"Многообразие Религиозного Опыта" - читать интересную книгу автора (Джемс Вильям)

Лекция VIII РАЗДВОЕНИЕ ЛИЧНОСТИ

Последняя лекция должна была оставить по себе тягостное впечатление, так как ее предметом было зло, как элемент, проникающий весь мир, в котором мы живем. В ее заключении мы познакомились с глубокой противоположностью между двумя воззрениями на жизнь: воззрением людей, которых мы называли душевно-здоровыми, которые довольствуются одним рождением, и воззрением страдающих душ, которые должны пройти через второе рождение, чтобы стать счастливыми. Таким образом, существуют два вполне различных понимания мира, постигаемого нашим опытом. В религии однажды рожденных мир рассматривается, как прямолинейное и односложное явление, которое легко выразить одним определением, причем отдельные части его имеют тот смысл, который написан на их внешней поверхности; простая алгебраическая сумма положительных и отрицательных элементов этого мира представит его истинную ценность. Счастье и религиозное удовлетворение заключаются в том, чтобы жить положительными элементами мира. Наоборот, для религии дважды рожденных, мир представляется двойственной тайной. Нельзя достичь душевного покоя простым сложением положительных и исключением отрицательных сторон из жизни. Естественные блага жизни не только недостаточны и преходящи: в самой их сущности кроется ложь. Все они уничтожаются смертью и другими, раньше ее приходящими врагами, и не могут вызвать в нас длительного преклонения перед ними. Скорее они отвлекают нас от нашего истинного блага; отречение и разочарование в них – это первые шаги наши на пути к истине. Есть две жизни, – жизнь в природе и жизнь в духе, и мы должны умереть для первой, чтобы стать причастными ко второй.

В своих крайних проявлениях натуралистическая религия и то, что можно бы назвать религией спасения, представляют резкую противоположность. Надо заметить, что и здесь, как и во всякой общепринятой классификации, крайние типы являются только абстракциями, и те люди, которых мы встречаем в жизни, чаще всего представляют своеобразные и сложные промежуточные сочетания обоих типов. Тем не менее, в жизни мы практически очень ясно видим существующую между обоими типами разницу; мы понимаем, например, то презрение, которое чувствует методист по отношению к моралисту душевно-здорового склада; мы так же хорошо понимаем отвращение последнего к тому, что ему кажется болезненным субъективизмом методистов, которые, по их выражению, умирают для того, чтобы жить, и которые в своих парадоксах и извращении естественного облика вещей видят сущность Божьей правды [91].

Психологическая основа дважды рожденной души вероятно коренится в известной расколотости или гетерогенности врожденного характера человека, в неполном единстве его нравственного и интеллектуального склада.

"Ноmo duple, Ноmo duple! пишет Альфонс Додэ. – В первый раз я почувствовал, что во мне два человека в момент смерти моего брата Анри, когда отец мой так страшно кричал: "Он умер, умер!" В то время, как мое первое я плакало, второе я думало: "Как искренно прозвучал этот крик, как прекрасен он был бы со сцены". Мне было тогда четырнадцать лет.

"Эта страшная раздвоенность часто заставляла меня задумываться над ней. Как ужасно это второе я, всегда спокойное, когда первое действует, живет, страдает, движется. Мне ни разу не удалось вывести это второе я из его состояния вечной трезвости, заставить его пролить слезу или усыпить. Как оно вглядывается в вещи, как насмехается надо всем!" [92].

Новейшие сочинения по психологии характера много занимаются этим вопросом [93]. Некоторые люди наделены от самого рождения гармоническим и уравновешенным душевным складом. Их импульсы не противоречат друг другу, их воля покорно следует руководству разума, их страсти не чрезмерны, и раскаяние редко может найти себе место в их жизни. Другие люди наделены противоположным душевным складом; в последнем есть разные ступени, начиная от такой мягкой формы внутреннего раздвоения, которая приводит только к несколько странному сочетанию противоположных черт в одном человеке, и кончая таким раздвоением, которое уже вносит настоящее расстройство в душевную жизнь. Хороший пример одной из наиболее невинных форм душевной гетерогенности мы находим в следующем отрывке из автобиографии Анни Безант.

"Во мне всегда было странное соединение слабости и силы, и слабость моя мне стоила дорого. Ребенком я всегда мучилась ощущением стыда; когда у меня развязывался ботинок, мне казалось, что все взгляды устремлены на мой злополучный шнурок. Молодой девушкой я дичилась посторонних людей, убежденная, что они должны пренебрежительно отнестись ко мне; я бывала бесконечно благодарна тем, кто оказывал мне какое-нибудь внимание. В положении молодой хозяйки я боялась моих слуг; мне приятнее было допустить всякую неисправность, чем побранить их. После моих лекций с прениями, когда на кафедре я держалась с полным самообладанием, возвратясь в отель, я предпочитала обойтись без нужных для меня вещей, чтобы не позвонить лишний раз прислуге. Перед аудиторией я готова сражаться за то, что мне дорого; дома я страшусь всякого спора, всякого выражения неудовольствия. Перед многочисленной публикой я не испытываю смущения, но в моей частной жизни отличаюсь трусливостью. Сколько тяжелых минут провела я, стараясь подбодрить себя перед тем, как сделать выговор кому-нибудь из подчиненных! Сколько раз я смеялась над собою, над храбрым бойцом, отступавшим перед необходимостью побранить ребенка! Часто достаточно было одного косого взгляда, чтобы заставить меня спрятаться в мою раковину, подобно бедной улитке, в то время как на собраниях, когда я выступаю перед публикой, возражения только вдохновляют меня" [94].

Такую степень внутреннего разлада личности можно считать просто невинною слабостью; но более сильные степени его могут внести настоящий распад в жизнь человека. Есть люди, жизнь которых подобна зигзагообразной линии, – в их душе побеждает то одно, то другое стремление. В них дух борется с плотью, их желания противоречивы, упрямые и непреодолимые импульсы разрушают самые продуманные и сознательно принятые решения, и жизнь для них является долгой драмой раскаяния и усилий исправить совершенные ими проступки и ошибки.

Существует теория, в которой гетерогенность личности объясняется влиянием наследственности: предполагается, что несовместимые и антагонистические черты характера различных предков сохраняются в потомстве рядом друг с другом [95]. Какова бы ни была ценность этого объяснения, – все же оно нуждается в подтверждении. И какими причинами не была бы вызвана гетерогенность личности, несомненно, что самые резкие проявления ее мы встречаем в том патологическом душевном складе, о котором я говорил в первой лекции. Все писатели, занимавшиеся этим душевным типом, всегда выдвигали на первый план в своих описаниях именно явление раздвоения личности. Часто даже одна эта черта побуждает нас отнести человека к такому типу. Так называемый "degéneré superieur" [96] является просто человеком с чрезмерно повышенной чувствительностью, которому труднее, чем обыкновенным людям, управлять своею психикой и держаться раз намеченного пути, так как импульсы его психической жизни слишком бурны и слишком противоречат друг другу. В тех навязчивых идеях, иррациональных импульсах, болезненных терзаниях совести, страхах и воображаемых препятствиях, которые тяготеют над психопатологической душевной организацией, когда она полно выражена, – мы имеем великолепный образчик гетерогенной личности. Баньяна, которого я не раз уже цитировал, долго преследовали слова: "Продай Христа, продай, продай Его!", по сто раз в день пронизывавшие его мозг; но однажды, обессилев от борьбы, в которой он непрерывно отвечал "Я не хочу, не хочу", он почти бессознательно сказал: "Делай как хочешь", и это отступление с поля битвы повергло его в отчаяние, длившееся больше года. Жития святых полны рассказов о таких богохульственных навязчивых идеях; они, конечно, приписывались прямому вмешательству Сатаны. Это явление непосредственно связано с жизнью так называемого подсознательного Я, о котором в ближайших лекциях мы будем говорить подробнее.

В каждом из нас, какой душевной организацией мы не обладали бы, – в тем большей степени, чем повышеннее наша чувствительность, и чем сильнее мы подвержены разнообразным искушениям, и в наисильнейшей степени, если мы принадлежим к психопатическому типу, – в каждом из нас нормальная эволюция нашего характера состоит главным образом в объединении нашего внутреннего Я и в направлении его по заранее намеченному пути. Высшие и низшие чувства, полезные и вредные импульсы – все это вначале находится в нас в хаотическом состоянии, но они должны в конце концов стать твердо установленной и правильно подчиненной нашему сознанию системой психических функций. Период борьбы и установления порядка в психической жизни тягостно переживается человеком. Если совесть его чрезмерно чутка и окрашена религиозными настроениями, то это тягостное чувство облечется у него в форму нравственных терзаний, угрызений совести, сознания своей порочности и греховности, ощущения, что он стоит в ложном отношении к Богу. В этом именно и состоит та религиозная меланхолия, то "сознание своей греховности", которые играли такую важную роль в истории протестантства. Душа человека кажется ему полем битвы между его двумя насмерть враждующими Я, из которых одно принадлежит к реальному, а другое к идеальному миру. Магомет у Виктора Гюго говорит:

Моя душа – арена для сражений,

Полетов в высоту и низменных падений.

Но как среди пустынь журчит порою ключ,

Так рядом с злом во мне добра сияет луч.

Образ жизни, противоречащий внутренним стремлениям, бессилие их, отвращение к себе, отчаяние, непонятная и невыносимая душевная тягость, вот участь людей, переживающих такое состояние.

Я приведу несколько типичных случаев раскола личности, переживающей меланхолию в форме самоосуждения и сознания своей греховности. Яркий пример подобного рода мы находим в жизни св. Августина. Он получил полуязыческое, полухристианское воспитание в Карфагене, бежал в Рим и Милан, принял манихейскую ересь, вскоре впал в последовательный скептицизм, затем тщетно искал правды и чистоты в жизни; наконец, когда он жестоко терзался борьбой двух душ в своем существе и был угнетен слабостью своей воли, тогда как многие из тех, кого он знал, сбросили с себя оковы чувственности и посвятили себя целомудрию и праведной жизни, он однажды услыхал в саду голос, говоривший ему "Sume, lege" (возьми, читай). Он открыл наудачу Библию и прочел текст: "Не в вожделениях и чревоугодии"…, который показался ему пророческим. После этого душевная буря улеглась [97].

Гениальный психологический анализ пережитого св. Августином раздвоения личности, данный им в его исповеди, не имеет в литературе этого вопроса, равного себе.

"Новая воля, которая появилась во мне… не могла еще торжествовать над другой, сильной по причине моего долгого снисхождения к ней. Таким образом, мои обе воли, старая и новая, плотская и духовная боролись и своей борьбой разрывали мою душу. Я понимал теперь на собственном опыте то, о чем я раньше читал, – как "плоть желает противного" духу, а дух – противного плоти" (Послание к Галатам, V, 17). И в той и в другой воле был я, но моего присутствия было больше в том, что я утверждал в себе, чем в том, что я в себе порицал. Однако помимо меня привычка получила большую власть надо мной, так как я без сопротивления шел туда, куда я вовсе не хотел идти. Еще прикованный к земле я отказывался перейти всецело на Твою сторону, о Боже! и боялся быть освобожденным от бремени всех моих цепей в то время, как мне следовало бы опасаться быть раздавленным их тяжестью. Таким образом, я уподобился человеку, который хочет проснуться, но, одолеваемый сном, скоро опять засыпает. Не давая себе проснуться, он, хотя и не одобряет своей сонливости, но допускает ее торжествовать. Так же и я, хотя и был убежден, что лучше отдаться Твоей любви, чем моей слабости, допускал торжествовать последнюю, потому что она мне нравилась и держала меня в оковах. На Твой призыв: "Пробудись, спящий!" я не мог ответить иначе, чем ленивыми и сонными словами: "Сейчас! через одну минуту! еще одну минуту отсрочки!" Но этим "сейчас" не предвиделось конца, и минута отсрочки продолжалась бесконечно, потому что я боялся, как бы Ты не призвал меня слишком скоро, как бы слишком скоро не исцелил меня от моего вожделения, которое мне приятнее было насытить, чем подавить… Какими жгучими словами бичевал я мою душу!… Она отступала, она пряталась, не будучи в силах найти для себя оправдания… Я говорил себе: "Вперед! пора уже". И действием, сопровождавшим слово, я приближался к избранному мною пути. Я почти совершал то, что хотел, но не мог совершить до конца. Я делал новое усилие, я подходил немного ближе, еще немного ближе; я почти приближался к цели, готов был коснуться ее; и не подходил, не достигал, не касался; я не решался умереть для смерти, чтобы жить для жизни. Коренившееся во мне зло имело больше власти надо мною, чем лучшая жизнь, которой я еще не испытал (Confessionum. Liber VIII, cap. V, VII, XI).

Нельзя лучше описать раздвоения воли, того особого состояния, когда у высших стремлений недостает последней обостренности, которая вызывает волевой акт, недостает динамо-генетического, как его называют психологи, свойства, которое дало бы этим стремлениям силу пробить свою скорлупу, деятельно войти в жизнь и навсегда подавить низшие стремления.

Другое превосходное описание раздвоения воли мы находим в автобиографии Генри Аллайна, небольшой отрывок из которой, характеризующий меланхолию автора, я привел в прошлой лекции. Прегрешения бедного юноши, как вы увидите, были самого невинного свойства, но они стояли на пути к тому, что он считал своим призванием, и поэтому они принесли ему много горя.

"Хотя жизнь моя была вполне нравственна, моя совесть не знала покоя. Друзья относились ко мне с уважением, не зная состояния моей души. И это их доброе мнение стало для меня ловушкой, так как во мне все больше развивалось тяготение к плотским наслаждениям: я убаюкивал себя мыслью, что нет ничего дурного в таких забавах, если я избегаю опьянения, клятв, богохульства. Я думал, что Бог позволяет молодости тешиться развлечениями, которые я считал вполне невинными. При этом я исполнял известное количество моих обязанностей и не предавался никакому явному пороку. Все шло хорошо в периоды здоровья и благоденствия. Но когда приходила болезнь, когда смерть приближалась ко мне, когда гром гремел над моей головою, моя религия не оказывала мне никакой поддержки; я чувствовал, что в ней чего-то недоставало, и я укорял себя в том, что предавался слишком частым забавам. Когда испытание кончалось – дьявол, мое испорченное сердце, уговоры друзей, – удовольствие быть с ними, притягивали меня так сильно, что я снова уступал. Я стал грубым, беспутным, что не мешало мне втайне молиться и читать Библию. Бог не хотел моей погибели, Он преследовал меня своими призывами и так могущественно действовал на мою совесть, что моя жизнь среди удовольствий не могла удовлетворить меня, и среди моих забав я часто испытывал потрясающее чувство, что все пропало, что я погиб. В такие минуты я предпочел бы очутиться где угодно вместо общества веселых друзей. Вернувшись домой, я давал обещания не посещать больше таких увеселений и молил Бога о прощении по целым часам. Но когда искушение возобновлялось, я снова поддавался ему. Я не мог слушать музыку, не мог выпить стакан вина без того, чтобы воображение мое не воспламенилось. Возвращаясь домой, я сознавал себя с каждым разом все более виновным. Мне случалось по ночам проводить несколько часов в постели, не смыкая глаз. И я чувствовал себя несчастнейшим из всех творений, живущих на земле.

Несколько раз под предлогом усталости я покидал веселую компанию, прося музыкантов прекратить музыку.

В отдалении от них, наедине с собой я плакал и молился так, что сердце мое готово было разорваться; и я просил Бога не отвергать меня, не покидать на произвол моего очерствевшего сердца. Сколько печальных часов, сколько ночей я провел таким образом. Иногда, с сердцем отягченным скорбью, я встречался с беспечными товарищами; я силился сделать улыбающееся лицо, чтобы они не могли ни о чем догадаться, я начинал болтать с юношами и девушками; предлагал спеть какую-нибудь веселую песню, чтобы скрыть скорбь души моей. Бог знает, что дал бы я, чтобы перенестись одному в пустыню из их общества. В течение целых месяцев, каждый раз, когда я бывал с ними, я принужден был лицемерить и представляться веселым; но в то время я старался уже избегать этой компании. Несчастнейшим из смертных был я тогда. Куда бы я ни шел, что бы я ни делал, буря, не переставая, бушевала во мне. И, однако, я продолжал еще несколько месяцев быть предводителем этих развлечений, хотя для меня уже стало мукой присутствовать на них. Но дьявол и мое испорченное сердце толкали меня, как раба, принуждая поступать по их наущениям, чтобы сохранить уважение товарищей. Все это время я исполнял, как мог, мои обязанности, делал все, чтобы усмирить мою совесть, держался на страже против собственных мыслей, молился почти беспрерывно. Я не считал, что мое поведение греховно, когда бывал с товарищами по забавам, потому что не находил уже никакого удовольствия в общении с ними. Мотивы, по каким я не мог совсем покинуть их, казались мне убедительными.

И все же, что бы я ни делал, совесть моя терзала меня днем и ночью".

Св. Августин и Аллайн вошли потом в тихую гавань внутреннего единства и мира. Я хочу теперь рассмотреть некоторые особенности процесса объединения раздвоенной души. Этот процесс может протекать медленно и может свестись к одному мгновению; его причиной может быть изменение в сфере чувства и воли, новые интеллектуальные воззрения или же те переживания, которые мы отнесем к "мистическому опыту". Но какова бы ни была причина этого процесса, – он всегда дает человеку особый душевный покой, который полнее всего бывает тогда, когда этот процесс принимает религиозную форму. Ведь религия – только один из путей, которым человек стремится к счастью, и на котором обретает его. Религия обладает чудесной властью самые невыносимые страдания человеческой души превращать в самое глубокое и самое прочное счастье.

Но обращение к религии все же только один из многих путей достижения внутреннего единства; процесс исправления своих внутренних недостатков и согласования в себе внутренних противоречий есть более общий психический процесс, могущий развиться в душах различного склада и не выливающийся непременно в религиозную форму. При рассмотрении душевного возрождения религиозного типа, которое мы теперь изучаем, важно сознавать, что мы имеем дело только с одной из разновидностей процесса, обнимающего наряду с этой и другие разновидности его. Второе рождение, например, может быть как переходом от религиозности к неверию, так и переходом от оков морали к полной нравственной свободе; оно может быть также вызвано и тем, что в душе поднимается новая страсть, – любовь, честолюбие, жажда богатства, жажда мщения или патриотический энтузиазм. Во всех этих разновидностях мы имеем перед собой одно и то же общее психическое явление: душевная сила, устойчивость и равновесие сменяют собой период внутренней бури, душевных страданий и противоречий. Новый человек может родиться, постепенно или внезапно, и из такого зерна, в котором нет религиозного элемента.

Французский философ Жуффруа (Jouffroy) красноречиво описал свое "контр-обращение", как метко назвал проф. Старбэк переход от ортодоксальной веры к неверию. Сомнения долго терзали Жуффруа; но окончательный перелом произошел в нем в течение одной ночи, когда его неверие и сомнение вдруг встали перед ним с непреодолимой силой; эта ночь привела его к глубокой печали о потерянных иллюзиях.

"Я никогда не забуду ту декабрьскую ночь, пишет Жуффруа, когда завеса, скрывавшая от меня мое неверие, была разодрана. Я как будто слышу еще мои шаги в пустой и узкой комнате, где я имел обыкновение прогуливаться перед сном. Я еще вижу полузакрытую тучами луну, которая время от времени бросала свет в комнату холодными четырехугольниками. Часы текли за часами, и я не замечал их; я следил с тоской за моей мыслью, которая со ступеньки на ступеньку спускалась в глубину моего сознания, рассеивая иллюзии, скрывавшие от меня правду, и правда с минуты на минуту становилась все яснее.

Тщетно старался я привязать себя к моим верованиям последнего времени, как потерпевший крушение привязывает себя к обломкам корабля. Тщетно, испуганный неведомой пустыней, в которой мне предстояло скитаться, я устремлялся в последний раз к моему детству, к моей семье, к родным местам, ко всему, что для меня было священно и дорого: поток моих мыслей был сильнее, – родителей, семью, воспоминания, верования – все заставили они меня покинуть. И чем дальше, тем настойчивее и суровее они меня преследовали и не останавливались до тех пор, пока не дошли до конца. Тогда я убедился, что в глубине моего духа не осталось ничего прочного и устойчивого.

Этот момент был ужасен. И когда под утро я бросился в изнеможении на постель, я почувствовал как моя прежняя жизнь, такая улыбающаяся и богатая, потухла до конца, и передо мной открылась другая жизнь, темная и опустошенная, где отныне я должен был жить один, один с моей роковой мыслью, которая меня вогнала сюда, и которую я готов был проклясть. Дни, последовавшие за этим открытием, были самыми печальными в моей жизни" [98].

В опыте определения характера Джона Фостера (John Foster) есть интересный пример быстрого перехода от мотовства к скупости:

"Один молодой человек растратил в течение двух или трех лет обширное наследство в оргиях и кутежах с помощью друзей, которые с пренебрежением покинули его, как только его средства пришли к концу. Он впал в крайнюю нужду и однажды вышел из дому с намерением лишить себя жизни. Блуждая по окрестностям, он безотчетно поднялся на вершину холма, откуда были видны все его прежние владения. Он опустился на землю и не двигался с места несколько часов, погруженный в свои мысли, после чего встал охваченный новой страстью. У него возникло решение вернуть все утраченные владения во что бы то ни стало, и зародился план, который он немедленно начал осуществлять. Он быстрыми шагами пошел куда глаза глядят, предприняв намерение не упустить ни малейшего случая для заработка, хотя бы самого ничтожного. И решил, что не истратит без крайней необходимости ни одного фартинга из того, что заработает. Первое, что привлекло его внимание, это была куча угольев, сваленная на тротуаре перед одним – из домов. Он предложил владельцу дома убрать эти уголья с помощью тачки и лопаты. Ему позволили сделать это и дали за работу несколько пенсов. Верный своему плану по возможности не тратить ни одного пенса, он тут же попросил, чтобы его покормили. С этой поры он стал наниматься в различных местах, работая без устали и боясь истратить лишний пенни. Он не пропустил ни одного случая для выполнения своего плана, каким бы унизительным или трудным не представлялось ему то или другое занятие. Разными способами, не щадя ни трудов, ни времени, через долгий срок он достиг того, что мог купить и перепродать несколько голов скота, распознавать цену которого он научился. Быстро и осторожно он возобновил эту операцию, и его доходы возросли. – Все время ни на минуту не изменяя себе, во всех мелочах он соблюдал чрезвычайную бережливость. Постепенно он расширил свои предприятия и мало-помалу завоевал себе богатство. Я не знаю подробности его дальнейшей жизни. Но конечный результат был тот, что он с излишком вернул свои утраченные владения и умер неисправимым скупцом, оставив состояние в 60.000 фунтов " [99].

Вернемся теперь к явлениям религиозного душевного возрождения, которые составляют непосредственный предмет нашего изучения. Я приведу пример возможно простейшего типа этих явлений. Это рассказ о полном обращении к религии душевного здоровья человека, который, по-видимому, уже от природы принадлежал к душевно-здоровому типу. Из этого рассказа мы видим, что, когда плод созрел, достаточно одного прикосновения, чтобы заставить его упасть на землю.

Г.Флетчер в своей небольшой книжке, озаглавленной "Menticulture" (Воспитание духа) рассказывает, что приятель, с которым он говорил о той высокой степени контроля над собой, какой достигли японцы благодаря предписываемой буддизмом нравственной дисциплине, сказал ему:

"Вы должны прежде всего освободиться от гнева и душевного смятения". – "Но, возразил я, разве это достижимо?" – "Да, отвечал он, это достижимо для японцев, значит это должно быть достижимо и для вас".

Вернувшись домой, я ни о чем не мог думать, кроме этих слов: "освободиться, освободиться!" Вероятно, во время сна эта мысль непрерывно занимала мой дух, потому что я проснулся с тою же мыслью и с откровением новой истины, которая вылилась в такой фразе: "Если возможно освободиться от гнева и раздражительности, зачем же оставаться под их властью?" Я почувствовал силу этого довода и согласился с ним. Дитя, почуявшее, что оно может стоять на ногах, не станет ползать. И в ту же минуту, как я дал себе отчет, что эти две злокачественные язвы – гнев и мелочная озабоченность могут быть уничтожены во мне, они исчезли. Признание их бессилия над нами, уничтожает их силу. С этого момента жизнь приняла для меня совершенно иной вид.

И хотя желание освободиться от тирании страстей и сознание исполнимости такого желания вошло в мою душевную жизнь, мне нужно было еще несколько месяцев, чтобы почувствовать себя в безопасности в этом новом положении. Но так как я не испытывал больше ни душевного беспокойства, ни гнева, даже в самой слабой степени, хотя случаи к этому и представлялись, я мог не бояться уже этих страстей и не следить за собой. Я был поражен тем, насколько возросла энергия и стойкость моего духа, насколько я стал сильнее во всех жизненных столкновениях и как хочется мне все утверждать, все любить.

Начиная с этого утра мне пришлось проехать около пятнадцати тысяч верст по железной дороге. Мне пришлось много раз сталкиваться с извозчиками, носильщиками, кондукторами, слугами отелей, со всеми, кто раньше был для меня вечной причиной досады и гнева; теперь я не мог бы упрекнуть себя ни в одной невежливости по отношению к ним. Мир внезапно стал добрым в моих глазах. Я стал чувствителен, если можно так выразиться, только к лучам добра.

Целый ряд примеров можно было бы привести для доказательства того, что мое состояние духа обновилось коренным образом, но довольно и одного примера. В минуту моего отъезда, которого я очень желал, так как путешествие представляло для меня большой интерес, я увидел без малейшего неудовольствия, как мой поезд двинулся с места и ушел со станции без меня, потому что мой багаж опоздал. Швейцар отеля, задыхаясь от бега, показался на вокзале уже в ту минуту, когда поезд скрылся с моих глаз. Когда он увидел меня, у него было лицо человека, который со страхом ждет, что его будут бранить; и он принялся объяснять, как он не мог пробиться сквозь толпу на многолюдной улице, где его так стеснили, что нельзя было сделать ни одного шагу ни взад, ни вперед. Когда он кончил, я ему сказал: "Это ничего не значит, и в этом нет вашей вины. Постараемся поспеть во время завтра. Вот вам за труды. И я очень сожалею, что доставил вам такие затруднения". Радостное удивление, какое изобразилось на его лице, было достаточной наградой за неприятность опоздания. На другой день он отказался от платы за услугу, и мы расстались с ним друзьями на всю жизнь.

В течение первых недель моего опыта я держался на страже лишь относительно беспокойного состояния духа и гнева. Но за это время я заметил, что и другие страсти, гнетущие и унижающие человека, покинули меня. Тогда я стал изучать родство, какое существует между ними, пока не убедился, что все они вырастают из этих двух корней. И я так долго оставался свободным от них, что мог уже быть уверенным в своем освобождении. Как нельзя добровольно броситься в грязь, так не мог бы я отныне допустить в себе те скрытые и угнетающие импульсы, какие жили во мне прежде, как наследие длинного ряда поколений,

В глубине души я убежден, что и чистое христианство, и чистый буддизм, и Духовная Наука (Mental Science), и вообще все религии знают то, что для меня явилось откровением. Но почему-то ни одна из них не говорит о легкости и простоте, с какой совершается это обновление. По временам я спрашивал себя, не погибнут ли ростки новой жизни от моего равнодушия и лени? Но опыт доказывает противное. Я чувствую такое сильное желание делать что-нибудь полезное, как если бы вернулось ко мне детство со всей пылкостью, какая вносилась тогда в игры. Если бы понадобилось, я без колебания стал бы драться. Мое новое состояние совершенно исключает трусость. Я заметил, что я перестал испытывать смущение перед моей аудиторией.

Когда я был ребенком, молния ударила однажды в дерево, под которым я стоял, вследствие чего со мной случилось сильное нервное потрясение. Следы его оставались у меня вплоть до того дня, когда я вообще простился с душевным беспокойством. С той поры я совершенно спокойно вижу молнию и слышу гром, который раньше действовал на меня чрезвычайно болезненно. Всякая неожиданность также иначе стала действовать на меня, и я не вздрагиваю уже от каждого внезапного впечатления.

Мне не приходит в голову задумываться над дальнейшими результатами моего нравственного обновления. Я убежден, что совершенное здоровье, о котором упоминается в Христианской Науке, вытекает именно из этого состояния – я заметил, что мой желудок лучше исполняет свои функции. Несомненно, что пищеварение энергичнее совершается в радостном состоянии, чем в угнетенном. Я не трачу времени, какое у меня осталось, на обдумывание будущей жизни и будущего неба. Небо, которое я ношу в себе, прекраснее того, какое я могу создать воображением и какое обещает нам религия. Я готов принять все, что вытекает из моего нравственного развития, куда бы это меня не привело, лишь бы гнев, душевные смуты и все, что ими порождается, не имело там места [100].

Медицина доброго старого времени учила, что процесс выздоровления от болезни идет двумя путями, – путем lysis'a, т.е. постепенно, или путем crisis'a, т.е. скачком. В области душевной жизни процесс внутреннего объединения может идти тоже одним из этих путей, – может протекать постепенно или совершиться внезапно. Толстой и Баньян могут служить нам примерами первого пути, хотя надо признаться, что в высшей степени трудно проследить эти блуждания чужой души, так как чувствуешь, что слова не раскрывают всей ее тайны.

Во всяком случае, из слов Толстого мы видим, что он, ища ответа на свои нескончаемые вопросы, приходил к одному прозрению за другим. Сначала он понял, что его мнение, будто жизнь лишена всякого смысла, основано только на размышлении об одной земной жизни. Он искал смысла в конечном, и мог придти только к одному из тех математических неопределенных уравнений, которые приводят к выводу, что 0=0. Рассудочное познание само по себе не может заглянуть дальше этой границы, но иррациональное чувство и вера могут открыть ему доступ в бесконечность. Уверуйте в вечную жизнь, как это делает простой народ, и жизнь земная осмыслится для вас.

"Где жизнь, там и вера; с тех пор, как существует человечество, существует и вера, которая дает возможность жить, и главные черты веры везде и всегда одни и те же…, говорит Толстой. Вера есть знание смысла человеческой жизни, вследствие которого человек не уничтожает себя, а живет. Вера есть сила жизни. Если человек живет, то он во что-нибудь верит. Если бы он не верил, что для чего-нибудь надо жить, то он бы не жил… Понятие бесконечного Бога, божественности души, связи дел людских с Богом, единства, сущности души, человеческого понятия нравственного добра и зла – суть понятия, выработанные в скрывающейся бесконечности мысли человеческой, суть те понятия, без которых не было бы жизни и меня самого, а я, отринув всю эту работу всего человечества, хочу все сам один сделать по-новому и по-своему.

Я начинал понимать, что в ответах, даваемых верой, хранится глубочайшая мудрость человечества, и что я не имел права отрицать их на основании разума, и что главные ответы эти одни отвечают на вопрос жизни…" [101]

Но как же верить верою простого народа, который так глубоко погряз в грубом суеверии? Это как – будто невозможно. – Однако, ведь, его жизнь нормальна и счастлива! Ведь в ней заключается ответ на вопрос жизни!

Мало-помалу Толстой пришел к твердому убеждению, – по его словам два года ушло на то, чтобы понять это, – что крушение, которое он пережил, относилось не к жизни вообще, не к обычной жизни среднего человека, но к жизни интеллигентных, аристократических классов, к жизни, какую он сам вел от рождения, с ее исключительно мозговой деятельностью, с ее условностями, искусственностью и честолюбием. Он жил не настоящей жизнью и должен был изменить ее. Жить трудами рук своих, отказаться от лжи и тщеславия, заботиться о благе ближних, привести к простоте свою жизнь и верить в Бога – вот в чем счастье.

"Помню, говорит он, это было ранней весной, я один был в лесу, прислушиваясь к звукам леса. Я прислушивался и думал все об одном, как я постоянно думал все об одном и том последние три года. Я опять искал Бога…

"Но понятие мое о Боге, о Том которого я ищу?" – спросил я себя. "Понятие-то это откуда взялось?". И опять при этой мысли во мне поднялись радостные волны жизни. Все вокруг меня ожило, получило смысл… Так чего же я ищу еще? – воскликнул во мне голос. Так вот он. Он есть то, без чего нельзя жить. Знать Бога и жить – одно и то же. Бог есть жизнь.

Живи, отыскивая Бога, и тогда не будет жизни без Бога. И сильнее, чем когда-нибудь, все осветилось во мне и вокруг меня, и свет этот ужас не покидал меня…

И я спасся от самоубийства. Когда и как совершился во мне этот переворот, я не мог бы сказать. Как незаметно, постепенно уничтожалась во мне сила жизни, и я пришел к невозможности жить, к остановке жизни, к потребности самоубийства, так же постепенно, незаметно возвратилась ко мне эта сила жизни. И странно, что та сила жизни, которая возвратилась ко мне, была не новая, а самая старая, та самая которая влекла меня на первых порах моей жизни.

Я вернулся во всем к самому прежнему, детскому и юношескому. Я вернулся к вере в ту волю, которая произвела меня и чего-то хочет от меня; я вернулся к тому, что главная и единственная цель моей жизни есть то, чтобы быть лучше, т.е. жить согласнее с этой волей; я вернулся к тому, что выражение этой воли я могу найти в том, что в скрывающейся от меня дали выработало для руководства своего все человеческое, т.е. я вернулся к вере в Бога, в нравственное совершенствование и в предание, передавшее смысл жизни… И так как сила жизни возобновилась во мне, и я опять начал жить… Я отрекся от жизни нашего круга, признав, что это не есть жизнь, а только подобие жизни, что условия избытка, в которых мы живем, лишают нас возможности понимать жизнь…" [102]

И Толстой стал жить жизнью крестьянина и почувствовал себя по сравнению с прежним праведным и счастливым.

Как я уже говорил выше, меланхолия, охватившая Толстого, была не только случайным переломом его настроения, хотя несомненно отчасти было и это. В главном же она была логически необходимо вызвана столкновением его внутреннего душевного склада с его внешней деятельностью и стремлениями. Хотя Толстой и великий художник слова, тем не менее, он один из тех примитивных черноземных людей, которых глубоко не удовлетворяет наша цивилизация с ее излишествами, неискренностью, материальными стремлениями, сложностью и жестокостью. Вечная правда для них лежит ближе к природе. Душевный перелом, пережитый Толстым, привел в порядок его расстроенную душу, открыл ее истинный характер и призвание и вывел его из заблуждения на истинный для него путь. Толстой является примером гетерогенной личности, лишь поздно и постепенно достигшей единства. И хотя только немногие из нас могут последовать за Толстым, но очень многие чувствуют, что им было бы лучше, если бы они могли поступить подобно ему.

Баньян оправлялся от меланхолии тоже медленно и постепенно. Целые годы преследовали его тексты из св. Писания, пока, наконец, не окрепла в нем вера в спасение через кровь Христову:

"Мой внутренний мир исчезал ни снова появлялся по двадцати раз в день, пишет он о себе; если моя душа была в покое, – через минуту она была уже удручена, и пока я проходил пространство в сто шагов, сердце мое переполнялось несколько раз ужасом и угрызениями совести". Дальше он говорит, что когда какой-нибудь текст подбадривал его, это придавало ему мужество на два или на три часа. "Это был хороший день для меня, пишет он, я думаю, что никогда не забуду его". И дальше:

"Мощь этих слов так повлияла на меня, что я близок был к потере сознания; но не от печали, не от тоски, а от обретенного мною мира и глубокой радости". И еще: "Это странно овладело всем моим духом, засияло в моем сердце живым светом и заставило замолчать все мучительные мысли, какие имели обыкновение раньше подобно сворам адских собак выть, рычать и свирепо грызться во мне. Отсюда я увидел, что Иисус Христос не окончательно покинул и отверг мою душу".

Такие моменты чередовались с противоположными до тех пор, пока он мог написать следующее:

"Гроза пришла теперь к концу; гром гремел уже в отдалении, лишь редкие капли дождя падали еще на меня время от времени". И наконец он пишет: "На этот раз цепи окончательно упали с меня, я освободился от моих оков; мои искушения оставили меня; с этого времени ужасные слова Священного Писания перестали меня смущать; я мог вернуться к себе и наслаждаться милостью и любовью Бога… Отныне я чувствовал себя одновременно на небе и на земле; на небе через моего Христа, моего вождя, через мою Справедливость, через мою Жизнь; на земле через мое тело, через мою личность… Христос близок был моей душе в эту ночь; я с трудом мог оставаться в постели, – такова была моя радость, таков был мир, обретенный мною, такого было мое торжество во Христе".

Баньян стал священником и, несмотря на свою повышенную нервность и на целые двенадцать лет тюремного заключения за нонконформизм, он стал деятельно приносить пользу людям. Он водворял мир в души и творил добро. Бессмертная Аллегория, написанная им, внесла в английские сердца истинный дух религиозного долготерпения.

Однако, ни Толстой, ни Баньян не смогли достичь того, что мы называем душевным здоровьем. Они слишком глубоко испили из чаши горечи, чтобы забыть ее вкус. И хотя каждый из них обрел для себя то благо, которое сломило острие его печали, тем не менее, она сохранилась, как меньший ингредиент в основе той веры, которою эта печаль была преодолена. Но, для нас важно то, что они нашли в сокровенных богатствах своего духа нечто, что было достаточно сильно, чтобы преодолеть их безграничную печаль. Толстой справедливо назвал это "нечто" тем, "чем люди живы", ибо здесь закаляется воля к жизни даже в том случае, когда сознание окружающего зла делает жизнь для человека невыносимой. Ведь понятия и представления Толстого о зле нисколько не изменились. В своих последних книгах он неумолим по отношению ко всей системе общепризнанных ценностей: светская жизнь порочна, власть безнравственна, церковь лицемерна, занятия культурных людей никому не нужны, низость и жестокость царят в мире и т.п.

Баньян тоже отрекается от этого мира:

"Я должен сперва вынести смертный приговор всему, что относится к этой жизни, – говорит он, – должен решить, что я сам, моя жена, дети, мое здоровье и радости, все вообще умерло для меня, а я умер для них; я должен найти утешение в Боге через Христа, предрекшего кончину мира. И, сознавая бренность этого мира, я должен признать гроб своим жилищем, постлать себе ложе в могильной тьме и сказать тлению: "Ты отец мне", а могильному червю: "Ты моя мать и сестра"… Разлука с женою и детьми часто казалась мне отделением моего тела от костей, особенно разлука с моим несчастным слепым ребенком, который ближе всех моему сердцу. Бедное дитя, думал я, какую печальную участь готовит тебе жизнь! Тебя будут отталкивать, ты должен будешь просить милостыню, терпеть голод, холод, нищету и тысячу несчастий, тогда как теперь я дрожу, когда ветер повеет на тебя. Но я должен покинуть вас на волю Божью, хотя сердце мое разрывается на части" [103].

Баньян излечился от своей меланхолии, но для него осталась навсегда недостижимой та ступень экстаза, где совершается полный разрыв с прошлой жизнью.

Этих примеров достаточно, чтобы ознакомиться в общих чертах с явлением, называемым в психологии "обращением". В следующей лекции мы рассмотрим его детальнее и остановимся подольше на сопутствующих ему явлениях.