще с начала тридцатых годов. Борода только тогда была у него черная, и звали мы за это его Цыганом, хотя он и типичный волгарь. с широкими скулами и хитроватым прищуром спокойных русских глаз.

— На побывку едешь., домой? — спросил он меня, усаживая рядом с собой.

— А этколь будешь-то? — полюбопытствовала пожилая женщина, сидевшая на самодельном сундучке напротив меня. Она внимательно разглядывала мои ордена и, пощупав руками Золотую Звезду, спросила: — Чай, чистое золото-то не подделка?

Многие улыбнулись, а девушка, румяная, пышная, посоветовала:

— Попробуй-ка зуб, тетя Ганя. Ганя как бы не слышала соседку:

— Вот тебе, Настя, чем не жених. Приглашай в гости, а то от перезрелости, как яблочко — белый налив, лопнешь.

Поднялся хохот, аж лодка закачалась на зеркальной глади реки, словно бы разомлевшей от июньской жары. Все поняли горькую шутку пожилого человека, но девушка, и без того краснощекая, как мак, вспыхнула:

— Ну как тебе, тетя Ганя, не стыдно говорить такие неприличные слова! И греха не боишься?

А тетя, лукаво сверкая глазами, невозмутимо продолжала, обращаясь уже ко мне:

— Невеста — загляденье. И богатая. Живет одна в своем доме, имеет корову, овец… Сметану не знает куда девать. И ученая: бухгалтером работает в колхозе.

— Если бы не жена — сегодня бы сватов прислал, — отозвался я. — Настю да бы к нам в полк! Женихи бы в колонну выстроились.

— Так возьми ее в свой полк-то, — подхватила старуха, сидевшая рядом с тетей. Ганей. — Ив придачу вот их, — она показала на других девчат, — не киснуть же на корню таким красоткам.

— Хватит вам, бабы, глупости судачить, — безобидно заметил перевозчик. — Давайте лучше спросим товарища майора, скоро ли кончится война-то?

Женщины недовольно загалдели на старика, тетка Ганя заметила:

— Да, чай, об этом и самому Сталину не ведомо, — и обратилась ко мне: — Вот, мил человек, ты летчик и стало быть знаешь: будет антихрист-то еще бомбить Балахну и Горький?

Все в ожидании уставились на меня.

— На днях (23 июня) несколько наших фронтов, перейдя в наступление, успешно начали освобождение Белоруссии. Это окончательно лишает противника возможности своими бомбардировщиками достать районы Горького, поэтому я твердо заявил:

— Нет. Теперь у них руки коротки.

— Дай бог, дай бог, — раздались голоса, и женщины одна за другой начали вспоминать, как над их головами ночью летали фашисты. В Балахне они пытались разрушить электростанцию и бумкомбинат. Впоследствии выяснилось, что в некоторых экипажах летали бывшие техники и инженеры — немцы, помогавшие нам в свое время строить эти же объекты, которые они так старались уничтожить. Оказывается, гитлеровцы, разрабатывая план войны против нас, заранее готовили свои летные кадры из тех людей, которые знали эти районы и могли уверенно найти себе цель бомбометания, а в случае вынужденного приземления на советской земле сумели бы выдать себя за местных жителей. Ловко придумано. Однако и эта хитрость не помогла: ни одна бомба не попала ни в электростанцию, ни в бумкомбинат.

— Так, значит, ты из Прокофьева? — воспользовавшись паузой в рассказах о бомбежках Горького и Балахны, переспросила меня тетя Ганя. — А чей там будешь-то?

— Сын Агафьи Александровны.

— Знаю, знаю Агафью-то. Мы с ней в один год замуж выходили, — и тяжело вздохнула: — Мой не вернулся с германской, а ее муж, твой отец, стало быть, с гражданской, — и тут же спросила: — А Фирсовну Сиденину знаешь, не забыл?

Фирсовна — староверка лет под семьдесят. Старуха работящая, неграмотная. Она не молилась богу, а верила в него. И муж ее, старик Лука, тоже богу не молился, хотя тоже верил. Оба считали — бог любит справедливость. Значит, будь и ты справедлив на этом свете, и бог тебя отблагодарит на том свете раем. А рабская гимнастика — богомолье — занятие бездельников, антихристов. Таким в раю не будет места. Своеобразная вера тружеников.

Тетя Ганя с юмором поведала нам, как они с Фирсовной переправлялись через Волгу. Фирсовна на себе не менее пятнадцати километров пронесла на базар продавать овцу. И вдруг — бомбежка Балахны. Овечка спрыгнула с плеч Фирсовны и бежать. Рвутся бомбы, а Фирсовна во весь дух припустилась за овечкой. Ей кричат — ложись, а то убьет, а Фирсовна хоть бы что. Кто-то попытался старуху остановить. Она удивилась: «Да разве можно? Овца-то пропадет».

Лодка со скрежетом и шипением вползла на песок. Золотистая кайма пологого песчаного берега метрах в ста от воды уходила под густые заросли тальника точно зеленым валом отгораживающие Волгу от широченной поймы заливных лугов. Песок до того был раскален солнцем, что, идя по нему, трудно было дышать. Тальник сразу ласково обнял прохладой и, освежив, передал цветущим лугам. Они встретили нас трескотней кузнечиков и пьянящим запахом трав. Здесь дорога от перевоза, как бы почувствовав просторы, ручейками растекалась по лугам.

Сюда, в эту пойму, только немного вниз, наша деревня выезжала на сенокос. Для нас, мальчишек, эта пора была самой чудесной. Мы наравне со взрослыми сушили сено и сметывали в стога. От такого доверия взрослели. Правда, приходилось рано вставать, зато как приятно вместе с зарей разжигать костры для поварих и таскать из котлов свежие кусочки мяса и, обжигаясь, уплетать за обе щеки!

А сколько рыбы было! Стоит взмутить любую лужицу — и таскай щурят руками. Или охота за утиными выводками! Из-за куста подкрадешься… Утка с утятами играет и не замечает тебя. А ты рад! И чем-нибудь накроешь утенка. Краше и привольнее местности, чем луга Поволжья, нигде больше нет.

Мой путь на север, на село Николо-Погост, стоящее на высоченной круче поймы. В воздухе от южного ветерка поднялась пыльца от цветов, и сквозь легкую розовую пелену крутояр с его домишками — цветная картинка.

По всей пойме — травы и травы, густые, спелые. Метелки безостого костра и колосья тимофеевки — тебе под подбородок. Ближе к круче на просторах лугов, точно большие бутоны цветов, колышутся фигуры косцов-женщин.

За Николо-Погостом — поля и поля. Прошагал от Волги более трех часов — и никакой усталости. Наконец, земля родного колхоза «Победа». Двадцать три деревеньки серыми пятнами раскатились на равнине пять на пять километров. В колхозе двести хозяйств, двести деревянных домиков. Не деревни, а хутора. Земли подзолистые, без удобрений не родят.

С бугорка, недалеко от правления колхоза, вижу свою деревушку Прокофьеве. Какая легкость в теле! Ноги — крылья, в душе — огонь. Меня охватывает нетерпение. Считаю домики: раз, два… Четырнадцать. Мой — второй слева. Правда, его еще плохо видно — и я ускоряю шаг. За деревней темнеет мыс леса, называемый Мамакиным, который дальше переходит в большие леса, тянущиеся на восток до Урала. Отсюда километрах в пятидесяти — ста протекают реки Керженец и Ветлуга, известные по романам П. И. Мельникова «В лесах» и «На горах» как места, являющиеся в Заволжье центром староверов.

Мамакино — любимое место юности: и ягоды, и грибы, и птицы, и звери. Водились и волки, но мы, мальчишки, почему-то их не боялись. С Мамакина мы целый месяц к последнему дню масленицы возили еловый и сосновый лапник. Куча зеленой хвои вырастала с дом. В воскресение подожжем — и начинается великий праздник. Провожаем холодную зиму. Дым белый, густой — непроглядная завеса, а мы в ней ловим друг друга. От дыма слезы, а все смеются. Детство!

Ржаное поле укрыло меня от Прокофьева. Хлеба хороши и уже отцветают. Значит, скоро начнется уборочная, а сейчас здесь ни одного человека: все в других полях на окучивании картошки, прополке льна, на сенокосе, в огородах.

Этой дорогой я проходил почти два года назад. Тогда здесь работали женщины, ни одного мужчины. Везде женщины — за плугом, за бороной… Они в упряжках — наравне с лошадьми, коровами, трактором. Вспомнил песню:

Ах, война, война, война,Я одна, одна, одна,Я и лошадь, я и бык,Я и баба и мужик.

Женщина в ярме! Это было правдой, ужасной правдой военных лет. Ужасной — но колхоз «Победа» давал государству хлеба значительно больше, чем до войны.

Фронтовая жизнь, воздушные бои мне в тот момент показались куда более блеклыми, будничными, чем тяжелый труд этих русских женщин. На их плечах лежало все сельское хозяйстве. Это был великий подвиг женщин, без которого не могло быть и решающих побед на фронте.

Через ржаное поле выше, к усадам. И вот мой родительский кров. Три окна на улицу. Двор. Крылечко. Под крылечком лаз. Здесь когда-то несла яйца курица Галка. Я ее прозвал Галкой за то, что она была черной и высоко подлетала. Лаз остался, и к нему, как и прежде, протоптан куриный след. И вообще весь дом прежний, только чуть как-то поосел и опустился на один угол. Тополь перед боковым окном. Я посадил его в тридцатом году, в год вступления матери в колхоз! Как много утекло воды с тех пор! Пожалуй, ничто так не дает зрительного ощущения времени, как деревья, посаженные тобой.

Мне довелось побывать во многих селах и городах нашей Родины, не раз смотреть на прекрасную картину восхода и захода солнца с разных высот, видеть небо и землю во многих странах мира. И все по-своему памятно. Но самое дорогое и до боли милое сердцу воспоминание — этот маленький покосившийся домик, домик моего детства, первых радостей и слез, первых шагов по земле…

Пять часов дня. На улице, кроме заботливо квохчущих кур, никого. Ни детей, ни стариков. Все на работах.

В деревне до войны было два колодца. На месте второго колодца, который находился недалеко от нашего дома, только бугорок, значит, сгнил сруб, обвалился, а подремонтировать некому, и шахту засыпали. Жалко. В этот колодец я мальчишкой спускался на веревке за оборвавшейся бадьей.

Рядом с колодцем был когда-то дом, теперь растет бурьян.

Несчетное множество таких деревенских колодцев, живительных родничков, домиков умерло от нехватки мужских рук. А на освобожденной от фашистской оккупации земле — местами пустыня. Сколько нужно времени, чтобы деревенская жизнь забила полнокровным ключом?

Поднимаюсь на крыльцо. Две ступеньки, а как трудно их преодолеть. Сердце? Я чувствую его биение. И трудно его унять. Дверь заперта. Стучусь, стучусь по привычке, как раньше, в детстве, когда не мог достать до окна. Никакого ответа, только курицы, гулявшие у двора, недовольно кудахтали. Стучусь в окно, тоже никто не отзывается.

Иду в огород. Мать сидит в борозде. Рядом чуть виднеется взлохмаченная головка Верочки. Обе полют грядки с помидорами и о чем-то разговаривают, не замечая меня.

— Не пора ли отдохнуть? — тихо говорю им.

Дочь поднимает голову. На лице удивление и испуг. Мать тоже с недоумением смотрит на меня, потом ахает, а я через грядки прыгаю к ним. Минут через десять с поля прибежала жена, работающая в колхозе агрономом. Она вся в солнце и в аромате полей. Односельчане, а точнее женщины, дети и старик Борис Сиденин, прибежавшие с поля вместе с женой, пока держались на почтительном расстоянии от нас. Но вот прошли Две первые минуты встречи, подходят и они. Офицер, да еще Герой Советского Союза, возвратился с фронта — небывалое событие в деревне.

После встречи с односельчанами наша семья осталась одна. Обедаем. Все окружающее нас — из моего детства. Большая деревянная кровать. Печь. В зимнюю пору я любил спать на печи. В окно заглядывает тополь и тихо шелестит, будто зовет посмотреть на него, вот, мол, каким я вымахал.

В нашей местности до коллективизации не заведено было разводить фруктовые сады и ягодники. Они, как считалось исстари, только зря занимают землю. Без яблок, не без хлеба, можно жить. И если приезжие упрекали наших мужиков в нерадивости к садам, то они на этот счет отвечали пословицей: мак семь лет не родил, а голода не было. Тополя, ветлы, березы сажали на ничейной земле — на улице, в проулках. Под их разлапистыми кронами летом в воскресенье и в праздничные дни устраивались гулянки с ганцами под гармонь.

Сколько дум и волнений в пути! Сейчас, за столом, только душевное спокойствие, словно достиг ты того, к чему стремился всю жизнь. Что может быть милее сердцу, чем родные и отчий дом! Это они породили в нас чувство Родины. Они дали мне жизнь и силу, с них я начал познавать мир, любовь к природе, к человеку…

— Эх, кабы с нами сейчас был Степан… — тяжело вздохнула мама. Она не хотела — омрачать настроение, но именно от счастливой встречи и вырвался у нее этот вздох. Я понимал ее. От брата уже давно нет писем. После ранения под Сталинградом в сорок второй! он снова где-то на фронте.


3

Сказочным сном детства промелькнул отпуск. Расставание в таких случаях всегда мучительно, и я по примеру отца постарался его не затягивать. Вся семья провожала меня только за усады, как раз до того места, куда мы с мамой. ровно двадцать пять лет назад провожали отца на гражданскую.

Это утро такое же солнечное и теплое, как и тогда, в девятнадцатом. И была спелая рожь. Отец — первый председатель нашего сельсовета и комитета бедноты. Воспоминание о нем вызвало спазму в груди. Обнимаю мать, жену, дочку. Милые мои! Может, это последняя… Прочь такие мысли! До скорой встречи. Счастливой встречи. И я зашагал.

Пройдя метров пятьдесят, оглянулся. Они стоят на месте и машут руками. Несчетно я оборачивался. Они все стояли и прощально махали. Особенно, трогательно Верочка. Она забралась к матери на плечи и, сняв с головы красную косыночку, как сигнальным флажком, непрерывно размахивала ей.

«Будьте спокойны!» — мысленно говорил им, поднимая в ответ руку. Я испытывал столько накала в себе, что, казалось, его хватит не только для разгрома фашистской Германии, но и для похорон всего несправедливого в мире.

Наконец, и косыночка растворилась в море хлебов и тиши полей. Но удивительно — я не чувствую никакого одиночества, а наоборот, мне ясней показался горизонт и все, что делается за ним. Даже люди, с которыми пришлось встречаться на фронте, стали как-то ближе и понятнее. Захотелось быстрее к ним, и я, сняв кирзовые сапоги, зашагал босиком.

Какая прелесть идти босиком по полям детства и ощущать тепло земли, которая вскормила и вспоила тебя! И все же я поймал себя: меня неотвратимо влечет в родной полк, к друзьям на фронт. Что это значит? Неужели деревня, ее тишина мне уже надоели? Деревня — мое детство и юность. А в прошлое возврата нет. Все хорошо в свое время.

Я не заметил, как отмахал больше половины пути. На Волге мне повезло: попал прямо на паром и переехал на ту сторону без всяких задержек. У Балахнинской пристани стоял пароход, словно специально поджидавший меня. Только успел я вступить на него, как «Гражданка» прогудела отвальный.

Передо мной поплыли знакомые до мелких подробностей волжские берега. Тут, на участке Городец — Балахна — Горький, весной и летом 1931 года мне пришлось с рейкой в руках обойти многие поймы и ручейки, участвовать в измерении глубины Волги и ее притоков, устьев рек, затонов и ближайших озер. Тогда я работал матросом на брандвахте первой волжской изыскательной партии, занимающейся исследованием Волги и ее берегов для строительства каскада будущих гидроэлектростанций.

Широки и длинны плесы реки. Между пологими излучинами в голубой дали сказочной картиной нет-нет да и покажется нагорная сторона Горького. Его низменная сторона (Заречье) вывернулась на развороте как-то сразу своими окраинами, деревушками, слившимися с многоэтажными корпусами и дымящимися заводскими трубами.

И вот по ходу «Гражданки» с правого борта я вижу знаменитое место — в Волгу впадает Ока. Слияние рек сейчас, в солнечный день, кажется темной полосой, окаймленной золотистым слиянием: вод. Отсюда открывается панорама всего города, разрезанного Окой на две части. Нагорная часть, стоящая выше заречной, вся утопает в садах. Красуясь своими белокаменными домами и церквами, она полукруглы, »! узорчатым балконом нависает над обеими реками.

Пароход, подходя к причалу, сбавляет скорость, как бы давая возможность полюбоваться раздольем здешних мест. Голова вертится, точно в воздушном бою, вкруговую. Ты неустанно любуешься сказочным городом. Тебе нравится все — и Небо над ним с узорами от заводских труб, и зеркальная гладь могучих рек, но ты обязательно задержишь свой восторженный взгляд на зеленом низменном левобережье Волги и удивишься его девственной природе, словно цивилизация века обошла его стороной.

От необозримых далей лугов левобережья и бесконечных его лесов ты, как нигде, чувствуешь силу и величие русского человека.

Я смотрю на Окский мост, построенный на моих глазах в 1933 году, когда я служил в кавалерийском эскадроне. Нам, красноармейцам, не раз приходилось, бывать на субботниках, помогать рабочим быстрее закончить сооружение этого моста. Через него мне сейчас хорошо виден крутой правый берег Оки. На нем я стараюсь увидеть колокольню девичьего монастыря, рядом с которым стояла когда-то наша казарма.

Как часто вспоминается мне наш эскадрон! В нем я дал клятву на верность Родине, в нем меня в тридцать втором приняли в партию, в нем я впервые понял, что без физической закалки и без знаний не может быть хорошего солдата.

После политических занятий у нас, как правило, была верховая езда. Два часа без отдыха в седле. Сколько проделывали всяких упражнений! И вольтижировка, и джигитовка… Но первое время самое мучительное было — поднятие ног. Сбросишь с них стремя, руки в стороны, конь рысью, а ты балансируешь на копчике. Коленки свинцовые, непослушные, сами опускаются к седлу, а командир требует; выше ноги, выше! Конь и то, бывает, сжалится над тобой — сбавит бег. Командир заметит это и хлестнет его плетью по крупу.. И ты снова на седле, как на поршне.

При такой акробатике не счесть, сколько раз приходится падать на землю. Трудно было. После такой езды чуть ноги волочишь. Иногда до крови разотрешь ягодицы и коленки, но не пискни: засмеют товарищи, которым тоже не меньше досталось, чем тебе. И все крепились. Зато через полгода тебя уже ничем не вышибешь из седла. Ты мог даже спать на скаку.

Никогда не забыть моих первых командиров: Булатникова, Иоффе, Морозова и комиссара Котельникова, по рекомендации которого я был принят в Горьковский сельскохозяйственный комвуз. Где теперь вы, мои первые военные наставники? Живы ли?

Пароход причалил к пристани. Людской поток вынес меня на набережную, шумную, толкотную, набитую штабелями леса, различными мешками, бочками, грудами металла, станков…

Первый раз мне пришлось быть в Горьком восьмилетним, когда мать взяла меня на могилу отца, похороненного на новом кладбище, что между Мызой и городом. Тогда Горький поразил большими, как голова, резиновыми мячами, яркими, красочными. До этого я знал мячи только из шерсти, валяные, которые мы, деревенские мальчишки, делали сами. Как я выплакивал у матери купить мне большой резиновый мяч! И все же не выплакал. Мать каждое лето ездила на могилу отца, но больше уж с собой меня не брала. И мяча не привозила. Не по деньгам ей был мяч.

Параллельно набережной — улица Маяковского, уже видна Строгановская церковь. Напротив было наше общежитие, общежитие студентов сельхозком-вуза. Ну как не зайти и не взглянуть на этот неказистый трехэтажный дом, где когда-то за учебниками просиживал напролет целые ночи!

Более трех часов бродил я по городу. Один. Одному лучше думается. Ты сам всему делаешь оценки. Последняя точка моей экскурсии — здание обкома ВКП(б), находящееся в Кремле. Отсюда начинался мой путь в авиацию.

В первую пятилетку у нас была создана крупная авиационная промышленность. Стране потребовалось много летчиков. И тогда нас, молодых, физически крепких коммунистов и комсомольцев, преимущественно студентов из высших учебных заведений, вызвали в это здание и сообщили: хотим вас послать учиться в летные школы. Вы должны стать военными летчиками. У вас для этого есть самое главное — преданность целям коммунизма и готовность отдать за них свою жизнь.

Мы уже выбрали себе специальность по душе, поэтому многие высказали, в том числе и я, студент сельхозкомвуза, нежелание менять профессию. Нам сказали — надо. Для нас веление партии — закон жизни.

Более тысячи горьковчан из этого здания шагнули в авиацию. Хорошо помню Алексея Рязанцева. С ним» познакомился на мандатной комиссии, которая заседала на втором этаже в кабинете секретаря крайкома партии. Парень из Сормова.

Из многих произведений художественной литературы двадцатых и тридцатых годов следовало: чтобы стать летчиком — нужно иметь богатырскую силу и здоровье. Алексей Рязанцев не подходил под такой эталон. Щупленький вид и не по годам серьезное лицо делали его каким-то болезненным. А вот глаза, черные и с постоянной задоринкой, говорили о душевной силе человека. Когда он улыбался, то становился каким-то огненно-черным, пружинистым — весь энергия. Mы думали, он цыганенок, но на самом деле он был настоящий русский парень.

В отличие от нас, студентов из высших учебных заведений, мобилизоваванных партией и комсомолом в авиацию, он был добровольцем с производства и рвался учиться на летчика, но, имея за плечами только ФЗУ московского автозавода, боялся, что не пройдет мандатную комиссию, на которой нас тщательно экзаменовали по общим и политическим знаниям.

Сильно волнуясь, Алексей открыл дверь в кабинет к секретарю крайкома. Большая комната, много окон, много портретов, массивный стол, за столом — солидные люди. Председательствовал сам секретарь крайкома. Нам велено было, как войдем в кабинет, представиться, но Алексей так растерялся, что не мог npoизнести и слова. Моргая глазами, он только смотрел на присутствующих. Члены комиссии — на него. Председатель понял состояние парня и приветливо улыбнулся:

— Ты не позабыл свою фамилию?

— Нет. Рязанцев.

— А как звать и величать по батюшке? — Алексей ответил без запинки. Потом председатель спросил про мать, отца… И вдруг показал на портрет М. И. Калинина: — Знаешь, кто это?

Алексей удивленно пожал плечами:

— Ну как не знать? Михаил Иванович. Я с ним не раз ходил на охоту, рябчиков вместе били, тетеревов… — члены комиссии с недоумением уставились на Рязанцева. А председатель, показывая на портрет Ленина, иронически спросил:

— А может, и с ним ходил на охоту?

— Нет, с Владимиром Ильичем ходил на охоту мой отец, а я тогда был еще маленьким. Владимир Ильич брал меня на плечи и носил. Я с ним играл. Он угощал меня сахаром…

Отец Алексея — Федор Федорович был хорошим охотником и жил под Москвой в селе Белятино Раменского района. Ленин приезжал к нему в дом и вместе с ним охотился. После охоты за ужином Владимир Ильич спросил:

— Кем ты хочешь быть, Алеша, когда вырастешь?

— Хочу быть храбрым и саблей белых рубить! Услышав такой ответ, Владимир Ильич громко рассмеялся :

— Значит, будешь героем!

Мы все успешно окончили Харьковское военное летное училище. Воевали. Испания, Китай, Халхин-Гол, Отечественная война… — всюду, где требовалось защищать Родину, мы были там.

Об Алексее Рязанцеве я много слышал.

…1942 год. 23 августа. Сталинград. Наша бомбардировочная и штурмовая авиация должна нанести мощный удар по врагу, прорывающемуся к Волге. Однако фашисты выставили заслон из более чем полусотни «мессершмиттов». Алексею с небольшой группой истребителей было приказано сковать боем вражеский заслон и дать возможность нашей ударной авиации выполнить задачу.

Группа Алексея выполнила приказ, но больше половины ее летчиков погибло. Сам Алексей был тяжело ранен и вынужденно пошел на посадку, но впереди оказался жилой дом, рядом дорога с повозками, машинами, небольшая полянка с окопами. Там наши люди. Садиться на полянку — побьешь красноармейцев. Отвернуться — Волга. Утонешь. И Алексей решает: лучше погибнуть, чем давить людей. И отвернулся. Удар… И для него мир исчез.

Через несколько суток он очнулся. Светит солнце. Знакомые стены и окна родного дома, знакомая кровать детства. Через открытую дверь на кухню он видит отца Федора Федоровича и мать Анну Николаевну, распивающих чай. Что это? Сон? Нет. Явь. Он хотел подняться, но не мог и тут вспомнил последний бой.

После этого боя Алексей был подобран в безнадежном состоянии. В бреду он просил только одно: отправить его домой к отцу и матери, где он и умрет. Последнее желание умирающего было исполнено. Алексей, как только оказался дома, успокоился, заснул… и выздоровел.

Поврежденный позвоночник и разбитая кисть правой руки с оторванным большим пальцем не дают ему права летать, но Алексей, выполняя слово, данное Владимиру Ильичу, летает на истребителе, сбив уже около двадцати вражеских самолетов.

В памяти один за другим проходят товарищи-горьковчане, с которыми мы познакомились в этом белом доме: Василий Зайцев, Миша Голицын, Аркадий Окунев, Паша Господчиков, Сережа Соколенков, Саша Распевин, Виталий Беляков, Виктор Смородин, Федя Барсков….

— Здравствуйте, товарищ майор! — отвлек меня от экскурсии в прошлое пожилой милиционер. — Я смотрю, вы давно здесь стоите. Если кого ждете из обкома, то я могу позвать.

— Нет, нет. Спасибо.

Пора на поезд.


4

Очень трудно было достать место в столичных гостиницах. Везде висели объявления: «Номеров нет». И в «Москве» рядом с администратором тоже красовалась эта неприветливая надпись. Однако женщина, выглядывающая в окошечко, заметила, что я, прочитав эту бумажку, направился к выходу, и спросила:

— Вам нужен номер?

— Да.

— Пожалуйста. Для Героев Советского Союза мы всегда имеем резерв.

Черт побери, это неплохо!

На другой день утром явился в военную комендатуру Киевского вокзала, чтобы получить билет и вечером выехать к себе в полк. Но здесь постигла неудача. Командировочное предписание у меня действительно было только с фронта в тыл, и комендант предложил заехать в кадры Военно-Воздушных Сил, получить новое предписание и заодно питание на дорогу.

Из бюро пропусков позвонил в кадры. Представился. «Минуточку, подождите у телефона». Потом уже другой голос, назвав себя майором, спросил, с кем он говорит. Я еще раз представился. Он не без удивления переспросил :

— Ворожейкин Арсений Васильевич?

— Да.

В трубке молчание. После длительной паузы:

— Герой Советского Союза?

— Да. — В голосе майора и в его вопросах я уловил какое-то сомнение, поэтому спросил: — А в чем дело?

— Минуточку. — Снова пауза и приглушенные переговоры, из которых я мог разобрать только отдельные слова: «Жив… Откуда взялся…» — Потом последовал ответ:

— Сегодня принять не можем. Приходите завтра к 11.00. Понятно?

— Понятно-то понятно, но… — У меня кончились деньги, а дорога до полка еще длинная, поэтому я хотел попросить выдать мне сейчас командировочное предписание, чтобы я мог вечером уехать. Однако майор не стал меня слушать.

— Вам понятно, что я сказал?

— Да. Прийти завтра к одиннадцати… — Колеблясь, как сказать: часам или ноль-ноль, я сделал паузу. За «ноль-ноль» в Академии ВВС нам, слушателям, снижали оценки. По-военному нужно говорить столько-то часов и минут.

— Забыл? — снисходительно спросил майор.

— Нет, к одиннадцати часам.

— К одиннадцати ноль-ноль, — поправил он. — Всего хорошего, и трубка запищала, словно просила, чтобы я ее скорее положил.

Раздосадованный, что придется за ночь платить в люксе еще сто рублей, побрел к трамвайной остановке. А зачем мне люкс? Нужно попросить номер подешевле — рублей за пятнадцать. С питанием устроился терпимо. Продаттестат выручил.

У трамвайной остановки я встретил старых моих друзей: Петухова и Храмова, и мы пошли в скверик.

С Сергеем Михайловичем Петуховым мы не виделись с прошлого лета. Он не то чтобы постарел, а как-то выцвел, побледнел и, кажется, чуточку подрос. Очевидно, оттого, что похудел. В сонно-спокойных глазах появилась тень беспокойства. В басовитом ровном голосе проскальзывают резкие нотки. Но вот нос верен себе — по-прежнему лупится, молодая кожа болезненно алеет. Прошлый год Сергей был капитаном, теперь майор. Удвоились и награды на груди — восемь. После госпиталя сейчас набирает сил в подмосковном доме отдыха. В город приехал, чтобы повидаться с невестой и попутно заехал к бывшему командиру звена по школе летчиков и хорошему нашему товарищу Николаю Ивановичу Храмову, работающему старшим инструктором в Главном управлении фронтовой авиации Военно-Воздушных Сил Советской Армии.

Когда Николай Иванович узнал, что я прибыл в кадры, воскликнул:

— Вот хорошо! А мы тебя сами хотели вызывать на переговоры: есть мнение назначить тебя к нам старшим инструктором по воздушному бою и стрельбе. Ты по всем статьям подходишь: и академическое образование и боевой опыт.

Храмов рассказал про работу инструкторов.

Их обязанность — воевать вместе с полками, дивизиями и обобщать их опыт, составлять руководящие документы по боевому применению авиации и лично, непосредственно в боях, проверять, как они выполняются, что в них устарело и требует замены и внесения нового. Личным примером в боях, показом и рассказом учить командиров и летчиков, как нужно правильно, по всем правилам военной науки бить врага.

— У нас и начальник управления истребительной авиации — твой земляк из Горьковской области — Правдин Михаил Иванович, — говорил Храмов. — Боевой товарищ, воевал еще с белофиннами, в этой войне — с первых дней. Долго был на Ленинградском фронте, потом Сталинград, Юго-Западный… Сейчас он у себя. Может, зайдешь к нему? Он сегодня же тебя и оформит. Должность комдива. Решай.

Дело, предложенное Николаем Ивановичем, хорошее, заманчивое. Однако я сомневался в его успехе. Чтобы инструктору-летчику грамотно воевать, нужно самому прежде всего хорошо изучить воздушную обстановку того района, где ему придется участвовать в боях, знать особенности, привычки, нравы и традиции полков и дивизий, с которыми он будет летать. А это дается временем, и не малым. Инструкторы, как я выяснил, редко на длительное время получают командировки на фронт… Как же они могут правильно контролировать работу авиации, а тем более показом учить, как нужно по науке бить врага, когда они сами не имеют возможности глубоко врасти во фронтовую обстановку? И пожалуй, самое главное — мне не хотелось уходить из своего полка, поэтому я не дал согласия, а предложил на эту должность Василяку. Он бывший инструктор. Правда, сейчас мало летает, не умеет совместить полеты на фронт с руководством полком. Работа в управлении освободит от руководства и потребует летать и летать. А летчик он хороший и когда-то бил фашистов неплохо.

Храмов знал Василяку еще по совместной работе в Харьковской школе летчиков, поэтому тут же согласился:

— Хорошо. Я Правдину скажу, — но, подумав, выразил сомнение: — Нам нужны люди с большим личным боевым опытом. Герои. Они в войсках — авторитет. Василяку могут не утвердить.

Храмов спешил. Он уже собрался на аэродром, чтобы лететь на фронт. Прежде чем распрощаться, он, дав мне свой Служебный адрес и адрес Правдина, посоветовал:

— Как надумаешь — сообщи мне или начальнику управления. Нам нужно двоих.

Одно место пока будет числиться за тобой. Договорились?

— Договорились.

В честь нашей встречи мы с Петуховым решили пообедать в ресторане «Европа».

Сели в углу с окнами на Неглинную улицу. Посетителей полно. Выбор блюд большой.

Только все дорого. Самая дешевая закуска из сельди, и то 65 рублей. Сергей изучающе читает меню. Левый глаз нет-нет да и моргнет. Нервный тик. Да и лицо с бороздками от войны кособочится. До этого мы от радости встречи все улыбались, а теперь при виде таких цен выражение лиц изменилось. Фронтовая зарплата не рассчитана на коммерческие рестораны. К тому же все наши накопления на исходе. Подсчитав ресурсы, мы все же наскребли на скудный обед с бутылкой пива на двоих. Мы не знали, что для приезжих военных в Москве открыт ресторан, где можно было пообедать по твердым ценам.

Как обычно, в первую очередь вспоминаются товарищи. Многие наши общие друзья отдали жизнь в борьбе с фашизмом. Нет в живых Героя Советского Союза Петра Михайловича Петрова, нашего командира полка в Закавказье, погиб и командир эскадрильи Кочетков Константин Дмитриевич, славно воюет комиссар того же полка Иван Федорович Кузьмичев. Я был удивлен сообщением Сергея, что Николай Гринев, наш однополчанин, Герой Халхин-Гола, из-за пьянства отстранен от полетов. От Сергея я узнал и о судьбе своего инструктора на боевом самолете Николая Павлова. Он погиб.

— Все наши ребята по школе летчиков воюют хорошо, — заключил Петухов. — Или вот, например, что случилось однажды… — И он рассказал очень интересный случай.

Это произошло недалеко от Чугуева, где когда-то был аэродром нашей военной школы. Фашистские истребители шли наперерез нашей девятке бомбардировщиков, которые прикрывались «яками». Два «яка» преградили путь противнику. Минут тридцать дралась наша пара прямо над вражеским аэродромом. Четыре немецких истребителя были уже сбиты, когда один наш загорелся. Летчик мог бы выпрыгнуть на парашюте, но в самый последний момент он направил пылающий истребитель на стоянку вражеских самолетов и врезался в нее. Второй «як» также не вышел из боя. Ему удалось сбить еще один самолет, но он и сам погиб.

«Уж не из нашего ли полка эти летчики?» — подумал я, слушая рассказ Петухова. У нас тогда во время Курской битвы два летчика не возвратились с боевого задания: Алексей Карнаухов и Лева Радигер. Не с ними ли это случилось?

Своим рассказом о мужестве наших летчиков Сергей сильно взволновал меня.

— О Гугашине Василии Васильевиче ничего не слышал? — спросил я его. — Ты его знаешь еще по Халхин-Голу.

— Воевал под Москвой. И здорово воевал! — Петухов улыбнулся.

А дело было в том, что как-то под Москвой Гугашин ночью вылетел на отражение фашистских бомбардировщиков.

Одному самолету противника все же удалось прорваться через зону нашей истребительной авиации и взять курс прямо на Кремль. Зенитки окутали бомбардировщик сплошным огнем, а он продолжал лететь, точно заколдованный.

В эту зону, зону зенитного огня, истребителям нельзя было залетать без особого на то разрешения: свои же зенитки собьют. Василий Васильевич видит этот «заколдованный» бомбардировщик, который может дойти и до центра столицы. Как быть?

Нарушить приказ нельзя: свои зенитки собьют. Пускай собьют! И Василий Васильевич догнал фашистский бомбардировщик и зажег его. Сам был тоже подбит нашими зенитками, но сел благополучно.

В эту же ночь за Гугашиным приехали из Москвы и увезли его с собой. Василий Васильевич испугался, он хорошо знал, что нарушил инструкцию по взаимодействию в зоне ПВО Москвы истребительной авиации с зенитной артиллерией и знал, что за это придется отвечать.

А еще больше Василий Васильевич испугался, когда его ввели в кабинет, в котором он увидел Сталина. «Теперь совсем пропал», — подумал Гугашин. Сталин вышел ему навстречу и спросил:

— Это вы, товарищ Гугашин, под Москвой сбили Хейнкель-111?

— Я, товарищ Сталин, — подавленно ответил Василий Васильевич.

Сталин пожал ему руку и, поблагодарив, спросил: какая будет у него просьба. Не ожидая такого оборота, Гугашин растерялся, но, собравшись с духом, ответил, что просьб у него нет,

— Разрешите быть свободным. Однако спохватился:

— Извините, товарищ Сталин, просьба есть — отпустите меня на два дня к жене.

Сталин рассмеялся и, снисходительно махнув рукой, разрешил недельный отпуск.

— Молодец! — с восхищением отозвался я на рассказ Петухова о Гугашине. — А как дальше сложилась судьба Василия Васильевича?

— После боя сел на вынужденную в лес. Долго был в госпитале. Недавно списали с летной работы.

После воспоминании о друзьях, товарищах мы разговорились о себе, как кто прожил этот год.

Под окном — непрерывный поток машин. Много трофейных. Спокойно идут люди.

— Как изменилась Москва! — говорил Петухов, глядя на улицу. — Словно и нет войны. В ноябре сорок первого — везде баррикады. И люди бежали, а не шли.

— И даже нигде невидно развалин от бомбежек, — заметил я. — Все уже заделано.

Хотя бы один разрушенный дом сохранили для потомков. Как музей.

— Эта была моя последняя встреча с Сережей Петуховым. Он погиб при освобождении Польши. Похоронен в Кракове. Посмертно ему было присвоено звание Героя Советского Союза.

На другой день я был в кадрах. В комнате, куда вошел, за столами, заваленными папками с личными делами офицеров и разными бумагами, сидело много офицеров-кадровиков. Среди них я встретил земляка-горьковчанина, с которым вместе призывался в школу летчиков, Михаила Дмитриевича Антипова. Он был радостно удивлен и на правах старого товарища откровенно спросил:

— Откуда ты взялся, уж не с того ли света?

Оказывается, в кадры пришла телеграмма, что я не вернулся с боевого задания.

Сейчас стали понятны сомнения майора, с которым я вчера разговаривал по телефону.

Через две-три минуты я подошел к нему. Он ведал назначением офицеров во 2-ю воздушную армию. Майор как-то вяло, неохотно взял мое командировочное, предписание и долго разглядывал его. Я не выдержал:

— Подлинный документ, без подделки. Вопреки моему ожиданию майор не обиделся, а доверительно улыбнулся и показал на стул:

— Не знаю, что мне с тобой делать. У нас сейчас нет для тебя никакой подходящей должности. Придется несколько деньков подождать. Что-нибудь подберем: не во 2-ю армию, так в другую, а может, и в Москве оставим.

«Нет для меня никакой должности. Что за чепуха? » — подумал я, глядя на равнодушное лицо кадровика. Почему он не спросил о моем желании, о родном полке, расставаться с которым я и не собирался. Однако я понял майора. Для него — назначить на должность и все. А как и где мне будет лучше воевать, его не касается. Не раздумывая, я решительно заявил:

— А зачем что-нибудь? Выпишите мне командировочное предписание в семьсот двадцать восьмой истребительный полк командиром эскадрильи. И все! На старую должность.

Майор откровенно, но доброжелательно возмутился:

— Ты еще до войны работал комэском. И если бы не дурацкая телеграмма, то… — он хотел что-то еще сказать, но, видимо, спохватился, что это мне не нужно знать, прервал фразу. — В общем, ты вычеркнут из всех списков армии и тебе нужно новое назначение.

— Нет, не вычеркнут, — уверенно возразил я, — Если кто-то из штаба 2-й воздушной армии по ошибке и дал телеграмму, что я пропал без вести, то полку и дивизии хорошо известно, где я нахожусь.

— Может быть. Но… — И тут я узнал, что по существующему положению из-за длительного пребывания военнослужащего на излечении прежняя должность за ним не сохраняется. На моем месте уже давно работает другой.

— Так как же теперь быть-то? — огорчился я. — Мне хочется закончить войну в своем полку. Неужели это сделать никак нельзя?

— Нельзя! — с металлом в голосе заявил майор. — Вы и так уже шесть лет сидите на эскадрилье.

В своем полку друзья. Мы в бою без слов понимаем друг друга. За нами всегда победа. Точнее, не было боя, чтобы мы, летая вместе, не победили. Войны осталось уже немного. А каждый полк, как человек, имеет свое лицо. В другом полку нужно время, чтобы изучить людей, обрести взаимопонимание. Как это ему объяснить? И правильно ли поймет он меня?

Миша Антипов, слышавший этот разговор, подошел к нам и посоветовал майору:

— А что, если направить в распоряжение командира Дивизии Герасимова? Он может сам устроить Арсения.

На этом и договорились. Только сегодня не было начальника, который должен был подписать командировочное предписание. За ним мне велено было прийти завтра.

С регланом на левой руке я шел к метро, раздумывая, куда податься вечером. В театр — деньги нужно экономить, в парк одному не хотелось. Поеду к знакомым. Может, у них займу деньжат.

Вдруг меня остановил какой-то пожилой толстяк:

— Продай кожанку?

А почему бы и нет? Деньги нужны. И еще как нужны! Реглан старый, срок службы ему давно уже истек. Приеду в полк, получу новый. И, не подумав, с какой ценностью расстаюсь, согласился:

— Сколько дадите?

— Кусок. — И реглан оказался в руках толстяка.

— А что значит кусок?

— Тысяча. Золотая цена ему тысяча: рваный, поношенный…

Через какую-то минуту я спохватился. Реглан! Да это… Стыд, совесть хлестнули меня. В этом реглане я воевал на Халхин-Голе, над снегами Финляндии, в Отечественную… На Халхин-Голе у него прострелен рукав, в Зубове полу пробили два вражеских снаряда и осколок порвал воротник, в Тарнополе, если бы не реглан, осколок металла наверняка впился бы мне в грудь. Реглан, может быть, не раз спасал мне жизнь.

Он безмолвный свидетель многих моих воздушных боев, побед и неудач. Да и не только моих… Что я наделал?

Вещи, хранящие память о войне, надо беречь, как реликвии.