"Сломанный бог" - читать интересную книгу автора (Зинделл Дэвид)

Глава VII ДОМ ПОГИБЕЛИ

Универсальный синтаксис. Изобретен Омаром Нарайямой на Арсите за двадцать лет до основания Города. Его структура отражает развитие холизма в период Пятой Ментальности. Возможно, это просто историческая случайность: если науку человечество изобрело, основываясь на математике, не менее древней, чем цивилизации Вавилона и Ура, то универсальный синтаксис возник через долгое время после того, как холизм начал проникать в науку, постепенно вытесняя ее. Как продвигалось бы познание вселенной в обратном случае – вопрос спорный, но полное раскрытие холизма без универсального синтаксиса определенно было бы невозможно. Краткое содержание основной статьи. Омар Нарайяма был лингвистом Ордена Ученых. По иронии судьбы, труд всей его жизни привел к распаду этого древнего ордена и навсегда изменил подход человека к науке. Нарайяма, как и другие ученые в конце Века Имитации, сталпонимать ограниченность компьютерного моделирования по отношению к явлениям и законам пространства-времени. Он стремился к универсализации науки, что было Священным Граалем всех ученых того времени. Веком раньше фравашийская языковая философия начала оказывать глубокое влияние на интеллектуальный климат Цивилизованных Миров. Нарайяма после обучения у фраваши начал свою карьеру с кардинального вопроса теории познания: что мы видим, когда мы видим? Гипотеза Нарайямы заключалась в том, что склеенные вместе палочки мы видим как стул, а решетку атомов углерода в платиновой оправе – как кольцо с бриллиантом. Формулировка этого «как» и послужила основой универсального синтаксиса. Нарайяма, как позднее его последователи, занялся использованием языковых структур длямоделирования аспектов реальности, слишком сложных для математических формулировок. См. также следующие статьи: Омар Нарайяма, биография; История науки; Причинность; Обратная причинность и теория скраирования; Арсит; Орден Цефиков; Орден Новых Ученых – Раскол и война; Век Имитации; Пятая Ментальность; Фраваши – музыка, философия, теория языка. Британская Энциклопедия, 1754-е издание, 10-я дополненная стандартная версия

Поправляясь, Данло ни разу не виделся с Хануманом ли Тошем. Наведя справки у нескольких старших послушников, с которыми подружился, он узнал, что Ханумана положили в госпиталь Борхи, где его либо вылечат, если такова его судьба, либо он начнет свое путешествие на ту сторону дня. Для Данло этот промежуток времени перед следующим экзаменом был полон как удовольствия, так и неуверенности. Он беспокоился за Ханумана, а иногда сворачивал на легкие проторенные дорожки своего детства, забывая, что он уже мужчина (или почти мужчина), и беспокоился за себя самого. Но беспокоиться о чем-то долго было не в его натуре. Жизнь проживается в теперешний миг, как говорят алалои, и он находил радость в самых простых и будничных вещах: в горячем мятном чае, сне и еде, в пробуждении и утреннем кофе, в хлебе и теплой ванне, после которой можно вздремнуть еще немного. Пройдя испытание холодом, самое острое наслаждение он испытывал от обыкновенного тепла. Ему, как и другим семидесяти абитуриентам, выделили крохотную отдельную комнатку в Приюте Пришельцев на западном краю площади Лави, и он целые дни приводил перед камином. Под треск еловых поленьев он, голый, грелся в красных волнах жара, играя на шакухачи. В конце каждого дня он сытно обедал рисом с миндалем, снежными ягодами со сливками, яичным супом и ореховым печеньем, а после навещал своих товарищей. Иногда незнакомые послушники, мальчики и девочки, приходили к нему, чтобы удовлетворить свое любопытство. На третий день после испытания к нему явился высокий строгий юноша по имени Кирил Буриан и сказал:

– Я видел, что ты сделал на площади. Как тебе удалось не замерзнуть? И откуда ты родом? Если ты пройдешь следующие экзамены, я надеюсь, что тебя назначат в мое общежитие – Дом Изабеллы. Тебе там окажут радушный прием, даже если тебя никто не знает.

Неожиданная слава и популярность, завоеванная им, казалась Данло странной. Он не понимал толком, что это за штука такая – популярность. Что такое доблесть, уважение и дружба, он, конечно, знал – эти понятия и у алалоев были приняты. Но послушники, искавшие его общества, как будто не хотели, чтобы он стал их другом и не питали уважения к той скромной мудрости, которую он приобрел в поисках халлы.

Его популярность, насколько он понимал, проистекала только из дружбы к Хануману, которую он доказал на деле, и из его успеха в лотсаре, которой должен владеть каждый взрослый мужчина. Заразительная природа этой популярности вызывала в нем ненависть. Ему казалось глупым и извращенным то, что люди общаются с ним не потому, что им нравится его лицо – иначе говоря, склад личности и характер, – а потому, что им лестно пообщаться с человеком, оказавшимся на время в центре внимания. Ненавистно ему было и обращение, которому подвергались абитуриенты. Кому-то из них предстояло вскоре стать послушниками, но на тех, кто не учился в элитных школах Ордена, смотрели как на чужаков. Этот снобизм, проявляемый такими, как Педар, был Данло глубоко противен. Но поскольку он считал ненависть самой злостной из всех эмоций, черным илом в океане бытия, грозящим поглотить человека в любой момент, он не позволял себе ненавидеть. Чтобы противопоставить этому что-то другое и заодно наказать себя, он старался завести себе как можно больше друзей среди послушников. Почти во всех, даже в Педаре, он находил какую-то сторону лица, духа или анимы, которую мог уважать. Много лет спустя Хануман ли Тош скажет ему: «Я не знаю никого, кому бы так много нравилось в мире». Ирония заключалась в том, что эта присущая Данло необузданная любовь к жизни завоевывала ему множество друзей и приносила ему еще большую популярность.

Ранним утром тридцать первого дня Данло наконец вызвали на экзамен. Очередному испытанию в отличие от Теста на Терпение он подвергался не публично, а в одиночку. В холодном каменном помещении Башни Акашиков веселая женщина-мастер, Ханна ли Гуа, водрузила ему на голову шлем для проверки физической структуры его мозга. Проверяла она и кое-что другое, но не сообщала Данло, что именно. Не сказала она и того, каков результат теста – положительный или отрицательный, – и на прощание заметила только:

– Надеюсь, ты будешь принят, Данло Дикий.

В последующие дни Данло хорошо изучил Академию, исходив ее вдоль и поперек. Упплиса с ее базальтовыми арками и узкими извилистыми дорожками была самым крупным из колледжей Ордена. Здесь мастер-эсхатолог Коления Мор проверила его на знание холизма и универсального синтаксиса, и здесь же он предстал перед Томасом Раном и Октавией с Темной Луны, которые, как предупреждал его Старый Отец, должны были оценить, насколько он владеет ши. Последний тест проводил знаменитый пилот, эталон Зондерваль. В Ресе, пилотском колледже, Зондерваль предложил Данло двенадцать математических теорем, которые тот должен был доказать или опровергнуть. Данло сумел доказать только пять из двенадцати и потому решил, что провалил этот, наиболее важный, экзамен. Он спросил Зондерваля, так ли это, и тот ответил:

– Мастер Наставник уведомит тебя о результатах тестов, когда комиссия решит, зачислять тебя или нет.

– Мастер Бардо – человек справедливый, да?

Зондерваль улыбнулся свысока, услышав этот невинный вопрос, и сказал:

– Ты хорошо узнаешь Бардо Справедливого, если будешь принят в Орден.

Комиссия, которую Бардо Справедливый собрал для решения участи абитуриентов, состояла из пяди выдающихся мастеров. Он пригласил столь блестящий квинтет, чтобы оказать поступающим должную честь, хотя окончательный отбор не требовал участия таких незаурядных умов. Но это не мешало ему руководствоваться самыми эгоистическими побуждениями, заманивая в приемную комиссию своих друзей – Колению Мор, Октавию и других. Он уговорил их, чтобы оказать честь себе самому. Несколько лет назад его так и не выбрали Главным Пилотом, назначив вместо него Ченота Чена Цицерона – так по крайней мере Бардо плакался всем, кто соглашался его слушать. Взамен ему, считавшему себя самым талантливым из всех пилотов, переживших печально известную Пилотскую Войну тринадцатилетней давности, предоставили скромный пост Мастера Наставника, не сулящий ни власти, ни славы. Поэтому он любил окружать себя самыми знаменитыми специалистами Ордена, чтобы купаться в их блеске и втайне негодовать на несправедливость жизни.

Он был тщеславен, это верно, но в конечном счете его тщеславие обернулось на пользу Данло. После сдачи последнего экзамена Данло вызвали в Святыню Послушников – огромное грозное здание, превышающее размерами многие общежития Борхи. Послушник проводил Данло в служебные апартаменты Бардо, расположенные в западном крыле. Данло постучал, и Бардо пригласил его войти в комнату, богато обставленную и украшенную произведениями искусства.

– Ага, вот и дикий мальчик. У тебя что, и правда другого имени нет?

Бардо подвел Данло к одному из окон, выходящих на Борху. Под ним были вделаны в пол два прямоугольных гладких серых камня, слегка вогнутых посередине, будто обработанных резцом – знаменитые борхианские камни для коленопреклонений. Бардо велел Данло стать на них коленями лицом к окну, а себе придвинул громадный мягкий кожаный стул и поставил его под прямым углом, чтобы видеть Данло в профиль, Данло устремил взгляд на Шпиль Тихо, возвышавшийся над всеми зданиями Борхи, а Бардо, разглядев его как следует, наконец спросил:

– Кто ты такой, клянусь Богом?

Он предупредил Данло, что голову поворачивать нельзя, но о глазах ничего не сказал, и Данло водил ими туда-сюда, оглядывая комнату. Бардо ему почти не было видно, но бородатый профиль мастера вместе с тенью от стула темнел на стенном гобелене.

– Отвечай, когда тебя спрашивают.

Данло потрогал перо в волосах, думая, как бы ответил на это Старый Отец. Он знал, что перечить старшим неприлично, да и глупо к тому же, но все-таки не удержался и спросил сам:

– А кто вы, уважаемый? Или любой другой человек?

– Я?!

– Вы когда-нибудь видели меня раньше? – с хитрой улыбкой осведомился Данло.

– Нет.

– Откуда вы тогда знаете, что я – это я?

Последовала долгая пауза, наполненная свистящим дыханием Бардо, после чего мастер взорвался:

– Вот нахал! То есть как откуда знаю? Это что, такая фравашийская игра? Ты был учеником фраваши, так ведь?

Данло кивнул, глядя на облака за окном.

– Послушай, юморист, как у тебя хватает нахальства играть в такие игры со мной? Разве ты не знаешь, что это я решаю, станешь ты послушником или нет? Разве ты не знаешь… а ну прекрати! Прекрати смеяться сейчас же или я мигом тебя отчислю! – И он забормотал устало, обращаясь к самому себе: – Ах, Бардо, Бардо, что ты наделал?

Данло не мог не смеяться, так смешон был Бардо – неистовый и жалеющий себя, сострадательный и слегка жестокий.

Но он сдержал себя и сказал:

– Прошу прощения. Но смех – это благословенное состояние, правда?

Бардо подергал себя за бороду, прочистил горло и сказал:

– Есть в тебе что-то очень знакомое. Откуда ты родом?

– Если я скажу, вы можете мне не поверить.

– Сделай милость, испытай меня и поведай, кто твои родители и с какой ты планеты.

– Я не уверен, стоит ли мне вам об этом говорить.

– Секретничаешь? Изволь. По крайней мере ты не с Триа и с воинами-поэтами дел не имел.

Данло было холодно в его хитоне и сандалиях, но далеко не так, как в те сутки на площади Лави. Стоять на голом камне, истертом тысячами послушнических коленей, было больно. Должно быть, эти камни очень старые, думал он, не зная, что их, как и все прочие камни для Святыни, доставили с Арсита во времена основания Ордена.

– Как вы узнали, что я не с Триа?

– А ты разве оттуда?

– Нет, – улыбнулся Данло. – Никогда даже не слышал о ней. Что это за место?

– Бог мой, почему ты все время отвечаешь вопросом на вопрос? – прогремел Бардо. – Тебе надо усвоить кое-что прямо сейчас, дикий мальчик. Это невежливо, когда абитуриенты – и послушники тоже, и даже кадеты – задают вопросы своим мастерам. Сначала нужно попросить разрешения. Как это возможно, что ты никогда не слышал о Триа? О ее торговом флоте? Может, ты и о воинах-поэтах впервые слышишь?

Данло смотрел на север, где рядами стояли старые гранитные дома – общежития для мальчиков, – а за ними виднелась северная стена Академии.

– Да, впервые, – правдиво ответил он.

– Ах-х.

– Можно вас спросить?

– Спрашивай.

– Откуда вы узнали, что я не воин и не поэт?

– «Воин-поэт» надо говорить. Это наемные убийцы, делающие свою работу за деньги и по религиозным мотивам. Ты, само собой, к ним не принадлежишь. Ты слишком молод, притом они все похожи друг на друга. А о том, что ты не имел с ними контактов, мне сказала мастер Гуа.

Данло смотрел теперь на юг, на девичьи общежития, расположенные концентрическими кругами – маленькие белые купола среди белизны свежевыпавшего снега. Он боялся, что мастер Гуа, исследовав его мозг, узнала всю правду о нем.

– Она видела весь мой разум.

– Во всяком случае, некоторые сегменты твоей памяти.

– Тогда она должна была сказать вам, откуда я.

– Ошибаешься. – Теневая рука Бардо на ковре, изображающем множество обнаженных пляшущих женщин, потянулась к теневой бороде. – Ошибаешься, дикий мальчик. Мастер Гуа – акашик. Знакомясь с твоей памятью, она обязана соблюдать профессиональную тайну – каноны Ордена требуют этого. Вопросы, которые я ей задавал, имели целью исключить определенные места, где ты мог родиться. Нужно было также удостовериться, что ты не слель-мим воинов-поэтов, не трийский шпион, не Архитектор Старой Кибернетической Церкви и не имеешь отношения к любой другой секте или ордену из черного списка.

– Черного списка?

– Опять вопрос, дикий мальчик?

Данло уперся костяшками в пол, чтобы перенести на них часть веса с колен. Этот обычай преклонять колени возмущал его – неестественно и неприлично для мужчины стоять так перед другим.

– Если можно… с вашего разрешения.

– Хорошо, я разрешаю.

– Что такое «черный список»?

Бардо рыгнул и облизнул губы.

– Это список наших врагов. Орден живет три тысячи лет только потому, что не допускает врагов в свои аудитории.

– Я никому не враг. – Данло опустил глаза, вспомнив то, что сказал ему Педар на площади Лави. Неужели он, когда спас жизнь Хануману, действительно сделал друга врагом? – Я не совсем понимаю даже, о чем вы говорите.

– Это просто удивительно, до чего ты…

– Невежествен, да?

Бардо снова рыгнул и смущенно покашлял.

– Я не хотел употреблять это слово. И, пожалуйста, не перебивай меня. Но ты и в самом деле круглый невежда, верно? Ты не такой, как другие абитуриенты. И волосы у тебя черные с рыжиной – как у Мэллори Рингесса. Лицо твердое, как кремень, и нос тоже рингессовский. А твои проклятые глаза – я даже и говорить о них не хочу. Скажи, ведь тебя вырезали? В последнее время это стало достаточно обычным делом. Мэллори Рингесс становится проклятущим богом, и люди переделывают свои лица и волосы под него.

Данло никто еще не говорил о его сходстве с Мэллори Рингессом. Слова Бардо порадовали Данло и прибавили веса его теории о собственном происхождении, но с Бардо он этой теорией делиться не хотел и поэтому сказал:

– Я таким родился. Это мои волосы, а лицо… мужчина сам делает себе лицо, правда?

– Ах-х – можешь держать свои секреты при себе, если хочешь, но должен предупредить, что твои шансы от этого не улучшатся.

Данло молчал, глядя в окно.

– Может, скажешь хотя бы, как ты умудрился ускорить свой обмен веществ во время испытания? Ты разогрелся, точно шлюха в рабочее время. Это цефическая техника – ты прошел цефическую подготовку, что ли?

– Нет. – Данло прижал палец к хитону над пупком. – В животе есть место, где живет огонь жизни, и если представить его себе, то…

– Стоп! – Бардо замахал руками и встал, что далось ему нелегко, учитывая его толщину и недостаточную высоту стула. Встав перед Данло, он воззрился на него с изумленным и озабоченным видом. – Есть в тебе что-то очень странное. Кто же ты, а? То, о чем ты рассказываешь, очень похоже на алалойскую лотсару!

Данло точно провалился под лед на море, так перехватило у него дыхание. Он смотрел снизу вверх на Бардо, и мускулы его живота сводило дрожью. Откуда этот тщеславный, безобразный человек знает, что такое лотсара? Неужели Хануман предал его, Данло, рассказав о его происхождении и его тайном поиске халлы? Если бы Данло знал получше недавнюю историю Ордена, он, конечно, слышал бы о путешествии Бардо к алалоям, но он не успел узнать об этом и даже не подозревал, что Бардо сопровождал Мэллори Рингесса в той гибельной экспедиции. Данло боялся, что либо та женщинаакашик проникла в самую глубину его памяти, либо Бардо сам способен читать мысли. Разве жители Небывалого Города не владеют самыми разными необъяснимыми искусствами?

Однако он не верил по-настоящему, что один человек способен читать мысли другого без помощи шайда-компьютера.

(Сколько бы Данло потом ни подключался к компьютерам – а он делал это много-много раз – и какой бы богатый опыт ни приобрел, он всегда думал о компьютерах как о самой большой шайде из всех изобретений человечества.) «Но если Бардо на самом деле может видеть мысли в моем черепе, – думал Данло, – то думать надо поосторожнее». Данло, словно охотник, пребывающий в состоянии ожидания, или аувании, очистил свой ум от всего, кроме сиюминутных ощущений: горячего солнца, льющегося в окно, сладкого цветочного запаха духов Бардо, заглушающих кислый пивной перегар, и углублений в камне под коленями. Его глаза, темно-синие, как вечернее небо, устремились вдаль, к мерцающим на западе шпилям Старого Города.

В этом взгляде был покой, глубокое терпение и ясность.

– Данло!

– Да?

– К чему эти тайны? – Бардо, поддерживая живот, нагнулся к самому лицу Данло. – Я уже видел когда-то глаза такие же, как у тебя. Скажи, дикий мальчик, отчего ты так спокоен? Что скрывается за этими глазами, такими красивыми?

Данло помолчал и наконец сознался, что боится, будто Бардо читает его мысли.

– Глупости! – вскричал тот. – Твои мысли? Я и свои-то с трудом читаю, ей-богу. Что же мне с тобой делать, дикий мальчик?

– Не знаю, – со всей искренностью ответил Данло.

– Тебя никто и не спрашивает.

– Я думал, что спрашиваете.

– Это риторический вопрос, не требующий ответа.

– Извините.

Бардо взъерошил усы и рыгнул, глядя сверху на Данло.

– Я знаю, что такое лотсара, потому что изучал обычаи алалоев и их язык, как многие у нас в Городе. А вот откуда ты о ней знаешь? Я хочу сказать, как ты научился этому – воспламенять свою кровь? Кто тебя научил? Фраваши, твой наставник? Да нет, быть не может – фравашийские Старые Отцы не занимаются физическим тренингом, так ведь?

Позднее солнце окружало нимбом массивную голову Бардо, и его курчавые черные волосы отливали золотом и бронзой. Яркий свет слепил Данло глаза – он заслонился рукой, прищурился и сказал:

– Почтенный, вы человек большого сердца. Разве я смог бы завоевать ваше доверие, предав кого-то другого?

Бардо подергал свою толстую нижнюю губу и улыбнулся.

– А ты совсем не такой уж невежа. У тебя есть какие-то манеры, хотя и странные. Мне это нравится. Называй меня «мастер Бардо». «Бардо» – это звучит, а?

– По-моему, не очень. – Данло это имя казалось неудачным, нелепым и даже зловещим. Слишком уж оно напоминало о барадо, смятении, в которое, по алалойским верованиям, впадает человеческий дух сразу после смерти.

– Вот как? Ты чересчур откровенен – не боишься, что я обижусь?

– Нет, мастер Бардо, – засмеялся Данло.

– Опять ты надо мной смеешься. В чем я таком провинился, если абитуриент смеется мне прямо в глаза?

– Этот вопрос тоже риторический?

– Я ведь тебе говорил, что нельзя отвечать на вопрос вопросом.

– Да, мастер Бардо. Я просто хотел сказать, что вы очень смешной… такой добрый и внимательный, и забавный, поэтому я и смеюсь.

Бардо побагровел, как от хорошей порции пива, и потер свой смахивающий на снежное яблоко нос.

– Добрый? Внимательный? Что ж, может, оно и так. У тебя талант видеть правду. Остроумие Бардо всем известно, но мальчикам не подобает смеяться над ним самим, понимаешь? Хорошо. Если ты так откровенен, я задам тебе вопрос, ради которого тебя и вызвал: для чего ты хочешь вступить в Орден? Я задаю его всем абитуриентам. Твой ответ может решить, станешь ты послушником или нет, так что подумай как следует.

Данло потупился, ковыряя цемент между серыми плитами пола. Где-то в глубине дома слышались голоса, скрипели двери и звенели колокольчики. Святыня, величественная, но полная скрытой жизни, напоминала Данло дом Старого Отца.

– Я пришел в Невернес, чтобы стать пилотом. Пилотом легкого корабля. Чтобы отправиться к центру великого звездного круга. Я должен найти способ перейти на ту сторону, не умирая при этом, способ взглянуть на вселенную как бы с другой стороны. А может быть, изнутри. Помимо времени, помимо звездной ночи… я выражаюсь непонятно, да? Есть одно фравашийское слово, замечательное слово: асария. Вы его знаете, правда? Я должен увидеть гармонию и разлад вселенной, прежде чем согласиться со всем этим. А согласиться я должен, даже если правда… холодна и жестока. Без этого я никогда не стану мужчиной. Никогда не буду истинно живым.

Данло добавил к этому, что он видел знаки и решил, что быть пилотом – его судьба. А потом присел на пятки, поморщившись от резкой боли в коленях.

– Ах-х, – промолвил Бардо. Стоя спиной к окну, он вглядывался в Данло. – Вот это, я понимаю, ответ! Замечательный в своем роде. Знаешь, что обычно отвечают абитуриенты, когда их спрашивают, зачем они хотят вступить в Орден?

– Нет, мастер Бардо.

– Обычно они говорят следующее: «Хочу посвятить себя науке и умножению знаний Ордена». Или – в таких случаях у меня рука чешется залепить оплеуху – выдают такое: «Хочу послужить человечеству». Вранье! Они отвечают так, полагая, что именно это я хочу услышать, и думают при этом, что если я приму их в Орден, карьера им обеспечена. То, чего они действительно хотят, – это власть и слава. Уж мне ли, Бардо, не знать этого! Но ты не такой, клянусь Богом! Ты не боишься говорить голую, фантастическую, опасную правду. Ты хочешь стать асарией! Мне нравится это. И ты мне нравишься. Я помогу тебе, Данло Дикий. Сделаю для тебя все возможное.

Данло, держась за колени, спросил:

– Не можете ли вы сказать мне, выдержал я экзамены или нет?

– Дела у тебя шли не слишком хорошо, но ты справился. Ты почему-то неважно владеешь синтаксисом, но твое чувство ши перевесило. А что касается математики…

– Мне очень жаль, но я сумел доказать только пять теорем.

– На две больше, чем кто-либо другой. Похоже, у тебя талант к математике. Люблю людей с математическим складом ума.

– Я тоже всегда любил… математику.

– Прекрасно, но отставание по универсальному синтаксису придется наверстать, иначе ты выставишь Бардо дураком.

– Почему, почтенный?

– Почему? – Бардо смахнул каплю пота со лба. – Потому что комиссия рекомендовала принять тебя в Орден, и окончательное решение зависит от меня. Так вот, я решил взять тебя в послушники – разве я не говорил, что помогу тебе?

Данло, не раздумывая, вскочил на ноги, раскинул руки и подпрыгнул, крича:

– Агира, Агира! – Слезы выступили у него на глазах, и он дышал так часто, что даже в пальцах закололо. Забыв об этикете, он бросился к Бардо, будто к отцу, припал лбом к его груди и попытался обхватить руками его необъятную талию.

– Ну, тихо, тихо! – Бардо мягко высвободился из объятий Данло и отстранил его от себя, держа за плечо вытянутой рукой. – Успокойся.

– О благословенный Бардо! – чуть дыша, пролепетал Данло.

– Мастер Бардо, – поправил тот. – Никогда не забывай о вежливости.

– В-виноват. – Данло, обуреваемый радостью, заплясал по комнате, как малый ребенок, и вдруг замер. Высокий для своих лет, он все-таки был Бардо только по грудь, и ему пришлось задрать голову, чтобы посмотреть мастеру в глаза. – Можно спросить, почтенный?

– Спрашивай.

– Никто не говорит мне ничего о Ханумане ли Тоше, и мне не разрешают выйти из общежития, чтобы навестить его. Он… здоров?

Бардо разгладил усы и положил тяжелую руку на плечо Данло.

– Ах да, твой друг. Красивый мальчик – никогда еще не видел таких красавцев, даже среди эталонов с Кавери Люс. Плохо дело, плохо. У него рак легких. Развитие опухоли остановили, но не знаю, будет ли он когда-нибудь по-настоящему здоров.

– Значит, он не сдавал экзамены?

– В этом не было необходимости. Твой друг, можно сказать, закончил элитную школу, поэтому его следовало проверить только на терпение.

– Так его тоже примут?

– Уже приняли. Теперь он послушник: он принес обет три дня назад, и его должны были отправить в одно из общежитий.

Данло подошел к окну и прислонился лбом к холодному кларию. Он был счастлив за Ханумана, но ему снова напомнили, как трудно аутсайдеру вроде него попасть в Орден.

– Я, разумеется, задал Хануману тот же вопрос, что и тебе, – продолжал Бардо. – Почему он хочет стать послушником. И знаешь, что он ответил? Что хочет власти и славы! После столь честного ответа я просто не мог его не принять. Есть в нем, однако, что-то, что меня беспокоит. На поверхности он честен, но внизу полон тайн. Мне кажется, он чрезмерно честолюбив. Послушай меня: я хорошо разбираюсь в людях. Будь осторожен с этим мальчиком. Я не уверен, что ты удачно выбрал себе друга.

Внезапный порыв ветра сотряс окно, и Данло отступил, опасаясь, что оно разобьется.

– Теперь уж ничего не поделаешь, мастер Бардо. Мы можем выбирать, с кем нам подружиться, но отказаться от своего выбора уже не можем, правда?

Бардо подергал себя за бороду, как будто вспомнив что-то свое.

– Это ты верно сказал. Очень верно. Ну что ж, дружи с ним, если так надо. Я велю старосте направить тебя в его общежитие, если хочешь.

– Спасибо, мастер.

Бардо махнул рукой, отпуская его.

– Ступай теперь. У меня еще двадцать человек на очереди. Удачи тебе, Данло Дикий.

На следующий день Данло стал готовиться к принесению обета. Куртку и брюки, сданные им в Ледовом Куполе, предали торжественному сожжению, а ему выдали новую одежду: парадную белую форму, три комплекта будничной, три камелайки, белье, ветровку и парку из искусственного шегшея. (А также две пары коньков и лыжи.) Все это было белым, как и шерстяная шапочка, которую полагалось носить постоянно.

Прежде чем надеть эту борховку, он должен был обрить голову. Это представляло для Данло проблему, поскольку свои длинные черные волосы он очень ценил. Алалойским мужчинам не разрешается стричься – и потом, куда же он пристроит бело перо Агиры?

– Все послушники должны брить себе головы, – сказал ему Бардо. – Чего ты уперся? – После долгого и путанного препирательства, в котором Данло толковал о значении пера Агиры, Бардо решил, что имеет дело с крайне суеверным мальчиком, перенявшим некоторые из варварских алалойских предрассудков. Бардо, сам не признававший никакого Бога и никаких формальных отношений, связующих человека с божеством, в качестве Мастера Наставника обязан был уважать все религии человечества, даже самые причудливые и тоталитарные. Он помнил, как двадцать лет назад одному послушнику-иудею разрешили носить под борховкой черную шапочку-ермолку.

К иудаизму многие относились с почтением (или насмешливо), как к самой древней из религий, прарелигии Старой Земли, возникшей за четыре тысячи лет до Роения. Но Бардо рассудил, что исключение, сделанное для правоверного иудея, можно сделать и для дикого мальчика, который верит, что в этой дурацкой белой птице заключается половина его души. Поэтому они в конце концов достигли компромисса. Старший послушник остриг Данло, намылил ему голову пахнущим розой мылом и сбрил все, кроме одной пряди на затылке. Теперь по спине у Данло, как у древних китайских военачальников, змеился черный хвост, длиной и толщиной не уступающий хвосту мускусного быка. Некоторые послушники отпускали шутки по его поводу, но Данло с гордостью носил в нем перо Агиры.

Через несколько дней он принес наконец свой обет. В Борху в этом году приняли всего двадцать семь аутсайдеров. Семнадцать девочек и девять мальчиков, все с отдаленных, неизвестных Данло планет, давали обет вместе с ним и были распределены по разным общежитиям. Данло обрадовался, когда его направили туда же, куда и Ханумана – в Пенхаллегон, одно из тридцати трех мальчишеских общежитий в северо-восточном углу Борхи. Это здание, одно из старейших построек Академии, носило прозвище «Дом Погибели», и не без причины: немало злополучных мальчиков погибло за несколько тысяч лет в его гранитных стенах. Четыре этажа этого строения, голого и сурового изнутри, связывала открытая винтовая лестница. Базальт для ее ступеней когда-то привезли с Арсита вместе с другими строительными материалами. За много веков эти веерообразные ступени стерлись и местами были скошены так, что поскользнуться на них было очень просто. Мальчики часто скатывались с лестницы кубарем, причиняя себе увечья, а порой падали прямо в ее внутренний колодец и разбивались насмерть. То, что лестницу до сих пор не снабдили перилами или другим ограждением, служило поводом постоянных скандалов.

Но основатель Ордена, знаменитый Хорти Хостхох, придерживался мнения, что послушники должны учиться осторожности и предусмотрительности на собственном опыте, а поскольку Орден чтил свои традиции, даже самые глупые и архаические, послушники продолжали преодолевать «погибельную» лестницу по многу раз на день. Чудо, что за все это время на ней разбилось всего двадцать или тридцать человек.

Данло, как и всем новичкам, предоставили койку на верхнем этаже. Однажды днем, когда все другие мальчики занимались конькобежным спортом, он поднялся в комнату с высоким сводчатым потолком и множеством окон, пробитых в толстых каменных стенах. (Четвертый этаж был самым грандиозным из всех помещений Дома Погибели, но и добираться до него было всего утомительнее и опаснее. Потому-то его спокон веку отводили новичкам, а остальные размещались ниже по годам – старшие послушники жили на первом.) В комнате двумя длинными рядами стояли двадцать спальных платформ. Незанятой оставалась только одна, и Данло сложил коньки и одежду в большой деревянный сундук у нее в ногах. Шакухачи, заботливо завернутая в форму, тоже отправилась в сундук. По правилам послушникам не разрешалось иметь никакого имущества, кроме одежды, но на практике почти все прятали в сундуках пару заветных вещиц. Данло застелил постель и лег на белое покрывало, глядя в потолок. Двадцать сводчатых арок напоминали ему скелет кита; толстые каменные ребра через равные промежутки располагались по всей комнате. Арки поддерживали стропила из осколочного дерева, многие из которых потрескались и расщепились. Данло комната сразу понравилась – особенно хорош был запах старого дерева и солнечный свет на шерстяных одеялах. Повинуясь неосознанному импульсу, он достал шакухачи и заиграл, наслаждаясь тем, как звуки падают с потолка на пол. Казалось, что комната – возможно, причиной был ее почтенный возраст – дышит воспоминаниями и жизнью вопреки своей суровой обстановке.

Чуть позже Данло впервые после испытания на площади Лави встретился с Хануманом ли Тошем. Тот вошел в комнату вместе с восемнадцатью другими мальчиками – все они громко переговаривались и топали ногами. По счастливому совпадению, кровати Данло и Ханумана помещались рядом.

– Я еще не поблагодарил тебя за спасение своей жизни, – улыбаясь, сказал Хануман. – Я уж боялся, что больше тебя не увижу.

Он стоял рядом с Данло, переминаясь с ноги на ногу и нервно перебирая пальцами, подвижный и неспокойный, как будто неуверенный в том, чего потребует от него эта новая дружба.

Данло подумал, что внутри Хануман все еще болен, хотя никто не замечает этого, кроме него самого. Но внешне он очень изменился. Ни раздирающего грудь кашля, ни жара, ни смертельной бледности умирающего. Волос на голове тоже не стало, и бритый череп белел, как раковина алайи. Послушническую форму он носил с небрежной грацией, словно так и родился в ней. Его красивое лицо уже не казалось таким хрупким, хотя скулы из-за бритой головы стали заметнее, а глаза смотрели еще живее и пронзительнее, чем запомнилось Данло.

Шайда-глаза, подумал он в тысячный раз. Потом он вспомнил, что Хануман – его друг, стиснул его в объятиях и закричал:

– Хану, Хану, как я рад, что ты жив!

Искренняя, неприкрытая радость Данло явно доставила Хануману удовольствие, но по напряженности его тела Данло сразу понял, что он не любит, когда его трогают. Данло знал, что цивилизованные люди почти все такие, и потому выпустил Ханумана из объятий, не придавая значения тревожному выражению его лица.

Другие послушники собрались вокруг них. Они видели, что совершил Данло на площади Лави, и им не терпелось познакомиться с ним поближе.

Хануман с гордостью занялся представлениями.

– Знакомься, Данло, это Шерборн с Темной Луны. – Затем он с некоторой настороженностью в голосе представил невысокого мальчика с миндалевидными глазами и живым саркастическим лицом. – А это Мадхава ли Шинг. Его дядя был мастер-акашиком, и двоюродный дед тоже.

Данло, знакомясь, кланялся каждому поочередно, а мальчики подчеркнуто официально кланялись ему. В Борхе все они были новенькими, но каждый, как и Хануман, обучался в одной из элитных школ Ордена. Этой своей элитарностью они очень гордились. В отдельности каждому из них воспитание не позволяло обращаться в Данло невежливо, но вместе они обливали его презрением, завидуя в то же время его внезапной славе. Они держались на расстоянии – как физически, так и психически. Последнее выражалось взглядами, где сквозили подозрение, боязливое уважение и неустойчивое, мнимое превосходство. Никто не улыбался ему и не смотрел в глаза. Его популярность была сродни популярности редкого зверя, недавно поступившего в зоосад. Только Хануман относился к нему, как к другу. Он стоял рядом с Данло, открыто выказывая свое презрение к снобизму остальных. От выражения, с которым смотрел на них Хануман своими бледными льдистыми глазами, у Данло щемило сердце.

Учебный год в Академии только начался, и никто из послушников еще не знал своего расписания и своих обязанностей. Данло весь день довольно осторожно общался с Мадхавой ли Шингом и другими, всячески обходя вопросы относительно своего происхождения. После ужина в столовой первого этажа (старшие и младшие послушники питались вместе) Данло с Хануманом бегом вернулись наверх и сели играть в шахматы. Хануман привез с собой из дома красивые старинные ярконские фигуры. Черные были выточены из осколочного дерева, белые – из слоновой кости, и все вместе представляло большую ценность. Хануману подарил их дед, когда внуку исполнилось восемь – Хануман очень дорожил ими и включил в число тех немногих вещей, которые взял с собой в Невернес.

Когда он впервые расставил фигуры, Данло заметил, что белый бог отсутствует и заменен солонкой. Такое нарушение гармонии огорчило Данло, и он расстроился еще больше, узнав, что бог не потерян, а изъят. Хануман, задыхаясь от гнева, рассказал ему, что отец никогда не одобрял сделанного дедом подарка. Отец заявлял, что именовать шахматную фигуру богом – значит впасть в ересь, гласящую, что хакра (или люди) тоже могут стать богами. Он считал это также кощунством, порочащим Бога Эде, и в одиннадцатый день рождения Ханумана белый бог в воспитательных целях был конфискован.

– Мой дед был Достойный Архитектор, хотя и не чтец, – сказал Хануман, – и он в этих шахматах ничего дурного не видел. Но отец всегда толковал догматы религии по-своему – чересчур строго. – Когда Хануман выиграл три раза подряд, Данло вернулся на свою койку и стал играть на шакухачи.

После особенно грустного пассажа Хануман метнул на него быстрый взгляд. Острый и оценивающий, он занял только долю мгновения, но Данло сразу ощутил глубокое понимание между собой и Хануманом, как будто только они двое в комнате чувствовали музыку по-настоящему.

Тем же вечером в купальне, примыкавшей к спальному помещению, произошел случай, еще более углубивший это понимание. Мальчики мылись перед сном и брили друг другу головы. Пахло сыростью, потом и душистым мылом для бритья. Горячая вода поступала бесперебойно из подземных источников Города, и в воздухе клубился пар. Закругленные окошки запотели, и по кафелю на стенах струилась вода. Данло сидел, скрестив поджатые ноги, на краю горячего бассейна и дышал паром, а Мадхава ли Шинг обрабатывал алмазной бритвой череп Ханумана. Внезапно он сделал неловкое движение, и из пореза на голове потекла кровь. Ранка была совсем маленькая, но Хануман, зажав ее рукой, затаил дыхание и устремил взгляд на черно-белые плитки пола, словно видел там что-то, скрытое от других.

– Извини. – Мадхава отошел к раковине и подставил окровавленную бритву под дымящуюся струю.

– Это не твоя вина, – после недолгой паузы ответил ему Хануман. – Никого из нас здесь не учили орудовать бритвой.

– Все равно извини, – напрягшись от этих слов, сказал Мадхава. – Сейчас принесу клей.

– Не надо. Я сожалею, что дал волю моему дурному настроению. Пожалуйста, добрей меня до конца.

И он объяснил, что ненавидит это ежедневное бритье головы из-за того, что оно напоминает ему один из обрядов его церкви. Все Достойные Архитекторы Реформированной Кибернетической Церкви обязаны брить себе голову – это называется у них «малой жертвой». Ирония в том, что он, Хануман, отрекся от религии своих отцов ради мнимого здравомыслия Ордена, но оказалось, что он и тут должен жертвовать своими волосами – если не Богу Эде, то традиции, истоков которой никто уже не помнит.

Когда Мадхава снова принялся за дело, а Хануман снова стиснул зубы под скребущей череп бритвой, в купальню вошел Педар Сади Сенат и еще трое старших послушников – все крупнее кого-либо из новичков и все в камелайках, как будто только что явились с улицы. Они выстроились перед бассейном, выставляя напоказ свои внушительные фигуры. Настроение Ханумана, и без того неустойчивое, совсем омрачилось, и он быстро переглянулся с Данло. Педар перехватил этот взгляд и тут же пришел в бешенство.

– А ну встать! – гаркнул он. – Хануман ли Тош и Данло Дикий, мы пришли поздороваться с вами, а самое меньшее, что вы обязаны сделать, это встать.

Данло и Хануман поднялись одновременно, словно их соединял общий нерв. Данло был выше Ханумана и благодаря выступающим под кожей мускулам и сухожилиям казался гораздо сильнее. Хануман еще не достиг своего полного роста, и его хрупкое тело из мальчишеского еще не стало мужским. Оба голые, они остро сознавали свою наготу.

– Добро пожаловать в Дом Погибели! – сказал Педар. – Мы вас ждали.

После этого он извинился за свое отсутствие во время ужина, объяснив это тем, что он и его друзья были заняты с проститутками в Городе. Расхаживая перед Данло и Хануманом, он оглядывал их с головы до пят. При этом он то и дело посматривал на своих приятелей и качал головой. Из всех послушников, что здесь находились, он был самым старшим по возрасту и самым прыщавым. Маленькие глазки, тоже похожие на прыщи, ввинчивались в Данло. В них проглядывали жестокость, придирчивость и злоба. Данло помнил, как дразнил его Педар на площади Лави, как швырялся ледышками ему в лицо и как Мастер Бардо дал за это Педару в ухо. Ему стало ясно, что Хануман и он сам попали в общежитие Педара не совсем случайно.

– Прекрасно, прекрасно, ледяной мальчик. Староста не хотел назначать тебя сюда, но мы убедили его, что для нас большая честь иметь у себя столь прославленную персону.

Хануман снова взглянул на Данло, и Данло не понравилось отсутствие всяких эмоций на его лице.

Педар, топоча ботинками по мокрому полу, щелкнул пальцами.

– Почему ты не смотришь мне в глаза, дикий мальчик? Скоро будет День Повиновения, и тогда тебе придется смотреть на меня, когда я с тобой говорю.

Данло посмотрел Педару прямо в глаза, и Хануман тоже.

Вода в бассейне бурлила, брызгая Данло на ноги.

– Пожалуйста, уйдите, – сказал вдруг Хануман. Его звонкий обычно голос звучал тускло и мертво. – Мы будем повиноваться, когда настанет День Повиновения, – а сейчас, пожалуйста, оставьте нас в покое.

Педар склонил голову набок и затряс ею, как будто ему в ухо набралась вода.

– Я что-то плохо слышу, – сказал он своим друзьям. – Мне показалось, что один из этих червячков попросил меня уйти.

– Да, уходите, пожалуйста, – сказал Данло, моргая от щиплющего глаза пара. Шерборн с Темной Луны, Леандер Морвен и другие мальчики, плескавшиеся в холодном бассейне, замерли, точно снежные зайцы, прислушиваясь к их разговору.

– Посмотри на себя! – Указательный палец Педара целил Данло в пах. Данло невольно опустил глаза и увидел длинный шрам на бедре, где его когда-то располосовал шелкобрюх; белый и блестящий, он имел форму копья, указывающего на член. Все в купальне теперь смотрели на то же место, на обнаженную головку и насечки цвета индиго и охры. – Что с тобой случилось, дикий мальчик? Какая-нибудь шлюха обкусала тебе член, а потом украсила его татуировкой?

Это оскорбление в адрес Данло переполнило меру терпения Ханумана – он сжал кулаки и принял боевую стойку, но Педар на это только рассмеялся.

– Ты тоже погляди на себя! Тебе еще расти да расти, мальчик. Что это у тебя там болтается – лапша или червяк? Интересно, что делают маленькие мальчики со своими червячками?

Хануман дрожал с головы до ног. На его руках и ляжках напряглись мелкие, но твердые мускулы. Он стиснул зубы.

Мадхава ли Шинг предусмотрительно отошел от горячего бассейна и полоскал бритву в раковине. Он крикнул:

– Осторожнее, Хануман. Если ты ударишь старшего послушника, тебя сразу исключат.

Данло, стоя плечом к плечу с Хануманом, почти чувствовал болезненный жар адреналина, струящийся по телу друга. Он поднес руку ко рту и шепнул:

– Не надо, Хану.

Этот как будто охладило Ханумана – он расслабился и повернулся к Педару спиной.

– Если ты меня ударишь, за этим последует не только исключение, – заявил тот. – Смотри на меня, когда я с тобой говорю!

Но Хануман продолжал смотреть на бассейн.

– Ах ты, паршивец! – И Педар, не успел Данло опомниться, ринулся вперед и ударил Ханумана по голове, чуть не сбив его с ног. Свежий порез от бритвы открылся, и по виску потекла кровь.

– Нет! – вскрикнул Данло. Лишь второй раз в жизни он видел, как один человек бьет другого. Боясь, что Педар ударит Ханумана снова, он стал между ними. – Нет.

Но Педар, как видно, понял, что зашел слишком далеко. В том, как он ковырял свои прыщи, чувствовалось сожаление об утрате контроля над собой, а может быть, даже стыд. Поклонившись Данло, он сказал:

– В День Повиновения у меня будет богатый выбор – Дикий Мальчик или Червяк. Мне самому интересно, который из вас будет мне подчиняться. Обдумайте это хорошенько за три следующие десятидневки.

Сказав это, он кивнул своим друзьям и вышел вместе с ними. Эхо их шагов еще долго стояло в спальне после их ухода.

Мадхава и другие мальчики приглушенными голосами заговорили о Дне Повиновения. Хануман по-прежнему смотрел на воду, стоя совершенно неподвижно, и глаза у него были как повернутые внутрь зеркала.

– Хану, у тебя кровь идет, – сказал Данло. Красные капли собирались на ушной мочке Ханумана в крупные бусины и скатывались по бледной груди. – Хану, если ты боишься, что…

– Уйди, – сказал вдруг Хануман, – Уйди, пожалуйста.

– Но у тебя кровь идет, – повторил Данло. В детстве его учили, что раны надо обрабатывать сразу, и он протянул руку к порезу на голове Ханумана, но тот от его прикосновения взвился, как от удара молнии.

– Нет! – Хануман отдернул голову и повернулся к Данло лицом. – Оставь меня в покое!

Данло снова протянул к нему руку, на этот раз ко лбу, чтобы снять гнев, который невольно вызвал. Это был знакомый всем алалоям жест, знак доброты и примирения, но Данло сделал его напрасно. С силой, поразительной для такого хрупкого тела, Хануман ударил кулаком по руке Данло, отшвырнув ее прочь. Боль от прижатых к кости нервов прострелила Данло до локтя, и рука онемела. А Хануман, ударив его, словно отпер дверь в комнату, которую никогда не следовало открывать. Он замахнулся снова, всем телом – кулаками и коленями. Данло придвинулся к нему вплотную – то ли чтобы отразить удары, то ли чтобы встряхнуть Ханумана и привести его в чувство. Сцепившись с ним, он почувствовал много вещей разом: шум текущей воды, голоса мальчиков, кричавших что-то сквозь плотную пелену пара, скользкие плитки пола под ногами, но страшнее всего было безумие, глядящее из светлых глаз Ханумана. Оно пришло непонятно откуда, словно лава, хлынувшая из трещины в земле. Сперва Данло подумал, что Хануман впал в бешенство, словно собака, которая брызжет слюной и кусает всех, кто попадется. Быть может, Хануман принимает его за Педара, а недавнее прошлое – за настоящее? Но тут они с Хануманом стукнулись лбами, глядя друг другу в глаза, и Данло понял, что ошибается. Каким-то образом он обидел Ханумана так, как даже Педар не сумел.

Умом он не понимал, чем мог вызвать такую ярость, но другая часть его существа это понимала, и Хануман, даже охваченный безумием, тоже понимал. Он наносил Данло удары снова и снова, вполне сознательно, словно превращая свой гнев в голую разрушительную энергию. Много позже, когда Данло припомнит этот случай досконально, образ Ханумана, полностью сознающего, что он делает, будет преследовать его, но теперь для него существовала только ярость, локти, кулаки и капли крови в парном воздухе. Лицо Ханумана, бьющего Данло ногами, применяющего прочие приемы своего боевого искусства, ужасало своей сосредоточенностью. Хануман ударил Данло в живот и двинул коленом в незащищенный пах.

Быстрая слепящая боль побежала вверх вдоль хребта и пересекла дыхание. Данло скрючился, не отпуская шеи Ханумана, и они вместе тяжело рухнули на пол у бассейна. Данло ударился подбородком о что-то твердое, то ли плитку, то ли кулак Ханумана. Зубы у него лязгнули, он прикусил язык, ощутил вкус собственной крови и вдруг очутился в воде, прижимая к груди голову Ханумана. Вода обжигала кожу и вливалась в рот.

Данло захлебывался – он мог бы утонуть тогда, держась за пах и живот, как подраненный зверь. В бассейне ему было едва ли по пояс, но это могло случиться. «Смерть – левая рука жизни», – вскричало, казалось, все его существо, и он, барахтаясь и захлебываясь в горячей воде, вдруг ощутил внутри могучий прилив жизни. Это его анима отозвалась в клетках мозга и крови – голая воля к жизни, перебарывающая боль, ненависть и шок. Борьба за жизнь представляла собой сплав ужаса и радости. Он нащупал дно, встал, глотнул воздуха, и кровь потекла у него изо рта. Он так и держал Ханумана за шею, а тот продолжал драться, хватая Данло за горло и целя пальцами ему в глаза. Данло, бывало, боролся в пещере деваки с другими мальчиками, но до такой злости они никогда не доходили. Сейчас, однако, он был словно дикий зверь, и сила струилась по его мышцам. Он был сильнее Ханумана. Они топтались в воде, стесняющей их движения, но он был выше и сильнее. Он захватил голову Ханумана, держа его лицо над самой бурлящей водой.

«Жизнь – правая рука смерти», – слышалось ему, но на самом деле это Мадхава или еще кто-то из мальчиков кричал, стоя на краю бассейна:

– Отпусти, ты убьешь его!

Данло еще крепче зажал голову Ханумана, скользкую от воды и крови, чувствуя не добритую Мадхавой щетину. Случайно он дотронулся до кровоточащего пореза на виске. Под ним была кость, еще ниже мозг, а еще ниже – леденящий все это хрупкое тело страх. Хануман оцепенел от страха – он тоже боролся за жизнь, и Данло никак не удавалось погрузить его лицо под воду. Он знал, что должен убить Ханумана прямо здесь, сейчас, пока страсть к убийству владеет им. Алалойского мужчину (или почти мужчину) жизнь часто ставит перед жестокой необходимостью убивать. Но Данло не мог убить.

Кровь из его прикушенного языка расплеталась в воде на алые нити, вмешиваясь с кровью Ханумана. Он видел тесные узы, связывающие их. Через эту горячую взбаламученную воду, плещущую ему в грудь, он чувствовал нерасторжимую связь с Хануманом. Тат твам аси, думал он, ты есть то. Все связано со всем остальным; сердце с сердцем и атом с атомом, и в Ханумане, в его бьющемся теле и безумных глазах, Данло видел себя. Он не мог причинить вред Хануману, не повредив себе.

«Лучше умереть, чем убить самому». Он вспомнил ахимсу, учение Старого Отца, и понял, что не убьет Ханумана и никого больше не сможет убить. Ни одно живое существо.

– Хану, Хану, – задыхаясь, выговорил он, – успокойся!

– Нет! Оставь меня!

Данло стоял, сжимая руками его голову. Язык болел, и трудно было говорить внятно.

– Хану, Хану, ти алашария ля шанти. Успокойся! Я друг тебе, а не враг!

– Уйди.

– Ти алашария ля шанти, – снова помолился Данло и зажал Хануману рот.

Вскоре безумие покинуло Ханумана, и он затих. Данло держал его крепко, прижимаясь грудью к тонким ребрам у него на спине. Успокоение Ханумана передалось и ему. Он не мог знать, что Хануман впервые со времен раннего детства полностью расслабился в присутствии другого человека. Глубокое доверие возникло между ними в этот миг, сознание того, что ни один из них никогда больше не причинит вреда другому.

– Зачем ты ударил меня? – прошептал Данло. – Я тебе друг, а не враг.

Видя, что Хануман силится что-то сказать, Данло отнял руку от его рта и опустил ее в воду. Горячая зыбь заколыхалась вокруг пальцев. Где-то наверху, за клубами пара, шлепали по мокрой плитке ноги и кто-то кричал:

– Дай ему еще раз! Сунь его головой под воду, пока не утонет!

– Тихо! – сказал Мадхава ли Шинг. – Не то старшие послушники услышат и всех нас покидают в бассейн.

Почти все мальчики, впрочем, были ошарашены увиденным и не подзуживали дерущихся. Они смотрели на Данло с Хануманом, явно опасаясь момента, когда эти двое диких вылезут из воды.

Данло, не обращая на них внимания, шепнул на ухо Хануману.

– Что с тобой сделалось?

– О-ох, – выдохнул тот, почти неслышно за плеском воды. – Прости меня. Ты не пострадал?

Данло отпустил его. Теперь они стояли лицом друг к другу, и Мадхава звал их, прося выйти.

– Язык прикусил, кажется.

– Прости, что я сделал тебе больно. – Хануман поплескал водой на свой порез. – Мне показалось, что ты хочешь убить меня.

– Убить?

– Я объясню тебе, только не здесь, не при всех. Ты подождешь, пока все не улягутся спать?

Данло перекинул волосы со спины на грудь. Перо Агиры порядком истрепалось, и только воск, которым он мазал его со дня своего посвящения в мужчины, спасал талисман от гибели.

– Ладно, подожду. – Данло сжал пальцами твердый стержень пера.

Позже, когда Мадхава заклеил Хануману порез на голове едко пахнущим гелем, когда прозвонили вечерние колокола Борхи, светящиеся шары погасли и все уснули, Данло с Хануманом вылезли из постелей и пробрались на середину комнаты. Лестничный колодец разверзся перед ними, как черная дыра в космосе. Они спустились на несколько ступенек, не доходя до спальни второклассников внизу. Толстое перекрытие над ними хорошо заглушало их голоса.

– Прости, что ударил тебя, – заговорил в темноте Хануман. – Я не хотел. Просто одурел и очень испугался. Есть в тебе что-то такое. Твоя сила, твое прошлое, твое мужество и ты уж прости, твоя странность. Ты протянул руку к моему лицу, так ведь? К моей голове. Глупо, конечно, что я не могу избавиться от своего собственного прошлого. Но на Катаве никто не прикасается друг к другу без крайней необходимости. Тебе, наверно, подобная сдержанность кажется отвратительной – мне и самому так кажется, если подумать. Я знаю, что должен преодолеть себя, и преодолеваю. Ох, как это трудно. Неприлично говорить так о себе самом. Это тщеславно. Слишком много я думаю о собственной персоне. Но я должен верить, что мы способны преодолеть себя, если вложим в это всю свою волю. Во мне тоже есть что-то такое, я знаю. И зная об этом, я могу этим управлять. Я никогда больше не ударю тебя, Данло. Я скорее умру, чем сделаю это.

Голос Ханумана струился во тьме, как жидкое серебро. Данло чувствовал в его словах правду и огромную печаль. Он чувствовал, что Хануману страшно быть наедине с собой; хуже того – он всегда наблюдает за собой со стороны, будто караулит убийцу, который сможет влезть ночью в открытое окно.

Будь Данло благоразумнее, он принял бы извинения Ханумана и тут же укрылся бы за барьером, которым люди отгораживаются от нежелательной или опасной дружбы. Но он не мог этого сделать. Его опыт с аутистами, а может быть, те ужасы, которые он наблюдал, когда все его племя утратило разум изза повальной болезни, делали его необычайно терпимым к безумцам всякого рода. Он только улыбался про себя, сидя на холодном камне и слушая о вещах, которых не знал больше ни один человек.

– Прости, что я ударил тебя по лицу, – сказал наконец Хануман. – И в пах тоже – ты как, ничего?

– Ничего. – Данло пощупал себя между ног, как бы проверяя, все ли там на месте. – Мошонка у меня теперь разукрашена под стать члену.

– Прости меня. Я причинил тебе боль.

Данло слегка подташнивало от боли в паху и мятного запаха медицинского клея на голове Ханумана. На темной лестнице запахи и звуки казались очень резкими.

– Ничего, заживет.

После долгого молчания Хануман прошептал:

– «Я люблю того, чья душа глубока, даже будучи ранена, и кто может погибнуть от всякой малости; такой легко уходит за пределы мира».

– Это опять цитата из твоей священной книги, да?

– Есть вещи, которые по-другому не выразишь.

– Другу можно сказать все.

– Значит, мы друзья?

– О благословенный Хану, мы стали друзьями с того первого дня. Дружба – такая же халла, как великий круг бытия. Ее нельзя сломать.

На тихой лестнице, где их шепот таял во тьме, каждый из них коснулся лба другого. Они долго еще говорили о жизни и о судьбе. Данло, полностью доверившись Хануману, рассказал ему о своем стремлении высказать свое согласие жизни, какой бы она ни была.

– Жизнь – это загадка, великолепие и редкость. Видеть ее трепет – в этом все. Так учил меня фраваши, Старый Отец: никогда не убивать ни одно живое существо и не причинять ему вреда, даже в мыслях. Приняв такой образ жизни всей душой, наверно, и становишься со временем асарией, да?

Они вернулись в спальню, и Данло долго лежал, слушая шум ветра и дыхание девятнадцати спящих мальчиков. Глубокой ночью Хануман рядом с ним заворочался и стал бормотать во сне:

– Нет, отец! Нет, нет, нет!

Данло сбросил одеяло и подошел к нему. Каменный пол леденил ноги, и он стал коленями на кровать Ханумана. Звездный свет серебрил окна и проникал в комнату. Бледное тонкое лицо Ханумана исказила страдальческая гримаса. Страдание – это жизнь, подумал Данло. Тихонько, на алалойский лад, он прижал ладонь к губам Ханумана.

– Не надо будить остальных, – прошептал он. – Ми алашария ля, шанти, шанти. Усни, мой брат, усни.