"В родном городе" - читать интересную книгу автора (Некрасов Виктор Платонович)

– 8 –

Шура вышла со стадиона и остановилась возле Музкомедии. Ей надо было зайти в три места: в Стройуправление узнать насчет работы – для этого надо было свернуть налево по Красноармейской; на базар за керосином (утром она вылила последний в примус) – для этого надо было зайти домой за бидоном, и в магазин за пайком – для этого тоже надо было зайти домой и взять карточки. Все это необходимо было сделать именно сегодня, не завтра, не послезавтра, а именно сегодня. Шура это хорошо знала и все-таки повернула почему-то направо и пошла по Красноармейской.

Откуда-то нагнало тучи, первые за этот месяц. Стал накрапывать дождь. Он становился все сильнее, и Шура – она была в легоньких белых босоножках – зашла переждать его в обувной магазин.

В магазине выдавали резиновые тапочки. В нем была уйма народу. Шура пристроилась между прилавком и витриной, стала смотреть на улицу. Дождь припустил, превратился в ливень. Прохожих загнало в подъезды и ворота. Только наиболее смелые и торопящиеся, завернув брюки до колен, забавно прыгали через лужи и бурлящие ручьи.

– Вот это дождик так дождик… – сказал кто-то над самым ее ухом.

Шура вздрогнула. Перед ней стоял парень с маленькими, залихватски подкрученными усиками – тот самый, который приходил к ней, – стоял и улыбался.

– Узнали?

– Узнала, – сказала Шура.

– Вас что, дождь сюда загнал?

– Дождь. – Шура почему-то старалась не смотреть ему в глаза. – Вас тоже?

– Меня? Допустим, что тоже. Кстати, вам не нужны тапочки?

– Нет, не нужны.

– А то я мигом… Вы какой номер носите?

– Тридцать пятый… Но, ей-богу, мне не нужны…

– Одну минуточку!

Сергей исчез в толпе. Через минуту вернулся с маленьким свертком в руках.

– Берите. И не делайте вид, что они вам не нужны… В крайнем случае загоните на толкучке.

Шура растерянно посмотрела на Сергея снизу вверх: он был почти на две головы выше ее.

– Да, но…

– Тринадцать пятьдесят. Деньги можете прислать по почте: Главпочтамт, до востребования, Ерошик, Сергей Никитич… Смотрите, дождик-то уже прошел. И солнце вовсю.

Они вышли на улицу.

– Вам куда? – спросил Сергей.

– Мне? – Шура замялась. – Мне туда. – Она показала направо.

– Ну и мне туда.

Они пересекли площадь и пошли по направлению к центру. Небо совсем очистилось, и только ручьи, весело бегущие вдоль тротуаров, напоминали о прошедшем дожде.

– Может, вас на машине подвезти? – спросил Сергей.

– А у вас есть машина?

– Упаси бог! Деньги есть. А это то же самое. Вам далеко?

– Мне? Нет. Мне совсем близко. До этой… до площади Сталина. – Она только сейчас заметила, что Сергей прихрамывает, и смутилась. – Может, вам…

– Нам ничего. Мы привычные. А свежим воздухом дышать только полезно.

По дороге Сергей рассказывал о последнем матче «Динамо» – «Спартак» и о том, сколько какой футболист зарабатывает. Шура молча шла рядом. Когда они дошли до площади Сталина, Сергей спросил:

– Вы очень торопитесь?

– Так себе, – сказала Шура.

– Ну, если так себе, пойдем на Днепр, посмотрим. Поверьте мне, очень хорошая река.

Они свернули на Петровскую аллею. Шура по-прежнему шла молча. Ей хотелось спросить Сергея, давно ли он знает Николая, когда они в последний раз виделись и говорил ли что-нибудь ему Николай о ней, но она не знала, как об этом заговорить, а Сергей все рассказывал о матчах, футболистах и о каком-то волосатом мальчике, который родился у его соседей и которого чуть-чуть не удушили от страха.

Они миновали стадион «Динамо» и вышли на днепровские откосы. После дождя воздух был настолько прозрачен, что, казалось, можно было рассмотреть каждый домик, каждое деревце до самого горизонта.

Тучи угнало далеко за реку, и там, где-то над Дарницей или Броварами, шел еще дождь – отсюда была видна только серая косая полоса и клубящиеся, нежно-белые вверху и почти совсем черные внизу, облака. По реке, лениво шлепая колесами, плыл маленький черненький буксир, таща за собой длинный хвост плотов.

– Смотрите, а на пляже еще люди есть, – сказал Сергей. – Интересно, что они делали во время грозы. Кстати, мой вам совет – наденьте тапочки. Вы потом не отмоете свои босоножки.

Шура осмотрелась по сторонам, куда бы сесть.

– А вот на этот дренажный колодец. Я вам газету подстелю.

Они сели на деревянный сруб. Шура скинула босоножки и надела тапочки.

– Видите, как раз по ноге. А говорили, что не нужно. Давайте, заверну. – Он аккуратно завернул босоножки и отдал Шуре. – Не хуже, чем в магазине.

– Спасибо.

– Если хотите, я могу вам и на коже достать.

– Ради бога, мне и так неловко!

– Хорошие, лосевые.

– Да перестаньте об этом говорить! Ведь мы пришли на Днепр смотреть.

– Так мы же смотрим. Вы разве не смотрите? Я смотрю. Между прочим, довольно незначительная река. Волга лучше.

– А вы видели Волгу?

– Видел. В Сталинграде.

– Вы были в Сталинграде?

– Был. Только не в, а над.

– Вы летчик?

– Был…

Пауза.

– А теперь?

– Инвалид второй группы. Отличная профессия.

– Не надо так говорить, – сказала Шура.

– Почему же? Если не ошибаюсь, ваш… Простите, я не знаю имени и отчества.

– Вы о Феде говорите? – совершенно спокойно сказала Шура. – Да, он тоже инвалид. Что вы хотите этим сказать?

– Ничего. Только то, что сейчас много таких, как я и он. Вот и все. – Он помолчал. – Вы были у Николая?

– Была.

– Ну?

– Ничего…

Буксир хрипло загудел. На мостике кто-то махал белым флажком – навстречу шел пассажирский пароход.

– Простудился, бедняжка, – сказал Сергей.

– А вы давно с ним знакомы? – спросила Шура.

– С кем? С Николаем?

– Да.

– Две недели, даже меньше.

– А я думала, вы вместе воевали.

Они помолчали. Теперь загудел пассажирский пароход, низко и густо, и на нем тоже замахали флажком.

– А зачем вы тогда приходили? – спросила Шура.

– Как зачем? Чтоб сообщить вам…

– О чем?

Сергей удивленно посмотрел на Шуру. Она сидела совершенно прямо, не отрывая глаз от буксира, и машинально разглаживала юбку на плотно сжатых коленях.

– О чем вы хотели сообщить?

– По-моему, вы знаете о чем.

– Знаю. Но не знаю зачем. – Она пристально посмотрела на него и сразу же отвела глаза. – После того вы у него не были?

– Не был.

– Я была у него сегодня. Через двадцать пять минут я ушла. Я смотрела по часам… – Она соскочила со сруба. – Пойдемте. Что-то холодно стало.


Господи, как трудно, когда все надо держать в себе! И не день, не два, а годы, целые годы! Да разве об этом расскажешь? И кому? Постороннему человеку, которого видишь второй лишь раз…

Она думала, что сможет все рассказать Николаю. Но она не смогла. А если б даже и смогла? Понял бы он ее? Понял бы, что значит три года жить в оккупации? Ну не три, два с половиной. Разве могут они это понять, люди, никогда этого не испытавшие?

Две женщины. Две одинокие женщины. Причем одной за шестьдесят, и она прикована к постели. Она тает на глазах. Она не жалуется, не плачет, а когда ее особенно сильно схватит боль, поворачивается лицом к стенке, и только по вздрагивающей под одеялом спине видно, как ей больно. В комнате так холодно, что замерзает вода в стакане. Под окном весь пол покрыт инеем.

«Ах, какая сегодня вкусная каша!» – говорит мама, чтоб доставить Шуре удовольствие. Она знает, что для того, чтоб купить стакан пшена, нужно полдня просидеть на морозе с мешочком семечек. «Ах, какая она вкусная!» – говорит она, а потом всю ночь мучается от изжоги.

Мать умирает на глазах, и ничем ей нельзя помочь. До последнего дня она оставалась в сознании. Правда, она многого не понимает. Она каждый день говорит о Николае и все сокрушается, что он не попал в плен. «Мама, что ты говоришь? Разве можно такое?» – «Нет, нет, Шурочка, я понимаю. Я только думаю, что он мог бы убежать или его освободили бы: ведь они кого-то там освобождают, – и он пришел бы к тебе, к нам. А потом пришли бы наши. Разве ты не хочешь видеть Николая?» – «Хочу, очень хочу, но разве можно плен?» – «Я знаю, Шурочка. Я все понимаю. Но разве нельзя помечтать?»

Она так и не дождалась ни Николая, ни наших. Она умерла в тот день, когда немцы подожгли соседний, двадцать шестой номер. «Почему такой дым? – спрашивала она. – Надо, вероятно, прочистить дымоходы. Ты попроси Егора, он согласится. Он всегда соглашается, когда его попросят». Она умерла в восемь часов вечера, а в девять пришли эсэсовцы и вынесли всю обстановку, оставили только кровать, на которой лежала мать – маленькая, совсем как ребенок, – два стула и стол. Они были поедены шашелем, и эсэсовцы не захотели их брать.

Она похоронила маму без гроба. Егор помогал копать могилу. Он же достал подводу, на которой везли маму – просто так, завернутую в простыню. Это было в конце октября прошлого года. Через две недели пришли наши.

Она даже не помнит, как попала в эту квартиру. Вероятно, соседи привели. Сначала их было много – человек десять в одной комнате, с детьми, с какими-то узлами. Потом, когда гитлеровцы стали угонять жителей, соседки одна за другой исчезли, разбежались по окраинам, пригородным селам. Она осталась одна, совсем одна в пустой квартире. Днем сидела на чердаке, когда немцы ходили по квартирам, на ночь спускалась вниз.

В ночь на 6 ноября на улице все время была перестрелка. Всю ночь она просидела на чердаке. Сквозь слуховое окошко было видно, как горит город. Утром она спустилась в квартиру. В ней были бойцы, наши бойцы.

Может ли понять Николай, что значит увидеть своих после двух с половиной лет? После того, как немцы были под самым Сталинградом и целый день их радио кричало, что Советская Армия почти полностью уничтожена? Может ли он это понять? Она смотрела на этих солдат – грязных, обросших, пропахших насквозь махоркой и потом, и они ей казались красивее всех. Она стирала им белье, латала и штопала обмундирование, варила им обед. Один из них был ранен, совсем молоденький лейтенант, какой-то их начальник. Его нельзя было переносить, и он лежал тут же, на единственной кровати, и она за ним ухаживала. Госпитали были переполнены, люди лежали на полу. Его часть ушла вперед, он остался у нее.

Соседки – новые, появившиеся после освобождения города, – стали шушукаться чуть ли не с первого дня. В разговорах с ней они называли его не иначе, как «ваш». «Вашему там письмо пришло… Ваш опять расплескал вокруг умывальника воду».

У него были перебиты обе ноги. Это было, очевидно, очень больно, но он не стонал, а только стискивал зубы и смотрел в потолок. Когда бойцы уходили, многие из них плакали. Они любили своего лейтенанта и за глаза называли его Федюшей. Он был моложе самого молодого из своих бойцов – ему было только девятнадцать лет, а на вид и того меньше. У него еще был пушок на верхней губе, а бороды совсем не было.

Боже мой, Шура чувствовала себя совсем старухой рядом с ним! Когда перед стиркой, меняя ему рубашку, она смотрела на его совсем еще мальчишеское тело с выдающимися ключицами и лопатками, ей казалось, что это ее сын, хотя она была всего лишь на пять лет старше его.

Потом его забрали в госпиталь. Она носила ему передачу – какие-то жалкие булочки и сметану, которую он очень любил. Через полгода он уже ходил на костылях. Его демобилизовали и дали ему вторую группу. Жить ему было негде. Семья его, отец и мать, жили где-то около Риги – отец до войны работал на заводе ВЭФ, но там были еще немцы. Она поступила так, как, по ее мнению, поступил бы каждый на ее месте, – ведь он прожил здесь почти три месяца, и все равно соседки называли его «ваш».

И случилось то, что не могло не случиться, когда двое молодых людей живут под одной крышей.

Была ли это любовь? Со стороны Феди – да. Возможно даже, что это была его первая настоящая любовь, первая любовь человека, прямо со школьной скамьи попавшего в водоворот войны и в этом водовороте столкнувшегося с приласкавшей его женщиной. А со стороны Шуры? Очевидно, тоже да. Но это была какая-то другая любовь, совсем особая, родившаяся из сострадания к этому молоденькому, тяжело раненному человеку, первому человеку с красной звездочкой на пилотке, которого она увидела после двух с половиной лет оккупации.

Как это могло случиться? Ведь все эти годы она думала только о Николае. Она и теперь о нем думала. Часто по ночам, закрыв глаза, она лежала и думала о нем. Она старалась представить его себе в военной форме, в которой никогда его не видела, – когда она с ним прощалась, он был в лыжном костюме и тапочках на босу ногу, – и он рисовался ей почему-то в каске, которая, как ей казалось, очень должна была ему идти, и с гранатами на поясе. «Солдаты должны его любить, – думала она, – любить и уважать, потому что он прост, весел и смел», – в этом она не сомневалась. Она не верила в его смерть, она ждала его. Она тысячу раз представляла себе, как он постучит в комнату, войдет, посмотрит на нее. И ей становилось вдруг радостно и весело.

Может ли Николай все это понять? И захочет ли? Понять ее одиночество, ее тоску. Она ждала Николая, но его не было. Она ждала писем, их тоже не было. Она понимала, что чем дольше Федя живет у нее, тем положение становится сложнее. Но она ничего не могла поделать. Ей нужна была помощь. И вот бедная, растерявшаяся, сама не понимающая, что происходит, Шура ждала ее от Николая. Ждала все эти годы, ждала и сейчас. Он один может все это распутать. Он один… Пусть бы он только приехал.

И вот он приехал. И она ему ничего не сказала. Она не нашла в себе смелости заговорить об этом первой. А он даже ни разу не улыбнулся. Он сидел и курил трубку. Вот и все.

…Шура и Сергей молча прошли Петровскую аллею. Возле сожженной библиотеки расстались. Сергей пошел направо; Шура подождала, пока он скроется, потом пешком пошла домой.