"Владимирские просёлки" - читать интересную книгу автора (Солоухин Владимир Алексеевич)День третийДень, насыщенный событиями и впечатлениями, пролетает быстро, но зато потом, в воспоминаниях, он кажется огромным. День бездарный (если, к примеру, проваляться с утра до вечера на диване) тянется с год, а станешь вспоминать – пустое место, словно его и не было. Мы жили в путешествии насыщенными днями, и теперь, когда прошло время, кажется, что поход длился не сорок дней, а гораздо, гораздо дольше. Рано утром, позавтракав молоком с хлебом и яйцами всмятку (это была наша обыкновенная еда и в завтрак, и в обед, и в ужин), пошли искать председателя колхоза. Возле его избы, в зеленой травке, паслось десятка два хорошеньких желтых цыплят, может быть, цыплята запомнились потому, что председатель пил чай и мы четверть часа ждали его на завалинке. Потом он вышел. Это был мужчина лет тридцати восьми, безусый и безбородый, с розовым лицом. Из-под верхней губы выглядывала как бы еще одна губа, особенно когда он улыбался. Председатель оказался словоохотливым человеком. – Ну что ж вам рассказать? Я ведь недавно председательствую – второй год. Колхоз был объединенный, дела в нем шли очень плохо. Вы это знаете: ошибки, культ личности и прочее. Колхозники получали на трудодень сущие пустяки, вот они и разбегались в города, конкретно в Покров, Орехово-Зуево, Ногинск… А кому некуда было бежать, жили грибами, ягодами, картофелем с усадьбы. На колхозную работу не шли. Земля долгие годы не видела навоза. Скот весь содержался в соседней деревне. Там скотный двор до крыши навозом оброс, а земля истощилась. Коровы давали по четыреста литров в год, то есть курам на смех… Потом начались крутые меры по подъему деревни. Это вы тоже знаете. Тут нужно главное выделить. А главное, на мой взгляд, изменение налоговой политики – раз, повышение заготовительных цен – два, скощение долгов и ссуды колхозникам – три. Взять те же заготовительные цены. Восемь рублей давало государство колхозу за центнер хлеба. А сейчас как-никак двадцать рубликов. В прошлый год колхоз разъединили, и правильно сделали. Потому что задача объединения – создать большие поля здесь, в нашей полосе, все равно не удается: там овражек, там буеражек, там лесок, там рощица. А руководить хуже – все далеко, все не под руками. При разъединении поступили с Головином несправедливо: выделили нам самых плохих коров, самых старых кур, самых тощих свиней. Поджарые бегали, как собаки. Ну что ж, начали мы колхоз поправлять. Работать никто не идет, мы – аванс по три рублика на день[2]. Колхозничек зашевелился. На лесозаготовки раньше народ гоняли, а мы говорим: «Ни-ни!» Кончился год – на трудодень по пятерке. Ого как взволновался народ! Старушке восемьдесят пять лет, а туда же шумит: «Почему работы не даете?» – «Хорошо, – говорю, – бери цыплят на воспитание. С цыпленка платить буду». Что же, взяла бабка шестьсот цыплят. В прошлом году на трудодень по пятерке, а в этом – аванс шесть рублей, а всего планируем по червонцу. Взлет! Так вот и поднимаем… Скотный двор поставили, овчарник. Теперь за свинарником очередь. Про клевер забыли, какой он есть. А мы теперь клеверок сеем. Десять гектаров целины подняли под эту, как ее… траву… под тимофеевку. Коровы с каждым годом молока прибавляют. Мало, но прибавляют, черт их дери! Теперь вот из Рязанской области в наш колхоз девять семейств перебралось. Значит, и народ прибывает. В прошлый год восемь тысяч рублей израсходовали на питание горожан, что помогать нам приезжали, а теперь своими силами справляемся. – Почему рязанцы приехали? – А я завербовал, сагитировал. Так говорю и так: «Давайте в наш колхоз!» Тем временем мы дошли до мехцехов, которыми председатель обязательно хотел похвастаться. – Здесь мы делаем дранку для крыш. Стоит она триста рублей за кубометр, а если осиной продавать – пятьдесят рублей, значит, обращаемся мы с осиной по-хозяйски. А здесь у нас циркульная пила. – И леском приторговываете? Председатель весело подмигнул мне и ничего не ответил. – А вот была мельница. Когда-то она работала. Размытая и разрушенная плотина мельницы (все на той же Вольге) представляла жалкое зрелище. Разваливался и сарай, хранящий еще внутри на перекрытиях толстый слой почерневшей мучной пыли, может быть, двадцатилетней давности. Но сытный и вкусный мучной дух, какой бывает на мельницах, давно выветрился. – В ближайший год восстановим и пустим эту самую штуку. Пусть крутятся жернова, веселее жить будет. Председатель был, конечно, хвастун в той части, что приписал себе то, что от него вовсе не зависело. Лесозаготовки отменили сверху, а не то чтобы «у нас ни-ни», авансирование деньгами колхозников проводилось в масштабах страны, рязанские семьи он не вербовал, они приехали сами, строительство стало возможно благодаря государственным ссудам, а отнюдь не председателевой изворотливости. Но это все мелочи – главное было в том, что колхоз действительно креп. Ведь мы вышли в поход как раз в то время, когда в деревне начали сказываться результаты государственных мер и постановлений. Забегая вперед, следует сказать, что в каждой деревне мы видели новые скотные дворы, свинарники, овчарники, зерносклады… В каждом, даже очень слабом колхозе (скоро попадется нам такой) чувствовалось оживление, вывозился на поля накопленный за десятилетия навоз, больше доили коровы. Я представил себе такое. Допустим, через сто лет возьмет историк современные нам газеты и начнет выписывать из них только сводки по надою молока в колхозах. Так вот, только по этим сводкам (не зная других событий) он должен будет заключить, что в жизни страны около 1953—1954 годов произошло что-то такое, от чего коровы (по всей стране) начали давать больше молока. Мы нарочно не пропустили ни одной деревни и везде спрашивали, так ли это? Да, это было так. …Развернув карту, мы увидели, что от Головина нет в глубину Ополья, куда мы стремились, никаких дорог и дорожек, а дороги от него идут на город Покров, то есть назад, почти к тому месту, от которого мы вышли. В нескольких сантиметрах от Головина заманчиво маячило село Жары. Но пространство между этими селами было залито ровной зеленой краской, и только тонюсенькая голубая ниточка некой речки Кучебжи прорезала лесной массив. А между тем, глядя на карту, было ясно, что Жары для нас – ключ к Ополью, что там мы попадаем на проселки, ведущие к городу Кольчугину, а там не за горами и Юрьев-Польский – «столица» Владимирского ополья. Это был путь в глубину, тогда как, возвратившись в Покров, мы вышли бы снова на автостраду Москва – Горький, то есть вынырнули бы на поверхность, не успев окунуться. Вот почему, несмотря на то что головинский председатель сулил до Покрова автомобиль, мы решили форсировать лесное пространство и обязательно выйти к Жарам. – Не советую, – качал головой председатель. – До Маховой сторожки еще кое-как доберетесь. А там обязательно заплутаетесь. Нет до Жаров дороги, для нас это неезжая сторона. Зайдете сейчас в лес, ну есть тропа, заросшая, но есть. Потом пойдут тропы вправо, влево, что будете делать? Если же выйти на Кучебжу и продираться до Жаров ее берегом, то это тяжело, потому что продираться придется через кусты, через малинник, через крапиву, через болота. Река к тому же виляет, путь удлинится втрое. Лошаденку я бы вам дал, но на лошади и вовсе не проехать. В иных местах топь не пустит. Мы все же решили идти. Тогда председатель велел позвать некоего Петровича, который один знает дорогу и все может разъяснить. Петрович был заросший щетинкой темноволосый мужик с красным распухшим веком. Он старательно принялся рассказывать все повороты, но потом сам запутался и вдруг сказал: – Ладно, версты четыре я вас провожу, а там уж и расскажу дорогу. А здесь все одно – собьетесь! В сопровождении Петровича мы углубились в лес. Кто хоть раз приглядывался к лесам, тот сразу отличит лес колхозный от леса государственного. В колхозном лесу нахламлено, валяются и гниют сучья, валежник, верхушки деревьев (лишь бы ствол-то сам увезти), торчат повсюду непомерно высокие пни (была нужда вытаптывать снег да нагибаться до самой земли), там и тут истлевают деревья, которые спилить-то спилили, но так почему-то и не вывезли. Деревья в колхозном лесу режут где попало, без системы, молодняк не прореживают. Что уж тут говорить о противопожарных дорожках, посыпанных песком, вроде виденных нами у Введенского озера. В лес государственный вы входите, напротив, как в хорошо прибранную комнату, в нем просторно, красиво, торжественно. Сучья где попало не валяются, а если они и есть, то в аккуратных кучках, припасенные к сожжению или вывозке. Не встретишь тут и высокого пня, а если и есть пни, то на порубке, когда целые делянки сводятся начисто. Пустые места тут засажены молодыми деревцами, молодые деревца растут по линеечке. Сначала Петрович вел нас колхозным лесом. В этом не могло быть сомнений. Впрочем, мы больше слушали Петровича, чем смотрели по сторонам: идя с провожатым, не обращаешь внимания на дорогу. Из разговоров с Петровичем постепенно вырисовывался тип мужика, для которого свет сходится узким клином, а там, в самой узости клина, в самом его просвете, маячит не что иное, как кругленькая медная копейка. Какой бы ни заходил разговор, Петрович умел незамедлительно свести его к одному и тому же. При заходе в глухой лес от Розы можно было ждать естественного вопроса, и она его вскорости задала: – А что, волки в этом лесу водятся? – Полно их, – успокоил ее Петрович. – Да трудно взять. Ко мне прошлый год в сарай забежал. Ну я его и покончил. Молодец волк, сам деньги принес – пятьсот рубликов! – Наверно, гриба здесь!.. – старался я перевести разговор с неприятной темы о волках. – Неуж мало! Я один год, вскорости после войны, восемнадцать ведер груздей засолил, и продал я их в одно питательное учреждение за восемнадцать пол-литров водки. – Зачем вам понадобилось столько зелья? Да и продешевили… – Продешевил… Водка на базаре в то время стоила сто двадцать рубликов пол-литра. Вот и считай… – И теперь солите грузди-то? – Солю. Шофера кажинный раз ко мне заезжают. Закуска нужна шоферам. Супротив же соленого груздя ни одна закуска устоять не может. Те грузди я, значит, меняю у шоферов на колбасу. Мы помолчали. Среди тишины Петрович вдруг мечтательно вздохнул: – Глухаря бы добыть! – Любите эту охоту? – Как не любить, ежели четыре килограмма чистого мяса, пущай даже по десятке за килограмм… Когда шли еще луговиной, около деревни, Роза нащипала на ходу крупного сочного щавеля и теперь, вытягивая из кармана по одной щавелинке, ела. Петрович покосился: – Вот и щавель тоже… Другая баба мешок наберет – четыреста рублей за чулок. Или вот перовскому охотнику повезло… – Клад нашел? – Не клад. Рысь на него напала. Сейчас поляна будет, около нее. – Хорошенькое везенье! – Как же, ведь рысь-то он убил. Премия полагается, и шкура цену имеет. – Петрович, а почему вы эту дорогу лучше всех знаете? – снова я повел подальше от рыси. – Я одно время здесь в Костино за товарами ездил. Около году. Вот дорога (он показал на заросшие травой, еле заметные колеи), я ее пробил. И повадился я так: из каждой поездки чтобы привезти одно полено. За год я такую поленницу навозил, что ежели бы продать… Но тут наступил решающий развилок, и мы не успели услышать, что было бы, ежели продать всю поленницу. – Значит, так, – объяснил Петрович. – Держитесь все время лева, и будет Махова сторожка, а там спросите у лесника. От Маховой сторожки вам чуть побольше половины пути останется. Лоси попадаться будут или там в кустах трещать – не пугайтесь. Лось – зверь смирный. Вот бы свалить – это сколько же пудов одного мясища, да рога, да шкура… Но мы уже горячо поблагодарили Петровича и оставили его одного мечтать о лосях, которым он задал бы перцу, если бы не было риска платить десять тысяч рублей штрафу за каждую голову. Тюрьмой-то он, я думаю, рискнул бы – не беда, а вот десять тысяч рублей! – поневоле дрогнет рука. Петрович ушел обратно, и мы впервые внимательно огляделись. Не то чтобы на каждом суку нам чудились рыси, но лес обступил таким плотным кольцом, так темно было в его глубине и так близко от нас начиналась эта темнота, что подумалось: «А может, прав был председатель, не стоило забираться в такие дебри!» То есть тревожила не сама густота леса или его темнота, а то, что дорожка была еле заметна, а по временам исчезала совсем, шагов пятнадцать приходилось делать наугад, а там вроде и снова обозначалась тропа. Почти тотчас, как попрощались с Петровичем, попалось топкое грязное место. Мы перебрались через него, прыгая с кочки на скользкое бревно, с бревна на брошенное кем-то полено, с полена – на трухлявый пень. Перебравшись через топь, пришлось некоторое время искать продолжения дороги, и тут мы увидели, что никакой дороги дальше нет, кроме тропки, протоптанной парнокопытными животными. Тропа выходила непосредственно из трясины. – Ну да, – сокрушалась Роза, – мы идем по лосиной тропе, а уж она, конечно, приведет не к Маховой сторожке! – Подожди, может, это шли коровы. Бывает, что в лесу пасется скотина. Теперь ищи на тропе помет. По помету мы живо узнаем, кто здесь ходит. Если увидишь такие продолговатые крупные орехи (перед выходом я полистал Формозова), значит, мы действительно на лосиной тропе. Продолговатые орехи не замедлили появиться, тропа была усыпана ими. Как ни старались мы найти еще чьи-нибудь следы, ну хоть намек на ступню человека или лошадиное копыто, ничего не было видно на земле. Была надежда, правда, что лоси приведут к воде, может быть, к Кучебже, и тогда волей-неволей придется идти по ее берегу. – Смотри, новый след, – испуганно закричала Роза, – да какой большой! – Это собачий след, – успокоил я ее, а сам-то знал, что за собака оставила на влажной земле отпечаток лапы величиной с человеческую ладонь. Матерый серый хищник медленно шел за лосиным стадом: может, отобьется, отстанет глупый лосеночек. – Давай я лучше прочитаю тебе стихи, – предложил я спутнице, чтобы развлечь и развеселить ее, и, порывшись в памяти, подобрал наиболее подходящее к случаю: – Ну? – встревоженно спросила Роза. – Все, больше ничего… – Спасибо, утешил. Я и сам понял, что стихи подобрались уж слишком к случаю, да было поздно. Но тут лосиную тропу нашу пересекла узкая извилистая дорога. Она густо заросла травой, колеи ее заполнили молодые, чуть повыше травы березки. Так и убегали они вдаль двумя рядками. Больше стало света и солнца, повеселело на душе. Теперь куда-нибудь да придем. Поскольку мы все равно превратились в следопытов, начали и тут, раздвигая траву, искать, кто прошел или проехал до нас. Старанья всегда увенчиваются успехом. Вскоре мы обнаружили довольно четкий велосипедный след. Там, где прерывалась трава, рубчики велосипедных шин были очень хорошо заметны, там, где попадалась сыринка, они так и пропечатывались, хоть считай их по штучке. Правда, уменья нашего не хватило ни на то, чтобы догадаться, в какую сторону ехал велосипедист, ни на то, чтобы узнать, давно ли он ехал, ни тем более на то, чтобы определить марку велосипеда или профессию велосипедиста, как это сделал бы, наверно, опытный следопыт, особенно если он из приключенческой книжки. Потом началась старая порубка, заросшая плотным, как овечья шерсть, кустарником. Стремительно и величественно поднимались из кустарника редкие медно-красные сосны, уцелевшие от порубки или, может быть, оставленные для обсеменения земли. Свободно гуляет теперь ветер в их высоких зеленых шатрах, ничто не мешает разлетаться семенам далеко по ветру. Стояли сосны далеко друг от друга, разъединенные и словно задумчивые, как могли бы быть задумчивы несколько ветеранов, чудом уцелевших от истребленного, могучего некогда войска. Судя по этим оставшимся красавицам, здесь шумела и гудела, раскачиваясь на ветру, выхоленная корабельная роща. Жарко и душно стало сразу, как только мы вышли на порубку. Тени не было. Полдневное солнце лилось и лилось на дорогу. Под солнцем ярко светились, соперничая с ним, необыкновенно высокие, сочные и крупноцветные купальницы. Словно желтая роза был каждый цветок. Собранные в букет, купальницы пахли прохладой и речным туманом. Иногда дорога пересекала обширные, в полном цвету и блеске рощицы ландышей. О приближении к такой рощице мы узнавали по запаху за тридцать или сорок шагов. Как и купальницы, ландыши были здесь необыкновенно крупные и сочные. Листья их шириной чуть не в ладонь, цветы величиной чуть не с лесной орех создавали впечатление нездешнего, экзотического растения. Так шли мы часа два или более, не зная, туда ли идем, куда нужно, или все дальше, непоправимо дальше уходим от истинного пути. Остался не записанным на пленку исторический возглас Колумбова матроса, который заорал вдруг сверху: «Земля!» Так что навсегда неизвестно, сколько страсти и радости прозвучало в том осипшем от жажды голосе. Положение могло бы быть исправлено, если бы при нас находился записывающий аппарат. Не беда, что слово было другое. Роза не успела вспомнить даже, что должна показаться Махова сторожка, и закричала просто: «Изба!». При этом она запрыгала и захлопала в ладоши, чего Колумбов матрос, наверно, не делал. Впрочем, кто его знает! Махова сторожка и правда оказалась не чем иным, как бревенчатой избой, обнесенной пряслом. Одной стороной она примыкала к лесу, с другой стороны расстилалась обширная цветущая луговина, на дальнем краю которой угадывалась речка. Было видно, как по речке луговина далеко углубляется в лес и вправо и влево. Шагах в ста от избы, на просторе, росла могучая береза. Под тенью этого дерева могла бы расположиться и рота солдат. Тем вольготнее расположились мы двое. В лесу нельзя было не только что сесть отдохнуть, но даже остановиться, потому что тотчас появлялись рои жирных, неизвестно на чем отъевшихся желтых комаров. Здесь, на луговине, гулял ветерок и, пока мы отдыхали, ни один комар не пропищал над ухом. Одно это было блаженством. Оборудовав место отдыха, то есть постелив на цветы все, что было можно, мы отправились к избе на разведку. Я заглянул в окно и увидел за столом семерых (нет, не братьев-разбойников), а просто здоровенных мужиков. Перед ними стояли два алюминиевых блюда, или, лучше сказать, таза, наполненных макаронными рожками, а также несколько крынок молока. Буханки хлеба громоздились одна на другую на краю стола. В огороде, рядом с избой, работала девушка, надо полагать, дочь лесника. С ней мы и вступили в переговоры. Оказалось, ни самого Махова, ни лесничихи нет дома – они в три часа утра ушли не то сажать, не то окапывать елочки и вот до сих пор не приходили. – Нельзя ли купить молока и хлеба? – Молоко, что было, все подала к обеду рабочим (значит, тем, что сидели в избе), а больше еще не доила. – Когда придет время доить корову? – Можно подоить сейчас, но парное молоко будете ли вы пить в такую жару? – Опустите его в колодец, и оно остынет. – Если вы не торопитесь, пожалуй, я так и сделаю. – И девушка побежала в лес, откуда послышался ее голосок: «Зорька! Зорька, Зорька, куда ты запропастилась, холера!» Потом зазвенел колокольчик, и Зорька, дородная, важная корова, вышла на поляну. Она шла гордо, как бы сознавая свое великое значение в жизни людей. Ведь сказал же остроумный исландский писатель Лакснесс, что корова по-прежнему остается более ценным агрегатом, чем, например, реактивный самолет. – Барыня она у нас, – рассказывала девушка, между тем как первые струйки молока со звоном ударились о дно подойника. – Вон у нее угодья-то какие. Думаете, она подряд траву ест? Как бы не так. Ходит целый день и выбирает по травке. Там травку сорвет да там листик. Зазналась совсем, воображает! Ее бы на солому на месяцок, небойсь живо бы перестала воображать! Корова слушала болтовню хозяйки и простодушно жевала жвачку. А между тем в ведре пухла, подымаясь все выше, желтая маслянистая пена – парное коровье молоко, в котором есть все, что нужно человеку для поддержания жизни, и которое обеспечит вам железное здоровье, если вы будете пить его каждый день. Говорят, что вкус молока и его питательность зависят также от травы, которую корова ест. Значит, Зорька знала, какую выбирать лесную траву, потому что молоко ее было не только вкусно, но как бы еще и ароматно. Мы сидели под березой четыре часа, отдыхая и наслаждаясь отдыхом. Правда, я отнял у себя минут сорок на то, чтобы сходить на речку. Желтые пятна на луговине оказывались, когда подойдешь поближе, зарослями купальниц, а также козлобородника, который в детстве, помню, мы называли солдатской едой. Его сочные стебли, очень сладкие, брызжут белым густым молоком, которое оставляет черные пятна на лице, на руках, на новой рубашонке. В нежной розоватости луга повинны были вкрапленные в зелень махровые соцветия раковых шеек. С приближением к воде менялась растительность. Вот уж показал из травы свои яркие малиновые башенки чистец лесной, выбросила пурпурные стрелы плакун-трава, мелькнули в кустах белые цветы ясныти. У самой воды остро запахло дягилем и мятой. Высоченные деревянистые стебли зонтичных легко переросли прибрежный кустарник и теперь главенствовали тут, создавая ландшафт. Как и следовало ожидать, Кучебжа оказалась крохотной лесной речкой с ледяной, почти черной водой. Когда я вступил в воду, нога моя выше колена ушла в пухлый ил, и множество пузырьков с урчаньем вырвалось на поверхность. Дочь лесника долго и старательно рассказывала нам дорогу и наговорила семь верст до небес и все лесом, в заключение же успокоила: – Только все равно вам одним не дойти, заплутаетесь. Тогда мы обратились к рабочим – они давно отобедали и теперь нежились в холодке, куря махорку. – Ни боже мой! Подождите Махова, он вам расскажет в тонкости, а мы не знаем. Мы ведь покровские, с лесничества. Знаем только, что Потапычева сторожка попадется. Ждать Махова было некогда. Заночевать в лесу – перспектива неувлекательная. И опять повел нас велосипедный следок. Мы так привыкли к нему, что, когда встретился развилок и встал выбор, идти ли влево, где не было следка, или вправо, где следок был, мы пошли вправо. Километра через полтора мы увидели парня в голубой рубашке, сидящего посреди дороги. Возле него лежал велосипед. Парень, обливаясь потом, старательно набивал покрышку травой, выбирая траву сухую, прошлогоднюю. – Авария? – Да, проколол вот шину, а залатать нечем. Приходится пользоваться подручными средствами. – Так ли мы идем на Жары? – Жары? Что-то я не знаю. На Костино здесь дорога, а на Жары – не знаю. – А Потапычеву сторожку знаешь? – К сторожке вам надо было левей держать. Вы зря сюда свернули. Здесь – на Костино. Пришлось возвращаться на старое место. Ладно, разгадали зато таинственный велосипедный след. Сделал его зоотехник, находчивый парень в голубой рубашке. Интересно, поможет ли ему сухая трава? – Придем в Жары, а там, может, ничего интересного нет, – раздумалась Роза. – И не нужно, чтобы в Жарах было интересное. – Почему? – Потому, что мы варим суп из топора. Весь наш поход – это суп из топора. – Какой еще суп, – возмутилась она, большая специалистка по супам, тем более что мы успели соскучиться по горячему за эти три дня. – Разве ты не знаешь сказку «Как солдат варил суп из топора»? Ну так слушай. Остановился солдат на ночлег у одной старушки и говорит ей: «Бабка, бабка, сварила бы суп». – «И что ты, сударик, не из чего варить-то, не из чего, хоть шаром покати – пустая изба». – «Ничего и не нужно, мы сейчас из топора. На-ка топор, да обмой его хорошенько». Разобрало старуху любопытство: как это так солдатик суп из топора варить будет? А солдат опустил топор в горшок, кипятит, помешивает, пробует. «Хорош будет суп, бабушка, наваристый, только вот сольцы маловато». Ради любопытства чего не сделаешь – дала старуха соли. Опять солдат дует. «Хорош будет суп, бабушка, наваристый, только вот крупки бы добавить». Не заметила, как дала старуха и крупки. Опять солдат дует, пробует. «Хорош будет суп, наваристый, только бы вот маслица ложечку». Полили и маслица. «Теперь давай обедать», – сказал солдат, вытаскивая топор и пряча его обратно в мешок… Так и у нас с тобой. Может, нет интересного в Жарах, может, и в самом Кольчугине не будет ничего интересного, зато сколько мы видим, слышим, пока идем до тех Жаров или до того Кольчугина! Заливистый лай собачонки послышался впереди. Это мы подошли к Потапычевой сторожке. Старушка, повязанная черным платком, рассказала, что сейчас будет Колобродово, а там уж и Жары совсем близко. «А лес сейчас и кончится, на краю мы живем, на краю, не сумлевайтесь». Большая была радость, когда расступились последние ряды деревьев и лесище выпустил нас на волю, на простор полей, кое-где перехваченных веселыми перелесками. Вот и Колобродово. Женщина лет сорока пяти идет от речки, на коромысле два полных ведра. Когда она подошла к своему дому, мы тоже подошли к ее дому и спросили напиться. Но речная вода была теплая и потому противна. Весь день держалась жара около тридцати градусов. Тут и присели отдохнуть. У женщины было тонкое продолговатое лицо с большими серыми глазами, но тонкость, нежность лица лишь проступала отдельными сохранившимися черточками из-под морщинистой огрубевшей маски. Так из груды обломков может высунуться вдруг угол золоченой рамки богатой картины или крыло рояля. Они-то и расскажут, как было в доме, пока он не разрушился. – Далеко ли идете? – спросила женщина. – Верст восемьсот осталось. – Господи Иисусе!.. Редко стояли дома в Колобродове. Между соседними домами можно видеть две или три ямы, заросшие лопухами и крапивой. Иногда тут же стоит целая печь с трубой, но чаще кирпичи, сложенные в штабель. А то и нет ничего. Два дерева со скворечниками да горькие лопухи. Было похоже это на выпавшие от цинги зубы. Некоторые дома стоят еще исправные, но заколоченные наглухо. – Мало домов-то осталось, мало, – подтвердила и женщина. – Все больше после войны разбежались – и в Покров, и в Орехово, и в Ногинск, а то и в Москву. Плохо было у нас в те годы. В Лошаках и вовсе один дом остался. Живет там тетка Поля, теперь в Жары хочет перебраться. Мы ведь объединенные с Жарами. И перевезли бы ее в Жары, да грязь была. А второе дело – мужиков во всем колхозе нет, некому и перевезти. В других колхозах, слышно, на поправку идет, а у нас до такой ручки доведено, что не знаю, как и поправим. Главное – народу нет. Ну, да в Жарах вам лучше расскажут. Там и председатель живет. Шли мы теперь полевой дорогой. Вместе с нами выбралась из лесов и Кучебжа. Она текла недалеко от дороги, и не было теперь на ее берегах ни дягиля, ни мяты, ни плакун-травы, ни разных там зонтичных растений – осока да осока росла теперь по ее берегам. Сгущались сумерки, когда вошли мы наконец в село Жары, которое утром казалось таким недосягаемым. Вдоль села расставлены телефонные столбы, линия уходит за околицу и пропадает за отдельным лесом. Еще бросилось в глаза, что все деревья стоят как деревья, а ветлы пожухли, пожелтели, завяли и резко выделяются среди жаровской зелени. С каждой ветлы, если встать под ветви, капает обильный дождь. Листочки свернулись в трубочки. Если развернуть трубочку, там оказывается некая пена, а в ней червячки. Какая-то гадость напала на ветлы в Жарах и погубила их все. Старик, сидевший на крыльце, у которого мы спросили про ветлы, ответил: – Кто их знает! Все одно, что кипятком ошпарили. Под правление был занят дом прежнего богача, большой, на кирпичном фундаменте, обшитый тесом. На крыльце, некогда застекленном, осталось одно только матовое, зеркальной толщины стекло, какие бывают в фешенебельных отелях. В этот предвечерний час в правлении колхоза никого не было. Мы ходили по коридорам и незапертым комнатам, ища признаков жизни. Наконец в самой дальней комнате мы обнаружили молодую женщину. Она лежала на койке и ласкала маленькую девочку. Разговорились. – В беду я попала. Вышла замуж в это село, а теперь разошлись. Сама из-под Кольчугина. У нас там колхозы куда крепче этого. Собираюсь бежать, а председатель уговорил остаться. Ему рабочие руки дороги. Комнату вот в правлении отвел, не знаю, как и быть. Мы не задерживались в пустом правлении: нужно было подумать и о ночлеге, тем более что усталость брала свое. Но долго не приходил сон. Закроешь глаза, и подступают из темноты купальницы, ландыши, лосиные следы, густая зеленая хвоя… |
|
|