"Владимирские просёлки" - читать интересную книгу автора (Солоухин Владимир Алексеевич)

День двенадцатый

По утреннему холодку, бодрым, спорым шагом мы не заметили, как отмахали километров восемнадцать. Небо, ранее либо совсем безоблачное, либо все в торжественных золотистых облаках, теперь то тут, то там начинало вдруг наливаться синевой с багряным оттенком. Синева густела, темнела, ширилась. Оттуда тянуло свежестью, там шла гроза. Мы, правда, еще не попали ни под один хороший дождь, но нужно было ждать и нам.

Деревянный мост отражался в речке, заросшей кувшинками и прочими водяными травами. Налево от моста уходила к старинному парку тихая зеленая заводь. Направо горел под солнцем мельничный омут. Мы долго смотрели с моста в воду на снующую в зарослях рыбешку, пока негромкое стучание мельницы не привлекло нашего внимания. Пошли посмотреть, что делается внутри.

Внутри мельницы весь пол был уставлен мешками с мукой. В пыльном и пахнущем мукой полумраке сначала ничего не было видно, потом шевельнулась тень, и, приглядевшись, мы увидели человека, ловко завязывающего мешок. Он подошел к нам, ближе к воротам, к свету, и оказался худощавой женщиной лет сорока, со спокойным седоватым от муки лицом.

– Мешки-то все ваши? – спросили мы, чтобы что-нибудь спросить.

– Все мои. Троица скоро, нужно белой мучки смолоть. Здесь очередь – не добьешься, каждому нужно. Теперь вот очередь моя. Одним словом: «Мели, Емеля, твоя неделя».

На серой мучнистой маске сверкнули вдруг белые молодые зубы, и мы поняли, что женщине не сорок лет, а гораздо меньше.

– А что ж, если не Троица, то и молоть не надо?

– Свеженькой к празднику-то. А так мы целый год с булками. Наши булки пышнее ваших. – И снова сверкнула озорная улыбка.

– Каких наших?

– Известно, городских.

– Мужа послала бы на мельницу мешки-то ворочать.

– Бери замуж, будешь мешки ворочать! Прежнего, видно, не дождусь.

– Сколько же у вас этого… хлеба-то?

– Хватит на мою вдовью долю: две с половиной тонны в прошлом году получила. Теперь дня боюсь пропустить без работы. На мельнице сижу, а сердце болит: за мельницу никто мне трудодня не запишет…

На мосту, пока мы разговаривали с колхозницей, происходило следующее. Серега раздвинул складной походный стульчик, поставил перед собой раскрытый этюдник и начал писать воду, кувшинки и угол дальнего парка. Тотчас его окружили ребятишки, которые, сопя и отталкивая друг друга, заглядывали, что там получается.

Облокотись на перила, стоял пожилой мужчина: всем интересно, не только детям. Серега, чтобы принести какую-нибудь пользу новым спутникам и зная, что нас может интересовать, между делом интервьюировал мужчину насчет кукурузы. Интервью находилось как раз в той стадии, когда Серега очень хотел узнать, что думает о предмете мужик, а мужик не менее того хотел узнать, что думает о предмете Серега.

– Грачи, вон тоже, – вел сторонкой Серегин собеседник. – Он, грач, квадрат-то раньше нашего освоил. Мимо не клюнет, а в самую, значит, точку. А как в точку попал – на поле плешь. Слышал я, в одном селе председатель взял ружье да хотел всех грачей перестрелять. Пошел к кладбищу, где у них гнезда. Опять же бабы не дали. Огрудили председателя, ружье отняли, конфуз!

Собирался народ. По мосту всегда ходит много прохожих.

– Это что! – подхватил парень в майке и кожаной фуражке. – В одном доме отдыха грачи спать мешали. Ну, понятно, народ там все нервный, хлипкий. Директор и нанял ребятишек, чтобы те ему все гнезда с птенцами прямо на землю побросали.

– Что он, некрещеный, что ли?

– Не о том речь. За сколько нанял-то!

– Ну?

– За две тысячи! Ведь надо такие деньжищи отвалить.

– Да, а все же нехорошо!

– В Америке, слыхать, радио на кукурузное поле проводят, а по радио целый день грач верезжит, будто его за ноги раздирают. Другим – острастка.

– Али и в Америке кукуруза растет?

– Растет…

– А у нас, гляди, не привьется.

– Не скажи. Табак-ат поначалу, помнишь, как уродился, три центнера с га, а теперь сколько?.. Пятьдесят семь. То-то и оно. Всяко дело поначалу нелегко дается.

– Очень уж много сразу велят. Да на самой жирной земле. Конечно, если весь колхоз на нее бросить, все удобрения, весь навоз, все машины да ничем другим не заниматься, вырастить можно, однако в копеечку влетит. А нужно иметь расчет, во сколько чего обходится. Городских к нам гоняют. Тоже небось от дела оторваны, а деньги получат. Значит, и те деньги на кукурузу лягут. Поменьше бы да исподволь, – с надеждой посмотрели на нас колхозники, – глядишь, лучше бы освоение-то пошло. Мужика отпугнуть недолго. А ежели душа у него к чему не ляжет, то шабаш! Он, конечно, промолчит, но и толку не добьешься. А что не растет – не беда. Табак-ат тоже не рос, ан и вырос.

Серега закончил свой этюд. Земля снова медленно двинулась нам навстречу. Она была красива. Ровную, как натянутая скатерть, зеленую луговину выхватил из тени прорвавшийся сквозь облако солнечный прожектор. Луг светился ярко и весело. Казалось, от него-то и светло вокруг. Несколькими крутыми петлями лежала на лугу река. Было странно, что она течет на таком ровном месте. Между петлями реки бродили тоже освещенные солнцем игрушечные коровы. Фоном для картины был пригорок, выгнутый в дугу и заросший лесом. Черный, затемненный лес обрамлял нежную зелень светящегося луга.

Перед деревней на поле работали колхозницы. Издали по движениям колхозниц мы старались угадать, что они делают, – полют, мотыжат, поливают… Движения их не были похожи ни на одну из полевых работ, какую можно бы предположить здесь, во Владимирском ополье.

Село называлось Глотовом. В Юрьев-Польском музее нам советовали обязательно зайти в это село, а зачем – не сказали: сами увидите, а если не увидите, то нечего вам и по земле ходить.

Теперь мы медленно шли вдоль села, озираясь по сторонам. Озираться пришлось недолго. Ночью мимо яркого костра, не заметив его, пройти было бы легче.

В окружении могильных крестов и деревьев, дошедшая из тьмы времен, пришедшая сразу из всех сказок, стояла деревянная церковка. Архитектуры такой нам еще не приходилось видеть. Такая архитектура годилась только и именно для деревянной церковки и совсем не годилась бы для каменной. Для деревянной же она была тем идеалом, тем совершенством формы, которая выработалась за многие века. Перед нами стояла не просто церковь, но произведение искусства, шедевр деревянного зодчества.

На землю положены квадратом четыре могучих бревна с грубо – топором – обрубленными концами. Концы соединены крестом, как это делается у всех деревенских изб. Потом положены еще четыре бревна, но уже длинней нижних, потом еще длиннее, еще и еще. Таким образом поднималось бревенчатое основание церкви, похожее на перевернутую усеченную пирамиду. Каждый угол основания чем-то напоминал издали куриную лапу, и нам впервые стала понятна избушка на курьих ножках.

На высоте более человеческого роста окружала церковку деревянная, с резными столбами узкая галерея под узкой тесовой крышей. Над галереей поднималась двумя стремительными острыми шатрами тесовая крыша, один шатер, пониже, примыкал к другому шатру, повыше. Крыша была настолько крута, что удержаться на ней было бы невозможно. С одной стороны островерхий шатер описывал полукруг. Кирпичная, но легкая-легкая башенка поддерживала луковицу с крестом.

Большая часть тесовой крыши по цвету не отличалась от крутого яичного желтка, такой плотной шубкой разросся здесь мелкий сухой лишайник – стенница.

Крыша над галереей почти не сохранилась, а оставшиеся доски тоже были ярко-желтыми. Крыльцо, по которому можно было бы подняться в церковку, разрушилось.

Как скоро Серега открыл этюдник, так и собрались ребятишки со всего села. У них мы спросили, кто мог бы нам отпереть и показать церковь. Одна девочка вызвалась сбегать за тетей Машей Титовой. «Все ключи у нее, а сама она сажает табак» (значит, вот что делали женщины на поле).

Пока девочка бегала, мы раздобыли лестницу. Прибежала тетя Маша, средних лет здоровая женщина. Руками, испачканными в черноземе, она долго крутила в личине ключ, весивший не менее трех килограммов.

Внутри церковь не поразила нас ничем особенным. Евангелия в серебряных окладах, тусклый иконостас, рассохшиеся ставни на окнах. Тетя Маша сказала, что если никто не возьмется, то церковь продержится разве что десяток лет, а потом развалится. А ведь построена она в XVII веке, то есть в тысяча шестьсот каком-то году.

В Швеции, да и ближе еще, в Риге, есть оригинальные музеи. В парке собраны разные деревянные старинные постройки: мельницы, овин, баня, разных фасонов избы, мосты и т.п. Неужели мы меньше шведов и латышей любим свою старину, что не можем устроить такого музея!

Осенние дожди насквозь пробивают изъеденную желтым лишайником крышу глотовской церковки. Она истлевает на корню, а когда истлеет, не останется второй такой во всей России.

Конечно, от этого никто не умрет. Но ведь никто не умрет и в том случае, если исчезнет даже Третьяковская галерея. Глотовская церковь, перенесенная из глуши в более доступное место, могла бы сделаться объектом многочисленных экскурсий и туристских походов. Созданная безыменными мастерами, она создана как бы самим народом, она фольклор, и относиться к ней нужно как к фольклору. Былину можно издать большим тиражом, а церковь одна, ее можно лишь беречь и хранить.

Тетя Маша сказала, между прочим, что кто-то интересовался и даже отпускались какие-то деньги, но куда те деньги делись, тете Маше неизвестно, а нам тем более.


Ребятишки гурьбой проводили нас за околицу и дальше в поле. Последние энтузиасты вернулись, когда завиднелись крайние избы большого села с ласковым женским именем Сима. Нет ничего скучнее, как идти длинным, далеко растянувшимся селом. Считаешь, что дошел до цели, а все никак не можешь дойти.

В парк нас впустили беспрепятственно, но к самому барскому дому подойти не удалось. Он был огорожен забором. Белокаменный фасад дома, выходящий в парк, не был украшен ни колоннами, ни прочими архитектурными излишествами. Два этажа по пятнадцать окон в каждом, да в три окна мезонин – вот и весь фасад.

В калитке нас остановил мужчина и хотел было не пускать совсем. Но если мы умели пройти на кольчугинские заводы и юрьев-польские фабрики, то в учкомбинат системы Главспирта, конечно, мы прошли. Мало того, у нас появился провожатый, который и показывал нам бывший княжеский дом.

Собственно, смотреть в доме было уже нечего. Мы надеялись, что одна историческая комната в нем сохранена в неприкосновенности. Но мы ошиблись. Мало того, провожатый совсем не знал, где эта комната, и от нас впервые услышал, что здесь, в этом доме, где теперь он постигает азы агротехники и винокурения, в 1812 году, после ранения под Бородином, умер Багратион.

Мы сходили и к церкви, где славный полководец был похоронен сначала. Но никто не мог нам объяснить, где же была могила. Таким образом, в селе Симе мы узнали не больше того, что знали, выходя из Юрьева-Польского со слов Розы Филипповой, а также из документов, показанных ею. В частности, она показала нам надгробную медную доску с первой могилы князя. Вот что написано на доске – от слова до слова:

«Князь Петр Иванович Багратион, находясь у друга своего князя Бориса Андреевича Голицына, Владимирской губернии, Юрьевского уезда, в селе Симе, получил высочайшее повеление быть главнокомандующим Второй западной армии, из Симы отправился к оной и, будучи ранен в деле при Бородине, прибыл опять в Симу, где и скончался, сентября 11 дня».

Дальше идут прелюбопытные стихи:

Сын Марса, не имев стремленья к Диадеме,С лавровою главой гостил бесшумно в Симе.И, время здесь деля в кругу своих друзей,Веленье получил о должности своей,Где славный витязь сей, как избранник герой,Вождем назначен был всей армии второй.Отсель отправился свои устроить войскиИ, подвиги явив бессмертные геройски,Герой, который здесь вождя долг восприял,Здесь жезл свой положил и дни свои скончал.Прохожий, в Симе зри того героя прах,Который гром метал на Алпа высотах.Бог-рати-он, слуга отечества и тронаЗдесь кончил жизнь свою, разя Наполеона.

Подпись такова: «Племянник Суворова правой его руке в селе Симе марта 7-го дня 1813 г. граф Хвостов».

Здесь так все подробно изображено, что остается добавить разве некоторые подробности последних минут бородинского героя.

От Багратиона скрывали, что Москва сдана. Больной, он продолжал слать разные распоряжения, а также и запросы о состоянии своей армии. Но ответов не было и не было. Тогда он послал верного человека, а именно офицера Дохтурова, узнать, в чем дело. Дохтурова не успели предупредить, и он доложил Багратиону всю правду. Больной в страшном гневе, с перекошенным от душевной и физической боли лицом вскочил на ноги, одна из которых уже сгорала в гангрене. Началась агония, и через несколько минут наступила смерть.

Прах полководца покоится теперь на Бородинском поле, но луч Багратионовой славы капризно упал на безвестное глухое село, затерянное в глубине Владимирского ополья, и осветил его для многих и многих поколений, отняв у безвестности. Теперь уж ничего не поделаешь. Сколько бы ни прошло времени – всегда будут говорить и писать: «Багратион скончался в селе Симе, в двадцати трех верстах от уездного города Юрьева».


Председатель Симского колхоза Павел Ефимович Киреев, цыганского типа, здоровенный, несколько раскосый мужчина, сидел за столом в соломенной шляпе, у которой, исходя из ширины лица, могли бы быть более широкие поля.

Над председателем из овальной золоченой рамки смотрело суровое лицо вождя. Владимир Ильич, казалось, глядел как раз на председателевы руки и на то, что в них находится. А в них находилась небольшая, крупно исписанная бумажка. Перед председателем сидело несколько человек мужчин с топорами – значит, плотники.

– Хорошо. Договор подпишем. Зайдите к вечеру.

Плотники пошушукались.

– Нет, мы уж подождем. Нам все одно. Мы авансик хотим.

– Сколько?

– Да уж и не знаем…

– Три с половиной.

Плотники опять пошушукались.

– Мало! Праздники идут, Троица…

– Хорошо. Договор подпишем, а деньги – аванс – получите накануне праздника. А то вы ведь сразу и загуляете, значит, пропадет два рабочих дня.

Плотники помялись, пошушукались еще раз, но председатель занялся другим делом. А другое дело было неприятное. В его отлучку пришлось забить корову. Кладовщица почему-то не приняла мяса от завхоза, кажется, потому, что было неклейменое, а завхоз почему-то не убрал его в холод, а вместе они почему-то не сдали его хотя бы в чайную, и вот мясо протухло.

Мы с интересом ждали, какое будет решение. Председатель поступил сурово, но справедливо. Мясо пропало единственно из-за халатности двух людей, и, значит, стоимость его будет взыскана с них. За это, пожалуй, и с работы стоило бы снять. Ведь дело не в стоимости коровы, а в отношении этих людей к общему делу.

Дела в колхозе шли неплохо. Впрочем, поправляться они начали с 1954 года, с приходом этого председателя. Было так, что из развалившегося свинарника ночью разбегались последние свиньи. «А теперь вот новенький на тысячу голов!»

Колхозники приходили просить хлебушка, хоть какого-нибудь, да дай. «А теперь какого-нибудь не хотят, дай пшеницы!»

Начал Киреев поднимать колхоз с животноводства. На последние деньги купил пятьдесят голов скота и все силы бросил на сохранение телят. План удался. Хозяйство набрало силу.

Давно мы хотели поинтересоваться, как на деле проходит планирование снизу, о котором так часто упоминается в газетах.

– Все зависит от председателя, – ответил Киреев. – Робок председатель, боится районного начальства, значит, будет делать, что ему скажут. Потверже – снизу линию поведет.

– Но при твердости возможно теперь снизу линию вести?

– Как же. В постановлениях прямо говорится: развязать инициативу колхозников, а с местным районным начальством, конечно, самим приходится воевать. Были у меня случаи, судите по ним, можно ли проводить планирование снизу. В первый год, как я пришел, запоздали семенной клевер убрать. Он осыпался, самоподсеялся. Можно понять, что на другой год здесь хороший клевер уродится. А мне говорят: «Нужно это поле перепахать». Я говорю: «Не буду». А мне говорят: «Перепахать».

– Кто говорит?

– Девочка, так лет девятнадцати, из МТС. Наш агроном ее сторону занял. Как мне быть? Вспомнил, что дело-то колхозное решаем, а не наше с агрономом. Если бы и раньше почаще про это вспоминать! Собрал колхозников: «Как, мужички?» Мужички в хозяйстве понимают. «Не дадим – и баста!» Демократия в чистом виде. Не дали. Ждем, что будет.

– И что было?

– А то, что клевер уродился на диво. Тридцать восемь скирд наметали. Глянешь, а они, как грибы, по всему полю стоят.

– Были и другие случаи. Спускают мне план на пшеницу – сорок пять гектаров. А я вижу, что это курам на смех, да и поговорку помню, что «озимые к яровым за хлебом никогда не ходили». Вместо сорока посеял триста. И ничего… Все довольны. Впервые овощи начали сеять. Тоже раза в три больше плана засеяли. Главное – нужно доверять колхознику. Может, на первых порах и была польза в опеке, в указаниях, в подсказках на каждом шагу. Да теперь-то вон сколько лет прошло. Неужели он землю свою не знает или худа себе хочет?

– Аванс даете?

– Ежемесячно четыре рубля на трудодень. Тоже рост.

Ночевать нас определили к Николаю Ивановичу Седову. Это было сделано не без умысла. Седов родился, провел детство и жил до революции в княжеском доме и будто бы много знает про Багратиона. Семидесятилетний старик, он произвел на нас сильное впечатление. Его лицо было отковано из темной бронзы. Мохнатые брови, горбатый нос, тонкие губы – все это прочно, породисто, красиво. Еще больше, чем на бронзу, походило его лицо на темный дуб, на скульптуру из дерева. И весь он, в рубахе, выпущенной поверх штанов и распахнутой на груди, был как дуб – кряжистый, устойчивый. В разрез из рубахи проглядывало темнодубовое тело. Он пил чай, распарился и теперь блестел, как полированный.

Колхозники не упускали случая, чтобы кольнуть Седова. Ты, мол, княжеский приспешник, на побегушках у князя был, тарелки за ним лизал. Но Николай Иванович относится к этому стоически и, несмотря на свой возраст, исправно работает в колхозе.

В посудном шкафу у Седова среди незамысловатой крестьянской утвари – стаканов, чашек и прочего – красуется вещичка из далекого, несуществующего мира, как бы обломок Атлантиды, вымытый на берег океана прибоем. Вещичка эта – страусовое яйцо, взятое в золоченую резную оправу. За ним одним угадывалась роскошная гостиная со сверкающим паркетом, с тяжелыми портьерами, с канделябрами и бра, с породистыми женщинами в шуршащих платьях.

Прошлый мир исчез, но иногда он нет-нет да и проглянет таким вот страусовым яйцом или статуэткой японской резьбы, найденной в земле ребятишками, или кустом заморских роз, расцветших вдруг на колхозной усадьбе, или бочонком вина, найденным в корнях выкорчеванного дерева. Но если остались, продолжают жить приметы старого мира внешние, значит, должны быть и внутренние, в душах людей, в их сознании.

Кроме яйца, нас поразил висевший на стене увеличенный портрет хозяина дома в молодости.

– Неужели это были вы?

– Я самый и есть. Что, хорош? За мной, бывало, девки косяками ходили, дрались из-за меня, царапались. Ради Христа, бывало, просит погулять с ней. Художник к князю приезжал, посадит меня и рисует. А потом сказывал, будто мой портрет в Америку за двадцать пять тысяч продал. Вот и мне маленькую картинку оставил.

Николай Иванович порылся в сундуке и достал этюд, написанный маслом. На темном фоне светится лицо как бы врубелевского Демона, в котором с трудом угадывались черты старика Седова.

О Багратионе Николай Иванович ничего нового нам не рассказал. Его прабабка действительно помнила князя, и умер он на ее глазах. Она рассказывала кое-что внуку, но многое он забыл.

– Только в книжке неправильно написано, будто Багратион умер на втором этаже, в угловой комнате. Он умер внизу, и комнату эту я знаю. Это и бабушка хорошо помнила. Она тогда молодая была, Багратион ее из всей прислуги любил. – И старик снова вытирал полотенцем вспотевшее горбоносое, тонкогубое лицо под цвет полированного дуба.