"Земля" - читать интересную книгу автора (Бабенко Виталий)вокруг анальгинаОписание Обсерватории и окружающей третьей природы уместно дать через восприятие Фанта. Для контраста: в силу обстоятельств наш герой смотрит на действительность через черные стекла. И в буквальном смысле тоже: наш Фант путешествует в солнцезащитных очках — светосвод в разгар дня бывает очень ярок. Между прочим, уж коли я завел разговор о внешнем виде Фанта, то нелишне было бы обрисовать, как он был одет. Полноватые ноги литератора обтянуты пересиненными — по моде — джинсами. Ниже располагаются ничем не примечательные сандалии, из которых выглядывают босые пальцы. Облик довершает в меру приталенная, очень яркой расцветки рубашка навыпуск, со шнуровкой на груди и рукавах. Лет сто назад такой наряд непременно обозвали бы декадентским, лет шестьдесят назад — стиляжьим. По нынешней моде — все в рамках сезонных рекомендаций. Не забыть бы и Иоланту. Аккуратная матерчатая шапочка с большим козырьком, неброское платьице из местного льна (дико дорогое!), босоножки, словом… Словом, если прибегнуть к орнитологическим сравнениям, то рядом с Фантом, напоминающим токующего тетерева, наша Иоланта вполне сходит за скромную тетерку. …Таким образом, перед Фантом и Иолантой лежал Астрономический Сектор. Рядом со станцией монорельса виднелось несколько крохотных прудиков, соединенных протоками, и до того, видимо, ненужных местным обитателям, что начинали эти пруды спокойно зарастать тиной и неторопливыми водными растениями. На языке экологии такой процесс называется засыпанием. По поверхности водоемов угрюмо плавали черные лебеди. Если бы Фант знал этот экологический термин, он вмиг придумал бы эпитет и для водоплавающих. Он назвал бы их «сонными». И уж никак не вязалась открывшаяся дремотная картина с великолепием блистательной, инкрустированной перламутром карты звездного неба, что была смонтирована на ближайшей стене. Размеры карты немаленькие: метров сорок в длину, а в высоту… В высоту карта, начинаясь от пола, доходила до самого потолка — значит, было в ней, учитывая особенности данного яруса, никак не меньше восемнадцати метров по вертикали. Стоило окинуть ее взглядом, и в глаза били веселые перламутровые искры, и солнце играло на десятках названий созвездий, выполненных полированным золотом, и бархатистый черный фон был такой необычайной манящей глубины, что казалось, будто не стена это, а сгустившаяся тьма, и туда можно войти, протиснувшись между звездами, а вот выйдешь или нет — неизвестно… Коридоры, выходящие на станционную площадку, были пусты. Оставив Иоланту на скамейке, Фант сделал несколько коротких пробежек по переходам, но так никого и не встретил. Более того, окошки киосков с клубниколой и квасом, аптечный ларек, будка книжного проката — все было закрыто. А напитки и таблетки очень интересовали Фанта и Иоланту. Какая-нибудь влага была просто необходима для их истомленных путешествием тел. Но… здесь мы должны отдать должное целеустремленности наших героев — жидкость не служила для них самоцелью. Она требовалась прежде всего Иоланте — для того чтобы запить таблетку от головной боли. Мигрень по-прежнему буйствовала. А вот таблеток не было. Так же, как и киоскера. Причина сего лежит пока вне нашего разумения, поэтому оставим бедную Иоланту бессильно поникшей на скамейке возле станции монорельса и последуем за Фантом. Будучи как-никак мужчиной, он предпринял более дальнюю вылазку по коридорам Астрономического Сектора. Поворот, еще поворот, и — вот оно: большая, просто громадная площадь с причальной мачтой посредине. Взгляд вправо, взгляд влево, и Фант замечает — не чудо ли? — истинный оазис коммерции в этом пустынном астрономическом краю — окошко с призывной надписью: «Касса причала». Вокруг будки никого, но это ничего не значит. Внутри — человек! Живой! И окошко открыто! Фант не знает еще, что сидящий внутри суровый транспортный работник так же скучает по бесхитростному общению, как и он сам, и поэтому наш герой долго еще будет удивляться доброте и отзывчивости официального лица. Не известно Фанту до поры и то, что должен же кто-нибудь в здешних аскетических условиях хоть что-то знать и толково делиться сведениями с неизбежными неинформированными гостями. Проще сказать, местная касса причала — это еще и справочное бюро. Но пока Фант просто-напросто рвется к Человеку-На-Своем-Месте. — Будьте добры, сударь, ответьте, пожалуйста, на маленький вопрос. Не сочтите за назойливость. Вы не знаете, случаем, «Аптечные товары» откроются сегодня? — Фант невероятно угодлив и раболепен. Он понимает, что в любой нормальной кассе его немедленно ударили бы по голове компьютером и с криками «Касса справок не дает!» долго топтали бы ногами, одновременно вежливо продавая билеты кому надо. Но — диво! — местный кассир явно сумасшедший. — Что ты, мил человек! — восклицает он без всякого намека на удивление.— Настюшка отправилась зубы лечить. А это, считай, как раз до кино сладится овощные ряды обежать. (Логическую связь между кино, овощами и дантистом Фант не улавливает.) Так что не жди. — А газетный киоск? — это Фант спрашивает уже просто так, из уважения к отзывчивости. — Э-э, друг! Хасан к дяде отправился, а там, сам знаешь, лаг-ман-магман, персики, пилав… Дядюшка новую комету нашел, большой человек. — Еще один вопрос, господин хороший. Как дископланы, летают отсюда до «Живописного Уголка» или нет? — Чтоб я помер, да зачем тебе нужен этот «Уголок»? Здесь хуже, да? Не нравится? Что говоришь? Там пересадку нужно сделать? Так садись на магнитоход и езжай до Административного Центра. Всего один час — зато какой красивый ярус увидишь! Бери билеты, тебе продам,— последнее сказано на редкость доверительным тоном. Можно подумать, кассир дал клятву держать билеты до самого отхода машины и продать их только брату жены или племяннику, но передумал либо же включил Фанта в число своих родственников. Фант колеблется, однако задает последний вопрос: — Да мы, в общем, в Обсерваторию направляемся. Как добраться до нее, далеко ли? — Эх, не везет тебе, хороший ты мой человек,— горюет кассир и едва не вылезает из своего окошка, чтобы обнять Фанта и пролить на его плече сочувственную слезу.— До Обсерватории близко: пройдешь по этому вот коридору, увидишь мостик, там указатель, спустишься на нижний ярус, там направо, пройдешь с километр, увидишь лифты, подымешься на два яруса — и сразу вход. Только смысла нет идти, милый, санитарный день там сегодня. Фант чувствует, что на него обрушивается светосвод. Прожектор на причальной мачте превращается в укоризненный глаз Иоланты. — Как — санитарный день? — отказывается он понимать.— Моют ее, что ли, Обсерваторию эту? — Моют — не моют, а такой порядок! — Кассир становится строгим.— Выходной сегодня. Фант возвращается к скамейке, продумывая, как бы утаить печальную новость. Он представляет мину Иоланты и пытается выиграть время. Но… Иоланта спит, свернувшись калачиком. Фант вздыхает, усаживается рядом и вытаскивает из кармана комп. — Спи, спи…— бормочет он.— Может быть, голова пройдет. А я пока поработаю… «ЭКСПОЗИЦИЯ»,— набирает он заглавие куска, который собирается написать. 1. Я спросил у Анфисы: — Как ты думаешь, что такое история? Она задумалась. — История?.. Хм, придется использовать это же слово, другого нет. Ты знаешь историю Булгаковского дома? — вдруг задала Анфиса встречный вопрос.— Ну того самого, на Садовой? — Как я могу ее знать, если ни разу в том доме не был? — удивился я.— Ты же знаешь, я покинул Землю мальчишкой и с тех пор на планету не возвращался. — Я тоже плохо помню Землю,— задумчиво произнесла Анфиса.— Однако о доме Булгакова могу рассказать многое. После смерти Михаила Афанасьевича целые десятилетия о его квартире никто не вспоминал. Но потом пошли публикации «Мастера и Маргариты» — сначала в журнале «Москва» более полувека назад, затем отдельными книжками, начался даже своего рода булгаковский бум, и тут все заволновались: а квартира-то? Там жили какие-то люди, к Михаилу Афанасьевичу отношения не имевшие, и общественность выдвинула идею организовать в доме на Садовой мемориальный музей. А в середине восьмидесятых годов прошлого века на лестнице, ведущей к квартире Булгакова, появились первые надписи. Очень быстро подъезд оказался изрисованным снизу доверху. Доверху буквально — потолок тоже был включен в вернисаж. Лозунги во славу Булгакова, словесные излияния — и словесный понос тоже, обязательно, какие-то ламентации, призывы не отдавать дом никому и никогда, рисунки — во множестве: Воланд, кот Бегемот — с примусом и без, сам Булгаков в знаменитой шапочке Мастера и, разумеется, Маргарита — непременно в обнаженном виде, однако рамки приличия никто не переступал. В этот подъезд москвичи ходили как на выставку. Да что москвичи — из других городов приезжали. А затем — после длительной осады и упорной борьбы — дом захватило В ведомство. И устроило там некий казенный департамент. С охраной у входа, пропускной системой и прочими прелестями режимного характера. Общественность подняла вой — ан поздно. Первым делом Введомство произвело в доме капитальный ремонт. Все граффити были соскоблены, стены отштукатурены и выкрашены. И вот — веришь ли? — сюрприз: спустя месяц на стенах казенного подъезда вновь появились рисунки и надписи. Охрана с ума сходила — а стены продолжали покрываться граффити. Говорят, были даже облавы — результата они не принесли. Прошел год — стены в подъезде снова отчистили, на них легла свежая краска. И опять «табула раза» не просуществовала и двух недель: рисунки проступили на ней словно сами собой, словно только для этого подъезд и предназначался — быть булгаковским вернисажем, служить вечным «мементо». Родилась даже легенда, что художеством занимаются сами Введомственные, но я не верю этому: в дом вселились люди беспредельно серьезные, им ли предаваться булгакомании? Но, между прочим, борьба между Введомством и невидимыми стенописцами продолжается до сих пор… — Зачем ты мне все это рассказываешь? — не вытерпел я.— Прелестный анекдот, но я ведь, помнится, задал тебе вполне конкретный вопрос… — Так я и отвечаю на него.— Анфиса надула губы.— История — в смысле Geschichte — тот же булгаковский подъезд. Суровые Введомства раз за разом отбеливают ее страницы, но люди, презирая запреты, находят самые немыслимые возможности, чтобы на девственные листы заново легла уничтоженная было правда — во всей ее наивности, неприглядности и обнаженной чистоте. — Ах, не о том ты говоришь! — Я всплеснул руками.— Какие-то намеки, аналогии… Вот давай посмотрим, что писал об истории знаменитый Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона…» Фант внезапно останавливается и, подключив свой комп к центральному компьютеру, вызывает из памяти текст словаря. «История»,— находит он в тринадцатом томе и продолжает писать, загнав цитату в соответствующее место своего произведения. «Слово «История» греческого происхождения (ibropia); первоначально оно значило исследование, разузнавание, повествование о том, что узнано… В настоящее время оно употребляется в двояком смысле, а именно, для обозначения известного знания (historia rerum gestarum, или история как наука) и для обозначения того, что составляет предмет этого знания (res gestae — история в смысле совокупности фактов прошлого)… И, в смысле совокупности самих фактов прошлого, может быть не только предметом непосредственного изображения, но и предметом такого теоретического исследования, которое ставит своей целью понять самую сущность (quid proprium) процесса, совершающегося в жизни отдельных народов или всего человечества…» — Вот видишь? — спрашиваю я у Анфисы.— История бывает «rerum gestarum» и «res gestae» — ты какую имела в виду? Молчание. — Ты спишь? Молчание. Анфиса спит. Я забыл сказать, что она кормит двухмесячного сына, и дело происходит в три часа ночи. Разговорами я пытаюсь помочь ей бодрствовать, но она спит. Малыш трудится своим крохотным ротиком и от усердия чмокает губами. Мимо его кроватки, мимо квартиры, где мы сидим, мимо блока, в котором мы живем, мимо грандиозного Орбитального Поселения, построенного на страшную сумму денег в безумно короткие сроки, из прошлого в будущее движется История. Обдумывание дефиниций не под силу Анфисе в часы ночного кормления. Она спит сидя. Вся История мира для нее сейчас заключена в сынишке… — «Понять самую сущность процесса, совершающегося в жизни отдельных народов или всего человечества…» — читаю я вслух строки из энциклопедического словаря. — Ага, как же, «понять самую сущность»,— неожиданно говорит Анфиса, не открывая глаз.— Держи карман шире. Если бы кто хотел, чтобы мы эту сущность поняли! А попробуй-ка, достань журналы и газеты восемьдесят шестого — девяносто второго годов прошлого века. Фигу! — голос Анфисы пропитан горечью. У меня по коже бегут мурашки. Может быть, это сомнамбулическая логорея? Не худо бы медицински засвидетельствовать это прямо сейчас: компьютер-то ведь все фиксирует…— В библиотеках они всегда на руках, компьютерные коды доступа засекречены, выходы в соответствующие «онлайн» Глобальной Сети заблокированы, а если начнешь прорываться — неизбежно наткнешься на «цепную» сторожевую программу, которая тебя ни за что не отпустит и спустит твой личный код прямехонько в «цедо». В букинистических магазинах периодики той эпохи не бывает вовсе. Вот и «пойми сущность»! Слушай,— Анфиса широко распахивает глаза,— а может, этого периода вовсе не существовало, а? Восемьдесят третий, восемьдесят четвертый, восемьдесят пятый, а потом сразу девяносто третий… — Ты с ума сошла? — завожусь я с пол-оборота.— Ты что несешь? Это, значит, получается, что и Чернобыля тоже не было? — Был…— Анфиса потерянно отворачивается. — И Неприятности не было? — я еле сдерживаюсь, чтобы не кричать. — Была…— шепотом отвечает Анфиса и начинает плакать. Я чувствую, что на щеках у меня разгораются красные пятна. Мне стыдно. Я перевожу взгляд на детские стиснутые кулачки. Ужасно стыдно. Я вел себя как последний подлец. Малыш изо всех сил цепляется шестипалыми ручонками за отворот материнского платья. Фант задумывается. Он пробегает пальцами по клавиатуре компа: написанный текст уходит в файл, а на дисплее зажигается надпись: «Записная книжка. Мысли впрок». Поразмыслив еще минуту, Фант пишет: Подлость. Подлость многолика, и в этом ее устойчивость и живучесть. Мы никогда не уважали бы себя, ощути мы внутри хоть каплю подлости. О нет! Мы — каждый из нас, бескрылых, ощипанных птиц, мыслящих тростинок и прямоходящих некопытных безрогих — уверены, что в нас нет ни атома подлости. Но зато мы являем собой коацерватную лужу, где есть и капелька ненависти, и капелька ревности, и капелька раболепия, и капелька высокомерия, и капелька алчности. И каждая из этих капелек может разлиться в озеро подлости, море чужого горя и океан нашей собственной безысходной тоски по утраченному добру… Вот теперь Фант, удовлетворенный, откидывается на скамеечке. Начало ЭКСПОЗИЦИИ есть. Теперь надо подумать о цитате. Следуя законам построения фуги, цитата должна идти Король. …Ты безнравственный человек, Бекет. (С тревогой.) Как надо говорить: безнравственный или бессовестный? Бекет (улыбаясь). Это зависит от того, что имеется в виду. Единственное, что бессовестно, государь, это не делать того, что нужно, тогда, когда это нужно. Король (приветствуя толпу, милостиво). В общем, нравственность — это лекарство, в которое ты не веришь? Бекет (кланяясь, вслед за королем). Это средство для наружного употребления, государь. В конце цитаты Фант ставит звездочку. Она обозначает примечание. А примечание Фант пишет такое: «Здесь и далее — все, что сочинено не мной (в данном случае — Ж. Ануй «Томас Бекет», действие второе), по неизвестным причинам относится к Противосложению». Фант пишет очень быстро. У него легкая рука, Вот и сейчас — почти 8000 знаков он написал за полчаса. Иоланта все еще спит. Фант разминает пальцы и продолжает: 2. Мы опасливо подошли и осторожно заглянули внутрь. Там было темно и жарковато. Через равные интервалы времени нас обдавало порывами удушливого ветра, дурно пахнущего и обжигающего кожу. Над нами поблескивали шестнадцать гигантских блоков матового цвета. Они располагались по дуге. Ровно столько же им подобных окостенений эмалево сверкали прямо перед нами. В четвертом слева была дыра. Я заглянул туда, но на меня ринулись клубы такого смрада, что я еле удержался на ногах и не свалился в вязкую пузырчатую жидкость, скопившуюся по ту сторону дуги. «Не провалиться бы на обратном пути»,— подумал я про дыру и сообщил об этом моей верной подруге. — А ты уверен, что мы будем возвращаться именно этой дорогой? — едко спросила у меня верная подруга. — Готово! — восклицает Фант и, не глядя, проводит пальцем по кнопкам компа. На экране зажигается случайная комбинация цифр и следом — цитата: — Господи Иисусе! — воскликнул я.— Да здесь целый новый свет! – Нисколько он не новый,— возразил добрый человек,— а вот говорят, что где-то неподалеку есть новая земля, с солнцем и с луной, и что на ней творятся славные дела, однако наш свет древнее. Ф. Рабле. «Гаргантюа и Пантагрюэль», книга вторая — «Пантагрюэль, король дипсодов…», гл. XXXII Фант разогнался и строчит, уже не отрываясь: 3. Мы с супругой прибыли на космодром, когда все уже было готово к полету. Вокруг стартовой площадки толпились любопытные родственники, друзья, знакомые, фотокорреспонденты, киношники и операторы телевидения. Режиссер телестудии попросил передвинуть ракету на десять метров, иначе она не влезала в кадр. Члены правительственной комиссии предложили режиссеру передвинуть телекамеру. Режиссер осерчал. Мы с супругой раздавали автографы и сувениры и продвигались к кораблю. Это был очень хороший электронно-фотонно-гравионный космолет на лама-дрицах с пертурбаторами, чудо техники второй декады XXI века, гордость нашей науки, детище отечественного лама-дрицестроения, напичканное до отказа электроникой, с полностью автоматизированным управлением и ручной подачей топлива. Он преспокойно одолевал световой барьер и мог с бесконечной скоростью лететь в тартарары. Мы поднялись по лесенке в кабину, загрузили в холодильник пиво, помахали всем из окошка ручками, устроились в мягких креслах-качалках и нажали необходимые кнопки. Все смазалось, распалось, вновь соединилось, заволоклось пылью, закружилось в гравионном вихре, затурукало, загикало, треснуло, мелькнуло, сказало: «Пламенный привет покорителям космоса!» — и мы в пространстве. «Господи! Летим!» — произнесли мы, закуривая душистые сигареты. «Это безобразие пора прекратить!» — произнесли мы и задернули шторы, когда пролетавший мимо спутник системы «Гласность» заглянул нам в окно. «Не врезаться бы в квазар!» — произнесли мы, подбросив в топку электронов. Что-то звонко лопнуло. За окнами засеребрился несказанный свет. «Вошли в гиперпространство»,— заметила супруга. «Выйдем ли?» — тоскливо вздохнул я. «Это пока для науки неважно,— строго возразила супруга.— Лучше взгляни, сколько здесь разнообразных планет».— И она отдернула занавески. Планет было до ужаса много. Они теснили одна другую и занимали все пространство. Для вакуума просто не оставалось места. Потом мы узнали, что он все-таки встречается, но крайне редко, по каковой причине его приравняли к благородным металлам и используют для обеспечения бумажных денег. – Скажи, пожалуйста, куда мне отсюда идти? – А куда ты хочешь попасть? — ответил Кот. – Мне все равно,— сказала Алиса. – Тогда все равно, куда и идти,— заметил Кот. – Лишь бы попасть куда-нибудь,— пояснила Алиса. – Куда-нибудь ты обязательно попадешь,— сказал Кот.— Нужно только долго идти, никуда не сворачивая! Л. Кэролл. «Алиса в Стране Чудес» 4. И топали мы по болоту, и шли неизвестно куда, и проваливались на каждом шагу, и все это потому, что не знали тропы. Кроме всего прочего, у нас не было компаса, а на горизонте ничего не просматривалось: все болото, да голое болото, да унылая хлябь, да топь мертвая. В довершение всего мы не совсем твердо знали, куда должны выйти, и уж вовсе не ведали, зачем идем. Под ногами громко и хлюпко чавкало, трясина студнеобразно колыхалась, кочки уходили вглубь, бурая с прозеленью вода поднималась при каждом шаге до щиколоток. Мы — я и моя спутница — давно уже перестали роптать, выяснять отношения, доискиваться, кто первый все это затеял,— мы берегли силы и, сжав зубы, перли по необъятному болоту куда глаза глядят. Ноги то и дело соскальзывали с кочек — срывались в липкую муть, я останавливался по колено в воде и дико озирался. Под подошвами чавкал то немецкий сексофоник, то японская голокамера, а то и вовсе французские духи. Нет-нет, я не говорю, что на болоте воняло. Там пахло довольно изысканно, я бы даже сказал, элегантно, да что говорить, мы бы и не удивились, если бурая жижа на вкус оказалась бы, например, черепаховым супом на первое и рагу из куриного филе с шампиньонами под соевым соусом на второе. Вы должны иметь приличных, хорошо одетых детей, а ваши дети тоже должны иметь хорошую квартиру и детей, а их дети — тоже детей и хорошие квартиры, а для чего это — черт его знает. А. Чехов. «Записные книжки» Фант косится на Иоланту. Теперь ему важно, чтобы она не проснулась до того, как он закончит. Само вдохновение спустилось на мягких крыльях к Фанту, и он твердо знает, что не встанет со скамейки, пока не поставит в ЭКСПОЗИЦИИ последнюю точку. 5. Мы с женой и предполагать не могли, что нам уготовят такой роскошный подарок. Конечно, повод был не маленький — зачатие ребенка,— но все же недостаточный, на наш взгляд, чтобы дарить нам дом. И не просто дом, а Хоромы, и не просто хоромы, а ДВОРЕЦ. Вереница лимузинов остановилась перед фасадом, старшина милиции любезно открыл нам дверцу, мы разъединились, вылезли и ахнули от изумления. Перед нами расстилался, и простирался, и высился, и красовался пятиэтажный особняк. — Это все нам? — спросили мы, падая одновременно в обморок и в объятия друг другу. — Вам, вам,— успокоили нас,— кому же еще? Вы одни у нас такие, счастливые… Где мне раздобыть краски, откуда взять слова, чтобы описать это чудо архитектуры? С чем сравнить его: с «Тысячью и одной ночью»? С послеобеденным сном народного депутата? С садами Семирамиды? С чем? Фасад здания украшал изумительный портал, причем дорический, на что указывали абаки над пилястрами, и это никоим образом не дисгармонировало с общим видом здания, сверхсовременным по стилю. Хотя, вполне возможно, модернистский облик его как раз и создавался сочетанием разных стилей и эпох, а эклектикой тем не менее даже не пахло. Сами пилястры были выполнены в виде грифонов. Из разинутых пастей грифонов пыхало разноцветное пламя — самое что ни на есть настоящее. Особенно впечатлял грифон с языком салатово-зеленого огня. Не исключено, что и сами грифоны были настоящие, мы на это как-то не обратили внимания. Перед домом разлеглась изысканнейшая и нежнейшая лужайка, посредине которой бил фонтан в двести метров высотой. Что удивительно, бил он совершенно бесшумно, и вода не падала вниз, а исчезала в высшей точке струи. Представитель Строительного Управления вручил нам платиновый ключик, подав его на атласной подушечке, и махнул рукой кому-то за нашей спиной. Тотчас же невидимый оркестр тихо и мелодично заиграл что-то невыразимо-чарующее. Я вставил ключ в скважину и, дрожа от восторга, повернул его. Отдаленный перезвон хрустальных колокольчиков — и дверь отъехала в сторону. Легкое дуновение ветерка из глубины дома принесло нам тысячи тончайших запахов, сливавшихся в фантастическую симфонию, где первыми скрипками были орхидеи-однодневки и еле ощутимый привкус послегрозовой свежести,— мы вступили в зимний сад, занимавший весь нижний этаж. Если смотреть снаружи, то на этом этаже вообще не было окон, но когда мы попали внутрь, то донельзя удивились: стены были односторонне прозрачны, даже кристально прозрачны, и ровный дневной свет заливал оранжерею, не оставляя ни одного темного уголка. — По своему желанию вы можете изменять прозрачность стен,— услужливо подсказал представитель СУ. В этот час дня в оранжерее порхали райские птицы, переполняя своим беззаботным пением наши и так насыщенные легкостью души. Под ногами хрустел гравий, кое-где журчали ручейки. В тех местах, где несколько ручейков сливались в один, виднелись легкие мостики. С этих мостиков можно было ловить рыбу, в избытке населявшую ручейки покрупнее и поглубже. По понедельникам в них водилась форель, по вторникам — стерлядь, по средам выпускали небольших осетров, четверг отводился для угрей, пятница — для хариусов, суббота — для белорыбицы, а в воскресенье можно было особой сеткой отлавливать лангустов. Ночное освещение зимнего сада ничем не отличалось от дневного благодаря хитроумному размещению скрытых гафниевых светильников. Растительность здесь была в меру экзотическая, в меру привычная, но без дурманящих запахов и без тяжелых испарений. — Простор, свежесть, еле заметный ветерок, иногда ощущение далекого моря,— лапидарно пояснял маг-волшебник из СУ. Моя жена дернула меня за руку. Я обернулся: в ее глазах стояли слезы. — Пошли отсюда,— горестно сказала она. — Тебе здесь не нравится? — изумился я. — Нет,— она покачала головой. — Почему? — Не знаю… И вообще… Одеться бы… Я увлек ее за собой в дальний угол зимнего сада, разобрался с системой прозрачности и освещения, устроил полумрак и принялся целовать мою грустную жену, стараясь успокоить ее. Внезапно свет снова вспыхнул в полную силу, и почтительный голос произнес: — Пожалуйте на второй этаж. Чертыхнувшись, я повел жену к мраморной лестнице, устланной ковром из шкур американского гризли. …Странно устроен человек: если перед ним лестница, ему обязательно надо вскарабкаться на самый верх. На самом верху холодно, дуют очень вредные для здоровья сквозняки, падать оттуда смертельно, ступеньки скользкие, опасные, и ты отлично знаешь это, и все равно лезешь, карабкаешься — язык на плечо. Вопреки обстоятельствам — лезешь, вопреки любым советам — лезешь, вопреки сопротивлению врагов — лезешь, вопреки собственным инстинктам, здравому смыслу, предчувствиям — лезешь, лезешь, лезешь… Тот, кто не лезет вверх, тот падает вниз, это верно. Но и тот, кто лезет вверх, тоже падает вниз… А. и Б. Стругацкие. «Обитаемый остров» 6. Темный такой угол попался. Очень уж темный был этот угол. Не то чтобы черный или мрачный. Нет, просто темный, но все же немного жутковатый. И вообще сора много на полу, запросто можно ногу сломать. А щели такие, что недолго и шею свернуть. Не то таракан выскочит, подомнет, заразой обдаст, усами засечет, члениками затопчет, хитином своим заскрежещет. Съест ведь, противный… Вот и крадемся мы с благоверной, за обгорелыми спичками прячемся, в руке у меня — заточенный конский волосок: не дай Бог муха сверху брякнется, своими нечистыми лапами защупает да свору бактерий напустит: ужо промаху не дам, в самое брюхо ей воткну волосок,— подохни, погань! В тот самый темный угол крадемся — любопытство одолевает. В середине-то пыльно, пусто — ничего интересного. И свет какой-то плоский, ровный, бледненький, хоть линуй его в клетку и играй в крестики-нолики. А угол-то, однако,— темный! Что там такое, интересно? Может, нечисть потаенная — тогда дёру! А может, кто какую Штуковину обронил, железяку какую-нибудь полезную или палочку обструганную,— тогда пометим чем-нибудь: мол, наша, придет время — используем. Это когда большие вырастем. И лучик света туда хитро падает, в этот темный угол. Хилый такой лучик, еле заметный. А вдруг он нашу Штуковину освещает? Тогда передвинем его, а то и вовсе уберем: перережем пополам, сложим аккуратненько — ив карман. Во-первых, вещь нужная — белье повесить или там щели законопатить, чтоб не дуло, во-вторых, Штуковину нашу никто не заметит. Прислушиваемся: нет ли тараканьего топота? Вроде тихо. Вдруг передо мной канат какой-то, прямо из пола растет, под малым углом вверх уходит. И перед благоверной тоже канат. И справа их штук десять можно насчитать, слева столько же. Все вверх и вдаль тянутся, как растяжки, наподобие цирковых. Я подозвал благоверную: что за ерунда? Не знаю, говорит, впервые такое вижу, может, полезем, говорит, по ним, разузнаем, что такое, а то попремся под ними, а сверху на голову что-нибудь эдакое — у-у-ух! — поминай как звали. А не сверзимся мы оттуда сами? — отвечаю ей,— у-у-ух! — на нашу Штуковину, не поломаем ее и кости в придачу? Уж постараемся не сверзиться, говорит, от нас ведь зависит, заодно сверху Штуковину получше разглядим. И пошли мы с благоверной по канату. А он ничего — толстый, упругий такой, слегка раскачивается, но держит великолепно. Он почему-то клейкий оказался: не то что упасть — ногу отодрать тяжкая работа. Десять шагов сделали — свету невзвидели: не поворотиться ли? Обернулись — батюшки! — внизу уже таракан бегает, зубы скалит, клыками клацает, свирепый такой, а ростом что твой упитанный кабан. Усами нас пытается достать, аж повизгивает от злобы. Теперь — только вперед. Сделали еще по шагу, и тут: ж-ж-ж-ж… Новая напасть: комар объявился. Долго в этих краях кровососов не было, заждались совсем, чтоб они пропали, малярия их задави! А этот хобот свой выставил, нацелился — и пикирует на мою благоверную, воет при этом для устрашения. Благоверная — «ах! мне дурно!» — в обморок брякнулась. Я, однако, не растерялся, подпрыгнул ближе, изловчился — выпад! туше! вероника! еще выпад! — есть! В самый нервный узел угодил своим конским волоском. Комар словно окаменел, даже матернуться не успел — хлопнулся вниз на пол: крылья обломаны, хобот погнулся,— словом, неважное зрелище. Я обернулся — Господи! где же благоверная? Нагнулся — елки зеленые, вот же она висит: ноги-то приклеены, а обморок натуральный был. Висит она вниз головой, юбка к голове откинулась,— я ржу, как лошадь, она меня ругает на чем свет стоит, багровая — вылитая свекла. Впрочем, это не от ругани, а от ее положения она свекольной стала. Но умудряется орать: такой-сякой, я погибаю, он гогочет, идиот, тупица, дубина… В общем, поднял я ее, одернул юбку, отряхнул, успокоил — мы дальше двинулись. Путь вверх и путь вниз — один и тот же путь. Гераклит Все. Точка. Фант повернулся к Иоланте и понял, что она давно не спит — наблюдает за ним. — Ну, ты узнал что-нибудь? — говорит Иоланта.— Я тут вздремнула чуток. — Пошли в Обсерваторию,— скромно предлагает Фант, выключая компьютер.— Здесь недалеко. — Слава Богу, хоть Обсерватория на месте,— томно говорит Иоланта.— Я уж думала, ты как всегда все перепутал. |
|
|