"Претендент на престол" - читать интересную книгу автора (Войнович Владимир)2– Давай, вали дальше! – потребовали сверху. – Дальше-то? – Чонкин задумался. Вся камера № 1 возбужденно ждала продолжения. Время было – после отбоя. Чонкин лежал на средних нарах между блатным пареньком Васей Штыкиным по прозвищу Штык и паном Калюжным, пожилым дядькой с вислыми усами. Чонкин пытался собраться с мыслями, его торопили, сбивали столку, кричали снизу и сверху: «Ну телись же ты, падло!», словно он был коровой. – Ну вот, – сказал он, поправляя под собой шинель, – сижу, значит, я с пулеметом в кабинке, Нюрка хвост заворачивает, бутылки летят, а эти кричат «сдавайся!». А как же сдаваться, я ж не могу, я на посту, мне ж не положено. И тут вдруг чтой-то ка-ак сверканет, и так у меня в голове все поплыло, и сделалось так хорошо, и дальше ничего не помню, лежу как мертвый. Вся камера притихла, как бы почтив молчанием память Чонкина, а пан Калюжный, лежа на спине, быстро перекрестился и сказал тихо: «Царствие небесное». – Ну вот, – помолчав, продолжал Чонкин, – очинаюсь это я, значит, в животе бурчит, башка будто чужая, открываю глаза и вижу передо мной… – Черт, – подсказал кто-то снизу, но на него цыкнули, и он умолк. – Не черт, – поправил Чонкин, – а генерал. – Ха-ха, генерал, – засмеялись уже наверху. – А может, маршал? – Закрой хлебало! – оборвали и этого. – Закрой, – сказал и Чонкин. – Ну вот. Я и сам сперва не поверил и говорю: «Нюрка, это же генерал». А он мне: «Да, – говорит, – сынок, я и есть, – говорит, – генерал». Ну, я встаю, калган гудит, но, как положено, пилотку поправил, руку к виску… – Чонкин приподнялся на локте и, как бы вытягиваясь перед воображаемым начальством, на всю камеру прорявкал: – «Товарищ генерал, за время вашего отсутствия никакого присутствия не было». А он… – Чонкин обмяк и усталым, отчасти даже старческим голосом изобразил: – «Спасибо, сынок, за службу». И сымает с себя… ну, это… – Штаны, – подсказали из-под нар. – Дурак, – оскорбился Чонкин за своего генерала. – Не штаны, а этот, ну, круглый такой… ну, орден. Штык на своем месте заерзал, приподнялся, наклонился над Чонкиным. – Орден? – переспросил недоверчиво. – Орден, – подтвердил Чонкин. – Какой? – Ну, этот… ну, красного этого… – Знамени? – Ну да. Ну, знамени. Штык поднес к носу Чонкина руку со скрюченным указательным пальцем. – На, разогни. – Чего это? – Ожидая подвоха, Чонкин недоверчиво смотрел на согнутый палец. – Да разогни же. – А на кой? – Разгинай, не бойся. Пожав плечами, Чонкин разогнул. Он не знал этой нехитрой шутки и не понял, почему все смеются. – Ну и свистун, – сказал Штык. – Генерал, орден… – Не веришь? – оскорбился Чонкин. – Да вот же ж она, дырка. – За гвоздь зацепился, – сказал Штык. – Штык! – окликнули его снизу – Отвали, падло, не мешай человеку. Давай, Чонкин, трави, не тушуйся. – А ну вас! – махнул рукой Чонкин. Он обиделся, замолчал и, встав на карачки, долго расправлял шинель на узком пространстве между Штыком и паном Калюжным. Его звали, ему обещали больше не перебивать, его упрашивали, он не ломался, он просто молчал, думал. Защищая свой пост, он не знал, что совершает что-то особенное. А теперь по интересу слушателей и даже по их недоверию понял, что совершил что-то особенное и даже по-своему выдающееся, а вот не верят, и некому подтвердить. Народ в камере был разношерстный. Некий индивидуум, которого звали почему-то Манюней, сказал Чонкину: – За дезертирство это тебе сразу вышку дадут, расстреляют. – Манюня! – окликнул его востоковед (в Долговской тюрьме были люди самых диковинных профессий) Соломин. – Перестаньте пугать человека. – Да я не пугаю, – возразил Манюня. – Я говорю: раз дезертирство, значит, вышка. Это если б он, скажем, в самоволку пошел или, допустим, от эшелона отстал, ну тогда, конечно, можно бы ограничиться штрафной ротой, а когда дезертирство, да еше с сопротивлением властям, тут уж без вышки никак… – Манюня помолчал, подумал. – Ну, вообще-то сейчас расстрел гуманный. Раньше-то было как. Раньше тебя выводят во двор; отделение с винтовками, прокурор, доктор. Приговор читают, глаза завязывают, потом командуют. «Отделение, приготовиться!» Жуть! Теперь все не так. Теперь гуманно. Повели тебя, скажем, в баню, а по дороге – бац в затылок, и все. Охо-хо! – зевнул он. – Поспать, что ли. Народ еще крутился на нарах, переговариваясь о том о сем, перекидываясь шуточками. Грузин Чейшвили рассказывал, как на воле жил сразу с двумя певицами. Другой голос излагал длинный и скучный анекдот, вся соль которого заключалась в том, что в нем действовали русский, еврей и цыган. – Когда мне бывает трудно, – сказал бывший профессор марксизма-ленинизма Зиновий Борисович Цинубель, – я всегда читаю Ленина. – Легче становится? – спросил кто-то. – Напрасно иронизируете, – отозвался Цинубель. – Когда-нибудь вы поймете, что у Ленина есть ответы на все вопросы. – А за что сидишь, батя? – спросил Чонкин пана Калюжного. – А бис його знае. За якийсь процкизм, чи шо, – беспечно ответил Калюжный. – И давно? – Та давно. З тридцать четвэртого року. Только раньше я сыдив за воровство, за мошенничество, за бродяжничество, а теперь ото за процкизм. – А на волю хочется? – спросил Чонкин. – На волю? – удивился Калюжный. – Ни. А шотам хорошего? – Как?.. – всполошился Чонкин. – Дак как же чего хорошего? Ну, там… это… солнышко светит, птички поют. – А на шо тоби та птичка? Шоб вона тоби на голову какнула? Чонкин растерялся и не знал, что ответить. – Ото ж уси кажуть: воля, воля, – развивал свою мысль пан Калюжный, – а разобраться, так вона никому и не нужна. Туттэбэ утречком разбудылы, несут баланду. Много чи мало, а принесут. А на воли хтотоби принесе?Та них-то. В мене жинки немае, а сестра пише письма. Цей пид поезд попав, другий от пьянки вмер, третий утонув, четвертый ще шось… И це ж только в мирное время. А колы война, то ще хуже. Тут свистить, тут бабахае, та ты шо! У тюрьми луче. Тут люды яки сидять – профессура! А на воле шваль одна осталась, ей-бо! Пан Калюжный еще долго убеждал Чонкина в преимуществах тюремной жизни, вдруг неожиданно смолк на полуслове и захрапел. Чонкин повернулся на другой бок, лицом к Штыку, подтянул к подбородку колени, накрылся свободной полой шинели, полежал – неудобно. Спина прикрыта, перед открыт, в грудь дует. Лег на спину, попробовал обе полы на себя с двух боков натянуть, опять на все не хватает. Лег на левый бок, спереди шинель на себя завернул, спина мерзнет. А пока вертелся, шинель снизу сбилась в один комок, пришлось опять на карачках ползать, вызывая неудовольствие у пана Калюжного и Штыка. Всегда считал себя Чонкин неприхотливейшим существом, а тут, к собственному удивлению, обнаружил, что за время жизни у Нюры разнежился, привык к пуховой подушке, пуховой перине и ватному одеялу. Здесь ему было и тесно, и жестко, и холодно. Поэты-романтики-орденоносцы немало лирических стихов насочиняли о солдатской шинели, будто на ней замечательно спать, одновременно ею же укрываясь. А еще лучше, если делается это на снегу или в крайнем случае под дождем, то есть чтобы она была непременно и мокрая, и пулями пробитая, и как-нибудь в боях обожженная. Вот тогда-то, мол, спать на ней и ею же укрываться очень уж романтично. Романтично, это, пожалуй, да, но сказать, чтоб очень уж удобно, это, конечно, нет. Крутился Чонкин, крутился – постепенно как-то устроился, как-то особенно съежился, как-то примирился с жесткой реальностью, осознав, что, как ни плоха шинель для спанья, голые нары – хуже. Приспособился, приладил щеку к завернутому рукаву и заснул в сильно скрюченном положении. И как только впал в забытье, так сразу, а может быть, даже не совсем сразу, может быть, по прошествии какого-то времени, приснилось ему, что не скрюченный на нарах и завернувшись в шинель он лежит, а на пуховой перине, под ватным одеялом и с Нюрой. Лежит Нюра с ним рядом, пышет жаром, как печка, и пахнет вкусно, как мармелад. И потянулся он томно к Нюре, прижался к ней, положил руку на спину, а потом ниже, а вторая рука уже пошарила на том же уровне, но с другой стороны. И ухватившись за все, на что рук хватало, воспылал он неодолимым желанием, задышал глубоко и часто, кинулся на Нюру с рычанием и впился в нее, как паук. Он не понял, почему она сопротивляется, почему отпихивается коленями и руками, ведь не только ему с ней, но и ей с ним было всегда хорошо. Он пытался сломить ее сопротивление, но она схватила его за горло, он проснулся и увидел перед собою Штыка. – Опять, сука, педрило попался, – шипел и плевался Штык. – Что вы ко мне, падлы, лигтните. Проснулись, заворочались на нарах другие. Кто-то наверху спросил, что происходит, другой голос лениво ответил: – Новенький Штыка хотел трахнуть. – А-а, – отозвался первый голос без удивления, видать, здесь ко всему все привыкли. Чонкин спросонья тряс головой, пялился на Штыка, не понимая, в чем дело, а когда разобрался, сконфузился. – Нюрка наснилась, – объяснил он и повернулся на другой бок, чтоб избежать повторения неприятности. Штык тоже спиной к нему повернулся и долго еще чего-то бухтел, пока не заснул. А Чонкин лежал, досадуя, что так неудобно все получилось, но постепенно досада его ослабла, и он снова заснул. И опять, как ни странно (а впрочем, что уж тут странного?), приснилась ему перина и подушка, приснилось ватное одеяло и Нюра под ним. Помня во сне, что, обнимая Нюру, получил он в ответ какую-то неприятность, Чонкин на этот раз долго лежал недвижно, но запах Нюриного тела и волны жара, идущие от нее, опять его одурманили, опьянили, он потянулся к ней робко, потом смелее, и она на этот раз не противилась, и она потянулась к нему. И вот тела их коснулись друг друга по всей длине, и вжались друг в друга, и его руки торопливо оглаживали и мяли ее, а ее руки то же самое делали с ним, и, хотя показалась она ему какой-то костлявой и жесткой, накинулся он на нее, впился в ее губы своими губами, и она его целовала, и она бурно дышала, и она страстно шептала почему-то по-украински: – Ты мэнэ хочешь? – Хочу! Хочу! – жарко выдыхал Чонкин. Ошалев совершенно, он грыз ее губы, он касался языком ее языка, и единственное, что ему сейчас мешало, что раздражало его, были ее усы. – Зачем тебе усы? – спросил он недоуменно. – А шобтэбэ имы колоты, – смущенно хихикнула Нюра, и он, просыпаясь, увидел совсем близко отвратительное лицо пана Калюжного, который, целуя его взасос, одной рукой прижимал к себе его голову, а другой шарил в том месте, куда Чонкин не допускал еще никого, кроме Нюры. – Ты что? Ты что? – забормотал Чонкин, отпихивая и убирая блудливую руку Калюжного. – Тронутый, что ль? – Та тише ты, – испуганно зашептал пан Калюжный – Хлопцив разбудышь. – А чего ты лезешь? – сердмлся Чонкин. – Чего лезешь? – Тю на тэбэ! – возмутился в свою очередь Калюжный. – Та кому ты нужен. Сам пристае то до одного, то до другого. Тю! Опять наверху завозились, и кто-то спросил, что происходит. И опять кто-то сказал, что новенький хотел изнасиловать пана Калюжного. – Так он и до нас скоро доберется, – предположил первый голос, впрочем, совершенно беззлобно. Чонкин, раздосадованный, спустился вниз и сел посреди камеры на табуретку. На ней, клюя носом и ерзая просидел до подъема. |
||
|