"Фарс, или Долой одиночество!" - читать интересную книгу автора (Воннегут Курт)

ПРОЛОГ

В настоящей вещице я ближе всего подхожу к тому, что принято называть автобиографией. Писанину эту я назвал фарсом, потому что перед вами ни что иное, как гротесковая поэзия положений, точь-в-точь, как те старые ленты, на которых запечатлены Лорел и Гарди.

Книга эта — о жизни как таковой, пропущенной через мясорубку моих собственных ощущений.

Детство мое пришлось как раз на период Великой депрессии. Я вырос на искусстве Лорела и Гарди и был этим искусством безнадежно отравлен. Наверное, поэтому мне не составляет труда рассуждать о превратностях жизни, даже не вспоминая такую пустяковину, как любовь. Любовь для меня не имеет большого значения. Что же тогда имеет значение? Удачная сделка с судьбой!


В детстве все свободное от просмотра фильмов время я валял дурака в обнимку с собаками. Их доброжелательность была выше всякой похвалы.

Подобный грешок водится за мной и сегодня. Собаки выбиваются из сил гораздо раньше меня. Я могу валять дурака вечно.

Так-то вот.


Один из моих приемных сыновей как-то сказал: «Знаешь, ты ни разу не обнял меня». В этот день ему исполнялся двадцать один год и он отправлялся в составе миротворческих сил в леса Амазонки. Я обнял его. Мы обнялись. Хорошее чувство: будто валяешься на ковре в обнимку с крупным догом.


Как бы я хотел, чтобы люди, которые по положению вещей просто обязаны любить один другого, во время выяснения отношений помнили: чуть меньше любви, чуть больше элементарной порядочности!

Элементарно порядочен мой старший брат Бернард. Он занимается проблемами атмосферного электричества при университете штата Нью-Йорк в Олбани. Брат вдовец, он уже вырастил трех сыновей и сейчас самостоятельно воспитывает еще двоих. Надо отдать ему должное: делает он это совсем неплохо.

От рождения нам с братом достались совершенно разные мозги. Бернард, очевидно, никогда не стал бы писателем. Я ни за какие коврижки не занялся бы наукой. Тем не менее на жизнь мы оба зарабатываем своим умом, это для нас — нечто независимо функционирующее; просто орудие труда. При этом мы оба ужасно безалаберны.

Как-то я пожаловался брату, что стоит мне взяться мастерить что-либо по дому, как тут же невесть куда пропадают все инструменты.

«Счастливчик! — ответил брат. — Я-то всегда теряю сам объект работы».

Мы дружно посмеялись.

Но благодаря этим самым мозгам, мы с Бернардом принадлежим к разветвленным искусственным семьям, что дает нам право претендовать на родство по всему земному шару.

Он — брат ученых всего мира. Я — брат всех писателей. Мысль эта будоражит и успокаивает одновременно. Дикое везение, ибо человеческому существу необходимо иметь ну очень много родственников. Родственники служат потенциальными донорами если не любви, то, на худой конец, элементарной порядочности.

В детстве, пока мы еще жили в Индианаполисе, штат Индиана, нам казалось, что у нас вечно будет полным-полно «естественных» родственников. Привыкли же наши деды и прадеды, что у них, куда ни плюнь, всюду племянники, племянницы, дядюшки да тетушки! И все они хорошо воспитаны, упитанны, преуспевают и все хорошо говорят по-английски и по-немецки.

Да, и все они были религиозными скептиками.

В молодости они колесили по белу свету, испытывая головокружительные приключения, но, рано или поздно, каждый из них слышал зов предков. И непременно возвращался в Индианаполис, где обитали многочисленные родственники. Было там и чего унаследовать: крепкий бизнес, удобные дома, верных слуг, горы фарфора, хрусталя, столового серебра, хорошие репутации, виллы на берегу озера Максинкаки.

Но чувство глубокого удовлетворения, которое семейство черпало в собственных недрах, постепенно иссякло. Не последнюю роль в этом сыграла и непредвиденная ненависть американцев ко всему немецкому. Произошло это за пять лет до моего рождения — в то время, когда Соединенные Штаты вступили в Первую Мировую войну.

Наша семья прекратила обучать детей немецкому языку. Больше не поощрялось увлечение ни немецкой музыкой, ни литературой, ни наукой, будто Германия была для нас такой же чуждой, как далекий Уругвай!

Нас лишили Европы, скудную информацию о которой мы кое-как получали в школе.

За короткий отрезок времени мы лишились тысячелетий. А впридачу еще — и десятков тысяч американских долларов.

Наша семья быстро теряла свое былое очарование — прежде всего в собственных глазах.

Поэтому ко времени, когда закончились Великая депрессия и Вторая мировая война, нам с братом и сестрой было раз плюнуть покинуть Индианаполис.

Ни одному из оставшихся там родственников не пришло в голову ни единого веского довода, чтобы заставить нас вернуться. Мы больше Не были связаны пуповиной с определенным местом на Земле. Мы пополнили число взаимозаменяемых винтиков великой американской машины.

И сам-то Индианаполис, некогда гордившийся своими собственными шутками, произношением, легендами, поэтами, грабителями, художниками, героями и галереями, стал взаимозаменяемым винтиком гигантской американской машины. Он пополнил число безликих населенных пунктов с автомобилями, симфоническим оркестром и непременной беговой дорожкой.

Так-то вот.


Мы с братом все еще нет-нет да наведываемся в Индианаполис. Происходит это по случаю похорон. Ездили мы туда и в прошлом июле — на похороны дяди Алекса Воннегута, младшего брата нашего покойного отца. Дядя этот был последним из могикан — из наших настоящих старозаветных родственников. Был он также из числа тех истинных американских патриотов, которые не боялись даже Бога и обладали вполне европейскими душами. Ему было восемьдесят семь лет. После него не осталось детей. Когда-то он закончил Гарвардский университет. Он был страховым агентом, а потом отошел от дел. Он также был одним из отцов-основателей клуба «Анонимный алкоголик города Индианаполис».


В некрологе, который напечатала местная газета, говорилось, что сам дядя никогда не пил. Вежливый реверанс, отзвук старых времен! Я-то знаю, что дядя пил. Правда, надо отдать должное, алкоголь, как правило, не влиял ни на его работу, ни на рассудок. В один прекрасный день дядя бросил пить, как отрезал. Представляю, как он сам объявлял себя на заседаниях клуба полным именем и лихо добавлял: «Я — алкоголик!». Того требовали правила.

Поэтому вежливое утверждение газеты о том, что дядя никогда не пил, предназначалось лишь для того, чтобы оградить нас, носящих ту же фамилию.

Несладко пришлось бы нам в Индианаполисе, получи огласку тот факт, что кто-то в семье закладывал за воротник.

Секретом было и то, что бабушка по отцовской линии умерла от рака.

Есть над чем задуматься!


И если уж дядя Алекс, убежденный атеист, в конце концов и оказался пред вратами рая, я просто уверен, что он сказал Святому Петру: «Меня зовут Алекс Воннегут. Я — алкоголик».

С него станется!


Меня осенило: дядя мой прибился к клубу А.А. из-за одиночества. Так он обрел новых родственников: братьев, сестер, племянников и племянниц в лице членов клуба А.А.


Известие о дядиной смерти настигло меня дома. Дом мой стоит в той части Манхэттена, которая называется «Залив черепах». Ума не приложу, каким ветром меня сюда занесло? Нет здесь никакого залива, нет и черепах…

Наверное, черепаха — это я сам, и дом свой вечно несу на спине, а жить могу где угодно, даже под водой.


Итак, я позвонил брату в Олбани. Брату недавно исполнилось шестьдесят. Мне было пятьдесят два. Едва бы вы приняли нас за молокососов!

Бернард привычно разыгрывал роль старшего брата: он заказал билеты на самолет, он забронировал комнаты в гостинице «Рамада» и машину в Индианаполисе.


Итак, мы с братом пристегнули ремни.

Я сел у прохода. Бернард, который занимался атмосферным электричеством и понимал толк в облаках, занял место у окна.

Ростом мы оба были под метр девяносто. Волосы наши еще не покинули нас: они все так же имели приятный каштановый оттенок. У нас были одинаковые усы — точная копия усов нашего покойного отца. Выглядели мы вполне невинно: парочка милых стареющих плейбойчиков.

Место между нами пустовало. Было в этом что-то мистико-поэтическое. Здесь запросто могла сидеть наша средняя сестра Алиса. Но она не сидела и не направлялась на похороны любимого дяди Алекса. И все это по одной причине: Алиса умерла в далеком Нью-Джерси среди чужих людей. Ей был сорок один год. Она умерла от рака.

«Мыльная опера!» — однажды она сказала это нам с братом, подразумевая свою неизбежную близкую смерть. Она оставляла сиротами четырех малолетних сыновей.

«Фара», — сказала она.

Так-то вот.


Последний день жизни сестра провела в больнице. Доктора разрешили ей все: пить, курить, есть, что угодно.

Мы навестили ее с братом. Она дышала с трудом. Когда-то она была такая же высокая, как мы, и страшно по этому поводу комплексовала. У нее всегда была отвратительная осанка, а сейчас сестра и вовсе походила на вопросительный знак.

Она смеялась. Она давилась от кашля. Ей удалась пара шуток. Я их забыл.

Потом она нас выпроводила. «Не оглядывайтесь», — сказала она.

Мы не обернулись.

Она умерла в то же время суток, что и дядя Алекс: через час после захода солнца.


С точки зрения статистики смерть сестры не представляла бы никакого интереса, если бы не маленькая деталь: здоровяк Джеймс Адаме, сестрин муж, умер двумя днями раньше. Он разбился на поезда; единственном поезде за всю историю Америки, который сиганул с разведенного моста.

Есть над чем задуматься.


Все это случилось на самом деле.

Мы с братом решили не говорить сестре о происшествии с ее мужем. Ведь она думала, что оставляет детей на него. Но сестра все равно узнала.

Полное опустошение и вечные денежные проблемы навели сестру на мысль, что эта жизнь ей не слишком удалась.

Но опять-таки, а кому она уж так слишком удалась? Может, комикам Лорелу и Гарди?


Дела сестры мы взяли на себя с братом. После смерти Алисы трое ее сыновей в возрасте от восьми до четырнадцати, провели тайное совещание. Взрослые на него не были допущены. После совещания они поставили нам ультиматум: не разделять их и оставить с ними двух собак. Младший из братьев на собрании не присутствовал. Ему был всего год от роду.

С тех самых пор трое старших ребят воспитывались в моем доме на Мысу Код вместе с тремя моими родными сыновьями.

И трое сестриных сыновей не расставались со своими псами до самой смерти собак от старости.


Пока мы ожидали взлета, брат разродился анекдотом: Марк Твен рассказывал, как он слушал оперу в Италии. «Невозможно словами описать это звучание, — сказал Твен. — Ну, разве что, когда горел детский дом, было нечто похожее!»

Мы дружно посмеялись.


Брат поинтересовался, вежливости ради, как продвигается моя работа. Я думаю, он уважает мое занятие, но вникать в суть ему просто неинтересно.

Я сказал, что меня, как обычно, от работы тошнит. Беллетристка Рената Адлер дала определение писателя: «Человек, который терпеть не может писать». А мой собственный литературный агент так ответил на мои вечные жалобы по поводу невыносимости писанины: «Дорогой Курт, я ни разу в жизни не видел кузнеца, у которого был бы роман с собственной наковальней!»


Мы опять дружно смеялись. Но, я думаю, в полном смысле шутка до брата не дошла. Дело в том, что его собственная жизнь — это не прекращающийся медовый месяц с его наковальней.


Я закурил.

Бернард бросил курить. Он обязан протянуть как можно дольше — ему надо поставить на ноги двоих малышей.


Да, и пока брат влюбленно смотрит на облака, мой ум пришел в движение, разрабатывая сюжет романа, который вы сможете прочитать в этой книге. Роман — о заброшенных городах и духовном каннибализме; о кровосмешении и одиночестве; о смерти и о прочих вполне приятных вещах. Я и сестра выведены в романе в виде монстров.

Все вполне логично, ибо пришло это мне в голову по дороге на похороны.


Роман о дремучем старце, который, словно осколок, застрял в руинах Манхэттена.

Вместе со старцем живет его рахитичная, безграмотная, беременная маленькая внучка, которую зовут Мелодия.

Кто такой этот человек? Наверное, он — это я сам, экспериментирующий со старостью.

Кто такая Мелодия? Какое-то мгновение мне казалось, что Мелодия — это остатки моих воспоминаний о сестре. Но сейчас я думаю, что Мелодия — это проявление моего чувства юмора, оптимизма и плодовитости; или, скорее, то, что от этого останется в преклонном возрасте.

Так-то вот.


Старец пишет автобиографию. Начинается она словами, которыми, если верить дяде Алексу, начинали все свои молитвы религиозные скептики.

Вот эти слова: «Всякому, кого это касается!»