"Прошли времена, остались сроки" - читать интересную книгу автора (Крупин Владимир Николаевич)

13

На неделе пожаловал высокий гость, председатель сельсовета Домовитое. Уважительно поздоровался, представился, огляделся.

– Это вы молодцы, что дом сохранили. Снаружи вовсе плох, а изнутри красота. Когда Раиса Ивановна выстроилась рядом, я думал, этот дом на дрова пустит, а она как знала, для брата уберегла. Только надо, Николай Иванович, оформить отношения с сельсоветом. Вы пенсионеры, вам это легче по закону. Вы сейчас где прописаны?

– Были на ведомственной площади на заводской, но думаем, к старости лучше здесь. – Это Вера успела вперед Николая Ивановича. Ну, правильно, он так же бы объяснил.

Домовитов от чаю отказался, просил зайти в сельсовет с паспортами, вдруг, чего-то вспомнив, остановился:

– Только, Николай Иванович, этот дом придется вам покупать. У Раисы Ивановны нет права собственности на два дома. Этот мы числим за сельсоветом.

– Но вы сказали, что Рая хотела этот дом раскатать на дрова.

– Раскатала бы – другой разговор. Но сейчас это не дрова – жилая единица. Да вы не волнуйтесь, он подходит под все уценки и списания, он и будет по цене дров, рублей триста. Одворицы, как не членам совхоза, не полагается, но сотки две-три берите, больше вам не обработать.

Вот такой был заход высокого гостя. Собственно, он был прав и как раз хотел, чтоб все было оформлено по правилам. Но где триста рублей взять?

– Эка беда, отец, – сказала Вера, – а смертные-то мои? Я на старости лет воспрянула, так пожалею ли последние?

Взяли они Верины деньги и пошли на другой день в сельсовет. Но вот какое известие ожидало их – Домовитов показал предписание: "Чудинова Н.И. препроводить в Кировское райотделение МВД Вятской области".

С оформлением дома получалась оттяжка.

– Не езди, – советовала Вера. – Не езди, и все тут.

Она отлично знала, зачем вызывают. Николая Ивановича приплели к одному случаю – к выносу со склада олифы и краски. Собственно, с территории можно было утащить не только олифу и краску, но и все хозяйство, ибо забор был таков, что непонятно иногда было, где территория, а где остальное пространство. Вдобавок надо было доказать, что вынесена краска в дежурство Николая Ивановича, а не его сменщика. То есть Николай Иванович ни сном ни духом не помышлял, что он здесь при чем-то. Но вот припутали. Может быть, – а может быть, и не может быть, а точно, – следователю хотелось притянуть именно Николая Ивановича? Еще за ним тянулось дело о хулиганстве, да, да, о хулиганстве. Но это уже по линии Шлемкина, это за последний поход, когда Николая Ивановича схватили, затолкали в машину и на него же написали протокол, что оказывал сопротивление представителям власти. Какое? Когда схватили его рюкзак и высыпали кусочки на дорогу и он спросил: "Или вы голодные? Так возьмите, ешьте". Это – сопротивление? Но написано черным по белому: оказывал сопротивление. Поди докажи, что не оказывал. Вызывали, допрашивали, передали на административное взыскание. Да и то тыщу раз подчеркнули, что это из особой милости, из того, что его года преклонные, а так бы закатали куда следует. И все тыкали носом в судимость. "Давно она снята", – говорил Николай Иванович. Оказывается, нет, не снята. Реабилитируют политических, а насчет верующих указа не было. "Пиши, добивайся". Николай Иванович написал. Пришло для принятия мер в облисполком к... Шлемкину. "Я те попишу!" – сказал он. Теперь вот добавляют к хулиганству и воровство.

– Поеду.

И поехал. И Веру, сколь ни просилась, не взял.

Этот следователь оказался человеком хорошим. Еще молодой, с усиками, много курящий, чем заставлял страдать слабые легкие Николая Ивановича, он долго листал тощее дело спереди назад и сзаду наперед, а потом спросил:

– А кто так вашей крови жаждет?

– Этого я не знаю.

– Знаете. Я могу вам одно сказать: того, кто выносил, я нашел. Вернее, он нашелся сам. Я взял это дело как прицеп к другим, у нас этих краж, если б мы только их и разбирали, нам бы за тыщу лет не расхлебать, взял и в конторе, в обеденный перерыв, спросил о вас. Сказали, что вы уже не работаете. Сказали, что с вами поступили очень несправедливо. Еще сказали, что легче поверить, что камни с неба валятся, чем поверить в то, что вы могли что-то взять. Это женщины в бухгалтерии. Далее. Тут заявление одного, фамилию не скажу, он человек не конченый, потому что именно он вначале написал на вас заявление, а потом сам мне признался, что написал по наущению. Но кто наущал, очень просил оставить в секрете. Поэтому я и спросил: кто же так жаждет вашей крови?

– А как имя этого рабочего? Только имя?

– Имя? – Следователь покосился в бумаги. – Павел. – И догадался: – О здравии хотите свечку поставить? Правильно. Не хватило бы у него совести, пришлось бы вас помытарить. А что, Николай Иванович, можно личный вопрос? Вы в Бога продолжаете верить?

– Не только продолжаю, но все более укрепляюсь в вере. И в каждом дне вижу Промысел Господа. – Николай Иванович перекрестился, хоть и не на что было креститься в Кировском райотделении.

– Веровали бы все, никаких бы краж не было! – Следователь отодвинул от Николая Ивановича пепельницу.

– А все и верят. Только не все об этом знают.

– И я верю?

– И вы.

– Н-не знаю, – недоверчиво протянул следователь. – Пожалуй, я по многим параметрам неподходящий. И курю, и бывает, что матерюсь, а иногда такое дело ведешь, такую грязь, недавно было расчленение трупа... такое дело достанется, что только и остается рвануть стакан без закуски, чтоб напряжение снять.

– Молитв не знаете, вот и мучает вас лукавый.

Следователь зачем-то взглянул на сейф, потом на Николая Ивановича.

– У нас знаете как вас прозвали?

– Знаю. Сусаниным.

– Да. Вот я и связываю эту краску и ваши походы на Великую. Или нет связи?

– Есть, – сказал Николай Иванович. – Могу сказать, что знаю – кто.

– Н-ну, хорошо, Николай Иванович. Распишитесь мне на память – и с Богом. И еще вопрос: а того, кто над вами издевается, вы пишете о здравии, свечку ставите за него?

– Да.

– Хм! – Следователь протянул руку на прощанье. – Тогда уж и за меня поставьте, не сочтите за труд. А особенно за жену мою, Татьяну. Никак ребенка не может родить. Болеет и болеет. Татьяна.

– А вы крещеные оба?

– Этого не скажу. То есть, – улыбнулся следователь, – не то что я скрываю, а не знаю. Мы же знаете как вырастали: вперед и выше!

– Есть молитвенное воздыхание супругов о деторождении. Только для этого надо быть крещеным и венчанным.

Следователь развел руками.

Ночевать Николай Иванович хотел в общежитии. Но его решительно заарестовала Катя Липатникова. Спорить с нею было бесполезно. Входящая в церковную двадцатку единственного в Вятке храма, она этим очень гордилась, она была воинственно набожна. Именно так она и говорила: "Воинственно! Было общество воинственных безбожников, пришла пора воинственных верующих". Она непрерывно впадала в грех осуждения, но этого себе в грех не ставила. Ходила на Великую ежегодно, несла всегда самые тяжелые хоругви, цепляла на плечи мешки тех, кто послабее, иногда и на себе перетаскивала старух через грязи и топи. Голос ее был громогласен. Она заявила, что Вера оказалась похитрее ее, увела к себе старчика. А ведь у Кати Липатниковой была своя квартирка, хоть и маленькая, а отдельная. Все в ней было чисто, устелено половичками, все блестело. Образа в дорогих, сверкающих киотах и старинный, высокий угольник – составной трехэтажный киот в переднем углу Катя Липатникова завещала в Великорецкий храм, когда его вернут верующим. "Вернут, и с поклоном вернут!" – пророчила она.

Они близко познакомились с Николаем Ивановичем как раз тогда, когда ломали церковь Федоровской Божией Матери. То, что она не погибла вместе с церковью, Катя Липатникова простить себе не могла. Шлемкин, тогда совсем молоденький комсомольский работник-активист, записал Липатникову в сумасшедшие. Еще бы не сумасшедшая: плюет в глаза представителям власти, именует их иудами, сатанятами, чертями, а они при исполнении. Тогда Катя Липатникова кричала: "Пойдем, бабы, внутрь, пусть нас вместе убьет!" И всегда потом громогласно винила и себя, и баб: вера ослабла, и церковь упала. "Восстал народ на народ внутри народа", – кричала она. Катя говорила, что ей было явление Трифона Вятского преподобного.

"Пришел под утро, стоит, на батожок навалился. Покачал головой, сказал: "Пустует храм, откроется храм перед концом света. Но церковь восстановите – спасетесь. Кому церковь не мать, тому Бог не отец" – так сказал. Еще сказал, что не Бог будет судить, а будет судить совесть, Бог будет только печати ставить, утверждать. И все живыми будут на суд приведены".

Это именно бесстрашная Катя Липатникова входила в любые кабинеты, требуя свободы совести. Шлемкин от нее просто бегал. Давал указание священнослужителям укоротить Липатникову, а те, зная характер прихожанки, говорили о Липатниковой Николаю Ивановичу. Ибо только Николая Ивановича она могла послушаться. Могла. А могла и не послушаться. Она гордилась тем, что "звон отхлопотала", добравшись до оч-чень высокого начальника, изумив его сравнением с... петухом. Да, именно так. Сказала: "Петух – и тот поет, Бога славит, а какая у него голова маленькая, а у тебя, посмотри в зеркало, у тебя голова поболе петушиной, должен понимать, что в церкви должны быть колокола. – Еще добавила: – Суворов вон какой умный, почему? Александр Невский почему тевтонов расхвостал? Донской Димитрий почему навеки славен? Кутузов почему негасим для потомков? В Бога верили! Неужели ж ты их значительней? Кабинета у них такого не было, это точно, а в остальном ты кто?"

Так что Шлемкину оставалось одно: считать Липатникову ненормальной и тем оправдывать свое перед нею бессилие. Но ведь и священники терпели от нее: она знала все службы всем святым на все дни, попробовали бы они какую-то запятую пропустить. "Я маленький человек, темная я, но ежели такие великие люди, как (следовало перечисление Мономаха, Калиты, Невского, Донского, Суворова, Кутузова...), если они веровали, то мне, пыли и грязи человеческой, как не веровать?"

Сейчас она привела Николая Ивановича к себе, попыталась его разуть, но Николай Иванович сумел это сделать сам. Катя ходила из кухни в комнату, голос ее гремел:

– Они, ироды содомовы, думают, что если в крематорий ныряют, так от Суда уйдут, – ждите! Я до них и на том свете доберусь, я их там всех перебуровлю. Я тебя одного к этому Льву Ильичу больше не пущу, что это такое – орет на тебя, а ты, голубь, из ковчега излетающий, молчишь и терпишь.

– Бог терпел и нам велел.

– Где, – грозно вопросила Катя, – где сказано – терпеть? Ударят по правой щеке, подставить левую, так? Так! И Писания я слушаюсь, и смиренно подставляю. Но где сказано, что снова и снова подставлять, где? Не мир, но меч! Семьдесят лет Вавилонскому плену миновали, надо укрепляться! – Тут же Катя сменила голос и позвала Николая Ивановича за стол: – Прошу, Иваныч! Теперь красота гостей приглашать – Успенский пост. Нету мяса – и не взыщите, нету масла – и не надо. Дураки наши руководители, им в руки плывет руководство страной, они отпихиваются. Пост – дело государственное. А то они дождутся: три дня рабочим хлеба не давать – и любое правительство с любых подпор слетит. Иваныч, да что это такое – у них будто голова в желудке, брюхом думают, душу вытеснили, нехристи!

И за столом Катя несокрушимо воевала со Шлемкиным и другими нехристями и наставляла Николая Ивановича, как ему жить.

– "Я вам добра желаю, – кричит, – я, я!" Говорю ему: я – последняя буква в алфавите, стоит нарасшарагу, ты, говорю, хочешь и начальству угодить, и с нами покончить, но трус ты последний, говорю. Меня запугать! – Катя показала свои отнюдь не старушечьи ручищи. – Мне под восемьдесят, и меня запугать! В его годы я по кедрам как белка бегала. Залезу на кедр и ногой по ветвям топаю, шишки отряхиваю. Раз сорвалась, но на мне была мужнина гимнастерка со значком Осовиахима, она зацепилась и выдержала. Это было второе крещение, когда я сорвалась, я в ту секунду взмолилась святому Николаю, он спас. А тонула! А с воза падала! Так какие же у меня страдания, да у меня их не было, меня всегда Бог спасал. И муж мне от Бога достался, Федор Ондреяныч, не пьяница, песельник. Все за столом напьются, а он поет и поет. Песен знал!.. За меня его таскали, за меня его не повышали – жена в церковь ходит, в церкви поет. А он меня любил, мы тайно венчались. А у сестер у всех мужья пьющие. И всех я сестер похоронила, и Федор Ондреяныч мой, песельник, в чужой земле... – Слезы пробрызнули на ее глазах.

Николай Иванович коснулся плеча Кати. Старуха подняла на него мокрые просветлевшие глаза, стала пододвигать ему тарелочки с сухариками и сушками. Потом все же договорила:

– Муж был у сестры, он живой, Вася. Зять мой. Похоронил сестричку, она у него рано опочила. Он сам говорит: она у меня работала как трактор. И он после нее уже три раза женился, и все наперекосяк, все горшок об горшок, и опять: не трожь мои куклы, я с тобой не играю. Сивый уже весь, выпьет – по сестре моей плачет. Спрашиваю: "Трактор жалко, работать на тебя некому?" Нет, говорит, на лавку бы посадил, за водой бы сам ходил, лишь бы жила. И ревет, и ревет. Я его приучила писать памятки, так стал ходить, поминать. Кто меня слушает, тот спасается, сейчас вот внучкой, Настей, займусь.

Потом Катя снова вспоминала, как ходила в горисполком требовать колокольный звон:

– Говорю: я в человеческом городе живу или в пустыне? Говорят: в городе. Нет, в пустыне: нет колокольного звона, как это может быть, а? Нехристи! И креста боятся, и звон им ненавистен. Трясутся от страха, а думают – от негодования. У! Иваныч, Иваныч, дураков-то сколько я видела! Ты сердцем другой, чем я, ты страдальцев видел, а я дураков. Вон сколько всей земли, копай ее. Копай, копай, много ли золота найдешь.

После чаепития Катя как-то резко сменилась в лице, как-то сконфуженно и просяще посмотрела на Николая Ивановича:

– Я ведь, Иваныч, в свои места родные ездила...

– На могилки?

– На какие могилки? На пустыри! – воскликнула Катя и вытащила из кармана черного платья сложенные листки и опять чего-то застеснялась.

Николай Иванович, помогая, протянул руку, но Катя свою отдернула и тут же повинилась:

– Да, прочти это, прочти. Но прежде прости меня, дуру неграмотную. Это ведь стихи, Иваныч, согрешила на старости лет. – И заторопилась: – Поехала в свои места, дай, думаю, пока ноги ходят, тем более после Великорецкой. Поехала. Район был Просницкий, сейчас Чепецкий, там я до войны возрастала. Все сплошь знала, всю округу, всех мужиков, которые на войну ушли. Да ты все поймешь, я не стерпела, как все узнала, сердце не стерпело. А может, запись моя негодна, то выбрось. Я не смогла, чтоб их фамилии не записать. Она там погибли, а их деревни здесь погибли, я это выразила.

Отдала листочки и тут же ушла. Николай Иванович хотел было надеть очки, но Катин почерк был такой крупный, что читалось легко:

Название "Солдаты из загробного мира"

Вятские парни хватские

в увольнение решили сходить,

деревни свои и родных навестить.

Поездом быстро домчались,

на родной земле оказались.

Как и раньше бывало,

с разъезда, с Каныпа, пешочком всегда ходили,

к женам, детишкам домой с покупками спешили.

Пошли земляки по тропинке гуськом.

Шаклеин сказал:

"В нашу деревню Прокудино мы попадем".

Шли земляки, быстро шагали,

но тропинку совсем не нашли, потеряли.

Ночь, ничего не видать,

пришлось напрямую шагать.

Шли, спешили.

"Шаклеин Иван,

мы вашу деревню, вероятно, проскочили".

"Не тужи, браток, правей возьмем,

в деревню Сунгоровцы мы попадем".

Километр за километром отмеряли,

вроде деревня стоит впереди, увидали.

"А ну, Востриков Сашка, в разведку шагай,

в хату родную нас приглашай".

Пошел Востриков, а деревни нема,

только стоят березы да тополя.

"Хлопцы, влево немножко свернем,

в Боньдю родную мы попадем".

Смотрели вперед, смотрели назад,

а деревни опять не видать.

"Что ж, друзья, совсем заплутали,

деревни свои потеряли?

А ну, давайте вправо по плану возьмем,

в деревню Пихтовец сейчас попадем".

Лес перешли,

в гору взошли.

"А ну, Метелев, вперед шагай,

в избу нас приглашай".

"Да, местность моя,

поля, перелески, луга,

а где деревня, друзья?"

"Подожди, Метелев, земляк, —

Князев ему говорит, —

наша деревня на угоре стоит".

Но только рябина с черемухой стояли,

словно солдат ожидали.

"Братцы, товарищи, влево возьмем,

в нашу большую деревню Векшинцы мы попадем.

В два этажа школа наша стояла,

речка Филипповка у нас протекала".

"А ну, Поскребышев, вперед иди,

в избу нас зови,

кваску бы не против напиться,

немного хоть подкрепиться".

Кругом осмотрелись – деревни нема.

Что за холера, что за чума?

Неужели прошел ураган,

все до бревнышка в речку скидал?

А может, и здесь Гитлер-зверь сумел делов натворить,

наш народ загубить?

"Нет, братцы, жена мне писала,

что немцев в глаза не видала,

а вот поляков пришлось повидать,

вместе пришлось работать,

грешным делом церковь в Поломе ломать.

Деревья, леса целы,

не было здесь ни бури, ни войны".

Под гору к речке спустились,

воды напились

и по речке пошагали,

в деревню Мальчонки идти загадали.

Место нашли, где деревня была,

пусто кругом,

хоть один бы дом.

"Эй, бойцы, начинает совсем темнать,

надо на ночлег попадать.

Наша деревушка была мала,

пусть мала, да зато весела,

гармошки чинили, весело жили".

"Давай, Рязанов, твой черед,

шагай вперед".

Видит Никола – местность гола,

сиротинки стоят тополя,

да старая ива жива осталась,

которая прямо в окно приклонялась.

И речка Сырчинка так же текла,

такие ж угоры, поля,

но исчезли деревни твоя и моя.

"Токарев Иван, твой черед,

иди вперед,

на гору взбирайся,

где твой дом – разбирайся".

"Братцы, и у меня один тополь стоит,

только листвой шелестит".

И опять земляки шагали,

шаг за шагом километры мелькали.

"А здесь стоял небольшой хуторок,

звали его Помелок,

но нет его, кругом тишина,

только качаются береза да сосна".

"С речкой Сырчинкой надо прощаться,

в Пантюхино будем добираться".

Лес перешли, полем шагали,

по дороге обо всем рассуждали:

как пахали, сеяли, косили,

друг ко другу на престольные ходили.

"А ну, братцы, ура, деревня моя,

избы стоят,

три огонечка горят".

Пантюхин вперед пошагал,

избы своей не узнал,

в окно постучал:

"Здравствуй, хозяйка, я Пантюхин Иван,

что ж, не узнала?"

"Нет в деревне у нас мужиков", – она отвечала

и побыстрей дверь на засов запирала,

а сама к окну пошагала,

вслед смотрела, солдат провожала.

"Земляки, в километре деревня Огарыши должна стоять".

Но нет ее, не видать.

"А где же наши любимые женушки,

наши детишки, наши внучата,

милые красивые наши девчата,

когда нас на войну провожали,

любить и ждать обещали.

За тысячи верст мы к вам пришли,

но никого не нашли.

А помните, братцы, как друг друга мы хоронили,

слезы лили, как же нас они позабыли?

Ах, родные, вы же в наших сердцах, дорогие!

И никто никогда не узнает о нас,

где мы жили, где наши деревни стояли.

За что же тогда мы воевали

и смерть в чужой земле принимали?

А ну, братцы, в строй становись,

любимой вятской земле поклонись!

Мужайтесь, солдаты, в часть доберемся,

во всем разберемся!"

Низко головы солдаты склонили,

на небо молча они уходили...

Николай Иванович отложил листочки и услышал, как Катя теперь уже громко всхлипнула и высморкалась.

– Я бабам читала, ревмя ревут, – сказала она не без авторской гордости. И объяснила: – Это я все исходила, все тропиночки, вот уж горе так горе. Стою под конец у бывшей своей деревни, а туман, такой ли белый туман, и вот носится, кругами ходит над деревней огромная стая голубей белых. Я так и думала – голуби, перекрестилась, вот, думаю, в воспоминание душ загубленных летают, а ближе-то подлетели, я и села, и ахнула: вороны, сплошь вороны. А сквозь белый туман и они белыми казались. Так нам, Иваныч, вместо голубочков вороны над нами летают. Так я пеньком и сидела, и сколь просидела – не знаю, там и начала шептать вот это, будто от имени солдат. Потом записала. Ак дочитал, не отбросил?

– Дочитал, Катя.

Как ни возражал Николай Иванович, Катя постелила ему в комнате, сама долго гремела на кухне. Мало того, кроме лампады Катя затеплила перед угольником большую свечу. "Ради дорогого гостя. И не вздумай экономить!" Так и засыпал Николай Иванович под Катины молитвы и глядя на мерцание желтого огонька свечи и голубенького – лампады. По потолку, как зарницы по небу, продрагивали светлые пятна, отраженные от начищенных окладов.

И утром Катя Липатникова не отстала от Николая Ивановича.

– Я тебе одному не доверю пойти к этим прохиндеям. – Это она говорила о мастерских по производству надмогильных памятников. – Банные обдерихи, да как они геенны не боятся?

Николай Иванович даже пожалел, что рассказал ей еще об одном своем заделье в городе – заказать памятник брату. И верно пожалел – Катя все не все, а половину дела испортила. Во-первых, было дорого. Но это-то как раз от мастеров не зависело: дороги гранит и мрамор. "Конечно, – стала шуметь Катя, – сколь кладбищ разворотили, нажились, нехристи!" "Кто, мы воровали?" – спросили мастера. Во-вторых, памятников с крестами и в виде крестов мастерская не делала. Они показали образцы. "Руки отсохли сделать крест?" – вопросила Катя. "Не отсохли, а не имеем права". "Покажите бумагу!" – потребовала Катя. Показали. "Черным по белому, читайте, мамаша!" – "Сам читай, помоложе глаза, чать!" – "Пожалуйста: "...производить согласно образцов и описаний". Вот, мамаша, образцы, вам показывали". – "Вы же не только неверующих хороните". – "Хорошо, вам признаемся по секрету: когда делаем из мраморной крошки с цементом, то многие заказчики просят внутрь заливать кресты. Иначе не позволяют".

Катя плюнула, обтопала свои ноги в больших парусиновых туфлях, еще довоенного образца, и повлекла к выходу Николая Ивановича.

Но Николай Иванович все-таки оформил заказ.

До самого вокзала, до самой электрички проводила Николая Ивановича Катя Липатникова. Билет не дала купить, сама купила. А на прощание сунула в руки сверточек. "Развернешь по дороге". И уже совсем было повернулась, как, не утерпев, спросила:

– Вера там, конечно, в передовые доярки поступила?

– Какие доярки – вся больная.

– Это я вся здоровая! – высказалась Катя Липатникова.

Они перекрестили друг друга.

А подарочек у Кати был такой дорогой, что и не высказать. Кроме овсяных лепешек на растительном масле был в свертке тщательно завернутый набор открыток – виды Вятки начала двадцатого века. И не просто виды, а именно праздник Великорецкого Николая Чудотворца. И все было снято и описано. Отец Геннадий много рассказывал о крестном Великорецком ходе, празднике, ярмарке, он сам хаживал с богомольцами. И теперь его рассказы наложились на изображение. Не меньше десятков тысяч было участников – вся река была в лодках, пароходах. На центральном, "Святителе Николае", везли Чудотворную икону. Хоругви изо всех церквей, а было их в городе, кроме многих и многих соборов и монастырей, числом до сорока, хоругви несли при торжественном благостном пении. В особых парадных костюмах шло духовенство, при полном параде выходили войска, выводили военные оркестры. Передача иконы на "Святителя" происходила с особой, расписанной по-старинному ладьи. На ней стояла часовенка. Гребцы, в красных шелковых рубахах с голубыми перевязями через плечо, дружно взмахивали золотыми веслами. Ладья неслась по Вятке, только что не взлетая, так была похожа на птицу. Чудотворную носили по заречным селениям. Шестерки лошадей потом привозили в Вятку сундуки с медными грошиками. На эти деньги строились новые церкви, подновлялись старые, приводились в порядок кладбища. И во все время крестного хода на колокольне Богоявленского собора, как бы отмечая размеренный шаг богомольцев, следовавших к месту обретения иконы, бил и бил колокол. Шумела Великорецкая знаменитая ярмарка, не уступавшая по размаху нижегородской Макарьевской.

Рассматривать открытки и читать подписи пришли к Николаю Ивановичу и Вере Рая и вдова Нюра с Селифонтовной. Вдова Нюра просто сидела поодаль и покачивала головой. Рая потихоньку сказала брату, что Нюра путает ее дом со своей комнатой в бараке и все говорит: "Зачем это Алеша окно переставил?" Николай Иванович рассказывал об иконе те чудеса, что дошли в летописях о Вятской стране. Икона была обретена вскоре после Куликовской битвы, при великом князе московском Дмитрии Донском. Крестьянин увидел, что от сосны исходит странное сияние, золотое свечение. Он ехал за сеном. И когда ехал обратно, вгляделся пристальнее: сияние исходило от иконы. Он привез ее домой, даже не подозревая, что икона чудотворная. А открылось так. Был другой крестьянин, лежавший в немощи двадцать лет, и ему в видении открылось, чтобы он шел помолиться именно этой иконе. Первый раз он не поверил, послушался второго раза. Его принесли на носилках, а обратно он шел сам.

– И ходили каждый год, – рассказывал Николай Иванович, – а в 1552-м по нерадению не было Великорецкого похода, и на вятскую землю обрушились беды – снег и град шел в июне и в июле. И с тех пор ходили неотвязно. Было дважды хождение в Москву с образом святого Николая Великорецкого, первый раз при Иване Грозном. Как раз строился собор Покрова на Рву, то есть будущий Василия Блаженного. Принесли наш образ, нашего Николы. Вдруг такое дело: оказывается, одна из церквей собора не определена, то есть какой будет престол. И решили: Николы Великорецкого! Вот ведь! – Николай Иванович прервался. – Тут уж все мы не молоденькие, а хотелось бы побывать в соборе нашего святителя, посмотреть, поклониться.

– А вот поеду нынче не прямо в Ленинград, а через Москву, и зайду, и побываю! – высказалась Любовь Ксенофонтовна.

– Дай Бог, – отозвался Николай Иванович и продолжал: – А еще раз крестный ход при нас не состоялся, в шестьдесят первом. Тогда были гонений на церковь тихие, подлые, но непрерывные. Сейчас вот тащат Никиту на пьедестал, а гореть ему в огне. Да уж и горит, прости его Господи. Какие страсти были! Церкви жгли, рушили, а на стариков, старух шли с оружием, издевались в своей стране. Опять и опять в любви к Богу пытали. И в том году, как ход сорвали, поплатились мы церковью Федоровской Божией Матери. Как на нас кричали! Кричали: последний гвоздь забит в гроб Великорецкого чуда. И тогда сделали на Великой учения ДОСААФ, вывели призывников-несмышленышей и часовню над источником взорвали. Как старались перед дьяволами выслужиться! Бог наказал и Бог спас – опять ходим.

– А меня спас от рейдов безбожников. Воинствующих. В обществе, прости Господи, пришлось состоять, силой загнали, а в рейдах не участвовала. Гриша Плясцов, тот был неистовый. Меня требуют, велят: предсельсовета, обязана, советская власть, а у меня или жар, все видят, или сыпь по всему телу. Вот как отводило. – Это рассказывала Любовь Ксенофонтовна. – Еще был Гриша Светлаков...

– О-ой! – вскрикнула Рая. – Этому-то Грише на лоб плюнуть – в глаза само натечет, такой был осатанелый.

Освобождая женщин от воспоминаний, Николай Иванович произнес:

– Прости, Боже, рабам своим, не ведавшим, что творили.

– Этих Гриш сотню скласть против вашего Гриши, и сотня не потянет, – сказала Селифонтовна.

Подошла и зима. И пусть она была каленая, малоснежная, ветреная, старики переносили ее легко – дров не жалели. Дрова были сухие, лежали в крытом дворе, давно наколотые, будто их и ждали. Изба быстро выстывала, топили вечером подтопок. Да и Николай Иванович постоянно избу упечатывал. Еда у них была незатейливая, да хорошая. Картошка своя, крупы в колхозе Рая выписала, масла растительного в магазине было безвыходно (это Раино выражение – безвыходно, то есть – постоянно), также было и молоко от Раиной Цыганки. А запустили Цыганку – нашлось молоко у соседей. Да и какие уж едоки были Вера и Николай Иванович – мяса вовсе не ели. Овощи были. То есть зимовали в достатке, в тепле.

Приходил Степан. Видно было, намолчался, рад был Николаю Ивановичу. Чаще бы приходил, да, видно, стеснялся. Приходил, крестился на голубенький огонечек лампадки у божницы, почти насильно всякий раз усаживали его за стол. Пил чай с блюдечка.

Однажды Степан сказал:

– Привык у вас с блюдечка чай сербать, как к себе поеду, надо будет отвыкать или своих приучать.

Сказано это было – ясно, что не про блюдечко. Николай Иванович поставил свою чашку на скатерть (Вера не позволяла пить чай на клеенке) и осторожно спросил:

– Значит, надумал все ж таки?

– Надо... – Степан понурился, потом поднял голову. – Надо. К тому идет. Радио слушаю, к тому идет. Греко-католикам тоже дадут жить. Не хочу в сектантах умирать.

– Старухи тебя здешние, Степан, жалеть будут, – сказала Вера.

– И я тоже буду жалеть, – ответил Степан. – Но я уже всяко-всяко передумал, всякую думку в голову брал. И сон стал видеться, будто маштачу себе гроб, а крышка получилась такая гарная, такая ладная, но дуже великая, будто на хату. Думаю: надо опилить. Захожу с пилою та и замер: вся крышка расписана, как та мазанка, петухами и рушниками, як маты к Пасхе расписывала. Ай, думаю, не буду опиливать, так покойно мэни будэ. И все чую, як дивчины та хлопцы колядуют, со звездой ходят. Ну так як, Мыкола, какое будэ твое слово?

– Какой я тебе советчик, – сказал Николай Иванович. – Все равно ведь уедешь.

– Боюся. Боюся там в первый день скончатися от сердца, боюся.

– Не бойся, Степа, – быстро вставила Вера, – не бойся. Именно ты правильно решил. По могилкам ты затосковал, они тебя зовут. Походишь, над ними почитаешь, и тебе будет полегче, и им. Как Коля боялся сюда ехать! А видишь, как все слава Богу.

– Так у Коли Вера якая! – улыбнулся Степан. – Таку бы Веру ухапить, то и в ад бы не забоялся.

– Ой, не греши, – отмахнулась Вера. – Оружия вы в руки не брали, но жениться-то не было запрета?

– Не было. Да невеста была такая огневая, что я забоялся.

– Кто, если не секрет?

– Тогдашняя предсельсовета... – Степан развел руками. – Любовь Селифонтовна. Когда тебя и нашего старца увезли, меня по молодости административно привлекли на принудиловку И я отмечался в сельсовете, что никуда не сбежал. Тогда и полюбил. Приду, она берет тетрадь высланных и привлеченных, сделает отметку – иди. А я не иду, сяду на корточки и все чекаю, чекаю...

– И ничего не вычекал?

– Ничого. Молодой был, телятистый. Но раз сорвался. Подстерег у выхода, говорю: «Председатель, послушай, я песню выучил». И ахнул ей частушку: «Сидит Сталин на березе, Троцкий выше – на ели. До чего, христопродавцы, вы Россию довели!»

– О-о-ой! – протянула Вера. – И что Люба?

– Схватила за чуб и голову мотает. Так помотала, помотала и шепотом велела: "Иди и частушку забудь!" – Степан ласково посмотрел на Веру. – Частушку я не забыл, но и любовь Любы не заслужил. Она, я потом понял, Гришу любила. Понял, когда вашей мати похоронку Поля Фоминых принесла, тогда Люба вся осунулась, добилась того, чтоб поставили рядовой колхозницей, а потом ее в Ленинград мобилизовали.

– Ты приходи, Степа, приходи, пока не уехал, – попросила Вера.

И долго смотрела потом вслед Степану в окошко. Тот шел тихонько, опираясь на костылик.

И опять явилась птица залетная – Геня, племянничек. Все приставал с расспросами, как дальше жить в такой международной и внутренней обстановке. Николай Иванович терпеливо отвечал, что ничего не понимает ни в какой обстановке, что этих обстановок, пока он сидел, сменилось много и что надо жить не по обстановке, а по совести.

– Епонская мать! – восклицал Геня. Но Николай Иванович обрывал:

– Язык прикуси!

– Как прикуси? А тогда зачем дали гласность?

– В прямом смысле прикуси! Как вылетело гнилое слово или ругательство, если не смог удержать, допустил до этого, то хоть вослед себя накажи, кусни поганый язык. В прямом смысле. И так и отвадишь себя от похабщины. Вдумайся: не то нас оскверняет, что в нас входит, а то, что от нас исходит.

Геня сникал; сидел потерянно, он старался в эти дни изгнания из семьи не пить (да и где было взять?), сидел, потом обещал, что больше плохих слов произносить не будет.

В день отъезда он в одиночку сходил к отцу, а заранее не сказал, что собирается, вернулся к обеду и отчитался тем, что целый уповод (он именно это употребил слово, ныне редкое, – уповод, в смысле полдня) он воспитывал Арсеню.

– Яйца, конечно, курицу не учат, но, дядь Коль... это же невозможно: мат на мате сидит и ножки свесил. Родной отец! Ёштвай корень! О! дядь Коль, прости. – И Геня показал, что кусает свой язык, и язык этот в доказательство высунул, объяснив, что даже кусал его до крови. – Дядь Коль, но главному ты меня не научил. Вот я перестал ругаться... перестану, к этому идет, действительно, пусть жизнь тяжелая, но мать-то при чем, за что ее по матушке? Ругаться перестану, курить тоже поднатужусь и брошу: во рту противно, зубы желтые, с утра кашель, – брошу! Но, дядя Коля, как, как отстать от питейного дела?

Николай Иванович поглядел внимательно:

– Это, Геня, тоже достижимо. Садись.

– Ты, дядь Коль, мелко не кроши, ты сразу главный параграф: как бросить? – Геня сел, однако рванулся было рукой в карман за сигаретами, но отдернул ее и жестом показал – не буду! – Мелко не кроши, не заводи проповедь, на меня время не трать, сразу скажи: можно суметь не пить?

– Можно.

– Как?

– Только через веру в Бога.

– А по-другому?

– По-другому ни у кого не получилось, – ответил Николай Иванович. – Если гипнозом отучают, то другого лишают, гипноз иначе не может, он укрепляет в одном, а подавляет другое. А про ЛТП и про наркологию ты лучше меня знаешь.

– Но как в Бога поверить?

– В Бога все верят, но не все об этом знают. И бесы в Бога верят, иначе бы нас не морочили.

– Но как не пить-то, дядя? – закричал Геня. – Как? Ведь подсасывает, ведь сорвусь, я же знаю, я же больной...

– Геня, ты уже на пути к излечению, раз понимаешь, что больной. Советовать я ничего не могу, но могу сказать из личной жизни.

– А ты пил? – вытаращился Геня.

– Да, и сильно.

– В лагере? В лагере пил?

– В лагере. Когда в войну и после много леса требовалось, то у нас было послабление, строгости оставались, но издевательства утихли, лагерь оценивался по кубометрам. А я, как грамотный, был при техноруке, при передаче леса с лесосек на Нижний склад. Там вольные, они иногда хуже нашего питались, нам стали подбрасывать. Я и пристрастился менять пайку на самогон, и попивал. Молод был, думал – не затянет, да и откуда отраду брать?

– Отрады все же хотелось? – иезуитски спросил Геня и тут же ответил себе: – Ну да, живые ж люди. Ну и втянулся?

– Втянулся. Как-то дурел. Самогон был, конечно, сивушный, да еще иногда махоркой подбалтывали, чтоб сразу в башку. А молитвы – сам понимаешь, за то и брали, – читал. И посетило меня отчаяние на Новый год, думаю, ведь это что такое – и в тюрьме сижу, еще и гибну. Причем, Геня, вот был бы ты верующий, понял бы, тюрьма мне была не в укор, не в поношение, тут не моя вина, тюрьма меня с Богом не разлучала, а питье, это пойло поганое, разум мутило. И вот так взгорилось именно на Новый год...

– Что с горя и выпил, – предположительно продолжил Геня. – Я тоже полощу со всего – с горя, с радости: решаю перестать пить – и на радостях по этому поводу!..

Николай Иванович переждал.

– Нет, Геня, немного не так. Меня начальство в то время за крест не тиранило, а охранники сами больше нашего боялись. Нам чего бояться? Нечего. А они в страхе. Да тем более шел поток изменников Родины. Какие они изменники – вышли из плена и снова в плен. Восстаний боялись охранники и часто зэкам потрафляли. Мало ли – сегодня с автоматом, завтра с лопатой. То есть мне тогда можно было хоть под пробку наливаться, а на меня напало такое томление, такая тьма объяла, что молюсь, молюсь – и не легче. Думаю, ведь человека от меня не остается, прямо реву, а не легче. На Новый год наши немного сгоношили, после отбоя зовут, суют. Я говорю: не могу и не буду. Они ржать: когда это бывало, чтоб зэк отказался выпить. "Не буду!" – я уперся. Ну, уперся и уперся, им больше осталось, насильно не лили. Но еще одно сказали: "Ты вот за Россию все убиваешься, Россию твою нехристи калечат, ты вот и выпей за Россию". – "Не буду!" – "Как, за Россию не выпьешь?" – "А России лучше, чтоб я за нее не выпил!" – вот как я ответил и вот как тебе скажу, ибо нехристи терзать ее продолжают. Или еще так себе говори: вот эта рюмка сгубит мою душу, эта рюмка как яблоко, которое змий через Еву скормил Адаму. Не ел бы, греха бы не было.

Николай Иванович понурился. Геня молчал тоже. Николай Иванович поднял голову, тихо улыбнулся и протянул будто для себя:

– Во-о-от, дали год. Отсидел двенадцать месяцев, вышел досрочно.

– Повтори, дядь, повтори, – оживился Геня, но сам тут же ловко повторил, запомнил с одноразки. – А вообще, дядь, сейчас юмор только в тюрьме и остался, так?

– Дальше, Геня, дослушай. Пример с яблоком тебя не спасет.

– Не спасет, – согласился Геня. – Мне яду налей – выпью. Нинка грозится так-то сделать. А я иногда дохожу – жить неохота, то думаю, что еще ей и спасибо скажу. Иначе чего же я, какую наследственность передаю?

– Новый год прошел, я сколько-то потерпел и опять сорвался, и опять мучился. Но молился. И вот наступило десятое сентября, я тоже тогда молился, и особенно сильно от избавления от беса пьянства. И меня стало тошнить, прямо выворачивать, прямо чернотой исходил, думал, жилы на шее лопнут, а живот острой болью резало. Вытащило меня, выполоскало, в санчасть утащили, думали – отравление... Ну... Вот, Геня, осталось досказать маленечко. Я тогда святцы плохо знал, знал основные праздники, а когда вышел, святцы изучил и ахнул от счастья, ведь это именно так и было, что святые мученики преподобные Вонифатий и Моисей Мурин меня спасли. Понимаешь, память Вонифатия падает на первое января, а Моисея Мурина – именно на десятое сентября. Именно они охраняют от винного запоя. Так что, Геня, молись и веруй, что добьешься трезвения тела и мыслей.

– Хорошо, – вздохнул Геня. – Хорошо, да не на мою натуру. А иначе как-нибудь нельзя?

– Нельзя. Если чего и достигают русские, только с помощью Бога, другого нет.

– Не-ет? – изумленно и возмущенно вскочил Геня. – Еще как есть-то! Ты посмотри этот телевизор, ты ж не смотришь, ты посмотри, как без Бога обходятся! Смотри, как на любое кидаются. Эти же, попы-то, уже стали выступать, что ж нет результатов?

– Хорошее свершается медленно. А на плохое кидаются оттого, что оно грешных оправдывает в их грехах. А еще от лени. Хочется быть здоровым, в любого жулика поверят. А здоровым зачем быть?

– Я уж до чего доходил, до белой горячки, – гнул свое Геня. – Представляешь – такое виденье: птенцы, вроде как коршуньи, голые, когти железные, вцепляются в икры, волокут ко краю. Проснулся – на ногах раны. Вот, дядечка. А тебя можно попросить за меня молиться?

– Я это делаю, Геня, делаю. Да, видно, грешен сильно, видно, не доходчивы мои молитвы. Тут, Геня, все-таки надо за себя самому молиться. А пуще того Бог труды любит, вера без дела мертва. Можно и свечки ставить, можно и молитвы читать, а успеху не будет. Свечки наши могут быть святым противны, а молитвы от уст лживых коротки.

– Почему лживых?

– Сейчас ты молитву читаешь, а через полчаса этим же языком лжешь.

– Ох, дядя Коля, все бы сидел бы да слушал бы тебя, а ехать надо.

Геня встал. Из кухни вышла Вера. Оказывается, она тихонько там сидела.

– Возьми-ко ты, Геннадий да ты Арсентьевич, – сказала она, давая Гене завернутую в тряпочку просфорку. – С утра еще до еды, и с молитвою. Понемногу. А днем, как потянет на выпивку, подумай: хорошо ли божий хлебец питьем осквернять? Еще и это поможет.

– Дай Бог! – воскликнул Геня и, может быть, впервые в жизни перекрестился. – Я, тетка Вера, – он уже и Веру записал в тетки, – я тебя вот о чем только попрошу: дай мне молитву от злой жены, то есть как от нее оборониться. Чтоб характером была как ты. Условие!

– Есть икона "Умягчение злых сердец", есть, – ответила Вера задумчиво. – Только ведь зло не от добра рождается, от зла. Злая жена посылается в наказание за грехи, вот и подумай, почему у тебя такая Нина, как ты описываешь.

– Ну, – воодушевленно закричал Геня, пропуская Верины слова меж ушей, – как в больнице побывал. Как в больнице! Язык весь искусанный, пить не хочу, и не тянет, явлюсь домой к ночи – и ей: "Ты перед сном молилась, Дездемона?" Дядя Коля, я нашу чудиновскую породу продолжу! Я, дядь, камень.

– Подожди хвалиться, – урезонил Николай Иванович, – дай хоть петухи попоют. Тогда и увидим, камень ты или трость, ветром колеблемая.

Но Геня не понял евангельских аналогий и отбыл, совершенно уверенный в своем исцелении, в своей новой жизни.