"Клод Гё (пер. А.Толстой)" - читать интересную книгу автора (Гюго Виктор)Виктор Гюго Клод ГёЛет семь или восемь тому назад в Париже жил бедный рабочий по имени Клод Ге. Жил он вместе со своей возлюбленной, от которой имел ребенка. Я описываю только то, что было в действительности, пусть ход событий раскроет читателю нравоучительный смысл этой истории. Рабочий этот, умный, способный, дельный человек, был лишен образования, но щедро одарен природой; он не умел читать, но умел мыслить. Как-то зимой он очутился без работы. В его лачуге не было ни хлеба, ни огня. Мужчина, женщина и ребенок мерзли и голодали. И тогда он украл. Не знаю, что он украл, и не знаю, где он украл. Знаю лишь одно: после этой кражи женщина и ребенок три дня были сыты и жили в тепле, а он был приговорен к пяти годам тюрьмы. Отбывать наказание рабочего послали в Центральную тюрьму Клерво. Клерво – это монастырь, превращенный в острог, келья, превращенная в темницу, алтарь, превращенный в позорный столб. Вот каким образом иные люди понимают прогресс и как претворяют его в жизнь. Вот какой смысл придают они этому слову. Однако продолжаю. В тюрьме его на ночь запирали в камеру, а на день переводили в мастерскую. Но, разумеется, не работу в мастерской я порицаю. Клод Ге, некогда честный рабочий, а ныне вор, обладал строгой, благородной внешностью. Он был еще молод, но морщины уже избороздили его высокий лоб, а в черных волосах проступала седина; у него были добрые, глубоко сидевшие глаза, красиво изогнутые брови, резко очерченные ноздри, решительный подбородок, презрительно сжатый рот. Словом, прекрасная голова. Дальше мы увидим, что с ней сделало общество. Речь его была немногословна, движения сдержанны. Какая-то внутренняя сила заставляла людей ему повиноваться; выражение его лица было задумчивое и скорее серьезное, чем страдальческое. А ведь страдал он в жизни не мало. В тюрьме, куда заточили Клода Ге, был старший надзиратель, своего рода тюремный чиновник. Это сторож и подрядчик одновременно: он раздает заключенным заказы как рабочим и следит за ними как за арестантами, вручает им инструмент и заковывает их в кандалы. Старший надзиратель в Клерво, один из представителей такой породы людей, был резкий, жестокий, ограниченный человек, любивший проявлять свою власть; однако при случае он мог принять вид простака, доброго малого, даже благосклонно шутил и смеялся. Скорее упрямый, чем твердый, он не терпел никаких рассуждений и сам не любил рассуждать. Вероятно, он был неплохим отцом и супругом, но по обязанности, а не из добродетели; в общем – человек не злой, но и не хороший. Он был одним из тех, в ком нет ни чуткости, ни отзывчивости, кого не волнуют никакие мысли и переживания, кто испытывает холодную злобу, мрачную ненависть, кто подвержен вспышкам ярости без душевного волнения, кто горит, но не согревается, ибо не способен на теплые чувства. Таких людей можно сравнить с деревом, которое пылает с одного конца, оставаясь холодным с другого. Главной и основной чертой характера этого человека было упорство. Он гордился своим упорством и сравнивал себя с Наполеоном. Но это был только обман. Тем не менее есть люди, которых это вводит в заблуждение и которые на известном расстоянии принимают упрямство за силу воли, а пламя свечи за звезду. Когда он утверждал или совершал какую-нибудь глупость, то, несмотря на все разумные доводы, он до конца отстаивал свое мнение, желая доказать этим силу своего характера. Безрассудное упрямство – это дурь, граничащая с глупостью и переходящая в нее. Такое упрямство может завести очень далеко. И в самом деле, когда происходит какая-либо общественная или личная катастрофа и мы по следам обломков пытаемся установить причины совершившегося несчастья, то мы почти всегда узнаем, что эта катастрофа произошла по вине какого-нибудь самодовольного, ничтожного и упрямого человека, заблуждающегося и уверенного в своей правоте. На свете много таких мелких самодуров, считающих свою волю роком, а себя – провидением. Вот таким-то и был старший надзиратель мастерских Центральной тюрьмы Клерво. Таково было огниво, которым общество ежедневно высекало искры из заключенных. Искра, выбитая огнивом из кремней подобного рода, нередко вызывает пожары. Мы уже говорили, что по прибытии в Клерво Клод Ге был зачислен в мастерскую и прикреплен к определенной работе. Старший надзиратель мастерских, познакомившись с Клодом и убедившись, что этот рабочий знает свое дело, обращался с ним не плохо. Однажды, будучи в хорошем настроении и видя, что Клод Ге очень грустен и не перестает вспоминать ту, которую называл своей женою, надзиратель мимоходом, весело, как бы желая утешить его, сообщил, что эта несчастная сделалась продажной женщиной. Клод сдержанно спросил, что же сталось с ребенком. Но этого никто не знал. Прошло несколько месяцев, Клод свыкся с тюрьмой и, казалось, ни о чем больше не вспоминал. Суровое спокойствие, свойственное его натуре, снова овладело им. Приблизительно в это же время Клод стал пользоваться каким-то особым влиянием среди своих товарищей. Словно по некоему молчаливому уговору, причем никто, даже он сам, не знал почему, эти люди начали советоваться с ним, слушаться его, восхищаться им и подражать ему, что является уже высшей степенью восхищения. Немалая честь заставить повиноваться всех этих непокорных. Клод и не помышлял о такой чести. Причиной этой власти, по всей вероятности, было выражение его глаз. В глазах человека всегда отражаются его мысли. А если человек мыслящий попадает в среду людей не умеющих мыслить, то через некоторое время все темные умы благодаря непреодолимой силе притяжения начнут смиренно и с благоговением тянуться к уму более светлому. Есть люди, притягивающие к себе других людей, как магнит притягивает железо. Таким магнитом и был Клод Ге. Не прошло и трех месяцев, как Клод сделался законодателем, властелином и любимцем мастерской. Его слово было законом. Порою он сам даже недоумевал: кто же он – король или пленник? Он был словно папа, захваченный в плен вместе со своими кардиналами. Естественным следствием такого положения вещей, присущего всем слоям общества, явилось то, что Клода, столь сильно любимого заключенными, возненавидели тюремщики. Так бывает обычно. Популярность всегда сопровождается немилостью. Любовь рабов удваивает ненависть хозяев. Клод Ге много ел. Это было особенностью его организма. Желудок его был устроен так, что ему едва хватало пищи, достаточной для двух человек. Господин де Котадилья обладал подобным аппетитом и очень этим забавлялся; но то, что веселит испанского гранда и герцога, обладателя пятисот тысяч баранов, крайне обременительно для простого рабочего, для арестанта же – сущая беда. Прежде, когда Клод Ге был свободен и трудился весь день у себя на чердаке, он зарабатывал достаточно для того, чтобы купить себе четыре фунта хлеба, которые и съедал. В тюрьме Клод Ге также трудился весь день, но уже получал за свой труд только полтора фунта хлеба и одиннадцать унций мяса. Этот рацион не подлежал увеличению. Потому в тюрьме Клер во Клод Ге был постоянно голоден. Он был голоден, вот и все. Но он молчал об этом, ибо не в его характере было жаловаться. Как-то раз Клод, быстро покончив со своим скудным обедом, первым принялся за работу, надеясь хоть этим заглушить голод. Остальные арестанты еще продолжали весело есть. Вдруг какой-то молодой узник, бледный и слабый, подошел к Клоду. В руках он держал нож и свою порцию, до которой еще не дотрагивался. Он встал около Клода с таким видом, будто хочет, но не решается с ним заговорить. Вид этого человека, его хлеб и мясо – все было неприятно Клоду. – Что тебе надо? – резко спросил он. – Окажи мне услугу, – робко попросил его юноша. – Что ты хочешь? – повторил Клод. – Помоги мне съесть мою порцию. Мне этого слишком много. Слезы выступили на гордых глазах Клода. Он достал нож, разрезал паек на две равные части, взял себе половину и принялся за еду. – Спасибо, – сказал молодой арестант. – Если ты хочешь, мы будем так делать всегда. – Как тебя зовут? – спросил Клод Ге. – Альбеном. – За что ты попал сюда? – За кражу. – Я – тоже, – сказал Клод. С этого времени они стали делить свою еду ежедневно. Клоду Ге было тридцать шесть лет, но порой ему можно было дать все пятьдесят, настолько он был серьезен. Альбену же было двадцать, но ему обыкновенно давали не больше семнадцати, так простодушно наивен был взгляд этого вора. Между ними завязалась тесная дружба; скорее дружба отца с сыном, чем брата с братом. Ведь Альбен был почти ребенком, а Клод – почти стариком. Они работали в одной мастерской, спали под одной крышей, вместе гуляли на тюремном дворе, ели один и тот же хлеб. Каждый был для другого целым миром. Казалось, они были счастливы. Мы уже говорили о начальнике мастерских. Заключенные ненавидели его, и потому нередко, чтобы заставить их слушаться, ему приходилось обращаться за помощью к Клоду Ге, который был любим всеми. Не раз, когда нужно было предупредить какую-нибудь вспышку недовольства или бунт, неписанная власть Клода Ге помогала официальной власти старшего надзирателя. И действительно, десять слов Клода скорее могли обуздать арестантов, нежели десять жандармов. Клод неоднократно оказывал подобные услуги своему надзирателю. Поэтому последний и возненавидел его всем сердцем. Он завидовал этому вору. В нем родилась глубокая, тайная, неумолимая ненависть к Клоду, ненависть законного правителя к правителю фактическому, ненависть власти мирской к власти Духовной. Нет ничего ужаснее подобной ненависти! Но Клод очень любил Альбена, а о старшем надзирателе и не думал. Однажды утром, когда тюремные сторожа переводили попарно арестантов из камер в мастерские, один из тюремщиков подозвал к себе Альбена, шедшего рядом с Клодом, и сообщил ему, что его требует к себе старший надзиратель. – Зачем ты ему понадобился? – удивился Клод. – Не знаю, – ответил Альбен. Тюремщик увел Альбена. Прошло утро, Альбен не вернулся в мастерскую. Когда наступил час отдыха, Клод решил, что встретит Альбена на тюремном дворе. Но и во дворе Альбена не оказалось. Возвратились в мастерскую, Альбен так и не появился. Прошел день. Вечером, когда арестантов разводили по камерам, Клод всюду искал глазами Альбена, но его нигде не было видно. Вероятно, Клод очень страдал, потому что заговорил с тюремщиком, чего раньше никогда не делал. – Уж не захворал ли Альбен? – спросил его Клод. – Нет, – ответил тюремщик. – Почему же он не вернулся? – продолжал Клод. – Его перевели в другое отделение, – небрежно ответил сторож. Свидетели, которые впоследствии давали на суде показания, говорили, что они заметили, как в этот миг дрогнула рука Клода, державшая зажженную свечу. Тем не менее он спокойно спросил: – Кто дал этот приказ? Тюремщик ответил. – Господин Д. Так звали старшего надзирателя мастерских. Следующий день прошел так же, как и предыдущий, – без Альбена. Вечером, после окончания работ, старший надзиратель мастерских г-н Д. делал свой ежедневный обход. Клод, еще издали заметив его, снял свой колпак из грубой шерсти и тщательно застегнул серую куртку – печальную одежду арестанта, ибо в тюрьме считается проявлением особого почтения к начальству, когда куртка арестанта аккуратно застегнута на все пуговицы, и встал с колпаком в руке около своей скамьи, поджидая прохода старшего надзирателя. Надзиратель прошел мимо. – Господин старший надзиратель! – обратился к нему Клод. Надзиратель остановился и слегка повернулся к Клоду. – Господин старший надзиратель, – повторил Клод, – правда ли, что Альбена перевели в другое отделение? – Да, – ответил тот. – Сударь, – продолжал Клод, – я жить не могу без Альбена. И прибавил: – Вы же знаете, что мне нехватает моего пайка и что Альбен делился со мной хлебом. – Это его дело, – сказал начальник. – Неужели никак нельзя вернуть Альбена в нашу мастерскую? – Невозможно. Так решено. – Кем? – Мною. – Господин Д., для меня это вопрос жизни и смерти, и все зависит от вас. – Я никогда не меняю своих решений. – Сударь, разве я чем-нибудь провинился перед вами? – Нет. – Так почему же вы разлучаете нас с Альбеном? – спросил Клод. – Потому… – ответил надзиратель. И дав такое объяснение, он прошел дальше. Клод опустил голову и ничего не возразил. Бедный лев в клетке, у которого отняли его друга – щенка! Приходится все же сказать, что горе, причиненное этой разлукой, нисколько не уменьшило невероятного, пожалуй даже болезненного, аппетита арестанта. Впрочем, никаких видимых изменений в нем, казалось, не произошло. Ни с кем из товарищей он не говорил об Альбене. Только на прогулке шагал теперь один по тюремному двору и всегда был голоден. Больше ничего. Однако те, кто хорошо знал его, замечали, как все мрачнее и тревожнее становилось выражение его лица. Впрочем, никогда он не был так кроток. Многие предлагали делиться с ним своим пайком, но он с улыбкой отказывался. Каждый вечер, с тех пор как он впервые объяснился с начальником, он позволял себе одну и ту же странную выходку, удивительную для такого серьезного человека. Когда надзиратель в урочное время проходил, совершая свой обычный обход, мимо Клода, тот поднимал глаза и, пристально глядя на надзирателя, голосом полным тоски и гнева, в котором звучали одновременно и мольба и угроза, произносил следующие слова: – Как же с Альбеном? Начальник делал вид, будто ничего не слышит, или уходил, пожимая плечами. Напрасно он пожимал плечами, так как для всех, кто видел эти странные сцены, было очевидно, что Клод Ге что-то задумал. Вся тюрьма с беспокойством ждала, чем же кончится борьба между упрямством и твердо принятым решением. Однажды слышали, как Клод сказал надзирателю: – Послушайте, сударь, верните моего товарища. Вы поступите благоразумно, уверяю вас. Заметьте, что я вас предупредил. В другой раз, дело было в воскресенье, Клод просидел неподвижно, не меняя положения, несколько часов во дворе на камне, упершись локтями о колена и положит голову на руки. Один из арестантов, по имени Файет, подошел к нему и, смеясь, крикнул: – Клод, какого чорта ты здесь делаешь? Тогда Клод медленно повернулся к нему лицом и мрачно ответил: – Наконец вечером 25 октября 1831 года, в то время, когда старший надзиратель мастерских производил обход, Клод с треском раздавил ногой стекло от часов, найденное им утром в коридоре. Начальник спросил, что за шум, – Пустяки, – сказал Клод, – это сделал я. Господин старший надзиратель, верните моего товарища. – Невозможно, – ответил тот. – Однако это необходимо, – тихо, но решительно заявил Клод и, глядя прямо в лицо начальнику, прибавил: – Подумайте хорошенько. Сегодня двадцать пятое октября. Даю вам срок до четвертого ноября. Тюремный сторож обратил внимание г-на Д. на то, что Клод угрожает ему и что за это полагается карцер. – Обойдемся без карцера, – с презрительной усмешкой возразил старший надзиратель, – с этим народом следует поступать по-хорошему. На следующий день арестант Перно подошел к Клоду, который задумчиво расхаживал один по двору в стороне от остальных арестантов, столпившихся на противоположном конце двора, на небольшой площадке, залитой лучами солнца. – О чем ты все думаешь, Клод? Почему такой грустный? – От 25 октября по 4 ноября целых девять дней. И все эти девять дней Клод Ге неизменно повторял г-ну Д., что он все сильней и сильней страдает из-за разлуки с Альбеном. Надзиратель, которому это надоело, отправил его на сутки в карцер, – просьба Клода уж слишком походила на требование. Больше ничего Клод не мог добиться. Наступило четвертое ноября. В то утро Клод проснулся с таким спокойным лицом, какого у него не видели с тех пор, как по решению г-на Д. он был разлучен со своим другом. Поднявшись с постели, он начал рыться в простом деревянном сундучке, стоявшем в ногах его койки. Там хранился весь его жалкий скарб. Он достал оттуда небольшие ножницы. Эти ножницы и разрозненный томик «Эмиля»[1] было все, что осталось ему от любимой им женщины – матери его ребенка, от его прежнего счастливого семейного очага. Эти вещи были совершенно не нужны Клоду. Ножницы могли пригодиться только женщине, умеющей шить, а книга – человеку грамотному. Клод же не умел ни шить, ни читать. Проходя по старой монастырской галлерее, выбеленной известью, которая зимою служила местом прогулки для заключенных, он подошел к арестанту Феррари, стоявшему у окна и внимательно рассматривавшему толстую железную решетку. Клод держал в руках небольшие ножницы; он показал их Феррари и сказал: – Сегодня вечером я перережу решетку вот этими ножницами. Феррари недоверчиво засмеялся, засмеялся и Клод. В это утро Клод работал еще усерднее, чем обычно. Никогда еще дело так не спорилось в его руках. Он как будто задался целью во что бы то ни стало закончить до полудня соломенную шляпу, которую ему заказал и за которую ему уплатил вперед один честный гражданин города Труа, по фамилии Бресье. Незадолго до полудня Клод под каким-то предлогом спустился в столярную мастерскую, помещавшуюся этажом ниже. Клод редко туда заглядывал, хотя и там его любили, как и повсюду. – Смотрите-ка, пришел Клод! Все окружили его. Его приход был для всех праздником. Клод быстро оглядел мастерскую, никого из надзирателей там не оказалось. Он спросил: – Кто одолжит мне топор? – Зачем тебе? – удивились заключенные. Клод ответил: – Чтобы сегодня вечером убить старшего надзирателя мастерских. Ему предложили на выбор несколько штук. Он взял самый маленький, хорошо наточенный топорик, заткнул его за пояс штанов и вышел. В мастерской в этот момент находилось двадцать семь арестантов. И несмотря на то, что Клод никого из них не просил хранить это дело в тайне, ни один из них не проговорился. Даже между собою они об этом не разговаривали. Каждый молча ждал развязки. Дело было слишком страшное, но правое и для всех понятное. Оно не допускало никакого вмешательства. Мыслимо ли было отговорить Клода, мыслимо ли было донести на него. Час спустя, подойдя к шестнадцатилетнему арестанту, зевавшему во время прогулки, Клод посоветовал ему выучиться читать. В это время другой арестант, Файет, подошел к Клоду и спросил его: – Что ты там прячешь за поясом? Клод ответил: – Топор, чтобы убить вечером г-на Д. И прибавил: – А что, разве заметно? – Немного, – ответил Файет. День закончился, как обычно. В семь часов вечера заключенных заперли в мастерских, где они работали; надзиратели, как всегда, ушли, чтобы вернуться после обхода своего начальника. Клода Ге вместе с товарищами тоже заперли в мастерской. И вот тогда-то и разыгралась в этой мастерской необычайная сцена, сцена полная трагизма и величия, единственная и неповторимая. Там в это время находилось, как было установлено позднее судебным следствием, восемьдесят два человека, осужденных за кражу, в том числе и Клод. Как только надзиратели вышли, Клод вскочил на скамью и во всеуслышание заявил, что он хочет что-то сказать. Наступило молчание. Клод начал громким голосом: – Все вы знаете, что Альбен был мне братом. Мне мало той еды, которую я здесь получаю. Даже когда я прикупаю хлеба на свои заработанные гроши, мне все равно нехватает. Альбен делился со мной своей порцией. Сперва я полюбил его за то, что он кормил меня, а потом за то, что он любил меня. Старший надзиратель господин Д. разлучил нас. То, что мы были вместе, нисколько ему не мешало, но он злой человек, и ему доставляет удовольствие мучить других. Много раз я просил его вернуть Альбена. Все вы знаете, что он отказался выполнить мою просьбу. Я дал ему срок до четвертого ноября. За это он посадил меня в карцер. Тем временем я судил его и приговорил к смерти. Сегодня четвертое ноября. Через два часа он будет здесь на обходе. Предупреждаю вас, что я убью его. Что вы на это скажете? Все молчали. Тогда Клод заговорил снова. Говорил он с необычайным красноречием, которое, впрочем, было ему свойственно. Он заявил, что отлично сознает, какое ужасное преступление собирается совершить, но что считает себя правым. Он взывал к совести восьмидесяти одного вора, внимавших ему, и сказал следующее: Что он доведен до полного отчаяния; что он вынужден сам совершить правосудие, ибо другого выхода нет; что за жизнь начальника он, правда, должен отдать свою жизнь, но что он готов пожертвовать ею ради правого дела; что свое решение он обдумывал целых два месяца и пришел к нему после зрелого размышления; что руководит им, и в этом он уверен, отнюдь не чувство мести, а справедливость, но если он ошибается, то просит ему об этом сказать прямо; что он честно предоставляет все свои доводы на суд людей, способных рассудить его по справедливости; что он намерен убить г-на Д., но если кто-нибудь возразит против этого, он готов его выслушать. В ответ раздался только один голос: кто-то сказал, что, прежде чем убить, Клод должен в последний раз обратиться к старшему надзирателю и попытаться его переубедить. – Правильно, – согласился Клод, – так я и сделаю. На больших стенных часах пробило восемь. Старший надзиратель должен был прийти ровно в девять. Как только этот необычайный кассационный суд как бы утвердил приговор, вынесенный Клодом, тот совершенно успокоился. Он разложил на столе то, что у него еще оставалось из белья и одежды, весь свой жалкий арестантский скарб, и, подзывая поочередно тех, кого он после Альбена любил больше других, все им роздал. Только маленькие ножницы он оставил себе. Потом он простился со всеми. Некоторые плакали, и тем он ласково улыбался. В этот последний час Клод в иные минуты был так спокоен и даже весел, что многие из его товарищей стали надеяться, как они рассказывали впоследствии, что он откажется от своего намерения. Он даже позабавился тем, что задул ноздрей одну из немногих свечей, освещавших мастерскую. У него оставались еще дурные замашки, которые чаще, чем следовало, портили его врожденное благородство. Ничем нельзя было вытравить из прежнего уличного мальчишки запаха сточных канав Парижа. Он обратил внимание на одного молодого арестанта, который, побледнев, смотрел на него остановившимися глазами и дрожал от страха в ожидании того, что сейчас произойдет. – Полно, будь смелее, мальчуган, – ласково обратился к нему Клод, – ведь это минутное дело! После того как Клод распределил свои вещи и попрощался с товарищами, крепко пожав всем руки, он приказал прекратить тревожные разговоры, доносившиеся из темных углов мастерской, и снова приняться за работу. Все молча повиновались. Мастерская, где происходили эти события, представляла собой длинную прямоугольную комнату, окна которой находились на обеих продольных стенах, а двери были расположены друг против друга на противоположных сторонах. Станки стояли рядами вдоль окон, а скамейки – под прямым углом к стене. Между двумя рядами станков оставалось свободное пространство, которое длинным коридором тянулось через всю комнату от одной двери к другой. По этому длинному, неширокому коридору и должен был пройти старший надзиратель во время обхода. Он входил обыкновенно в дверь с южной стороны и выходил в северную, осматривая рабочих, находившихся справа и слева от него. Путь этот он проделывал всегда довольно быстро, не останавливаясь. Клод вернулся на скамью и принялся за работу, так же как Жак Клеман[2] принялся бы за молитву. Наступило тягостное ожидание. Роковой момент приближался. Раздался удар колокола, Клод произнес: – Без четверти девять. Он поднялся, медленно прошел по мастерской и, остановившись, облокотился на угол станка, стоявшего с левой стороны, ближе других к входной двери. Лицо его было совершенно спокойно и даже доброжелательно. Пробило девять. Дверь отворилась. Старший надзиратель вошел. В мастерской наступило мертвое молчание. Начальник по обыкновению шел один. Его лицо, как всегда, выражало веселое самодовольство, самоуверенность и бессердечие; не заметив Клода, неподвижно стоявшего слева от двери и державшего правую руку в кармане, он быстро прошел мимо первых станков, неодобрительно покачивая головой, бормоча что-то себе под нос, равнодушно поглядывая вокруг и не замечая, что все взоры направлены на него, что все сосредоточены на одной ужасной мысли. Вдруг он резко обернулся, услыхав позади чьи-то шаги. Уже несколько секунд Клод молча шел за ним. – Что ты здесь делаешь? – удивился надзиратель. – Почему ты не на своем месте? В тюрьме человек перестает быть человеком, он – собака, ему говорят Клод Ге почтительно ответил: – Господин старший надзиратель, мне надо кое-что сказать вам. – Что еще? – Насчет Альбена. – Опять! – возмутился начальник. – Как всегда! – ответил Клод. – Так, значит, – сказал начальник, не останавливаясь, – тебе мало одних суток карцера? – Господин старший надзиратель, верните мне товарища, – продолжал Клод, следуя за ним. – Невозможно! – Господин старший надзиратель, – взмолился Клод с таким отчаянием в голосе, что мог бы разжалобить самого дьявола, – умоляю вас, верните Альбена, вы увидите, как я буду стараться работать. Вы человек свободный, вам не понять, вы не знаете, что такое друг. У меня же нет ничего, кроме тюремных стен. Вы-то можете бывать повсюду, видеться с кем угодно, а у меня нет никого, кроме Альбена. Верните его. Только благодаря Альбену я был сыт, ведь вы это прекрасно знаете. Что вам стоит сказать: «да»? Не все ли вам равно, если два человека, один по имени Клод Ге, а другой по имени Альбен, станут работать вместе в одной мастерской. Дело самое простое. Господин старший надзиратель, мой добрый господин Д., сжальтесь, умоляю вас во имя всего святого! Никогда еще Клод так много не говорил со своим тюремщиком. Он совсем изнемог от напряжения и молча ждал ответа. Начальник нетерпеливо возразил: – Невозможно. Сказано тебе. Прекрати разговоры. Ты мне надоел. И так как он торопился, то ускорил шаги. Клод неотступно следовал за ним. Таким образом они оба очутились перед выходной дверью; восемьдесят арестантов смотрели и слушали затаив дыхание. Клод тихонько дотронулся до руки начальника. – Но все же я хочу знать, за что вы приговариваете меня к смерти. Скажите, почему вы нас разлучили? – Я тебе, кажется, уже говорил, – ответил надзиратель, – потому… – И, повернувшись к Клоду спиной, взялся за ручку двери. Услыхав такой ответ, Клод отступил на шаг. Восемьдесят человек, окаменевших от ужаса, видели, как он вынул из кармана руку с топором. Он взмахнул рукой и, прежде чем надзиратель успел вскрикнуть, страшными ударами топора, нанесенными по одному и тому же месту, раскроил ему череп. В то время, когда надзиратель падал навзничь, он четвертым ударом рассек его лицо. Но трудно остановить вырвавшуюся наружу ярость, и Клод пятым, совсем уже лишним, ударом ранил ему бедро. Надзиратель был мертв. Тогда Клод бросил топор и закричал: – Под другим он подразумевал себя. Он выхватил из кармана куртки ножницы своей жены и раньше, чем кто-либо успел ему помешать, вонзил их себе в грудь. Лезвия ножниц были коротки, а грудь глубока. Он нанес себе не менее двадцати ударов. – Проклятое сердце, никак не доберусь до тебя! – воскликнул Клод. Наконец, обливаясь кровью, он упал без чувств, прямо на труп убитого. Кто же из них был чьей жертвой? Клод очнулся на больничной койке, весь забинтованный и обвязанный, окруженный заботами и уходом. Над его изголовьем склонялись внимательные сестры милосердия, и даже следователь, снимавший с него допрос, спрашивал его участливо: – Клод потерял очень много крови, но не один из ударов ножницами, которыми он с трогательным суеверием хотел лишить себя жизни, не оказался для него смертельным. Смертельными были для него только те раны, которые он нанес г-ну Д. Началось следствие. На вопрос: убил ли он начальника мастерских тюрьмы Клерво, Клод ответил: Меж тем раны его нагноились, и он чуть не умер от заражения крови. Ноябрь, декабрь, январь и февраль прошли в лечении и приготовлениях к суду. Врачи и судьи хлопотали возле Клода; одни лечили его раны, другие готовили для него эшафот. Но будем кратки. 16 марта 1832 года Клод, совершенно здоровый, предстал перед судом присяжных города Труа. Весь город присутствовал в зале заседания. Клод превосходно держался на суде. Он был тщательно выбрит, стоял с обнаженной головой, на нем была мрачная одежда арестанта тюрьмы Клерво, сшитая из серой материи двух различных оттенков. По приказанию королевского прокурора, в залу со всей округи согнали солдат, «чтобы, – как говорил прокурор во время заседания, – обуздать каторжников, которые должны были выступать в качестве свидетелей». При начале допроса неожиданно представилось затруднение. Никто из очевидцев события 4 ноября не хотел давать показаний. Председатель грозил применить к ним особые меры. Это не подействовало. Тогда Клод приказал им повиноваться. У всех сразу развязались языки, и свидетели рассказали обо всем, что видели. Клод слушал показания с глубоким вниманием. Когда какой-нибудь свидетель по забывчивости или намеренно опускал подробности, отягчавшие вину подсудимого, Клод сейчас же поправлял его. Постепенно картина описанных нами событий полностью развернулась перед судом. Были моменты, когда присутствующие в зале женщины плакали. Судебный пристав вызвал Альбена. Наступила его очередь дать показание. Он вошел нетвердыми шагами, задыхаясь от рыданий. И не успели жандармы ему помешать, как он бросился в объятия Клода. Клод поддержал его и с улыбкой обратился к королевскому прокурору: – Вот тот злодей, который делится куском хлеба с голодными. – И он поцеловал руку Альбена. Когда свидетельские показания закончились, королевский прокурор встал и начал свою речь следующими словами: – Господа присяжные заседатели, общество будет потрясено до самого основания, если правосудие не покарает такого ужасного преступника, как тот, что находится здесь, и т. д. После этой достопамятной речи говорил адвокат Клода. Речь прокурора и речь защитника вызвали в публике те колебания в настроении, которые обычно имеют место на подобного рода ристалищах, называемых уголовным процессом. Клод решил, что не все еще сказано. Он поднялся в свою очередь и произнес такую речь, что один из присутствовавших на этом заседании, человек высоко интеллигентный, вернулся оттуда потрясенным. Этот простой, неграмотный рабочий больше походил на оратора, чем на убийцу. Стоя перед судом с ясным, открытым и смелым видом, он говорил негромким проникновенным голосом, сопровождая свою речь одним и тем же движением руки, исполненным достоинства. Он рассказал все, как было, просто, серьезно, ничего не преувеличивая и не преуменьшая, согласился с правильностью обвинения, смело идя навстречу статье 296-й и подставляя под нее голову. Порою он возвышался до подлинного красноречия и вызывал такое волнение в публике, что люди передавали его слова друг другу на ухо. Тогда по зале пробегал шопот, а Клод в это время переводил дыхание и гордо смотрел на присутствующих. Порою этот неграмотный рабочий выражался настолько мягко, вежливо и даже изысканно, что производил впечатление вполне образованного человека. В то же время он скромно, сдержанно, внимательно следил за ходом дела, благожелательно относясь к судьям. Только один раз он возмутился и вышел из себя. Случилось это, когда королевский прокурор в упомянутой выше речи заявил, что Клод Ге убил начальника мастерских без всяких побудительных причин, так как со стороны начальника не было ни насилия, ни – Как! – воскликнул Клод. – С его стороны не было никакого вызова? Ну да, вы, разумеется, правы, я вас понимаю. Если пьяный ударит меня кулаком и я убью его, – я заслуживаю снисхождения, вы приговариваете меня к каторжным работам, потому что я был на это вызван. Но человек трезвый и в полном разуме может в продолжение четырех лет издеваться надо мной, унижать меня; в продолжение четырех лет ежедневно, ежечасно, ежеминутно наносить мне самые неожиданные оскорбления, и все это в продолжение целых четырех лет! Я любил женщину, ради которой я украл, – он терзает меня разговорами об этой женщине; у меня был ребенок, ради которого я украл, – он терзает меня разговорами о ребенке; мне нехватало хлеба, друг стал делиться со мной, – он отнимает у меня и друга и хлеб. Я прошу его вернуть моего друга, он сажает меня за это в карцер. Я говорю этому полицейскому соглядатаю Что же мне оставалось делать, по-вашему? Да, я убил его. Да, я чудовище, потому что убийство это не было ничем вызвано. Вы намерены казнить меня? Казните! Этот сильный довод необычайно ярко, по-моему, доказал всю несправедливость того, что лишь физическая провокация дает право на смягчающие вину обстоятельства, в то время как провокация нравственная совершенно упускается из виду нашим законодательством. По окончании прений председатель дал беспристрастное и яркое заключение. Он сделал следующие выводы: «Жизнь вел грязную. Безусловно, нравственный урод. Начал с того, что сожительствовал с проституткой, затем украл и, наконец, убил». Все это не подлежало сомнению. Перед тем, как присяжные заседатели должны были удалиться в свою комнату, председатель спросил подсудимого, не имеет ли он каких-нибудь замечаний по поводу поставленных вопросов. – Почти нет, – ответил Клод. – Впрочем, вот что. Да, я вор и убийца, да, я украл и убил. Но почему я украл? Почему я убил? Поставьте оба эти вопроса наряду с другими, господа присяжные заседатели. После пятнадцатиминутного обсуждения решением двенадцати жителей Шампани, именуемых Несомненно, что некоторые присяжные заседатели уже при начале прений обратили внимание на неблагозвучную фамилию подсудимого[3], и это произвело на них неприятное впечатление. Когда Клоду прочли приговор, он ограничился следующими словами: – Вернувшись в тюрьму, Клод спокойно поужинал и произнес: – Прожил тридцать шесть лет. Он не хотел подавать кассационной жалобы. Одна из сестер милосердия, ухаживавшая за ним во время болезни, со слезами умоляла его об этом. Он согласился из жалости к ней. Но, по-видимому, все-таки упирался до последней минуты и подписал прошение лишь тогда, когда предусмотренный законом трехдневный срок уже истек. Обрадованная его согласием, сестра милосердия подарила ему пять франков. Клод взял деньги и поблагодарил. Пока не пришел ответ на кассацию, все арестанты города Труа. предлагали устроить ему побег, – настолько все они были ему преданы. Но Клод наотрез отказался. Заключенные весьма удачно подбросили в его одиночную камеру через слуховое окошко гвоздь, железную проволоку и ручку от ведра. Любым из этих предметов такой сообразительный и умелый человек, как Клод, мог перепилить кандалы. Он отдал ручку, проволоку и гвоздь тюремщику. Восьмого июня тысяча восемьсот тридцать второго года, через семь месяцев и четыре дня после свершившегося, наступило возмездие, pede claudo.[4] В этот день в семь часов утра в камеру Клода вошел судебный исполнитель и объявил, что Клоду остается жить всего лишь час. Кассация был отклонена. – Ну что ж, – равнодушно произнес Клод. – Я хорошо выспался этой ночью и даже не подозревал, что следующую буду спать еще лучше. Мне кажется, что слова людей, сильных духом, приобретают особое величие перед лицом смерти. Пришел священник, потом палач. Клод был почтителен со священником и кроток с палачом. Он беспрекословно отдавал и душу и тело. Он сохранил полное присутствие духа. В то время, когда ему брили голову, кто-то в другом углу камеры упомянул о холере, угрожавшей городу Труа. – Зато мне, – сказал Клод с улыбкой, – уже не страшна никакая холера. Он внимательно выслушал священника, сожалея, что никто не говорил с ним прежде о религии. Клоду по его просьбе вернули те ножницы, которыми он хотел лишить себя жизни. Одного лезвия не доставало, так как оно сломалось у него в груди. Он попросил тюремщика передать ножницы Альбену и к этому наследству присоединить порцию хлеба, полагавшуюся ему в тот день. Он попросил также тех, кто связывал ему руки, вложить в его правую руку пятифранковую монету, подаренную ему сестрой милосердия, – единственное, что у него еще оставалось. Без четверти восемь он вышел из тюрьмы в сопровождении мрачной свиты, которая обычно сопутствует осужденному на смерть. Он шел пешком, бледный, пристально глядя на распятие, находившееся в руках священника, но шел спокойным, уверенным шагом. День был базарный, и казнь назначили в этот день намеренно, дабы как можно больше людей были ее свидетелями. Как видно, во Франции существуют еще такие полудикие местечки, где общество не только убивает человека, но и похваляется этим. Клод твердым шагом поднялся на эшафот, все так же не сводя глаз с распятия. Он захотел поцеловать сперва священника, затем палача, желая поблагодарить одного и простить другого. Палач, как рассказывают в судебном отчете, – В это время раздался бой городских часов, заглушивший его голос. Священник ответил, что он не слышит его. Клод дождался перерыва между двумя ударами и кротко повторил: – Не успели часы пробить восемь, как эта благородная и умная голова скатилась с плеч. Замечательно влияют на толпу подобные зрелища. В этот же самый день, когда гильотина с несмытой еще кровью стояла посреди площади, рыночные торговцы взбунтовались из-за какого-то налога и чуть не убили одного из городских сборщиков. Вот какую кротость порождают в народе наши законы! Мы считали своим долгом подробно рассказать историю Клода Ге, ибо мы уверены в том, что любой отрывок из этой истории может послужить вступлением к книге, в которой решалась бы великая проблема народа XIX века. В этой замечательной жизни следует различать два основных этапа: до падения и после него. Отсюда возникают два вопроса: вопрос о воспитании и вопрос о наказании; они влекут за собой третий: вопрос об устройстве всего общества в целом. Клод Ге, несомненно, был и физически и нравственно богато одарен от природы. Что же помешало ему развить те хорошие качества, которые у него имелись? Поразмыслите над этим. Это огромная проблема, правильное решение которой, еще не найденное, может послужить к восстановлению необходимого равновесия: Посмотрите на Клода Ге, сомнений нет – человек со светлым умом и чудесным сердцем. Но судьба бросает его в общество, устроенное так дурно, что он вынужден украсть, затем общество бросает его в тюрьму, устроенную так дурно, что он вынужден убить. Кто же поистине виновен? Он ли? Мы ли? Вопросы суровые, жгучие, занимающие ныне все умы и настолько неотложные, что придет день, и они встанут перед нами вплотную, и уже нельзя будет от них отмахнуться, и нам придется посмотреть правде в глаза и решить, наконец, что же от нас требуется. Автор этих строк попытается ответить на этот вопрос. Когда сталкиваешься с подобными фактами, когда начинаешь размышлять о том, как неотложны эти вопросы, то невольно спрашиваешь себя, о чем же думают властьимущие, если они не задумываются над ними. Палаты ежегодно заняты весьма важными делами. Без сомнения, уничтожить синекуры и очистить бюджет от лишних трат – дела весьма серьезные. Не менее важным является также издание закона, предписывающего мне надеть солдатский мундир, дабы я мог, как добрый патриот, нести караул у дверей графа Лобау, которого я не знаю и знать не хочу, или заставить меня маршировать на парадах по площади Мариньи, к великому удовольствию моего лавочника, ставшего моим офицером.[5] Крайне важно, господа депутаты и министры, предаваться бесплодным словопрениям и забивать умы всевозможными вопросами и рассуждениями. Совершенно необходимо, например, привлечь на скамью подсудимых и с пристрастием допросить, не понимая даже как следует о чем, искусство XIX века, – этого тяжкого преступника, который не желает отвечать и хорошо делает, что не желает; необычайно полезно, господа правители и законодатели, проводить время на классических конференциях, которые даже учителей провинциальных школ заставляют пожимать плечами; полезно также объявить во всеуслышание, что только современная драма изобрела такие страшные вещи, как кровосмешение, супружеская измена, отцеубийство, детоубийство, отравление, и тем доказать, что никто из вас никогда не слыхал о Федре, Иокасте, Эдипе, Медее или Родогуне[6]; совершенно необходимо, чтобы наши политические ораторы спорили бы до хрипоты целых три дня по вопросу об ассигнованиях на издание Корнеля и Расина и, пользуясь этим литературным поводом, наперерыв обвиняли бы друг друга в грубейших ошибках против французской грамматики. Все это чрезвычайно важно, но мы думаем, однако, что есть вещи куда более важные. Что сказала бы, например, палата депутатов, если бы вдруг посреди ненужных прений, так часто разгорающихся между оппозицией и министерством, кто-нибудь бы встал и с депутатской скамьи или с какой-нибудь иной трибуны во всеуслышание заявил следующее: – Эй, замолчите вы все здесь присутствующие и праздно болтающие. Вы думаете, что заняты важными вопросами. Как бы не так! Главный вопрос совсем не в том, а вот в чем: Правосудие около года тому назад искромсало в куски человека в Памье; в Дижоне только что отрубили голову женщине; в Париже у заставы Сен-Жак совершаются тайные казни. Вот этими неотложными вопросами и следует заняться в первую очередь! А потом вы можете снова спорить друг с другом по поводу того, какого цвета – белого или желтого – должны быть пуговицы на мундирах национальной гвардии и какое слово лучше употреблять: Депутаты центра, депутаты крайней правой и депутаты крайней левой, знаете ли вы, что народ страдает? Называется ли Франция республикой, называется ли она монархией, народ все равно страдает – это бесспорно. Народ голодает и мерзнет. Нищета толкает его на путь преступлений и в пучину разврата. Пожалейте же народ, У которого каторга отнимает сыновей, а дома терпимости – дочерей. У нас слишком много каторжников и слишком много проституток. На что указывают эти две общественные язвы? На то, что весь государственный организм в целом заражен тяжелым недугом. Вот вы собрались на консультацию у изголовья больного, займитесь же лечением его болезни. Вы плохо лечите эту болезнь. Изучите ее хорошенько. Законы, которые вы издаете, всего лишь паллиативы и уловки. Одна половина нашего законодательства – рутина, другая – шарлатанство. Клеймо – прижигание, растравляющее рану, бессмысленное наказание, на всю жизнь приковывающее преступника к преступлению, делающее их неразлучными друзьями и товарищами! Каторга – это нелепый вытяжной пластырь, который сперва высасывает дурную кровь, а затем возвращает ее обратно еще более зараженной. Смертная казнь – варварская ампутация. А между тем клеймение, каторжные работы и смертная казнь все еще существуют. Вы отменили клеймение, будьте же последовательны – отмените и остальное. Раскаленное железо, каторга и гильотина – это три составные части одного логического умозаключения. Вы отказались от раскаленного железа, но разве кандалы каторжника и нож гильотины имеют больше смысла? Фариначчи был чудовищем, но он обладал здравым смыслом. Разрушьте вашу старую и нелепую градацию преступлений и наказаний, переделайте ее, создайте новую систему наказаний, новый кодекс законов, новые тюрьмы, новых судей. Согласуйте законы с современными нравами. Слишком много голов, господа, сносится ежегодно во Франции. Поскольку вы желаете соблюдать экономию, соблюдайте ее и тут. Раз вы горите желанием все упразднять, упраздните в первую очередь должность палача. На жалованье восьмидесяти палачей можно содержать шестьсот школьных учителей. Подумайте же о народе. Дайте детям школы, а взрослым работу. Знаете ли вы, что по сравнению с другими европейскими странами во Франции больше всего неграмотных. Возможно ли? Швейцария умеет читать, Бельгия умеет читать, Дания, Греция, Ирландия – умеют читать, а Франция не умеет! Какой позор! Побывайте на каторге. Соберите всех ее обитателей. Приглядитесь хорошенько к каждому из этих отверженных, находящихся вне закона. Измерьте их профили, ощупайте их черепа. Вы увидите, что каждый из них напоминает собой какого-нибудь зверя, как если бы все они являлись помесью человека с тем или иным видом животного. Один напоминает рысь, другой кошку, третий обезьяну, этот похож на ястреба, а тот на гиену. В таком уродстве в первую очередь следует, разумеется, винить природу, во вторую – воспитание. Природа сделала плохой набросок, воспитание не сумело его исправить. Позаботьтесь же об этом, дайте народу надлежащее образование. Постарайтесь развить эти невежественные умы, научите их мыслить. Хорошее или плохое строение черепа зависит от государственных установлений. Римляне и греки имели высокие лбы. Повышайте же, насколько возможно, умственный уровень народа. А когда Франция научится читать, продолжайте руководить ее дальнейшим просвещением. Иначе получится неурядица другого порядка. Полное невежество все же предпочтительнее плохого знания. Нет, лучше вспомните о том, что на свете существует книга более философская, чем «Кум Матье»[7], более популярная, нежели «Конституционалист», более долговечная, чем хартия 1830 года, эта книга – священное писание. Но здесь я хочу дать некоторое пояснение. Что бы вы ни делали, судьба толпы, народной массы – одним словом, большинства людей – всегда более или менее трудна, печальна и несчастлива. Удел большинства – тяжелый труд, все тяготы существования оно несет на своих плечах. Посмотрите, какая несправедливость! Все радости жизни – достояние богачей, а несчастье и горе – достояние бедняков. Груз на весах жизни распределен неравномерно. Одна чаша весов неизбежно будет перевешивать, а вместе с нею и положение дел будет оставаться неуравновешенным. Теперь на чашу весов бедняка положите надежду на лучшее будущее, бросьте туда стремление к вечному блаженству, пообещайте им рай – все это полновесные гири, и вы восстановите равновесие. Теперь доля бедняка равна доле богача. Это знал Христос, а он знал больше, чем Вольтер. Дайте трудолюбивому и страждущему народу, для которого мир так мрачен, дайте ему веру в иной, лучший мир, уготованный для него. Он успокоится и станет терпеливо ждать. Надежда рождает терпение. Рассыпьте евангелия по деревням. Дайте библию в каждую хижину. Пусть каждая книга и каждое поле вместе способствуют нравственному возвышению труженика. Весь вопрос в просвещении народа. В человеке заложено много хороших задатков. Для того, чтобы они развились и дали богатые плоды, покажите ему, как светла и прекрасна добродетель. Человек стал убийцей, а если бы его лучше направляли, он бы мог стать полезным членом общества. Дайте же народу образование, воспитывайте его, развивайте, просвещайте, внушите ему понятие о нравственности, примените его способности надлежащим образом, и вам не придется рубить человеческие головы! |
||
|