"Фаворит. Том 1. Его императрица" - читать интересную книгу автора (Пикуль Валентин)

Действие третье Торжествующая минерва

Вся политика заключается в трех словах: обстоятельства, предположение, случайность… Нужно быть очень твердой в своих решениях, ибо лишь слабоумные нерешительны! Екатерина II (из переписки)

1. Екатерининские орлы

Старые люди на Москве сказывали, что когда Петр I рубил стрельцам головы, то один из них, самый рослый и видный, сумрачно поглядывал, как отлетают с плахи головы его товарищей. А когда и до него дошла очередь, он проворно тулупчик с плеча скинул и, примериваясь к плахе, объявил царю недовольно:

– Эх, государь! Всем ты хорош, а вот башок снимать с плеч не умеешь. Кто же с двух раз сечет? Гляди, как надо…

И, высморкавшись, стрелец растолковал, какой замах делать, под каким углом опускать лезвие на шею, показав себя мастером в этой науке. Потом сложил буйную голову на плаху:

– Вот теперь секи, как я учил…

Такое равнодушие к смерти поразило Петра:

– Беги с площади, покуда башка цела…

Орловых было пять братьев – Иван, Григорий, Алешка, Федор и Владимир, а стрелец этот приходился им дедом. Все пятеро – верзилы-громобои, кровь с молоком и медом, растворенная водками и наливками. Службу начинали солдатами, и никто в Петербурге не мог совладать с ними, ибо на расправу были коротки. А всю шайку-братию держал в подчинении старший сирота – Иван Орлов; при нем младшие дышать не смели, садились лишь по его команде, величая Ванюшеньку почтительно – судариком, папинькой, старинушкой. Ежели его не понимали, Ванечка кулаком – бац в ухо, и в головах братцев наступало прояснение. Был Иван Орлов вроде семейного кассира: если не успели братишечки полтинник пропить, он его отбирал у них, говоря:

– У меня-то верней сохранится…

В трактирах Юберкампфа и Неймана, в гиблых вертепах у Калинкина моста об Орловых ходила дурная слава. Но гуляки были и отважными воинами. Гришка Орлов в битве при Цорндорфе получил три раны и, весь залитый кровью, не покинул сражения. Лично пленил графа Шверина, бывшего адъютанта прусского короля; вместе с пленником был отправлен в Кенигсберг; там Орлов разбил немало женских сердец, став желанным гостем в домах прусских бюргеров. Затем храбрец отбыл на берега Невы, где сделался адъютантом графа Петра Шувалова, генерал-фельдцейхмейстера. Миллионные доходы Шувалов имел не с пушечной пальбы – он был первым капиталистом России, монополизировавшим в стране торговлю рыбой, табаком и солью. При таком начальнике сытно жилось, сладко пилось. Но в один из дней, обедая при дворе, Шувалов притащил в Артиллерийскую контору громадный ананас со стола царицы, еще не ведая, что этот заморский фрукт, вроде бомбы, сейчас же взорвет его счастье и благополучие.

– Гришка, – сказал он адъютанту, – сам не съем и жене не дам попробовать. Хватай ананасину за этот хвостик и мигом отнеси его… Сам знаешь – кому!

– Знаю, – отвечал Орлов, очень догадливый.

Этот ананас привел его в объятия княгини Елены Куракиной, связь которой с Петром Шуваловым была известна всему Петербургу. В старинных мемуарах начертано: «Куракина была слишком опытная дама, и она поздравила себя с находкою лука Купидона, постоянно натянутого…» Шувалов встретил Орлова деловым вопросом:

– А что моя душенька? Довольна ли ананасом?

– Еще как! Велела поскорее другой присылать.

Своего успеха у женщин Орлов не скрывал.

– Да нет же таких дураков, – говорил он, – чтобы получили орден и таскали его в кармане…

* * *

Великая княгиня лишь изредка появлялась в обществе. Никто не знал, что у нее на душе. Недавно, изгнанная из Цербста королем прусским, в Париже скончалась ее мать, оставив после себя кучу долгов и три чемодана, набитых скандальной перепиской с любовниками. Екатерине пришлось извернуться, чтобы спасти от чужих глаз эти чемоданы. А в дополнение к тем долгам, что оставила беспутная маменька в России, пришлось взять на себя и ее парижские долги – 270 000 ливров. Так что было не до веселья!

После отозвания Понятовского женщина оставалась одинока, а великий князь Петр был неразлучен с Воронцовой, о которой иностранцы писали: «Она ругалась как солдат, косила глазами, дурно пахла и плевалась в разговоре». Русские о ней тоже сохранили ценную памятку: «Была непомерно толста, нескладна, широкорожа и обрюзгла… всякому благородному даже взирать на сию скотину было гнусно и отвратительно». Но могучая фигура фаворитки уже заслонила тонкий профиль Екатерины, и придворные оказывали Елизавете Воронцовой почестей гораздо больше, нежели самой великой княгине…

Был ненастный день, когда Екатерина, позевывая от скуки, смотрела из окон старого Зимнего дворца на обыденное оживление Невского проспекта. Внимание женщины привлек незнакомый офицер, озиравший окна ее покоев. Она даже подумала: «Вот редкая картина: голова Аполлона на торсе Геракла». Наконец их взгляды, разделенные расстоянием, пересеклись. Побарабанив по стеклу пальцами, Екатерина окликнула камер-фрау Шаргородскую:

– Екатерина Ивановна, а кто вон тот офицер?

Шаргородскую даже отшатнуло от окна:

– Да это ж Гришка Орлов! Ишь вылупил бельма свои бесстыжие. И как только земля супостата такого носит?..

На придворном куртаге Екатерина заметила, что ее подруга, графиня Прасковья Брюс, имеет подозрительно блаженный вид:

– В чем дело? Или ты провела бурную ночь?

Подруга призналась – да:

– И до сих пор не могу я, Като, опомниться.

Екатерина была заинтригована:

– Омфала, не скрывай – кто был твой Геркулес?

– Такой позорный волокита, что стыдно сказать.

– Ну, графиня, не стыдись. Назови его.

–  Гришка Орлов

А скоро Екатерина застала подругу в слезах:

– Этот мизерабль, этот мерзавец, этот изверг…

– О ком ты? – спросила она.

– Легко догадаться, что таких слов может заслуживать только один – Гришка Орлов… Подумай, Като! Я отдала ему все самое трепетное и нежное, что имею. И вдруг вчера узнаю, что, посещая меня вечерами, он по утрам утешает эту гадкую блудницу – княгиню Ленку Куракину… Вот я открою глаза Петру Иванычу!

Шувалова – при открывании ему глаз – мгновенно разбил паралич, даже челюсть отвисла. Екатерина заинтересовалась Григорием Орловым. Интерес ее был чисто женским. Извращенное время диктовало свои права, мужчина становился тем более желанен, чем больше у него было женщин. Стороною великая княгиня вызнала, что Орлов проживает в доме банкира Кнутсена – неподалеку от Зимнего дворца.

Со всем пылом истосковавшейся женщины Екатерина отдалась Григорию Орлову – без политики, а так… просто так!

* * *

Гришка был самый непутевый и самый добрый среди братьев. В гвардии его обожали все: рубаху последнюю снимет и отдаст, не жалея, чтобы выручить человека! Зато вот Алешка Орлов (по прозванию Алехан) был прижимист и дальновиден. Внешне добродушный и ласковый, как молочный теленочек, он повадки имел волчьи. Своей выгоды никогда не забывал, а прибыль издали чуял, словно легавая – дичь. Алехан был и самым могучим, самым дерзким! Ударом палаша отрубал быку голову, одной рукой останавливал за колесо карету, запряженную шестериком. Он вызывал на кулачный бой десяток гренадеров, бился об заклад – на деньги. Весь в кровище, но в ногах стойкий, укладывал наземь десятерых. Если «сударик» Иванушко не успевал деньги отнять, шли братцы в кабак Неймана и все пропивали – в блуде и в пакости.

Богатырской силе Орловых во всем гарнизоне Петербурга мог противостоять только офицер армии Шванвич. В драке один на один он побивал даже Алехана, но зато если нарывался на двоих Орловых, то уползал домой на карачках. Такая война тянулась долго-долго, пока всем не прискучила. Договорились они по-доброму так:

– Вот что, орлы, – сказал Шванвич братьям, – ежели где в месте нужном сойдусь я с кем-либо из вас одним, то я до последнего грошика оберу его. Согласны ли?

– Идет! – согласились Орловы. – Но ежели мы тебя вдвоем застанем в трактире, тогда ты нашему нраву уступай…

Скрепили договор выпивкой и расстались. Но однажды в осеннюю дождливую ночь двое Орловых (Алехан с Феденькой) нагрянули в кабак саксонца Неймана, а там Шванвич вовсю гуляет.

– По уговору: вино, деньги и все грации – наши!

Шванвич спьяна воспротивился. Тогда Орловы избили его нещадно и выбросили под дождь, в уличную темень. Шванвич встал за воротами, шпагу обнажил. Дождался, когда на двор вылез Алешка Орлов, и рубанул его сплеча – хрясь! Орлов кувырнулся в канаву, наполненную грязью… Из трактира выскочил Федя, стал звать:

– Алеха-а-ан… где ты, сокол наш ясный?

А сокол по самые уши в грязи плавает, и только «буль-буль» слышится. Счастье, что Шванвич был пьян, а потому удар нанес нетвердой рукой, не разрубив Орлова от макушки до кончика. Но вид Алехана был ужасен: лицо раскроено от уха до рта, кончик носа болтался на лоскуте кожи… Опытный хирург Каав-Буэргаве зашил Орлову щеку, даже нос умудрился поправить. Однако шрам навеки обезобразил красавца, отчего Алехана в обществе стали называть le balafre (рубцованный).

Подлечившись, он с братьями нагрянул к Шванвичу.

– Убивать пришли? – спросил тот, обнажая клинок.

– Зачем же? Ты обидел нас, сироток, так с тебя и причитается. Ставь вина на стол, граций зови, потом в бильярд сыграем.

Орловы никогда не мстили. Как и все силачи с мужественными натурами, они умели прощать. Но… не дай бог, если ты встанешь на их пути! Иван Орлов вскоре собрал братьев на совещание:

– Впереди нам ни одна божья свечечка не светит! Прожились так, что впору давиться… Отныне, Гришка, на тебя вся надёжа; побольше денег у курвы немецкой выманивай… Осознал?

– Да откуда ей денег-то взять, ежели сама побирается: у генерал-прокурора Глебова, у графа Саньки Строганова, у всех Шуваловых занимает… Вот ежели б она императрицею стала!

– Дельно помыслил, – одобрил брата Иван Орлов.

* * *

Только потом, опомнясь от чувственных наслаждений, Екатерина сообразила, что популярность Орловых в столичной гвардии может сослужить ей большую пользу. Она сейчас нуждалась не столько в любовнике, сколько в нерушимой опоре на грубую военную силу.

Ее гардеробмейстер Шкурин был посвящен в тайну, с его помощью Екатерина устраивала свидания с Григорием Орловым. Однажды она его приняла ночью, полусонная, и, лаская, ощутила под рукою обезображенное лицо – это был «рубцованный» Алехан.

Екатерина, вскочив с постели, разрыдалась:

– Вы, Орловы, слишком много себе позволяете. Не забывайте, кто вы и кто я…

Алехан сказал, что Гришка сегодня в караул назначен:

– Так я за него! Какая тебе разница, матушка?

Екатерина одарила его злобной пощечиной, но Алехан только рассмеялся и стал по-доброму утешать:

– Что ты ревешь, матушка? Да ты держись за нас! Пока мы живы, с такими орлами не пропадешь…

В конце лета 1761 года Екатерина ощутила признаки беременности. События при дворе вскоре последовали с такой бурной быстротой, что любовный роман превратился в политический союз – решающий для Екатерины, для Орловых и для всей России.

2. Вилами по воде

После московской сыти жизнь в столице показалась накладной.

Деревянной ложкою Потемкин дохлебывал миску толокна с постным маслом, закусил горстью снетков и запил обед бутылкою щей, в которую еще с вечера бросил изюминку (ради брожения приятного). На полковом плацу учение фронтовое продолжил. Гонял парня без жалости флигельман, ничего толком не объясняя, а лишь показывая: сам повернется – и Потемкин за ним, флигельман ногу задерет – задирай и ты ногу…

Лейб-гвардии Конный полк размещался на отшибе столицы – близ Смоленской деревни, за Невою виднелись мазанки убогой Охтенской слободки. От Офицерской улицы, застроенной светлицами офицерскими, тянулись меж заборов ряды изб рейтарских. Посреди полка – штабные палаты с цейхгаузом, гауптвахтою, церковью и гошпиталем. Вдоль реки курились полковые кузницы, мокли под дождем помосты для ловли жирных невских лососей, портомойни и кладбища… Скука! Потемкин исходил все полки и коллегии в столице, дабы сыскать кого-либо из родственников, но таковых, увы, не нашлось, а потому пришлось бедному парню секретаря Елгозина потревожить.

– Мне бы, – сказал Потемкин, – повидать надобно командира полка его высокоблагородие премьер-маеора Бергера. Жалованья просить для себя хочу. А то ведь измаялся уж… во как!

– С чего измаялся ты, гефрейт-капрал?

Потемкин растолковал, что, на экипировку истратясь, в полк явился с тридцатью рубликами, которые по ночам в штиблет прятал, а на днях проснулся – в штиблете корочка от хлеба лежит.

Елгозин до Бергера его не допустил:

– Ежели ты, раззява московская, спать с открытыми глазами ишо не обвыкся, так и ступай на довольствие рейтарское.

– Да я уж давно из солдатского котла хлебаю.

– Вот и хлебай на здоровье. Нешто не слыхал, что в Конном регименте даже ротмистры по восемь годков полушки не имели. Едино ради чести служат… и ты служи. Даром!

Потемкин поселился в избах на берегу Невы, где ютились семейные служаки. Жили рейтары с женами, бабками и детишками, при своих баньках и огородах, бреднями артельно вычерпывали из Невы вкусную корюшку. Обычно солдаты из дворян платили солдатам из мужиков, чтобы те за них службу несли. Но Потемкин сам впрягся в службу, тянул лямку – без вдохновения, но исполнительно.

Вскоре пошли слухи прискорбные: мол, государыня Елизавета совсем плоха стала, у нее кровь носом идет, в театре перестала бывать, комедий не глядит и пляшет редко.

Люди русские понимали, что стране нужны перемены.

– Но лучше б перемен не было! – говорили пугливо. – Перемены тоже ведь бывают разные… оттого нам, сирым, и страшно!

* * *

Давненько не слыхали в Петербурге погребального звона, с Невского исчезли похоронные процессии: Елизавета указами исключила из жизни все, что могло напоминать ей о смерти. Купцы продолжали таскать ей наряды, императрица со знанием дела рассуждала о туфлях и помадах, совершенно запустив государственные дела, внутри страны множились беспорядки, росла постыдная нищета. Иван Шувалов в порыве откровения сказал канцлеру Михайле Воронцову:

– Мы в тупике! Повеления остаются без исполнения, главные посты без уважения, а справедливость тоскует без защиты…

Однажды на Невском большая толпа матросов окружила карету императрицы, требуя выдачи жалованья.

– Когда отдашь, матка? – орали матросы. – Нам уже и мыльца купить не можно, в бане песком да глиною скоблимся.

Елизавета, искренно прослезясь, отвечала в окошко:

– Нешто вы, робятки мои ненаглядные, зловредно думаете, что не дала бы вам, ежели б имела? Да не я вас, а вы меня как можно скорей пожалейте, бедную: я ведь даже супы без гишпанских каперсов кушаю! Киски мои кой денечек печенки не ели – и воют…

Матросы пропустили царицу, ехавшую на богомолье.

– Вишь ты, закавыка какая! – говорили они. – Ежели у нее и на кошек не хватает, так где же тут на флот набраться?..

Растрелли торопливо достраивал Зимний дворец на Неве, но Елизавета умирала еще в деревянном дворце на Невском, тесном и неуютном, с тараканами и мышками, с клопами и кисками. Она медленно погружалась в глубокую меланхолию, иногда лишь допуская девочек-калмычек, развлекавших ее своими детскими играми, дравшихся перед ней подушками. Поглядев в зеркало, Елизавета разбивала его:

– Во, жаба какая… страх один! Господи, да неужто это я? Ведь все Эвропы знают, какая я была красивая…

Французский посол Бретейль депешировал в Версаль: «Никогда еще женщина не примирялась труднее с потерею молодости и красоты… Ужины при дворе становятся короче и скучнее, но вне стола императрица возбуждает в себе кровь сластями и крепкими ликерами…»

Летом 1761 года Елизавета приняла Растрелли, который для окончания Зимнего дворца просил у нее 380 000 рублей.

– Да где взять-то? – рассердилась она; нужную сумму все-таки наскребли по казенным сусекам, но тут случился пожар, истребивший на складах Петербурга колоссальные залежи пеньки и парусины для флота, – Елизавета распорядилась все собранные деньги отдать погорельцам. – Видно, не судьба мне в новом доме пожить…

Победоносная русская армия, поставив Фридриха II на колени, целый год не получала жалованья. Елизавета просила два миллиона в долг у купцов Голландии – не дали, сочтя императрицу некредитоспособной: один только личный долг Елизаветы простирался до 8 147 924 рублей. Богатейшая страна – Россия! – пребывала в унизительной бедности. Генерал-прокурор Глебов советовал для исправления финансов снова ввести смертную казнь. Елизавета спросила:

– Так что я с удавленников иметь-то буду?

Глебов объяснил, что, упорствуя в милосердии своем, царица семьдесят тысяч преступников в живых оставила, а еще десять тысяч солдат стерегут их по тюрьмам и каторгам.

– Сто тыщ сидят на шее нашей – всех корми! А за что? Не лучше ли сразу головы отсекать? По вашей милости число преступлений увеличилось, а само преступление без наказания осталось. Народ же наш столь закоснел в упрямстве, что кнута уже не пужается.

– А что скажут… Эвропы? – спросила Елизавета.

Зимою ей стало хуже, кровь пошла горлом, чулки присохли к застарелым язвам.

В покои великой княгини проник воспитатель Павла Никита Иванович Панин, и Екатерина приняла его, сидя в широких одеждах, чтобы скрыть признаки беременности. Панин дал понять, что престольные дела потребуют изменений в наследовании короны. Шуваловы охотно поддерживают его мысль: на престол – в обход Петра! – следует сажать малолетнего сына Павла.

– Шуваловы не прочь стать регентами при вашем сыне, но я более склонен к решению, что бразды регентской власти надобно вручить вам, я же останусь воспитателем Павла Петровича…

Екатерина поняла, в какой глубокий омут закидывает Панин свои удочки, и отвечала с гневным пылом:

– Оставьте вздор, Никита Иваныч! Императрица еще жива, а ваше предприятие есть рановременное и незрелое…

Отвергая престол для сына, она оставляла престол для себя. 24 декабря Елизавета, пребывая еще в сознании, простилась с близкими, придворными, генералами, лакеями, башмачниками, ювелирами и портнихами. Агония длилась всю ночь, под утро она преставилась. Тело покойной перенесли под балдахин, окна отворили настежь, стали читать над усопшей Евангелие, а новый император Петр III петушком скакал на одной ножке, высовывая язык, кричал:

– Ура, ура! – И повелел жене: – Мадам, следуйте в церковь, где сразу же дадите присягу на верность моему величеству.

– С каких это пор жены обязаны давать присягу мужьям?

– А иначе я вам не верю…

Екатерина записала для истории: «Петр был вне себя от радости, и оной нимало не скрывал, и имел совершенно позорное поведение, кривляясь всячески и не произнося окромя вздорных речей, представляя более Арлекина, нежели иного чево, требуя однако к себе всякое высокое почтение». В куртажной галерее был накрыт стол на 150 персон…

Екатерина вдруг резко поднялась из-за стола.

– Сядь! – крикнул ей муж; Екатерина сослалась на недомогание от простуды. – Я знаю, какая у тебя инфлюенция… Черт ее разберет, – продолжал Петр, обращаясь к иностранным послам, – я уже забыл, когда спал с нею на одной постели, а она все рожает. Но теперь-то я выясню, кто помогает мне в этом нехитром деле.

Пажи едва поспевали за молодою императрицею, подхватывая с полу длиннейший трен ее траурных одежд. Она поехала в Аничков дворец, где в одиночку горевал граф Алексей Григорьевич Разумовский. Екатерина поступила очень правильно, что навестила именно его. Ведь он был не только куртизаном, но и законным мужем Елизаветы, а в гиблое время бироновщины оба они, Елизавета и Разумовский, ходили по самому лезвию ножа… «Он хотел пасть к ногам моим, но я, не допустя его до того, сама обняла его, и, обнявшись оба, мы завыли голосом и не могли почти говорить…»

Потом старый фаворит сказал:

– Дочка моя, я хоть и мужик, хохол щирый и неотесанный, но в жизни всякое видывал, любые заботы сердцу моему внятны. Ежели с тобою беда случится, ты на меня уповай – выручу!

На выходе из Аничкова дворца Екатерину задержал младший брат фаворита – гетман Кирилла Разумовский.

– Ваше величество, – изящно поклонился он, – я остаюсь по-прежнему рыцарем вашим. В моем распоряжении две имперские силы: Академия наук и лейб-гвардии полк Измайловский. Наука сейчас бессильна, но зато солдаты… зато штыки их…

* * *

Потемкин, стыдясь бедности, офицерских компаний избегал, а дабы время напрасно не уходило, повадился бывать на острове Васильевском: дважды в неделю там открывалась для петербуржцев библиотека академическая, где немало людей учености изыскивали.

Потемкин здесь отдыхал! Но иногда, от чтения отвлекшись, капрал сидел недвижим, сладко грезя о любви и славе… Будущее писалось вилами по воде. Впрочем, будущее так и пишется во дни младости.

3. Кому нужен бедный капрал?

Вслед за Елизаветой отдал богу грешную душу и парализованный граф Петр Шувалов. Известие о его кончине вызвало бурную радость на окраинах Санкт-Петербурга, на его похороны собралось все простонародье столицы. День был ядрено-морозный, но толпа не расходилась. Гроб с телом вельможи долго не вывозили из дома на Мойке, а люди, уставшие ждать, потешались в зазорных догадках:

– Не везут, чай, оттого, что табаком посыпают!

Покойный продавал народу табак – за сколько хотел.

– Не табаком, а солью! – кричали некурящие бабы.

Недосол на столе был трагичен. Ладно уж табак, но Шувалов безбожно вздувал цены на соль, отчего народ, не в силах ее покупать, страдал цинготной болезнью.

Когда же гроб с телом графа Шувалова показался на Невском, толпа разом присела от хохота:

– Ой, потеха! Из гроба-то сало моржовое вытекает…

Сало тоже было на откупе у Петра Шувалова, но он поставлял и треску, а потому – в отместку ему – из толпы полетели, противно шмякаясь о крышку гроба, тухлые рыбины. Генерал-полицмейстер Корф велел обставить церемонию солдатами и сам возглавил ее – верхом, при обнаженной шпаге. Громадная камбала, прилетев издалека, словно блин, слякотно залепила лицо барона.

– Эй! – закричал он. – Хватайте дерзостных!

Но в полицию уже сыпались камни, мужики быстро раздергали заборы на Старо-Невском, началась свалка. С большим трудом Корф удержался, чтобы не скомандовать – к открытию огня. Народ бранью проводил процессию до самых ворот Александро-Невской лавры.

Вечером Корф навестил молодую императрицу:

– Поверьте мне, старому солдату, что столько драк и столько ругани я за всю свою жизнь еще не наблюдал, как сегодня. Мне кажется, раздайся хоть один выстрел – и Петербург был бы охвачен таким бунтом, какого еще не знала столица России.

– Благодарю за рассказ, Николай Андреевич, – ответила ему Екатерина. – Сии похороны да послужат уроком! Теперь ясно вижу, что любая частная монополия народу противна. Нельзя промыслы государственные отдавать в откуп единоличный. С одного монополиста и прибытков казна возьмет немного… Я об этом еще подумаю!

После генерал-полицмейстера она приняла (опять-таки сидя) генерал-поручика артиллерии Вильбоа:

– Извещена я стала, Александр Никитич, что на место, ставшее вакантным по смерти Шувалова, рекомендовать вас станут. Обещаю приложить свое влияние, дабы видеть вас, человека умного и благородного, на посту генерал-фельдцейхмейстера…

Вильбоа, услышав такое, припал к ее руке. Екатерина нагнулась из кресел и поцеловала артиллериста в лоб. После чего хитрая женщина повела дальновидную интригу:

– Наслышана я, что в Артиллерийском штате обнаружилось еще упалое «вакантное» место цалмейстера… Имеете ли вы кого на примете, чтобы казну русской артиллерии ему доверить? – Вильбоа наморщил лоб, Екатерина помогла ему: – Предлагаю вам Орлова Григория, а уж вы озаботьтесь, чтобы из поручиков получил он чин капитанский…

Вильбоа догадывался, что сделать Орлова казначеем – все равно что доверить козлу капусту. Но за речами Екатерины артиллерист уловил нечто значительное и обещал ей повиноваться.

* * *

За высокой оградой, весь осыпанный хрустким инеем, притих воронцовский замок – напротив него, еще недостроенные, темнели ряды гостиных дворов. Болящий ювелир Жером Позье еще вчера думал, что умрет от колик, но коммерция важнее смерти, и по первому зову Елизаветы Романовны Воронцовой он притащился с набором драгоценностей. Фаворитка приняла мастера в постели (это была последняя мода парижских дам!), держа на подносе чашку с бразильским шоколадом, вся в окружении противно лающих мосек.

– О, так ты живой, негодяй! – обрадовалась она.

Позье разложил на одеяле новинки. Лизка надела на палец перстень с мизерными часиками, прицепила серьги с алмазными подвесками («Я ценю их в пятнадцать тысяч», – остерег ее Позье. «А мне плевать!» – ответила куртизанка) и набросила на шею ожерельную нитку из крохотных бриллиантов с рубином в кулоне.

– Все мое! – сказала она, а моськи заворчали. Позье намекнул о деньгах. – Получишь с государя… он сейчас явится.

Ноги императора, продетые в жесткие футляры ботфортов, не сгибались в коленях, и Петр плюхнулся в кресло, растопырив свои ходули как длинные палки. Воскликнул радостно:

– А, вот и ты, старина Позье! Выходит, мне вчера неправду сказали, будто ты собрался отойти в лучший из миров.

– Я передумал, – отвечал находчивый ювелир, – и решил еще пожить на свете, чтобы иметь счастье видеть вас императором.

– Да. Теперь ты будешь иметь немало заказов.

– Ах, государь, – с чувством отвечал художник, – напомните, пожалуйста, какого цвета бывают деньги, которых я не видел от вас на протяжении долгих пятнадцати лет.

Император велел лакеям подать пива:

– Побольше и покрепче! Тетка моя была скупа, и ты сам знаешь, Позье, как я нуждался. Но теперь все изменилось… Для начала я делаю тебя бригадиром. [5] Но предупреждаю: головы у тебя не будет, если узнаю, что ты осмелишься исполнять заказы моей жены.

Воронцова, пользуясь удобным случаем, сказала:

– В курантах европских писано, что знатные дамы Парижа бюсты свои букетами из бриллиантов искусно украшают.

Позье с опаскою заявил, что такой «букет» может стоить тысяч сорок – не меньше, на что Петр отвечал с хохотом:

– До чего же глупый народ эти швейцарцы! Позье, что ты считаешь рубли, если мне теперь принадлежит вся Россия… Ты только посмотри на мою Романовну: разве ее бюст не стоит сорока тысяч?

А дома ювелира ждала записка от Екатерины, просившей мастера прибыть к ней немешкотно. Позье не посмел ослушаться, но доложил императрице, что ее муж грозил лишить его головы:

– Если я приму заказ от вашего величества.

– Перестаньте, Позье! Я не та женщина, которую украшает ваше искусство. Дело мое к вам государственное. В короне покойной Елизаветы были изумруды, сапфиры и рубины, которые кто-то уже повыдергивал из бордюра. Догадываюсь, кто это сделал…

– Я тоже, – тихонько вставил Позье.

– Сможете ли быстро изготовить погребальную корону?

Позье сказал, что у него есть запасной бордюр, который он за одну ночь оформит поддельными бриллиантами.

– Я буду признательна вам, Позье, если завтра к ночи вы навестите меня у одра тетушки с готовой короной…

Позье раскрыл перед нею футляр черного бархата, внутри его сияла голубым огнем дивная прозрачная табакерка.

– Это авантурин из окрестностей Мадрида, а до России еще не дошла мода иметь ценности из этого камня. Я сам только вчера получил эту вещь из рук мсье Луи Дюваля, приехавшего из Женевы.

– Какая прелесть! Но у меня нет денег…

– Догадываюсь, ваше величество, – засмеялся Позье. – И табакерку эту я ни за какие деньги не продам – я дарю ее вам!

Екатерину снова навестил Никита Панин:

– Все обеспокоены, что в манифесте о вступлении на престол ваш супруг не упомянул ни вас, ни даже вашего сына.

– А мы немножко почихаем, – сказала Екатерина, протягивая к нему новую табакерку. – Прошу, Никита Иваныч…

Табак она брала всегда левой рукой, чтобы правая, даваемая для поцелуя, табаком не пахла. Ею учитывались даже мелочи!

* * *

Она уже знала, что в голштинском окружении Петра ее прозвали пакостным словом: гадюка! Могущественный клан Воронцовых желал бы выкинуть ее с сыном за границу, а тогда под корону пойдет Лизка Воронцова. Но сестра фаворитки, княгиня Екатерина Дашкова, казалось, желала разрушить замыслы своей фамилии… Екатерине она не нравилась никогда. Ее коробило отсутствие аристократических манер. В княгине не было и намека на женское изящество. При малом росте Дашкова имела широкий торс охтенской молочницы. Крупная голова, казалось, росла прямо из плеч, а черные корешки сгнивших зубов не сравнишь с перлами. Екатерина видела в Дашковой бесполое существо, натисканное, как мешок мусором, цитатами из Буало, Монтескье и Гельвеция. Зная, что княгиня свободно владеет четырьмя языками, однажды она спросила:

– Какой же язык ныне вы изучаете?

–  Русский , – отвечала ей та. – Я могла бы до смерти без него обойтись, но, к сожалению, моя свекровь настолько дикая женщина, что с трудом понимает даже французский…

Год назад им довелось ехать в одной карете, объезжая гигантскую свалку песка и щебня, кирпичей и досок, которые заполняли площадь перед новым дворцом. Здесь же, в дубяных шалашах, селились рабочие с семьями, жили лучшие штукатуры страны – костромичи и ярославцы; на шестах болтались мужицкие порты и онучи, в зеркальных стеклах растреллиевского создания великолепно отражалась нищета и голь русского быта… Екатерина сказала:

– Найдется ли такой мудрец, который бы мог придумать способ очистить площадь от гор этого хлама?

– Пфуй! – отвечала Дашкова по-немецки. – У нас всегда так: одно делают, другое портят. Но разве можно представить Россию без грязи, без рванья, без кислых щей и без вони онучей?

Екатерина, скупо подобрав губы, сказала, что Европа никогда не считалась бы с Россией, если бы ее олицетворяли только грязь, рвань и зловоние капусты. На это Дашкова заявила, что хотела бы жить и умереть непременно в Голландии.

– Голландский посол сказал мне, что у него на родине даже свиньи не живут так, как живем мы, русские аристократы…

Под женщинами, столь разными, упруго качались каретные диваны. Дашкова, приникнув к Екатерине, бредово нашептывала:

– Представьте иную Россию: чистое свежее утро, наши же мужики, на диво трезвые, все в чистеньких передничках, выходят из красивеньких домиков, покрашенных одинаково, и, поливая тюльпаны куриным бульоном, вежливо раскланиваются с опрятными соседками: тузи так, фрекен! Вы верите, что такое возможно?..

А теперь, в метельную январскую ночь, невзирая на сильную простуду, Дашкова пешком добрела до дворца на Невском, вся завьюженная с ног до головы. Камер-фрау Шаргородская сказала княгине, что ея императорское величество давно уже в постели.

– Все равно, – настояла Дашкова, – я должна ее видеть.

Екатерина ответила преданной камер-фрау:

– Сам бес ее по ночам таскает! Ладно, пусти. – При появлении Дашковой она осыпала ее самыми нежными упреками: – Дорогая моя! В такой мороз, с такой высокой температурой, почему вы не бережете себя для детей и мужа? – Екатерина широко откинула край одеяла. – Полезайте сюда, я должна согреть вас…

Промерзшая Дашкова прислонилась к ней, как к раскаленной печке. Поцеловав императрицу в лоб, начала пылко:

– Я пренебрегаю всем, даже честью своего знатного рода, дабы возвестить вам: новый государь опасен для вас и для вашего сына. Не теряйте времени! Отвратите грозящую вам опасность… Есть ли у вас план, как избавить себя и страну от пьяных неистовств вашего несчастного супруга?

Екатерина обратилась к иконам:

– Клянусь! У меня нет и никогда не будет никаких планов, я лишь верная жена своему мужу и повинуюсь ему во всем…

Она залилась бурными слезами (Дашкова тоже).

– Я… ваша, – сказала княгиня. – Располагайте мною, как вам угодно. Но если нет плана, его следует быстро придумать. Я все беру на себя… ради вас… ради вашего будущего…

Екатерина покрыла ее руки поцелуями:

– Умоляю: не губите свою молодость из-за меня!

– Нет, нет, я спасу вас… не лишайте меня, ваше величество, огромного счастья принести себя в жертву ради престола…

Когда она удалилась, Екатерина отдернула штору:

– Ты слышал, что пела эта голландская канарейка?

Гришка Орлов, выйдя из укрытия, улегся в постель:

– Бешеная баба! От нее надо бы нам подальше. В свете говорят о ней дурно: будто истомилась уже завистью к сестре своей Лизке, а за Дашковой сейчас волочится Никита Панин.

– Вот где Содом и Гоморра! – хихикнула Екатерина.

Щипцами она загасила трепетное пламя свечей – мрак…

(Фридрих II, отлично извещенный о делах в Петербурге, позже писал справедливо: «Все сделали Орловы, а Дашкова была лишь мухой, усевшейся на рогах пашущего вола…»)

* * *

Русский поклон для дам император заменил германским реверансом, гвардию именовал «янычарами», третируя ее на парадах всяко:

– Эй, вы! Шевелись, проклятая банда…

Стало известно, что из ссылки возвращаются курляндский герцог Бирон и фельдмаршал Миних, уже спешит на русские хлеба обширная голштинская родня императора. Все русское подвергалось Петром поруганию и глумлению, даже русские слова преследовались.

Григорий Потемкин наспех переучивался:

– Стража – караул, отряд – деташемент, исполнение – экзекуция, объявление – публикация, действие – акция, подчинение – дисциплина… Неужто по-русски хуже было сказано?

В полку Конной гвардии отобрали васильковые кафтаны и камзолы вишневые, рвали с рукавов кружевные манжеты. Готовясь заступать в караул при гробе Елизаветы, капрал облачал себя по-новому – уже на прусский лад, а в ботфорты напихал соломы побольше, дабы придать икрам ног необходимую выпуклость.

– Немецкий язык знаешь ли? – спросил его Бергер.

– Понимаю и немецкий.

Вместо русского «Ступай!» прозвучало новое: «Марш!»

6 000 свечей освещали парадный зал, где когда-то юный Потемкин в сонме студентов представлялся веселой Елизавете, рассказывая ей о медах смоленских, а теперь она покоилась на одре скорбном. От жаркого свечного горения в зале нависала страшная зловонная духотища – покойница быстро разлагалась.

Был поздний час, когда вбежали лакеи, разбрызгивая по стенкам благовония, дабы утишить тлетворный дух. Серый чад колебался понизу, как туман над колдовскою трясиной. Вдруг потянуло сквозняком, послышались голоса женщин. Шелестя траурными одеждами, мимо Потемкина плавно прошла Екатерина, голову ее укрывал черный капор с полями, опущенными на плечи; за нею паж в коротких штанах нес корону, мерцавшую стразами; перед статс-дамами и фрейлинами важно выступал Позье – со щипцами и отверткою.

Екатерина по ступеням поднялась на возвышение одра.

– Давай корону, мальчик, – велела пажу.

Потемкин видел, как она, покраснев лицом, силилась напялить корону на голову покойницы. Сначала делала это осторожно, потом настойчиво – так, словно набивала обруч на бочку.

– У меня не получается, – недовольно произнесла она сверху. – Я не знаю, в чем тут дело… Вы правильно сняли мерку?

– Да, – отвечал ей снизу Позье, щелкая щипцами. – Значит, у покойницы распухла голова. Я это учел. Позвольте исправлю.

Он раздвинул на бордюре короны штифты (позже ювелир вспоминал: «Дамы кругом меня хвалили императрицу, дивясь ее твердости духа, ибо, несмотря на все курения, меня столь сильно обдало запахом мертвого тления, что я с трудом устоял на ногах. Императрица же вынесла все это с удивительной твердостью…»). Потемкин даже зажмурился, когда Екатерина вдруг склонилась над мертвою, целуя ее в посеревшие губы, охваченные мерзостным тлением. Дамам стало дурно, паж с криком выбежал, Екатерина всех удалила…

Теперь у гроба остались двое – он и она!

Гефрейт-капрал издали обозревал женщину, и грешные (увы, опять грешные) мысли одолевали его.

Громкий стук приклада заставил ее обернуться.

Потемкин стоял на коленях, держа ружье наотлет.

Ни тени удивления – лицо женщины оставалось спокойным.

Почти бестелесная, она подплыла к нему по воздуху.

Складки платья тихо колебались в волнах угарного чада.

– Встань, рейтар, – услышал он. – Чего ты хочешь?

Потемкин встал, выговорив исступленно:

– Помнишь ли меня? Так возьми жизнь мою…

Екатерина сцепила на животе тонкие пальцы рук.

– Мне твоя жизнь не надобна, и своей хватит!

Еще один шаг. Она оказалась совсем рядом. Потемкин ощутил даже ее дыхание и запах мертвечины, пропитавший одежды.

С треском гасли по углам зала догорающие свечи.

Только сейчас Екатерина узнала его. Наверное, память подсказала ей сцену пятилетней давности, когда в Ораниенбауме представлялись московские студенты.

– Ах, это ты… Помнится, желал монашеский сан принять. А стоишь с ружьем. Но забыла я, как зовешься ты…

– Потемкин я!

Екатерина пошла прочь, но чуть задержалась:

– Думал ты обо мне одно, а сказал другое… Дикарь! Я ведь по твоим глазам вижу, чего ты от меня хочешь…

Казалось, что Потемкин соприкоснулся с нечистой силой.

4. Промежуток

Рано утром Екатерина выводила собачку на Мойку и, следуя через дворцовые кухни, снова встретила Потемкина: ослабив на себе тесную амуницию, капрал насыщался остатками вельможного ужина… Екатерина рукою удержала его от поспешного вставания. Спросила:

– А зачем священники омофоры в церквах надевают?

Ответ знатока был предельно ясен:

– Омофор являет собой погибшее от грехов человечество, которое Спаситель воздел на рамена свои, яко овцу пропащую.

– Благодарю. А то я не знала… Почему, сударь, общества чуждаетесь? Разве не бываете в доме банкира Кнутсена?

– К свету не привык, да и стеснителен…

Екатерина повидала мужа, сказав, между прочим:

– Ах, как мало просьб у меня! Но одну исполните. При надевании короны погребальной помогал мне капрал Конной гвардии – Потемкин, человек услужливый и бедный. Дайте ему чин следующий…

Потемкин стал виц-вахмистром. Взбодренный случаем , появился он в доме Кнутсена, где проживали Орловы, на квартире их сбирались все гневно-протестующие противу негодного царствования «петрушки». Стены были завешаны шпагами, пистолетами и связками кожаных бойцовских перчаток – для драки! Потемкин тихонько пощупал их – нет ли внутри свинчатки? Но таковой не обнаружил: Орловы – бойцы честные, без подвоха. Приголубил и приласкал вахмистра изувеченный Алехан Орлов – человек вкрадчивый:

– Голубчик ты наш, Гришенька, почто в кавалерии замыкаешься? Уж не побрезгай водочки похлебать из корыта пехотного да закуси малосольным огурчиком… А коли, – досказал он главное, – сболтнешь о том, что слыхал средь нас, так разорвем тебя на сто сорок восемь кусков, яко пес бешеный разрывает кисыньку…

Здесь Потемкин узнал, что Петр готовится воевать с Данией, дабы отнять у нее провинции Шлезвига. Алехан Орлов высморкался в оконную форточку – прямо на прохожих – и сказал так:

– Гвардионосу, выпьем! Император сам назначил срок своей гибели: едва тронется в поход на Данию, тут мы его и прикончим.

* * *

Петр и раньше поговаривал, что пойдет воевать с Данией, но при этом русская армия – победительница Фридриха! – должна попасть в подчинение Фридриха. Шепот по углам изливался в ропот, а гвардейские казармы ревели от ярости: «Мы войска прусские, как снопы, молотили…» Что там говорить о гвардии? Даже самый последний нищий, протягивая руку на паперти, громко осуждал дела и поступки нового государя.

В конце января Петр пожелал видеть Позье; на этот раз император чувствовал себя перед ювелиром неловко:

– Я вызвал из Пруссии своих дядей Голштинских с женами и семьями, они бедны, как трюмные крысы, и не могут показаться в русском обществе, ибо в ушах их жен и дочерей серьги украшены кусочками каменного угля. Помогите им, Позье…

А что Позье? Тридцать лет жизни, проведенные в России, научили мастера многому, и он – раньше самого императора! – догадался, кто станет управлять Российской империей… Ювелир сказал:

– Государь, я согласен осыпать бриллиантами всех голштинцев, но предупреждаю: бриллианты мои будут фальшивыми!

– Ах, Позье, как хорошо вы меня поняли! Я и сам хотел просить вас об этом, чтобы мне излишне не расходоваться…

Принц Георг Голштинский был возведен в фельдмаршалы с жалованьем в 48 000 рублей, а его братец Петр Голштинский, тоже получив чин фельдмаршала, стал петербургским губернатором. Император говорил свите, что на время похода в Данию его дядья останутся в столице, чтобы его именем управлять «глупой» Россией:

– Адам Олеарий был прав, напророчив, что Голштинию ожидают великие времена, а Россия станет лишь придатком моей Голштинии!

Принц Георг стал и шефом Конной лейб-гвардии. Секретарь полка Федор Елгозин потребовал Потемкина в «Штабные палаты»:

– Эй, богомол! Какую руку наверху имеешь?

– Да никакой – волка ноги кормят.

– Может, ближние при дворе шевелятся?

– И родни нет в столице. Одинок как перст.

– Вишь ты как! – подивился Елгозин. – А велено тебе бывать в адъютантах при дяде императора – принце Голштинском…

Потемкин и сам был удивлен такому скорому взлету. Но парень уже распознал, на чьей стороне сила, и покорно за этой силой следовал. А принц Георг оказался мужик противный: не позабыла душа его гадючья, что, служа Фридриху II, бывал не раз бит воинством русским. И однажды при гостях схватил вахмистра за ухо:

– А-а, руссише швайн… плёх зольдатен, плёх!

Потемкин позор стерпел: «Ну, погоди, пес паршивый…»

Орловы уже не первый раз подступались к Екатерине:

– Чего время тянуть напрасно? Вели учинять – и учнем.

Но она понимала, что история не любит, когда ее подталкивают в спину, – история сама назначает сроки.

– Чем больше сдерживать негодование, – отвечала женщина конфидентам, – тем мощнее последуют взрывы ярости общенародной…

Бретейль докладывал в Версаль: «Екатерина все более пленяет сердца русских… духовенство и народ вполне верят ея глубокой и неподдельной скорби». И что бы отныне ни вытворял ее супруг, он все делал во вред себе и на пользу своей жене. Прусский король – даже издали! – ощутил, как клокочет кипяток возмущения в русском котле, а напор пара готов сорвать с котла крышку. «Слушайтесь жену, – диктовал Фридрих в письмах к императору, – она способна быть очень хорошей советницей, и я убедительно прошу вас следовать ея указаниям». Король в эти дни сказал Финкенштейну, что русское дворянство неспособно выделить из своей среды российского Кромвеля!

– Но зато оно способно убивать своих царей!

* * *

Опохмелясь с утра квартой английского пива, Петр к обеду едва переставлял ноги, и не было такого застолья, когда бы лакеи не тащили его волоком на постель, когда бы не наболтал он чепухи, предавая множество государственных тайн. Иноземные курьеры скакали из Петербурга с полными сумками посольских депеш: ах, сколько секретных сведений, ах, сколько смешных анекдотов! С напряженным вниманием наблюдали за обстановкой при русском дворе иностранные послы. Многие из них уже пытались проникнуть во внутренний мир Екатерины, дабы расшифровать тайны, которые руководят женщиной, претерпевающей массу оскорблений от мужа. Но дипломаты в бессилии отступали перед этой непроницаемой загадкой…

Орловы тишком представили Екатерине капитана Петра Богдановича Пассека: мрачный великан с лицом отпетого забулдыги не придумал ничего лучшего, кроме свирепого натиска:

– Ты долго будешь держать нас в нетерпении? Пентюх голштинский над русскою гвардией ставлен, а немки ихние голышом прикатили на сало наше, теперь, гляди, алмазами засверкали.

– О чем вы, капитан? – хмыкнула Екатерина.

Пассек, упав на колени, грубо хватал ее за платье:

– Укажи только, и не станет злодея! Все видят, как исстрадалась твоя ясная душенька… Зарежу пса твоего!

Такое чистосердечие перепугало Екатерину:

– Да бог с вами, капитан, или выпили лишку? Распустили языки свои длинные и меня погубите!

Она чувствовала, что барон Бретейль, посол Франции, и граф Мерси д’Аржанто, посол венский, настойчиво ищут случая повидаться с нею наедине. Екатерина ловко уклонялась от их визитов, стесненная еще и тем, что ребенок, колышущий чрево, уже мешал ей; она страстно желала избавиться от плода. Все чаще в беседах с Орловыми она обсуждала поведение Никиты Панина, жаждавшего посадить на престол цесаревича, дабы от имени Павла (но своей волей!) управлять государством…

– Если это правда, – размышляла Екатерина, – что Никита Иваныч волочится за Дашковой, так пусть Дашкова уступит ему в страсти, потребовав за это отказа от честолюбивых умыслов.

Гришку Орлова при этом даже передернуло:

– Да постыдись, Катя! Нельзя же так…

Екатерина без смущения отвечала ему по-немецки:

– В политике удобны любые методы, а стоять в карауле над чужою нравственностью не нанималась. И не думай, что Дашкова старается намастерить из России пейзажей голландских. Она – лишь отражение Панина, только в зеркальном повороте, каковым гравюра и отличается от портрета живописного. Желая сделать меня обязанной ей, Дашкова желает вертеть мною потом, как ей хочется…

В этих словах – разгадка всей сложности отношений двух женщин, следивших одна за другою, как будто они соперницы в любви.

* * *

В апреле Петр с избранными людьми свиты тайно покинул столицу. Скоро показался Шлиссельбург, за острыми фасами жемчужно сверкали ладожские волны. В крепости Петр устроил обед с царственным узником. Сначала он присматривался к Иоанну Антоновичу настороженно, потом этот идиот показался ему симпатичен. Во время беседы Иоанн, прежде чем отвечать на вопрос, брался рукою за нижнюю челюсть, управляя ею, а речь его была едва доступна для понимания. Покидая крепость, Петр сказал свите, что в этом человеке обнаруживается «высокий воинский дух». Вернувшись в столицу, он спьяна заявил при дворе, что вернет Иоанну свободу, женит его на голштинской кузине и завещает им всю империю… Весною в Аничковом дворце началось пьянство великое. Еще не потеряв разума, Петр стал угрожать датскому послу Гакстгаузену:

– А вы не рассчитывайте, что мою великую Голштинию можно и далее держать в небрежении. Я включу русскую армию в состав армии непобедимого Фридриха, господина моего, и мы станем отнимать у вас провинцию Шлезвиг…

Гакстгаузен побледнел, будто из него кровь выпустили.

– Как мне будет позволено, – спросил он, – понимать ваши слова? Или это шутка? Или… объявление войны моей стране?

– Считайте, что Россия объявила войну Дании…

Сюда же, в Аничков дворец, прибыли вызволенные им из ссылки герцог Бирон и граф Миних (два паука, всю жизнь один другого пожиравшие). Петр решил помирить их одним залпом. Бирона украсил лентою Андрея Первозванного, а на Миниха нацепил золотую шпагу. Потом вручил старикам по громадному бокалу венджины.

– Поцелуйтесь, – велел, – и будьте друзьями…

Но тут Лизка Воронцова отвлекла внимание императора, и заклятые враги, даже не отхлебнув из бокалов, разошлись по углам… Петр вскоре потребовал от Бирона уступить права на корону Курляндии своему дяде – принцу Георгу Голштинскому: из русского покровительства Курляндия перемещалась под влияние короля Пруссии, а Фридрих давно мечтал наложить лапу на всю русскую Прибалтику.

Бирон, горько рыдающий, навестил Екатерину.

– Хоть вы, – сказал он, – вы-то понимаете мое горе?

– Да, герцог. Мне жаль вас. И вас, и… Россию.

– Двадцать лет страдать в ссылке, чтобы, обретя свободу, лишиться всего, что меня удерживало на этом свете!

Екатерина отвечала Бирону – разумно:

– Не отчаивайтесь. Георг Голштинский не может попасть в Митаву, ибо герцогский дворец занят принцем Карпом Саксонским, который узурпировал корону курляндскую. Ни вы, герцог законный, ни Георг Голштинский, герцог незаконный, никто не может вышибить из Митавы этого пришлого наглеца.

– Как же разрешить курляндский вопрос?

– Лучше всего – пушками…

В эти дни, когда война с Данией стала явью и гвардию уже готовили к походу, на квартире Орловых не угасало веселье.

– Зарядить пушки! – командовал Алехан.

Все исправно себе наливали.

– Залп! – И бокалы вмиг оставались пустыми.

– Сыпь порох! – Начинали дружно закусывать…

Потемкин, как самый трезвый, к вину охоты мало имевший, катал наверх по лестничным ступеням бочку за бочкой. Дни наступали – разгульные, бедовые, ликующие. Даже в паролях и ответах-лозунгах чуялось, что готовится нечто. В караулах столицы на оклик «Нетерпеливое!» – отвечали: «Ожидание!» А на пароль «Великая!» – отзывались на постах лозунгом: «Перемена!»

5. Дура

Будь ты хоть трижды император, но если налакался пива с утра пораньше, то всегда будешь озабочен – куда бы его девать? Для этой цели лучше всего переносная ширма. Но таскать ширму по плац-парадам не станешь. И потому Петр таскал за собой Степана Перфильева, который в публичных местах загораживал его от неуместных взоров. На ветреном плацу строились полки. Из коляски выбрался статс-секретарь Волков, стал наговаривать: мол, объявились в гвардии заговорщики, которые только и ждут удобного часа…

– Что за вранье! – отвечал Петр, велев Перфильеву заслонить его с наветренной стороны. – Я хожу по улицам в любое время дня и ночи без охраны. Если бы русские хотели сделать мне зло, они бы давно прибили меня. Но этого же не случилось!

Волков сказал, что братья Орловы – главные зачинщики бунтов в гвардии, а их стоит бояться.

– Перфильев, ты знаешь Орловых?

– А кто ж их не знает?

– Тогда не торчи здесь, а ступай и войди к Орловым в дружбу. Я дам тебе денег. Играй в карты, пей водку и предупреждай об опасности… Чего мне бояться? – продолжал Петр. – Скоро я задам всей России такую хорошую трепку, что русским не хватит времени даже выспаться как следует…

Он покинул старый Зимний дворец, перебрался в новый – растреллиевский, хотя стены его были еще в паутине строительных лесов. Но никто не знал, как избавиться от многолетней свалки мусора на Дворцовой площади. Выручил сообразительный барон Корф:

– Завтра утром здесь можно будет гладить белье…

Через герольдов оповестили окраины, что никому не возбраняется брать с дворцовой стройки все, что там лежит, и наутро перед Зимним образовалась гладенькая площадь: бедные горожане не только хлам, но даже кучи извести растащили. Романовы заселили новое обиталище. Петр сам распределял – кому где жить. Лучшие апартаменты отвел для Лизки Воронцовой, а императрицу с сыном загнал в самый угол дворца. И хотя Екатерина снова была оскорблена, но в глубине души радовалась отдаленным комнатам: здесь удобнее рожать, чтобы никто об этом не знал… Боясь, вскрикнуть, она родила сына (будущего графа Бобринского), и верный Вася Шкурин, замотав младенчика в тряпки, будто сверток с бельем, тишком вынес его из дворца. Теперь, освободясь от плода, Екатерина могла действовать более решительно…

Она отказалась присутствовать на пьянственном пиру по случаю заключения «вечного» мира с пруссаками, и ближе к ночи Петр ворвался к ней в спальню, стал кричать, что она несносна, упряма и зла, в ней сокрылся целый легион коварства и распутства.

– Но я заставлю вас повиноваться! – И с этими словами, прилипнув спиною к стенке, он до половины обнажил шпагу.

– В таком случае, – вспыхнула Екатерина, – если мне угрожают оружием, я не должна оставаться беззащитной. – Из соседней комнаты она вернулась с длинным эспантоном. – Давайте испытаем судьбу, – сказала женщина, присев в «ангард» для боевой терции. – Так и быть, первый выпад шпаги за вами.

– Сумасшедшая! – крикнул Петр, убегая…

* * *

Екатерина съездила в Ораниенбаум – посетить свой садик, где вызревала посаженная ею клубника. Огород был вытоптан будто стадом. Ламберти сказал, что вчера наехала компания с графиней Елизаветой Воронцовой – все грядки обчистили.

– Это уже свинство! – обозлилась Екатерина. – Не она сажала, не она поливала, не ей бы и лакомиться…

В ночь на 3 июня императрица проснулась от чудовищного треска, ее палаты были охвачены красным заревом. Началась страшная гроза, небесные хляби разверзлись над Петербургом, молнии быстрыми росчерками метались над крышами столицы, по Неве, все в пламени, плыли в море горевшие баржи с зерном. Из соседних покоев вышел проснувшийся от грохота Никита Панин.

– Давненько не было такой бури, – сказала Екатерина.

– Да. Но цесаревич спит, слава богу…

Екатерина повела далее словесную игру:

– Через десять ден двор разъедется. А мне передали, что мой супруг, отвергнув меня, венчается с Елизаветой Воронцовой. Не знаю, чем кончится комедия, но прошу вас сделать так, чтобы сын мой, яко наследник престола, остался в городе.

Мальчик был козырной картой в предстоящей партии, и выпускать его из столицы, конечно, нельзя. Панин снова завел речь о том, что согласен способствовать заговору против Петра при неукоснительном условии – царствовать будет не она, а ее сын и его воспитанник. Екатерина изворачивалась в разговоре, как угорь в сетях, чтобы не дать ему прямого ответа. Красные от пламени баржи уносило прямо в грозу… Панин отправился досыпать. Если бы вельможа сейчас обернулся к Екатерине, он бы невольно вздрогнул – такая лютая ненависть светилась в глазах женщины…

9 июня, по случаю обмена ратификаций с королем прусским, во дворце состоялся торжественный обед на 400 кувертов, при залпировании из пушек, при беглом огне из ружей. Усаживаясь за стол подле графа Александра Строганова, императрица сказала:

– Кажется, Саня, нам уже не выплыть из бурного моря застолий, а закончится сей пир жестоким объедением и похмельем.

Напротив нее расположился прусский граф Горд.

– Вы очаровательны, ваше величество, – сказал он.

Екатерина, выдернув из прически пышную розу, грациозным жестом перебросила ее через стол – пруссаку:

– Очаровывать – это все, что мне осталось…

За окнами крутились фейерверки, от грохота выстрелов дребезжали оконные стекла. Петр, как и следовало ожидать, напился с быстротой, вызвавшей удивление врагов и друзей. Но, естественно, когда вещает император (пусть даже пьяный), все должны внимать его величеству с приличествующим подобострастием.

– Почему от меня прячут наследника Павла? – бормотал он. – Этот плутишка меня любит… жалую его в капралы гвардии!

Его взгляд замер на воспитателе сына – Панине:

– А тебя сразу в полные генералы… ты слышал?

– Слышал, но не понял – за что мне такая милость?

– Вот, – обратился Петр к прусскому послу фон дер Гольцу, – после этого и верь людям! Мне все уши прожужжали, что Панин умный. Но только олухи могут отказываться от генеральского чина…

Он подослал к жене своего адъютанта Гудовича:

– Государь изволят передать вам, что вы… вы…

Гудович покраснел и умолк. Екатерина сказала:

– Продолжайте. Я вас слушаю.

– Он велел… что вы… извините – дура!

Фейерверки опадали на сизую воду Невы разноцветными хлопьями. Гудович уже пошел обратно. Но тут император, боясь, что холуй не осмелился донести его слова до Екатерины в их первозданной ясности, через весь стол крикнул жене:

– Ты – дура! Дура, дура… дура!

Глаза женщины увлажнились от слез.

– Не обращай внимания, Като, – шепнул ей Строганов, – и ты останешься мудрейшей за этим столом.

Послы делали вид, что поглощены едою, и гора салата из раковых шеек таяла быстрее, чем снежный сугроб на солнцепеке.

– А тебя – в ссылку! – велел император Строганову…

Граф Горд переслал через пажа Екатерине записку: «На выходе из-за стола вы будете арестованы ». Екатерина обратилась к принцу Георгу Голштинскому, властно напомнив, что ее мать, герцогиня Ангальт-Цербстская, тоже вышла из Голштинского дома:

– Если меня решили подвергнуть арестованию, то соизвольте, как родственник, сделать так, чтобы не страдало мое самолюбие.

– Успокойтесь. Он скоро протрезвеет…

Эта «дура», повисшая над императорским застольем, эта «дура», о которой посольские курьеры завтра же оповестят все газеты Европы, эта «дура» сделала обед 9 июня 1762 года обедом исторического значения: теперь для захвата престола Екатерине не хватало лишь слабого толчка…

Интересно: с какой стороны он последует?

* * *

Через три дня император со свитою отъехал в Ораниенбаум; когда он подсаживал в карету многопудовую Лизыньку, фельдмаршал Миних дальновидно напомнил:

– Вы, государь мой, покидая столицу, должны брать с собою не метрессу, а наследника престола – Павла.

– С сыном остается моя мегера.

– Вот именно, что она-то и остается. Императрица остается, престолонаследник остается, а вы берете в дорогу свою телку, арапа, винный погреб да еще меня, старого каторжанина…

С отбытием императора Петербург заметно опустел. Григорий Орлов находился под надзором Степана Перфильева, а связь с гвардией Екатерина поддерживала через Алехана. В эти дни он доложил, что казну Артиллерийского ведомства Гришка (по чину цалмейстера) уже разворовал. Екатерина от души засмеялась:

– А что генерал-фельдцейхмейстер Вильбоа?

– Он догадывается, куда пошли эти денежки.

– Но молчит, и я благодарна ему за молчание…

17 июня в понедельник она отправилась в Петергоф, сразу за Калинкиным мостом ей встретилась карета гетмана Кириллы Разумовского (их секретные конфиденции были скрываемы даже от Орловых).

– Желаю вам успеха, – сказал гетман. – Я уже велел отнести в подвал Академии печатный станок… Манифест о вашем восшествии на престол будет опубликован сразу же, без промедления.

– Вы меня еще любите, граф? – спросила Екатерина.

Разумовский промолчал. Она вздохнула.

– Благодарю за то, что вы меня любили. – Женщина с силой захлопнула дверь кареты, крикнув кучеру: – Вперед, черт побери!

Из окон Монплезира виднелось тихое море. Надсадно кричали чайки. Солнечный свет легко дробился в зелени лип, посаженных еще Петром I. На пристани со скрипом раскачивались старинные медные фонари. Екатерина задумчиво бродила по комнатам безлюдного павильона. От нечего делать прочитала инструкцию Петра I для ночующих в Монплезире: «Не разуфся с сапогами на постелю не ложица» – это ее развеселило. Потом она пригнала лодку к самому павильону, оставив весла наготове – в уключинах.

– Зачем вам это? – спросила ее Шаргородская.

– Мало ли что… лодка не помешает.

Было очень жарко, ночью она спала с открытыми окнами.

Через день император потребовал от жены, чтобы прибыла в Ораниенбаум, где в Китайском дворце была разыграна пастораль. Петр сам пиликал в оркестре на скрипке, Елизавета Воронцова, следя за танцами Сантини и Маркур, искоса бросала на императрицу настороженные взоры (Екатерина не знала, что вчера муж получил два доноса, взаимно исключающие один другой: некий Будберг докладывал, что Орловы уже готовы для свержения императора, а Степан Перфильев докладывал, что у Орловых нет дня без игры и выпивки, никаким заговором и не пахнет, потому что все пьяные – и он сам пьян!). Екатерина ужинать в Ораниенбауме не осталась. Петр со скрипкою в руках вышел ее проводить. Накрапывал мелкий дождик, любимый арап Нарцис тащил за императором бутылки с пивом.

– Я вас больше не держу, – сказал Петр жене. – Но напоминаю, что в четверг двадцать восьмого июня мы встретимся…

Наступил день Петра и Павла – день именин самого императора и его сына-наследника. Екатерина жестом подозвала карету.

– Мне снова приехать в Ораниенбаум? – спросила.

– Нет, я сам заеду за вами в Петергоф и буду надеяться, что мне и моей свите вы устроите отличный веселый ужин.

– Хорошо. Ужин я вам устрою…

Карету подали. Нарцис открыл бутылку с пивом. Император поднял ее в одной руке, а в другой – скрипку:

– Спокойной ночи, сударыня.

– И вам, мой дражайший супруг…

Больше они никогда не увидятся! (Перед смертью она писала старому Алехану: «Разве можно забыть 24, 26 и 28 июня?» Непроницаемая тайна окутала две первые даты. Нам не дано знать, как провела эти дни Екатерина…)

* * *

Но зато 27 июня случилось то непредвиденное, что ускорило события 28 июня… В полку Преображенском, где служил капитан Пассек, один капрал подошел к поручику Измайлову:

– А что, скоро ли учнем императора свергать?

Измайлов поспешил с доносом, и дело пошло по инстанции – выше и выше, пока не добрались до Пассека, который больше всех орал, что «петрушке» он башку кирпичом проломит. Вечером прибыл курьер из Ораниенбаума с резолюцией императора: Пассека арестовать! Пассека арестовали, но караульные замок тут же сбили.

– Беги, мил человек, мы за тебя, – сказали солдаты.

Пассек, человек мужественный, рассудил здраво: если убежит из-под ареста, начнут копать дело далее и наверняка доищутся до верхушки заговора. Значит, сиди и не чирикай.

– Закрой меня, робятки, – велел он солдатам…

Гришка Орлов прибежал к Панину.

– Пассек арестован, – сообщил он.

– Ну и что ж? – зевнул Никита Иванович.

– Как что? Вот станут ему ногти в дикастерии нашей клещами вытягивать, так он и распоется про дела наши…

Панин нашел верное дипломатическое решение:

– Пойду-ка я посплю… – И ушел.

Григорий Орлов наскоро переговорил с братьями:

– Поспешим, пока всех нас за шулята не перехватали…

– Баста! – сказал Алехан, заряжая пистолеты. – Все сделаю сам. А ты, Гришка, дома сиди, благо Степан на тебя налип.

Он имел в виду Перфильева. Гришка предложил:

– Может, мне сразу зашибить его, как муху?

– Успеется, – отвечал Алехан. – Сейчас иди к нему, вина ставь бочку, карты клади – играй и проигрывай… на деньги плевать! Завтра или на плаху ляжем, или вся Россия нашею станет…

Был уже конец дня. Григорий Орлов явился под надзор Перфильева, с треском распечатал колоду карт.

Он знал, что ему играть до утра. В это же время Федор Орлов прискакал в Аничков дворец, сунулся в приватные апартаменты гетмана Кириллы Разумовского.

– Вы один? – спросил гетман.

– Но за мною – вся гвардия!

– Кто вам поручил навещать меня?

– Мой брат Алексей. Он сейчас поскачет в Петергоф, а вы, как полковник измайловцев, сможете ли свой полк?..

Гетман поднятой рукой придержал его речь:

– Пошел вон… болтун!

Изгнав Федора Орлова, он призвал адъютанта Тауберта.

– Иван Иваныч, – сказал он ему, – сейчас вы спуститесь в подвалы Академии, где приготовлен печатный станок и сидит наборщик. Сразу же, как в ваши руки попадет манифест о восшествии на престол императрицы Екатерины Второй, вы…

– Нет, нет, нет! – в ужасе закричал Тауберт. – Ради бога, сиятельный граф, избавьте меня от этого… Я знаю, чем в России кончаются такие дела. Умоляю – не губите меня.

Разумовский резко поднялся из кресла:

– Но вы уже извещены о тайне, которую я вам доверил. А это значит, что у вас осталось два выхода: или вы спускаетесь в подвал к печатному станку, или…

Он сурово замолк. Тауберт пал на колени:

– Не принуждайте меня, высоковельможный гетман.

Разумовский молча снял со стены дорогую запорожскую шашку. Он свистнул, и в кабинет, помахивая хвостом, вошла борзая. Одним ударом граф снял с нее голову.

– Или я поступлю с вами, как с этой собакой!

…Ночью уже начал стучать печатный станок.

6. Виват катерина!

До полуночи братья – Алехан с Федором – успели обойти полки гвардии, предупредив конфидентов, чтобы к утру были готовы, а ровно в полночь Алексей Орлов поехал в Петергоф. Именно так: не помчался, а поехал, и камер-юнкеру Ваське Бибикову, который взялся сопровождать его, сказал, что надо поберечь лошадей.

– А где карету раздобыл, чья она? – спросил Бибиков.

– Чужую зашептал, теперь наша.

В пригородах было пустынно, будто все жители вымерли. В пять часов утра 28 июня карета неслышно подкатила к Монплезиру.

Орлов велел Бибикову остаться с лошадьми.

– А охрана тебя не задержит?

– Гляди, и окна открыты: залезай – воруй…

Не только окна, но даже двери Монплезира не были заперты, все спали. Хрустальные миражи рассеивались за окнами дворца-сказки. В одной из комнат Алехан увидел на креслах растопыренное платье императрицы, приготовленное ею для парадного обеда.

– Кто там шляется? – послышался женский голос.

Это проснулась Шаргородская.

– Я шляюсь, – ответил Алехан.

– Чего тебе, партизану, надобно?

– Одевайся, баба, – велел ей Орлов и толкнул двери спальни императрицы. – Пора вставать! – зычно провозгласил он.

Екатерина, сонно жмурясь, спросила из постели:

– Боже, что еще случилось?

– Пассек арестован, вот что… вставай!

Наспех одетые, из Монплезира вышли сама Екатерина, камер-фрау Шаргородская и гардеробмейстер Василий Шкурин. Алехан сказал:

– Теперь время – золото. Погоним с ветром…

Не уместясь в карете, Шкурин и Бибиков встали на запятки, Алехан яростно нахлестнул лошадей. Это был как раз тот момент, когда в Петербурге Григорий Орлов закончил играть со Степаном Перфильевым.

– Вишь, как тебе повезло, Степан.

– Да, – отвечал тот, загребая выручку.

– Поздравляю тебя, Степан, с новою государыней. Если жить хочешь, начинай орать загодя: «Виват Катерина!»

Перфильеву показалось, что Орлов сошел с ума. Но тут подкатила карета, которою правил князь Федор Барятинский.

– Гришка! – позвал он с улицы. – Ты готов ли?

– Мигом, – откликнулся Орлов и сбежал вниз.

* * *

Алехан все круче нахлестывал лошадей, и они облипли мыльною пеной. Решительная скачка к столице продолжалась. Давно не было дождя, и внутрь кареты проникла бурая пыль, наложив неприятный грим на женские лица. Наконец одна из лошадей пала. Орлов огляделся. Недалеко от дороги крестьянин ковырялся с сохою на пашенке. Алехан подошел к нему, перехватив его лошадь.

– Эй-эй, – сказал мужик. – Ты чего самовольничаешь? Или на вас, дворян, уж и совсем управы не стало?

– Молчи, пока жив, – пригрозил ему Алехан…

Мчались дальше. Неожиданно показалась встречная коляска, в ней сидел саксонец Нейман, владелец столичных притонов, который издали окликнул Орлова:

– Алехан! Ты куда в такую рань… везешь?

– До первой ямы! – отвечал Орлов, повернувшись к женщинам. – А ведь славно получилось, что он вас обложил.

Екатерина расхохоталась. Шаргородская надулась:

– Чего ж тут славного? Ни свет ни заря едем мы, две порядочные дамы, и вдруг… эдаким-то словом!

Алехан безжалостно погонял лошадей:

– Потому и хорошо, говорю, что Нейман не узнал вас, а это значит, что шума раньше времени не случится… Нно-о!

За пять верст от Калинкиной деревни их поджидал Гришка Орлов со свежими лошадьми. Екатерина пересела в карету Федора Барятинского, под колесами отгромыхал мостовой настил – впереди лежал досыпающий Петербург. Сытые княжеские кони рванули в слободу Измайловского полка… Тревога! Заталкивая в ружья пули, гвардейцы сбегались на плац, возглашая с восторгом:

– Виват Катерина! Веди нас, матка…

Раздался мягкий топот копыт – на роскошно убранном скакуне явился измайловский полковник граф Кирилла Разумовский.

– Мешкать нельзя, – намекнул он женщине.

Под руки уже волокли священника Алексия с крестом. Старец ни в какую не желал впутываться в престольные авантюры.

– Сколько ж лет тебе, старче? – спросил гетман.

– Да уж сто одиннадцатый годик напал.

– Неужто самому тебе жить не прискучило?

– Видит бог – притомился я.

– Тогда приводи солдат к присяге, а завтра и под топор оба ляжем, заодно отдохнешь от жизни… Виват Екатерина Вторая!

Измайловцы разом опустились на колени, присягая императрице на верность. Лишь один офицер вздумал сомневаться.

– Ты чего там хрюкаешь? – спросил его Орлов.

– Не хрюкаю, а людским языком сказываю, что нельзя давать присягу Катерине, покуда от присяги Петру не отрешились.

Это были последние слова в его жизни.

– До чего щепетильный народ пошел на Руси! – сказал Алехан, легко, будто тряпицу, перекидывая убитого через забор…

– Пошли… с богом! – скомандовал гетман.

Через мосты Сарский (Обуховский) и Новый (Семеновский) начиналось шествие Екатерины к престолу, которое возглавлял Мафусаил в епитрахили. Плотность людской массы была столь велика, что, не вмещаясь в узости улиц, солдаты с треском обрушивали заборы, вытаптывали клумбы и огороды. Все дрожало и тряслось от яростных воплей:

– Виват Катерина! Матка наша… урррра-а!

* * *

Голштинский принц Георг проснулся от шума. Кинулся к генерал-полицмейстеру Корфу, спросил его – как немец немца:

– Was ist das?

– Ich weiЯ nicht, – отвечал Корф, пожимая плечами.

Обоюдное непонимание двух персон было рассеяно явлением вахмистра Потемкина; принц ему обрадовался:

– Вот мой адъютант, сейчас он все объяснит…

Корф (опытный, ибо давно жил в России) не стал вмешиваться, когда вахмистр схватил фельдмаршала за ухо, крича:

– А-а, гольштинише швайн… плёх зольдатен, плёх!

От удара под зад, произведенного преданным адъютантом, его высочество (уже готовый управлять Россией в отсутствие императора) пулей вылетел на лестницу, где его приняли солдатушки, бравы ребятушки.

Они устроили принцу такую хорошую баню, что от него остались только тряпки мундира и еле дышащая плоть. После такого «рукоделия» принца швырнули в подвал, где уже сидела его жена – принцесса. Факт есть факт: принцесса была абсолютно нагишом.

Не она же сама разделась, а ее раздели.

Но бабу мучил не стыд, а потеря драгоценностей.

– Боже, – навзрыд рыдала она, – какие дивные бриллианты отгранил для меня ювелирный бригадир Позье… Где они теперь?

Часы русской столицы показывали около восьми утра. Примерно в это время граф Гудович на цыпочках прокрался в спальню Китайского дворца Ораниенбаума, тронул спящего Петра:

– Вы собирались сегодня пораньше выехать.

– Куда? – сонно спросил император.

– Вас в Петергофе ожидает супруга, дабы увеселениями пристойными совместно отпраздновать канун Петрова дня, а вечером ею будет дан в вашу честь торжественный ужин в Монплезире.

– Отстань! Я спать хочу…

Гудович проследовал на половину Елизаветы Воронцовой.

– Встал? – спросила она, прихорашиваясь у зеркала.

– Дай-то бог, чтобы к девяти растолкать.

– Вот и всегда так! – надулась Лизка, украшая свою грудь двумя мушками (сердечком и корабликом). – Налижется с вечера, а потом не добудишься… ладно! Никуда еще не опаздываем. Приготовь пива, чтобы поскорее в разум пришел…

Гудович выставил бутылки с пивом к дверям императорской спальни. Набил кнапстером трубки и стал ждать девяти часов. Со стороны парка тревожно перекрикивались павлины.

* * *

Дальние барабаны оглашали окраины столицы. Было уже не понять, где войска, где народ – все перемешалось в одну галдящую массу, а впереди катила в карете Екатерина (по-прежнему в трауре). Раздалась бранная музыка, певуче воскликнули серебряные горны – это явилась на рысях славная Конная лейб-гвардия, и Екатерина снова узрела Потемкина… В этот момент он показался ей прекрасен! Работая локтями, императрица с трудом пробиралась в переполненный собор. Не успела лба перекрестить, Орловы потащили ее прочь:

– Не до молитв ныне – спеши во дворец…

Алехан вскочил на левую подножку кареты, на правой стоял генерал Вильбоа с громадной связкой ключей от арсеналов; Конная гвардия заняла внутренние посты в Зимнем дворце. Екатерина, следуя в комнаты, опять обратила внимание на Потемкина – ах, с каким проворством он занял пост возле ее дверей… Почти со стоном, разбитая от немыслимой толкотни, Екатерина бросилась в кресло:

– Полжизни за чашку кофе! Боже, какой день…

По строительным лесам на самые верхние этажи дворца карабкались сотни людей из простонародья столицы, проникали внутрь через распахнутые настежь окна, свитки и фартуки горожан замелькали среди мундиров гвардии и кафтанов вельможных.

– Никого не изгонять! – велела Екатерина. – Я всем им благодарна… Пусть они тоже радуются со мною!

Алехан (уже малость подвыпив) сказал Екатерине:

– Дорога на Петергоф и Ораниенбаум ведет через Калинкин мост, который надобно сразу же пикетировать конницей.

– За дверями стоит вахмистр Потемкин, передай ему, Алексей, чтобы брал шквадрон Конной гвардии и занимал мост немедля. Верю, он ради меня сделает все, как надо… Я просила кофе, люди!

В этой суматохе кофе она так и не получила, с жадностью выпила кружку сырой воды.

– Следите за иностранцами, – наказала она. – Особенно за всякими немцами… от них можно ожидать любой пакости.

Она творила дела открыто: секретов не было, да и не могло их быть, если все – от мала до велика – против ее мужа.

– Пить в кабаках невозбранно, – велела Екатерина. – Виноторговцам денег за вино не брать. Я сама за все выпитое расплачусь!

Несмотря на дармовщинку, пьяных нигде не было (они появились после полудня, «но лезли более целоваться, чем в драку»). Дома столицы пустовали: всеобщее оживление выгнало жителей на улицы, за печами в жилищах присматривали детишки и немощные старцы. Панин посоветовал Екатерине перебраться в старый Зимний дворец, он был совершенно пуст, будто его ограбили, – не нашли даже ножей и вилок, чтобы перекусить…

Наспех было собрано генеральное совещание близких.

Главный вопрос – что делать с Петром III?

Решили сообща – заточить его в Шлиссельбурге.

– Но там уже заточен Иоанн Брауншвейгский.

– Ивашку – в Кексгольм! – рассудил Григорий Орлов. – Слава богу, чего другого, а тюрем на Руси – хоть отбавляй…

Петр был низложен, но отречение еще не состоялось.

Все делалось наскоком, сгоряча, весело и решительно. Генерал Савин уже скакал в Шлиссельбург с приказом вывозить императора Иоанна Антоновича в Кексгольм, а его камеры срочно готовить для Петра… Екатерина мучилась неизвестностью:

– Я бы вырвала себе пучок волос, лишь бы знать, что сейчас происходит в Ораниенбауме… Ведь сево дня в Монплезире обещала я супругу званый ужин давать! То-то порадуется он…

На улицах царила кутерьма. В громадных полковых фурах каптенармусы привезли войскам старые елизаветинские мундиры, гвардия облачалась на привычный лад. Все канавы были доверху завалены мундирами прусского образца, старые бабки растаскивали брошенное обмундирование. Екатерина направилась в спальню, чтобы переодеться и сбросить юбки, мешавшие ей. Мундир с чужого плеча не застегивался на высокой груди…

Императрица взялась за шпагу:

– Ну, муженек! Посмотрим, какова дура жена твоя…

* * *

Петра добудились в десятом часу; выпив пива, он оживился при виде экзерциций, проделанных голштинцами на лужайке.

– Браво! браво! Сегодня вы молодцы…

Перед Китайским дворцом съезжались кареты и «линейки», по которым и рассаживалась компания для поездки в Петергоф; император сел в карету с метрессой и прусским послом фон дер Гольцем. Во втором часу дня вереница экипажей и всадников достигла петергофского павильона, который встретил гостей зловещим молчанием. На лужайке перед Монплезиром возникла немая сцена. Придворные сообразили, что на этот раз не просто семейный скандал между мужем и женою, – нет, случилось нечто, в корне изменявшее судьбу династии Романовых.

Но этого еще не мог освоить сам Петр.

– Если это шутка, то очень злая, – сказал он, повелевая свите обыскать весь парк. – Не исключено, – догадался император, – что моя жена забралась под куст и теперь наслаждается, видя наше недоумение… Уж я-то ее изучил!

Сам он взял на себя производство детального обыска в комнатах жены. Под кроватью, куда заглянул император, Екатерины не оказалось. Странно, но ее не было и в шкафах…

Императрицу не обнаружили и в кухонном котле!

– Что все это значит? – спросил Петр у вице-канцлера; князь Александр Голицын пожал плечами, и тогда император обратился к канцлеру: – И вы не знаете?

Михайла Воронцов ощутил приступ мигрени:

– Если она в Петербурге, следует ожидать худшего.

– Вот и езжайте в Петербург, узнайте, что она там навыдумывала. Нельзя же так: назвать гостей, а самой скрыться. Я всегда говорил, что моя жена невыносима, коварна и зла…

Раздался могучий рев: хором зарыдали статс-дамы.

– А что с нами теперь будет? – спрашивала Лизка Воронцова, сверкая «букетом» из бриллиантов на громадном бюсте.

Старый фельдмаршал Миних спустился к воде, пристально всматриваясь в морскую гладь. Петр окликнул его:

– Что вы там видите, фельдмаршал?

–  Кронштадт…

7. Отречение

– Не забывайте, – подсказал Панин, – что там находится Миних, опытный полководец, и он не преминет указать императору, что спасенье должно искать за фортами Кронштадта, и ежели они крепость сию захватят, выжить оттуда их будет нелегко…

Всех беспокоила Лифляндия и Нарва, где дымили бивуаки войск графа Румянцева, собранных для похода на Данию (Петр может панически бежать к армии, которая, не зная о перевороте, вынуждена будет ему подчиниться). Решили: пусть адмирал Талызин на всех парусах мчится в Кронштадт, чтобы не допустить Петра в крепость, а рижскому генерал-губернатору Юрию Броуну императрица послала курьера с приказом – не повиноваться бывшему императору…

Наконец из Петергофа прибыл граф Воронцов, дядя фаворитки… Канцлер стал круто выговаривать Екатерине, что жена не имеет морального права выступать против мужа. Екатерина не пожелала оспаривать его доводов. Она распахнула окно: все улицы были заставлены шпалерами войск, плясал и гудел народ, в воздухе порхали листы ее манифеста.

– Разве этого мало? – спросила она. – Вы же видите – это сделала не я!. . Я лишь повинуюсь желанию общенародному…

Она спросила – будет ли канцлер присягать ей?

– Я послан лишь узнать, что здесь происходит.

Екатерина действовала без колебаний.

– В таком случае, – сказала она, захлопывая окно, – вы не должны гневаться на меня, если я вас сразу же арестую…

До шести часов вечера она играла роль стихийной жертвы, призванной «общенародием» для свершения добра. Пора становиться самодержавной… Панин, кажется, уже догадался, что вся эта тронная перепалка закончится чем угодно, только не провозглашением Павла. Екатерина велела выводить из конюшен Бриллианта – это был ее любимый скакун, жеребец белой масти в серых яблоках. Алехан подал императрице голубую андреевскую ленту, а Гришка Орлов прикрепил к ее ботфортам испанские шпоры.

– Распусти волосы, Като, – шепнул Алехан…

Екатерина вырвала заколки, копна черных волос рассыпалась по спине. Ей подали пучок дубовых листьев, она украсила ими треуголку. Верхом на Бриллианте императрица поскакала вдоль войсковых рядов, демонстрируя принятие главнокомандования над армией…

Сенат получил от нее первый собственноручный указ:

...
«Господа сенаторы! Я теперь выхожу с войском, чтоб утвердить и обнадежить престол, оставляя вам, яко верховному моему правительству, с полной доверенностью, под стражу: ОТЕЧЕСТВО, НАРОД И СЫНА МОЕГО».

В красивой посадке, галопируя перед войсками, женщина мчалась по улицам, распустив длинные волосы, как разъяренная валькирия.

– Виват Катерина… матка! – горланили солдаты.

Каждый из них считал, что она превратилась в Екатерину II лишь благодаря его услугам, и даже мальчик-барабанщик, выстукивая палками боевую дробь, смотрел на императрицу как на собственное создание. Солдаты вскинули ружья и пошагали за ней!

* * *

Как потерянные, слонялись придворные между фонтанами Петергофа, отдыхали, сидя на решетках балюстрад, некоторые откровенно флиртовали. Ничего определенного о делах в столице никто не знал, а посланные лазутчики пропадали бесследно…

Миних посоветовал Петру ехать в Петербург:

– Там вы спросите войска, чем они недовольны, и посулите им всякое удовлетворение нужд.

– Но меня там могут убить, – ответил Петр.

– Конечно, могут. Зато сохраните честь…

Раздались голоса, что лучше бежать в Голштинию.

– На Украину! – кричали иные.

– Нет, через море – в Финляндию…

Возле канального шлюза устроилась имперская канцелярия. Петр изобретал указы, наполненные руганью по адресу Екатерины, четыре писца тут же писали их набело, а император подписывал манифесты на шлюзовом поручне. Графа Девиера послали в Кронштадт, чтобы приготовил крепость к укрытию императора и его свиты. Миних, кажется, уже понял, что дело Петра проиграно, – старый селадон затерся в общество молоденьких фрейлин и стал воспевать пышность их плеч, нежность шей и ручек, девицы отбивались от фельдмаршала веерами. А погода была очень хорошая…

Лизка Воронцова неустанно крутилась возле Петра, силясь выяснить по разговорам, что будет с нею, если… Здесь же был и воспитатель царя, академик Якоб Штелин, числившийся в ранге библиотекаря. Бесстрастно, как летописец, он составлял «почасовик» петергофской драмы, схожей с комедией:

«6 часов . По приказанию государя лейб-хирург дает ему несколько приемов стального порошка от поноса.

7 часов . Государь требует себе жаркого и ломоть хлеба. На деревянную скамью у канала ставят блюда жаркого и буттербротов с бутылками бургундского и шампанского. Государь посылает ораниенбаумским войскам приказание прибыть в Петергоф…»

В восемь часов вечера голштинцы прибыли в Петергоф, разбили лагерь подле Зверинца; Петр велел им быстро копать эскарпы и расставлять пушки. При этом Миних заметил царю:

– Неужели ваше величество уверены, что голштинцы способны удержать русскую ярость? Не только стрелять, но даже искать им запретите, иначе от Петергофа останутся одни головешки…

Петра ошарашила новость: калибр ядер не совпадал с калибром голштинской артиллерии. С полудня еще жили слабой надеждой, что Воронежский полк, квартировавший в Царском Селе, исполнит приказ и прибудет в Петергоф, но к вечеру выяснилось, что воронежцы прямым ходом повернули в столицу – в объятия Екатерины.

Миних взял с подноса кем-то не доеденный бутерброд.

– Уберите своих голштинцев! – сказал он, жуя…

Петр забился в истерике:

– Куда подевались курьеры? Почему никто из них не вернулся? Император я или уже не император?

К Монплезиру причалила шлюпка, на которой приплыл Иван Барятинский, утешивший свиту: в Кронштадте спокойно, а граф Девиер приготовил крепость к приему его величества (но в это же время адмирал Талызин уже прибыл в Кронштадт с указом Екатерины, а графа Девиера посадил на цепь). Придворные ликовали:

– Скорее, скорее… в Кронштадт, в Кронштадт!

Была светлая прозрачная ночь. Яхта плыла, раскрыв паруса, как бабочка крылья, громадные весла галеры взбивали прохладную воду. Кронштадтская гавань, к удивлению всех, оказалась заперта боном. С галеры бросили якорь, и яхта сгалсировала по ветру, подойдя ближе к галере. В мареве белой ночи Кронштадт казался заколдованным замком, в котором живут мифические исполины.

– Эй, на бастионе, отдайте гаванский бон!

Возникли звуки барабанов, с берега отвечали:

– Продырявим и потопим… прочь!

Петр выбежал на бак галеры и, стащив с груди андреевскую ленту, стал размахивать ею, как вымпелом:

– Я вам император… Почему закрыли гавань?

Прозрачный ночной зефир донес ужасную весть:

– Какой еще император? У нас давно Катерина…

Первое ядро шлепнулось в воду, обрызгав его величество. Спешно обрубили якорный канат, на веслах и парусах побежали прочь от Кронштадта. Яхта, круто ложась в бейдевинд, стала удаляться, а вместе с яхтою покидали императора винный погреб с бутылками и даже походная кухня с ее великолепными закусками.

– Я как раз хотел выпить, – сказал он.

– А я умираю от голода, – добавила Лизка.

Галера лениво шлепала веслами по воде. Все устали. Император спустился в каюту, лег на диван, фаворитка устроила рыдания…

К Миниху на палубе подошел испуганный Гудович.

– Прекрасная ночь, не правда ли? – сказал фельдмаршал. – И хоть бы один комар над морем… О, великий боже, сколько крови выпили из меня комары за двадцать лет ссылки в Пелыме.

– Есть ли еще случай для нашего спасения?

– Есть! Не приставая к берегу, плыть в Ревель.

– Но гребцы на галере уже измучены.

– Так это гребцы, а не придворные, – сказал Миних…

В три часа ночи Петр высадился в Ораниенбауме, в Японской зале дворца ему стало дурно. С трудом нашли хлеба, чтобы накормить всю придворную ораву. Петр начал составлять письмо к жене, при этом он предупредил вице-канцлера князя Александра Голицына:

– Вы и отвезете! На словах же передайте этой Мессалине, что я согласен поделить с нею власть над Россией…

* * *

Екатерина следовала на Ораниенбаум во главе гвардии, а два первых эшелона (гусары Алехана Орлова и артиллерия) прошли по шоссе еще раньше, жестоко объедая дорожные харчевни. Войска были на ногах с семи утра, а теперь падали от усталости. Конница измоталась, лошади 14 часов подряд находились под седлами и вальтрапами. Возле «Красного кабачка» императрица велела сделать привал.

Петергофское шоссе вмиг будто вымостили булыжником: солдаты разом легли на дорогу. Екатерина поднялась на второй этаж трактира, в убогой каморке для проезжих путников она плашмя рухнула на постель. Но тут же приехал Панин, с которым она стала заниматься распоряжениями по флоту и армии. Никита Иванович сказал:

– Разумно ли сверженного императора помещать в крепости Шлиссельбурга? То Иоанн, то Петр… Стыдно перед Европой: из Шлиссельбурга сделали депо для хранения свергнутых царей!

Панин ознакомил ее с секретным указом Петра III, обращенным к стражам Иоанна Антоновича: «Буде сверх нашего чаяния ктоб отважился арестанта у вас отнять, противиться сколь можно и арестанта живого в руки не отдавать…» – документ чрезвычайно важный.

– Благодарю вас за него, – сказала Екатерина.

В шесть часов утра эшелон императрицы двинулся далее и маршировал до Сергиевой пустыни, где Екатерину поджидал невозмутимый вице-канцлер Голицын с первым письмом от Петра.

– А вы проезжали Петергоф? – спросила женщина.

– Да, гусары Орлова уже заняли его.

– Здорово проучили голштинцев?

– С презрением к ним: без оружия – кулаками…

Екатерина прочла цидульку от мужа, обещавшего исправиться и уважать ее, как мать и супругу. Она тяжело вздохнула.

– Я жду ответа, – напомнил вице-канцлер.

Екатерина протянула ему руку для поцелуя:

– Это вам заменит присягу, а ответа не будет…

Во время проезда Конной гвардии через Петергоф генерал Измайлов вручил Екатерине второе письмо от мужа.

– Вы откуда прибыли? – спросила она, спешиваясь.

– Из Ораниенбаума… от его величества.

Екатерина с ловкостью гусара уперлась ногою в потное брюхо коня. подтянула подпругу, поправила бархатный вальтрап.

– Величие его ложно! А что в этом письме?

– Отречение, – сказал Измайлов.

Екатерина разломала хрупкие печати на конверте.

– Черт вас всех раздери! – выговорила с недовольством. – Второе письмо начертано карандашом. Что у него там? Неужели даже чернил развести некому? Отречение придется переписать. Конечно, не так бездарно, как оно составлено. А так, как я сама напишу!

8. Собачка со скрипкой

Петр III отрекался от престола, прося отпустить его в Голштинию с Гудовичем и Лизкой Воронцовой; еще ему хотелось сохранить при себе любимую «мопсинку» и скрипку, он умолял Екатерину не разлучать его с арапом Нарцисом, умеющим быстро и ловко откупоривать бутылки с английским пивом… «Как схватить этого придурка?» Измайлов проник в мысли женщины и помог ей.

– Вы считаете меня честным человеком? – спросил он.

Екатерина не стала вступать в нравственные дебаты:

– Вы и отвезете в Ораниенбаум мой конспект его отречения. И пусть этот несчастный, – чернилами, а не карандашом! – заверит весь мир, что отречение официально, безо всякого принуждения с моей стороны… Только с вашей честностью это и делать.

Доверие внешнее, зато недоверие внутреннее: за Измайловым поехали Григорий Орлов, вице-канцлер Голицын и Панин. Петр писал под диктовку: «В краткое время правительства моего самодержавного Российским государством, самым делом узнал я тягость и бремя, силам моим несогласное…» Он все время беспокоился:

– А мопсинку со скрипкой оставят мне?

– Господи, – отвечал Орлов, – да на што нам они-то?

– Карета подана! – громогласно доложил Потемкин; своими же руками он затолкал императора в возок. – Па-а-алаши… вон!

Петр снова упал в обморок, вывалившись из кареты, будто ватная кукла. Тут с него содрали мундир лишили шпаги и ордена Святого Андрея. Екатерина не пожелала видеть мужа, но его фаворитку до себя все-таки допустила, спросив со всей строгостью:

– Так это вы клубнику с грядок моих обобрали?

Восемь пудов добротного белого мяса, из которого природа слепила Воронцову, тряслись от рыданий, будто зыбкое желе.

– Виновата я, – пропищала она тоненько, как комар.

– Месть моя будет ужасна, – сказала Екатерина. – На помилование не надейтесь: сейчас же отсюда отправляйтесь в Москву, и там я устрою вам пытку – выдам замуж за старика!

Потом разложила на столе чистенькую салфетку:

– Живо складывайте сюда все свои драгоценности.

Лизка вцепилась в алмазный «букет» на груди.

– Без возражений! Это я отдам вашей сестре Дашковой…

* * *

Екатерина велела передать Петру: пусть сам изберет себе место для временного пребывания. Ему нравилась Ропша:

– Там и рыбка хорошо клюет, особенно по утрам…

Увозили его в карете с опущенными на окнах шторами. Главным в охране сверженного императора назначили Алехана Орлова, который набрал себе не помощников, а скорее собутыльников: капитана Пассека, князя Барятинского, Ваську Бибикова, Рославлевых, Баскаковых и прочих.

– Возьми и Потемкина, – сказала Екатерина.

– На што он нам, ежели вино пьет без азарту?

– Хоть один трезвый средь пьяных будет…

Из Петергофа отъехал громадный шлафваген, внутри которого скорчился Петр, а верха гигантской повозки облепили, будто мухи сладкий каравай, случайные искатели выпивок и закусок.

Екатерина опустилась на колени перед иконой:

– Вот и все, боженька! Вели всем по домам ехать…

Войска потянулись в обратный путь. Очевидец пишет: «День был самый красный, жаркий. Кабаки, погреба и трактиры для солдат растворены – пошел пир на весь мир: солдаты и солдатки в неистовом восторге и радости носили ушатами вино, водку, пиво, мед, шампанское и всякие другие вина, сливали все вместе безо всякого разбору в кадки и бочонки».

Генерал-полицмейстер барон Корф был обеспокоен всеобщим разгулом в столице. Екатерина говорила ему:

– Как я могу отнять вино у людей, которые ради меня рисковали всем? Тут все были за меня, а я была с ними заодно…

Только прилегла, ее сразу же подняли с постели:

– Беда! Все перепились так, что уже ничего не соображают… Измайловская лейб-гвардия поднялась по тревоге барабанами.

– Зачем? – спросонья не поняла Екатерина.

– Валят напролом до твоей милости. Кто-то спьяна ляпнул, будто король прусский тридцать тыщ солдат у Невы высадил, чтобы тебя схватить, а Петрушку вызволить… Ой, беда!

Екатерина снова натянула лосины и ботфорты:

– Бриллианта – под седло. Шпагу, перчатки.

– По ошибке – ночью-то! – и пришибить могут.

– А я не из пугливых… Орловы где?

– Тоже пьяные. Их в Мойку покидали. Плавают.

– А гетман?

– Его поленом… по шее! Уже лечится…

Еще издали донесло шум тысяч голосов, трещали поваленные заборы. Екатерина врезала шпоры в бока жеребца, за нею поспевали флигель-адъютанты с коптящими факелами. Женщина вздыбила под собой Бриллианта, и он заржал, скаля зубы.

– Стойте! Я сама перед вами… стойте!

Ее узнали. Солдаты тянули к себе за фалды мундира:

– Матка наша, целуй нас… идем до угла – выпьем!

Екатерина отсалютовала измайловцам шпагой:

– Славной российской гвардии… уррра-а!

Когда откричались, рывком вбросила клинок в ножны.

– Слушайте! – и приподнялась в стременах (а смоляные искры факелов обрызгивали ее сверху). – Я, как и вы, не спала три ночи, и вот только легла, как вы разбудили меня. А у меня ведь завтра тяжелый день – я, ребята, должна быть в Сенате…

Корявые руки. Щербатые лица. Пламя огней.

– Тока скажи, – просили ее, – кого еще рвать-то нам?

– Всех уже разорвали… спасибо, расходитесь.

Петербург притих. Редкие кареты объезжали на мостовых мертвецки пьяных, как корабли минуют опасные рифы. Утром все мосты, площади и перекрестки были взяты под прицел пушек, пикеты усилены, кабаки заперты. Но уже слышались иные, трезвые голоса:

– Что ж мы, братцы? За бочку с вином суку немецкую на себя вздыбачили? Опять же раскинь разумом: царенок Иоанн в тюрьме мается, а в Петрушке хоть малая капля русской крови была.

– Павлика! Павлика-то мы все забыли…

Нашлись и горячие головы – призывали:

– Пошли, все заново пересобачим! Изберем кого ни на есть другого, заодно уж и похмелимся… после вчерашнего-то!

* * *

В ту памятную ночь долго не могли уснуть дипломаты. Прусский посол фон дер Гольц объяснял происшедшее в России так:

– Вот что бывает, когда жена не слушается мужа.

Екатерина уже приказала русской армии отделиться от армии Фридриха, и это привело Гольца в отчаяние. Заодно с ним переживал британец Кейт, жалуясь на обострение процесса в печени:

– Интересно, кто вернет мне здоровье, утерянное в общении с русским императором? Полгода непрерывных возлияний, ради укрепления англо-русской торговли, требует серьезного лечения.

Датский посол Гакстгаузен возразил Гольцу:

– Разве император наказан женою? Его покарал сам всевышний за намерение похитить у Дании земли Шлезвига.

Французский посол Бретейль был в Варшаве – его заменял Беранже:

– Екатерина процарствует дня два-три, не больше. У нее ведь нет никаких прав для занятия русского престола.

– В самом деле, – добавил шведский посланник Горн, – положение ее чревато опасностями: она попросту лишняя.

– Как это – лишняя? – удивился австрияк.

– Вене пора бы знать, – пояснили ему, – что в России уже два самодержца: один вывезен в Кексгольм, другой отвезен в Ропшу, готовясь занять камеры в Шлиссельбурге. О чем думает Екатерина? Нельзя же царствовать, имея сразу двух претендентов на корону!

– Трех, а не двух, – поправил собрание француз.

– Простите, кто же третий? – удивился швед.

– Вы забыли о сыне этой женщины – о Павле…

Больше всех огорчался Кейт: на днях он отправил в Лондон депешу о русских делах, имея неосторожность выделить в ней фразу: «Влияние Екатерины на дела в стране совершенно ничтожно».

9. Первые дела и делишки

Сидя на постели, Екатерина натягивала длинные чулки на стройные, мускулистые ноги. Орлов, дремотно наблюдая за нею, сказал, что хорошо бы завести на Руси чулочные фабрики.

– Без чулок вам, бабам, все равно не прожить.

– Вот и займись этим, друг, – Екатерина зевнула.

Она не выспалась, но пора приниматься за дела. У фаворита же дел не было, и, отворачиваясь к стене, Гришка буркнул:

– Допреж чулок надо бы часовое дело наладить. Чуть подалее от города отъедешь, и на одних петухов надежда…

Пусть Орлов спит – на здоровье. Екатерина вызвала барона Корфа, справилась о базарных ценах на хлеб и мясо.

– Куль ржаной муки идет за три рубля, а пуд пшеничной за един рубль. Бараны тоже по рублю, ваше императорское величество. Курица же, самая жирная, стоит пятнадцать копеек.

Екатерина поняла: дороговизна царит страшная!

– А что самое дорогое? – спросила она.

– Кофе. Фунт бразильского – сорок копеек.

– А что самое дешевое?

– Сено! За целый воз берут гривенник…

– Благодарю, барон. И каждый день, включая и воскресенья, в это же самое время докладывать мне о базарных ценах на хлеб и мясо, а в зимнюю пору – о том, сколько дрова стоят. Идите…

Она сама вывела на улицу погулять собачонку. У лакейского подъезда, стоя на коленях, ее поджидал крестьянин. Будто закрываясь от дождя, он держал поверх головы прошение.

– Ведаешь ли, – спросила Екатерина, – что подавать челобитья в руки самодержавные всем жителям наистрожайше заказано?

– Ведаю. Но все едино нам погибать…

Назвался он конюхом Ермолаем Ильиным из села Троицкого, что под Москвою, а в столицу бежал тайно еще в апреле.

– Чего же ранее бумагу не подал?

– Не подступиться было. Да и дверей не знал твоих…

Екатерина сняла с головы мужика челобитную.

– О чем просишь тут власть вышнюю?

– Трех жен в могилу закопал… уж ты помоги!

– Отчего лишился ты жен? Умерли?

– Помещица замытарила… Аксютку зимой в пруд загнала – та померзла. Катеринку поленом дубасила нещадно, кипятком крутым ее шпарила, ажно мясо от костей отлипло, а Федосьюшку щипцами кузнечными жгла, от боли она младенчика выкинула, так и ребеночка тово помещица на огороды забросила… Пошел я ночью подбирать его, а там, гляжу, свиньи его до косточек обожрали.

С другой стороны Мойки, из распахнутых окон дворца графа Строганова, донесся сладчайший голос итальянского певца Бонифаццо – он пел, встречая новый день, о любви и радости жизни. Тоскливо и безнадежно Ильин рассказывал, что его помещица отправила на погост 193 невинные душеньки.

– Хоть беги! Да ведь дале Руси не убегнешь…

Екатерина спросила, обращались ли крестьяне с жалобою к чиновникам московской юстиц-коллегии; на это конюх Ильин отвечал ей храбро, что в судах царских правды не сыщешь:

– Чиновники твои у душегубицы нашей гостят почасту, она им телят да меды на Москву шлет. Уж сколь из деревни нашей народу пропало за то, что осмелились на нее, кровопивицу, жалиться!

Сладкий тенор страдал от наплыва любовных чувств.

– Как зовут твою барыню, назови мне ее.

– Салтычихой, а по-людски – Дарья Николаевна.

Екатерина отвела мужика на кухни, велела накормить, потом десять рублей ему подарила и велела скрыться.

– Затаись от судей моих! А я сама разберусь…

…Дело о Салтычихе разбиралось шесть долгих лет.

* * *

Государственную деятельность начала с того, что просила Сенат разместиться в Летнем дворце, – там прохладнее. При ее появлении сенаторы встали, она велела им сесть, а сама продолжала вразвалочку похаживать. Наугад задала пустяковый вопрос:

– Сколь городов имеется в империи нашей?

Возникло неловкое молчание, и, пока оно длилось, Екатерина осмотрелась. Спору нет, в Сенате заседали не лучшие персоны. Она многих знала как самых низких сикофантов при ее муже, а иные – мошенники и спекуляторы, с глазами завидущими и руками загребущими. Молчание стало невыносимо, и Екатерина его прервала. Из своего кошелька дала пять рублей курьеру сенатскому:

– Сбегай, дружочек мой, до Академии научной, купи там в лавке книжной атлас господина Кирилова… Чем же ныне занимается высокий Сенат? – спросила затем построже.

– Апелляцией.

– О чем же?

Генерал-прокурор Глебов отвечал с усердием:

– Да жалуются мещане города Масальска, что скотинку им некуда из города на выпас гнать… Вот и чтим дело сие.

– А велико ли дело о выпасах в Масальске?

– На телеге привезли. Сорок лет бумагами обрастало.

Екатерину трудно было вывести из терпения:

– Надо полагать, не все же бумаги читаете?

Выяснилось, что читают все подряд – вслух!

– Дело ли это сенаторское? Впредь судить о каверзных материях экстратно, дабы времени понапрасну не терять. А жителям Масальска повелеваю пустые выгоны за городом и нарезать.

Дело решено (телегу бумаг можно везти в архив).

Прибежал курьер, принес Российский атлас Кирилова.

– Писатели и литература, – изрекла Екатерина, – тоже ведь для чего-то существуют. Дарю вашей милости генеральное толкование об империи нашей. Пять рублей – не велики деньги, могли бы и сами истратиться, не такие уж вы здесь бедные все. Кстати, а сколько в России живет людей ныне?

Помялись, но ответа не дали – по незнанию того.

– А великое государство не может без учета населения жить… Этак-то устойчивых финансов у нас и не будет, ибо копейка от человека исходит, – к нему же она и возвращается. Как же мне, женщине слабой, государством управлять, ежели даже в Сенате не ведают, сколь душ у меня верноподданных? – спросила и сама же ответила: – Нужна ревизия населения!

Трубецкой сказал, что народ переписей не любит.

– Так ведь ревизия не пытка. Чего ж тут любить или не любить? Запишут каждого и отпустят с миром… Не понимаю!

Все соглашались, что перепись населения необходима.

– Но обойдется она государству, – вставил граф Александр Шувалов, – не менее одного миллиона рублей. А где взять их?

Пришло время удивиться Екатерине:

– Отчего такая сумма гомерическая?

Глебов растолковал ей, что при известии о начале переписи население начинает разбегаться – в страхе божием!

– Уж было так, – добавил Ушаков, – целые волости снимались таборами, с детками и скотинкою спасались за рубежи, на Дон и на Ветку, а государство оттого еще больше безлюдело и нищало…

Выяснилось: для проведения ревизии сначала в провинции засылают команды воинские, которые силой удерживают людей на местах, а уж потом наезжают чиновники и начинают перепись.

– Очевидно, – догадалась Екатерина, – оттого и бежит народ, что команды воинские да чиновники умучивают людей поборами да побоями… Я бы на их месте тоже бежала!

Внутри России было неспокойно («Заводские и монастырские крестьяне, – писала Екатерина, – почти все были в явном непослушании властей, и к ним начинали присоединяться местами и помещичьи…»). Понапрасну волновать народ ревизией она не хотела.

– Через публикации оповестить власть в губерниях и провинциях, дабы, без посылки воинских команд и без разведения страхов напрасных, с каждой деревни собрали в письменном виде о наличном числе жителей, реестры эти слать в канцелярии воевод, воеводы – в губернские, а губернаторы – в Сенат, где вы, господа высокие сенаторы, общую калькуляцию для меня и выведите…

Вот как просто! И не надо миллион тратить, и войска на прежних квартирах останутся, и лишнего ропота не будет. Она спросила:

– Хлеб на базарах дорог, а его за границу вывозят ли?

– Корабли иноземные плывут за хлебушком непрестанно.

– Basta! – сказала Екатерина. – Пока цены на хлеб внутри государства не собьем, ни единого кулечка муки Европа проклятая от нас не увидит… Такова воля моя!

* * *

Все грехи прошлого надо было на себя возложить. А наследство досталось тяжкое: Россия взлетала на гребне кризисов – политического, финансового, социального. Не было в обращении даже денег как таковых. Считалось, что со времен царя «тишайшего» Алексея начеканено 100 миллионов, но 40 миллионов ушли за рубежи, а другие 60 миллионов бесследно растворились в житейском море. Годовой доход России определяли в 16 миллионов, а статс-контора одних только указов к выплате имела на 17 миллионов. Иначе говоря, само же государство всюду было должно самому государству!

– Вот и живи как знаешь, – огорчилась Екатерина.

Сенаторы решили задобрить ее указом: «Принятием престола ея величество излияла столь немало щедрот матерних… и оттого Сенат за рабскую повинность признавает ради славы бессмертной монумент ей сделать». Бецкой предложил исполнить еще и живописную панораму из картин (наподобие тех, в которых Рубенс восславил Марию Медичи). К созданию монумента привлекли Ломоносова, он и составил проект памятника императрице.

Екатерина устроила Бецкому хорошую головомойку:

– Я не так уж глупа, чтобы самой себе памятники ставить. Займитесь лучше делом. – Она поручила ему хлопоты по ее коронации в Москве. – Советую использовать талант актера Федора Волкова, от него буду ждать искусной символики, чтобы, отобразив пороки людские, не забыл показать и достоинства гражданские…

Никита Иванович Панин испортил ей настроение поднесением проекта, в коем живо описал власть «куртизанов и ласкателей», делающих из своего положения кормушки для своих прихотей. Екатерина поняла, что автор проекта колотит ее, как женщину, по самому больному месту – по фаворитизму! Хитрая, она сделала вид, что подобные упреки к ней не относятся. Панину сказала:

– Вы умрете, если когда-нибудь поторопитесь. На этот раз вы тоже поспешили, но, слава богу, остались живы и здоровы…

Ладно! В будущем, очевидно, предстоит прощать и не такое. Но как быть с Глебовым? Интуиция не обманывала государыню, что генерал-прокурор империи грешен… да, грешен, еще как грешен! Пока же беседовала с ним милостиво, как хозяйка с приказчиком.

– У меня голова кругом идет, стоит лишь коснуться финансов, коими на Руси ведают сразу три учреждения… Скажи, Александр Иваныч, какие такие шиши в Камер-коллегии пересчитывают?

– Доходные, – пояснил Глебов.

– А в статс-конторе?

– Расходы чтут.

– А что делает Ревизион-коллегия?

– Эта, аки Цербер, следит за двумя первыми, как бы они, ко грабежам привычные, государственный интерес не обманули.

– Хороша система! – фыркнула Екатерина. – Когда три собаки грызутся, так и то, наверное, наблюдать приятнее, нежели видеть устройство коллегий наших. Впредь одному делу в трех руках не бывать! – распорядилась Екатерина. – Надобно полностью обновить все устарелое, дополнить недостающее, а лишнее – уничтожить! Отчего же доход России только шестнадцать миллионов? Не есть ли это число, взятое с потолка только затем, чтобы неизвестное заменить известным?

Глебов сделал отвлеченное лицо мыслителя:

– Таков доход, государыня, уже много лет пишут.

– Пишут… а кто проверял подлинность этой суммы?

– Да никто! Ведь в Христа тоже верят люди, не проверяя – был ли такой на свете? Вот и эти шестнадцать миллионов…

– Не богохульствуй, – отвечала Екатерина.

Курьер из Ропши доставил ей «слезницу» от мужа:

«ВАШЕ ВЕЛИЧЕСТВО, я ищо прошу меня которой Ваше воле изполнал во всем отпустит меня в чужие краи стеми котори я Ваше Величество прежде просил и надеюсь на великодушие что не оставите без пропитания. Верный – ПЕТР».

– Ума не приложу, что с ним делать! Самое лучшее, если бы он помер… Естественно, как умирают все люди на свете.

– Понимаю тебя, Катенька, – согласился Орлов.

* * *

Пришло время разобраться с Дашковой, с которой теперь можно не церемониться. Екатерина Романовна была удивлена, застав чересчур откровенную сцену: Гришка Орлов валялся на кушетке, а ея величество хлопотала возле него, как больничная сиделка. Ах, какое несчастье – мой Григорий зашиб ногу…

Гришка пасмурно глянул на Дашкову и, надорвав пакет, извлек из него казенную бумагу. По красным печатям (какие Дашкова не раз видела у дяди-канцлера) княгиня узнала корреспонденцию государственной важности, а это значило, что злодей допущен не только в постель императрицы… Екатерина сказала:

– Все мужчины ужасно капризны! Григорий устроил мне семейную ссору, требуя отставки. Но разве я вправе отпустить его от себя после всего, что он для меня сделал!

Сознательно и безжалостно Екатерина уязвляла самолюбие княгини. Велев лакеям накрыть ужин на три персоны, она своими руками подкатила столик с закусками к «лежбищу» Орлова… Спросила:

– А правда ли, что ваш дядя Панин, будучи очень красив смолоду, страстно желал попасть в фавориты покойной Елизаветы? Он, говорят, уже был проведен в ее ванную, но когда Елизавета явилась для пылкой любви, то застала кандидата крепко спящим.

– Да, дядя проспал свое счастье, – ответила Дашкова.

Екатерина со злорадством довершила свое мщение:

– То-то он теперь так сильно беспокоится, чтобы никакая женщина не имела любителя по сердцу…

Потом она провела Дашкову в соседние комнаты, где стол был накрыт чехлом. Сдернула чехол – и в глаза брызнуло ослепительным сиянием. Поверх груды драгоценностей мерцал чистыми бриллиантами и «букет» Лизки Воронцовой работы Жерома Позье.

– Забрано у вашей сестры в Ораниенбауме, остальное арестовано в Летнем дворце, где хранились ее ценности. – Екатерина придвинула все это к Дашковой: – Теперь ваше… забирайте!

Как приятно было бы думать, что Дашкова гордо отказалась. Но, увы, жадность всегда портила княгиню, и она охотнейше сгребла к себе богатства сестры. Екатерина спросила ее (вроде заботливо):

– А муж в Москве? Советую, дружок, не покидать супруга и быть ему всегда верной опорой в жизни… А вы, кажется, беременны? Тем более берегите себя. Согласна крестить вашего ребенка…

Дашкова поняла, что ее песенка спета. Екатерина изолировала ее от братьев и отца, которые стали лютейше ее ненавидеть. Сочувствия нигде не было, дядя Михайла Воронцов осуждал племянницу даже за образованность. «Она имеет нрав развращенный и тщеславный, – писал канцлер, – больше в суетах о мнимом высоком разуме, в пустоте и науках время проводит…» Дашкова, отчаясь, жила теперь одним – денег, денег, денег, побольше бы денег!

* * *

Петр был еще жив, а Екатерина уже решила показать двору, что она женщина свободная. На большом приеме во дворе, следуя к престолу, она публично указала Нарышкину:

– Левушка, а где кресло для Григория Орлова?

Кресло для фаворита поставили подле трона

Вечером он ужинал в узком кругу приближенных императрицы и с нахальством, ему присущим, при всех ляпнул:

– Мы тебя, матушка, возвели на престол, но ежели не угодна станешь, и сковырнем с горушки за милую душу… Опыт у нас уже имеется – так дело спроворим, что только покатишься!

У женщины достало терпения промолчать. Но такой хвастливой наглости не стерпел гетман Кирилла Разумовский.

– Только попробуй! – сказал он Гришке. – Не пройдет, сударик, и недельки, как мы распнем тебя на первом же заборе…

10. С державой и скипетром

Екатерина пригласила «овдовевшего» Шувалова:

– Иван Иваныч, а кто такой Авраам Шаме?

– Подлец, торговавший в Москве уксусом, потом был домашним учителем детей Олсуфьевых, но они изгнали его, яко неуча. Шаме вернулся в Париж, где сочинил донос на Дидро и д’Аламбера, после чего король запретил издание Энциклопедии, почитая ее авторов достойными виселицы. Несчастный Дидро, поправ ученую гордыню, был вынужден обратиться даже к… стыдно сказать!

– Со мною не стыдитесь, – улыбнулась Екатерина.

– Он умолял вступиться за него мадам Помпадур.

– И что ответила эта грязная потаскуха?

– Помпадур писала: если правда, что Энциклопедия начинена порохом для взрыва церкви, то эту книгу надобно сжечь, если же это неправда, то надо послать на костер Авраама Шаме.

– Ответ хорош! – Екатерина собрала губы в яркую точку. – А я напишу господину Дидро, чтобы ехал в Россию и заканчивал издание Энциклопедии на русские деньги. Обещаю ему чины, уважение, славу, богатство, свободу…

Екатерина сделала первый реверанс пред новейшей философией XVIII века. Европа заговорила, что «свет идет с Востока», а Вольтер стал главным бардом русской императрицы. «В какое время живем мы? – восклицал мудрец. – Франция преследует философию, а Скифы ей покровительствуют… пощечина, данная из Скифии нашим глупцам и бездельникам, доставила мне величайшее удовольствие». Просвещенному абсолютизму Екатерина принесла первую дань. Заручаясь самой авторитетной поддержкой в Европе – вольтеровской, императрица укрепляла свое положение на русском престоле…

Екатерину беспокоило, как бы не разлакомился приехать на русские хлеба какой-либо ее родственничек! Она-то ведь знала, что у себя дома германские князья охотно доедают вчерашний прокисший суп, но зато, попав в Россию, делаются ненасытны, как шакалы.

– Из Коллегии иностранной, – распорядилась она, – надобно послать человека ловкого, чтобы объехал моих сородичей и дал понять каждому: Россия для них навсегда закрыта…

Сознательно разрывая связи с отечеством, она выгадывала во мнении русского общества. Сейчас все оправдывало низложение Петра, но ничто не оправдывало восшествие Екатерины: ссылки в манифестах на «промысел божий», на «избрание всенародное» были наивны, – императрица понимала, что заняла чужой стул, но ничего умнее придумать не могла! Потому-то щедро задаривала всех улыбками и подачками, наклоняя рог изобилия над головами тех, кто помогал ей добыть престол…

Просматривая списки Конного полка, Екатерина увидела, что Потемкина предлагают произвести в корнеты.

– Для него этого мало… – Своей рукой начертала: «Быть в подпоручиках». – Гришенька, – ласково спросила она Орлова, – не подскажешь ли, чего желать может Потемкин?

– Какой еще там Потемкин? – сладко потянулся фаворит.

– Конный! Волосы у него такие курчавые.

– Не тот ли, что в Ропше сейчас с Алеханом? Так этот тезка мой бедноват… так и быть – отсыпь ему!

Екатерина хотела дать Потемкину 3 000 рублей.

– Не балуй, – не позволил фаворит.

– Ну, тыщу дам. И сервизик добавлю.

– А этого мало. Станет рожу кривить…

Потемкин получил две тысячи рублей с сервизом: на кота широко, на собаку узко. Ладно, и на том спасибо. Но долга митрополиту Амвросию Зертис-Каменскому он, конечно же, не вернул…

* * *

Петра не торопились увозить из Ропши, и он даже просил доставить ему кровать из Ораниенбаума. Стража возмущалась:

– Вот еще! Таскайся по лесам и болотам с мебелью…

Среди охраны зрело недовольство: в Петербурге сейчас балы и гулянки, там раздают награды, делят мужиков и деньги, там пляшут, а ты сиди в этой Ропше, где с болот тянет туманом, квакают лягухи и тучей вьются неистребимые комары… Когда Петра бросало в очередной обморок, караульные только радовались:

– Даст бог, и окочурится, тогда уедем…

Петр был заперт в комнатах, окна которых задрапировали плотными шторами. Он просился гулять по берегу пруда, в котором рыбы были приучены всплывать при звоне колокольчика.

– Хочу поймать рыбку, – говорил он.

– Окажите рыбке милость, – соглашался Алехан.

Но в дверях часовые скрещивали багинеты ружей.

– Ах, до чего же строгие! Я бы и пустил вас до прудочка, но часовые не дозволяют. Не лучше ли нам еще выпить и поспать?..

3 июля в Ропшу силком доставили лекаря Лидерса.

– Чего зубами стучишь? – спросил Алехан. – Поставь бывшему царю клистир с опилками – и дело с концом.

– Знаю я, какие концы бывают в России: вы его в крепость запрете, и меня туда же, – верно рассудила медицина.

– Делай свое дело. Больно много ты знаешь.

Лидерс, осмотрев Петра, сказал Орлову:

– Зачем меня тревожили? Он нетрезв, но здоров.

Алехан предупредил Екатерину: «Я опасен, чтоб урод наш севоднишную ночь не умер, а больше опасаюсь, чтоб не ожил …» Догадливая женщина поняла, что не сегодня, так завтра она овдовеет!

6 июля (именно в день ее обращения к Дени Дидро) и понаехали в Ропшу гости – актер Федор Волков и капитан Шванвич; князь Барятинский сразу распечатал бутылки с вином, шлепнул на стол измызганные картишки; зажгли свечи для раскуривания трубок…

Алехан, проходя мимо, указал Потемкин: [6]

– Гришенька, постой-ка в дверях… Никого к нам не пущай, а кто выбегать станет, того без лишних слов лупи прямо в соску!

Пока они там играли и бесновались, Потемкин отдал себя на съедение ропшинским комарам. В комнатах государя вдруг послышалась возня, будто передвигали тяжелую мебель, потом на крыльцо выскочил Алехан – с вилкой в руке, вилка была в крови.

– Вот и все, – сказал, – фараона не стало…

Перегнувшись через перила, Орлов начал громко блевать, нечаянно забрызгав Потемкина. Вытерев рот, изуродованный чудовищным шрамом, он далеко в кусты забросил вилку:

– Ты мне нужен – в Петербург надо скакать…

Потемкин шагнул в комнаты. Император валялся на полу, шея его была в рваных ранах, возле головы лежала окровавленная подушка. Шванвич бинтовал свой громадный кулак, укушенный императором, Барятинский веником подметал с полу осколки бутылок.

– Кто ж его так? – Потемкин кивнул на мертвеца.

Князь Федор треснул его веником по лицу:

– Кто, кто! Дурак такой, еще спрашивает… Вот укажем, что твоя работа. Эвон свидетелей сколько – все подтвердят…

Потемкин затих. Шванвич поднес ему вина:

– За помин души… хвати, вахмистр!

Со двора вошел Алехан, уже протрезвевший. Присел к столу. Писал легко, не думая, брызгая пером.

– Вези, – передал написанное Потемкину. – Ты – конный, доскачешь легко. Вручи лично матушке…

Потемкин снова предстал перед Екатериной; стройная и гибкая, она еще не сняла черных одежд, которые очень шли ей.

– Из Ропши – от Орлова! Вашему величеству.

Она извлекла из пакета лист серой бумаги: «…сам не знаю, как эта беда случилась. Погибли мы, когда ты не помилуешь. Матушка – его нет на свете… Повинную тебе принес, и розыскивать нечего».

Екатерина отправила курьера в Кексгольм, чтобы Иоанна везли обратно в Шлиссельбург, но обязательно сделали остановку в деревне Мурзинке. Потемкину велела:

– О том, что привезли, прошу молчать до публикации манифеста, а о том, что знаете, прошу молчать до смерти…

Императрица депешировала Станиславу Понятовскому о кончине мужа: «Страх причинил ему диарею. Он ужасно много пил, геморроидальная колика возобновилась с воспалением в мозгу, два дня он был в этом положении, и, несмотря на помощь докторов, скончался… апоплексический удар убил его!» Мнимые геморроидальные колики перекочевали и в манифест о смерти Петра III.

Потемкин возымел надежду, что теперь Екатерина даст ему золотой ключ камергера, но получил только 400 крепостных душ. Парня, как видного жениха, стали зазывать в гости; бывая в свете, он удивительно точно имитировал походку императрицы, мастерски передразнивал ее немецкий акцент… Федор Волков уговаривал его бросить двор и гвардию:

– Иди в театр! Великий актер в тебе пропадает…

* * *

Страшная буря разметала в щепки корабли, на которых были отправлены из России в Голштинию войска бывшего императора.

– Хоть один человек спасся? – спросила Екатерина.

– Ни единого, – ответил Панин, крестясь…

Она перечитала доношения Данилы Власьева и Луки Чекина, которые находились при царе Иоанне неотлучно, клятвой обязанные умертвить его при любой попытке к освобождению.

«…арестант по постеле ерзгает и необычно пышыт стал ему говорить што ета у тебя за шарканья и пышанья такое идет никак ты на ком ездиш лутчеб етова вставшы да молился Богу… он указал на поручика и говорил етат человек на меня кричал што ты ерзгаеш и пышыш как на чертовке ездиш и я сказал арестанту он слышал што ты шалиш за то на тебя и кричал а тебе етак делать негодитца надобно быть кротку теперь же ища ночь так пади ложися… он пошел к кровати и закричал будь ты проклят и потом легша на постелю говорил што ета последней самой афицеришке меня толкает…»

Понять эту писанину глазами невозможно. Екатерина прочла рапорт вслух – и лишь тогда услышала живые голоса узника и его стражей. Императрице очень хотелось бы, чтобы Иоанн Антонович выглядел поврежденным в уме, – в этом случае вполне законно отречение его от престола. Но в рапорте приставов Власьева и Чекина она усмотрела лишь возбужденное состояние узника.

Тем временем мертвого императора уже доставили из Ропши в столицу, где его удачно подштукатурили и загримировали. Тело выставили в Александро-Невской лавре для всеобщего обозрения, а желающих посмотреть на чудака было – хоть отбавляй! Чтобы покойника не слишком-то разглядывали, у гроба его дневали бравые капралы, которые на зазевавшихся покрикивали:

– Проходи давай! Чего ты тут залюбовался?

Двери храма были открыты, сквозняк забирался под треуголку мертвеца, шевеля редкие пряди бесцветных волос. Руки Петра, обвитые громадными крагами образца Карла XII, были скрещены на груди; мундир на нем был прусский – голубой, с серебряным позументом; израненная шея туго обмотана широким шарфом.

– Проходи, – слышалось. – Или царей не видывал?..

Все думали, что Екатерина не явится к погребению, но она пришла и вела себя как ни в чем не бывало. Для приличия даже всплакнула. Петр не удостоился погребения в соборе Петропавловской крепости – он был зарыт по ритуалу как рядовой офицер. Следуя к карете, Екатерина повстречала мордастого старца Миниха:

– А, фельдмаршал! Вот рада… Слышала я, что в Ораниенбауме учил ты мужа моего, как со мною вернее расправиться.

Припав на колено, Миних облобызал края ее платья.

– Езжай-ка в Рогервик, покомандуй… каторгой!

Миних задержал императрицу словами:

– Еще в ссылке будучи, из Сибири подавал я в Сенат проект о заведении бумажных денег в России, но сенаторы ответили, что нельзя того, иначе в народе худые суждения возникнут.

– Об этом стоит подумать, – ответила Екатерина.

Шлейф траурного платья выскользнул из цепких дланей фельдмаршала и, словно большая змея, поблескивая чешуей, медленно втянулся в глубину кареты. Лошади рванули с места, следом тронулся бравурный и красочный эскорт кавалергардии. Сидя на мягких диванах, обтянутых лионским бархатом, Екатерина сказала Орлову:

– Я не повторю ошибки моего покойного, вечная ему память, который на советы короля Фридриха скорее короноваться отвечал, что «корона не готова»… У меня она всегда будет готова!

С коронацией Екатерина явно торопилась, ибо этот акт юридически закреплял ее на престоле российском.

– А если Позье в срок не управится? – спросил Гришка.

– Горшком накроюсь и горшком коронуюсь…

В новой короне оказалось шесть фунтов весу, и Жером Позье долго извинялся, что, несмотря на все старания, никак не мог облегчить ее тяжесть. Екатерина, примеряя корону, сказала:

– Ничего. У меня шея крепкая…

В середине августа она секретно выехала в деревню Мурзинку, где повидалась с императором Иоанном Антоновичем. Осталось навеки неизвестно, о чем они беседовали, но, вернувшись в Петербург, государыня с огорчением призналась фавориту:

– Иоанна кормят как свинью на убой, но только в этой животной ненасытности и проявляется его ненормальность. К сожалению, он отлично знает, кто он такой… Чтобы не возбуждать в нем мужских чувств, я была одета в костюм офицера. Но, кажется, он все равно догадался, что я существо другого пола…

Бецкой представил ей на усмотрение списки лиц, которым предстояло праздновать коронацию в Москве; императрица заметила, что имя Потемкина кем-то грубейше замазано.

– Это я вычеркнул, – сознался Гришка Орлов.

– А зачем?

– Не нравится мне, как он глядит на тебя.

– А как глядит? – пококетничала Екатерина.

– Потемкин, вроде этого дурачка царя Иванушки, тоже, видать, уж догадался, что ты у нас существо иного пола…

Екатерина отправила Потемкина в Стокгольм – для извещения шведского двора о своем благополучном воцарении. Инструкции она вручила ему в Царском Селе, потом попросила покатать ее на лодке. Потемкин греб веслами, а она говорила:

– Там моим послом граф Остерман, привезите от него блистательную аттестацию, дабы я могла вас ко двору приблизить.

Потемкин в несколько могучих гребков разогнал лодку на середину озера, бурно заговорил, что, как никто не знает истоков Нила, так не знает она истоков его любви… Екатерина зачерпнула воды с левого борта лодки и поднесла ладонь к его губам.

– Выпей, смешной, – сказала она.

Потемкин выпил. Она зачерпнула воды с другого борта лодки и снова поднесла ладонь к его губам.

– Выпей, глупый, – снова велела она.

Потемкин выпил. Екатерина рассмеялась:

– Какая же разница? Да никакой… вода везде одинакова. Так и мы, женщины. Не обольщайся в этом заблуждении: что императрица, что солдатка – все мы из одного теста!

Вечером Потемкина поманил к себе Алехан.

– Во! – показал он ему кулак. – Не крой чужую крышу, тогда и своя протекать не будет. Понюхай, чем пахнет…

От кулака исходило нежное благовоние пачулей – самых дорогих духов Парижа, настоянных на травах заморского Цейлона.

11. Торжествующая минерва

Швейцарец Пиктэ – гигант с руками гориллы, имевший лицо мрачного злодея, – прятал под кафтаном острую испанскую наваху. Никто не догадывался, что, будучи секретарем Орловых, Пиктэ – тайный телохранитель Екатерины, а заодно ее соглядатай за плутнями тех же Орловых… Екатерина частенько была очень откровенна с Пиктэ, и сегодня в его присутствии она разорвала письмо, составленное для ублажения Версаля:

– Конечно, неотправленные письма всегда честнее и содержательнее отправленных. Но пока версальской политикой ведает герцог Шуазель, мутящий турок, нам дружбы с Францией не видать. Кстати, если барон Бретейль вернулся из Варшавы, я его приму…

Нуждаясь в русской боевой мощи, Версаль и Вена на время войны с Фридрихом притворились, будто допускают русских в семью европейских народов. Но теперь вчерашние союзники хотели бы загнать Россию в дальний угол международной политики. Франция утвердила императорский титул лично за Елизаветой , но герцог Шуазель не признавал титулатуры имперской за Екатериной…

Бретейля она встретила почти игриво:

– Однако, друг мой, Россия не такова, чтобы в театр идучи, на галерке сиживать, – уготована нам ложа имперская… Правда ли, что вы надеетесь, дожить до революции в России, а день возникновения ее сочтете для себя днем счастливейшим?

– Да, революция в России неизбежна.

– Я буду счастлива видеть ее сначала во Франции.

– Сначала пронаблюдаем ее в России.

– Не будем ссориться, – ответила Екатерина. – Вам известно, что все эти годы, с первого же дня моего пребывания в России, я только и делала, что стремилась к занятию престола?

– Вы слишком доверительны, – усмехнулся Бретейль.

– Благодарите меня за это! А зачем скрывать, что я счастлива? Моя империя велика и могуча, она обладает всем, что надо для занятия первого ранга в Европе.

– О, как вы скромны! – уколол ее посол Версаля.

– Пусть герцог Шуазель и дальше бубнит в салонах Парижа, что я выскочка. Но для тех, кто разгадал мой характер (как разгадали его вы, Бретейль!), все происшедшее в России должно казаться явлением закономерным… Так и быть, – сказала она, – открою маленькую тайну: мне нужно хотя бы пять лет мира.

– Забавно! А потом станете воевать?

– Я не вижу достойных противников. Правда, мой супруг за шесть месяцев правления своего порядком извратил политику кабинета, и мне предстоит многое усердно исправлять…

Бретейль вернулся в посольство и созвал секретарей:

– Милые Рюльер и Беранже, срочно запросите у герцога Шуазеля новые шифры. Екатерина сейчас слово в слово процитировала мое высказывание о скорой революции в России… Я много бы дал, чтобы узнать, кто из русских академиков расшифровал нас?

– Может, Ломоносов? – подсказали атташе.

– Вряд ли. Он сейчас много болеет…

Екатерина пригласила вице-канцлера Голицына:

– Михайлыч, желательно наблюдать за кознями не только бретейлевскими, но и его секретарей, которые, чую, не зря по домам вельможным тут шляются, всякие шкоды вынюхивают, а потом, чего доброго, вранье свое опубликуют. Глаз да глаз!

* * *

Екатерина перебирала на столе бумаги с таким же усердием, с каким рачительная хозяйка на кухне переставляет посуду. В политике она симпатизировала Англии, Фридриха II называла «Иродом», а Панин внушал императрице, что союз с Пруссией сейчас все-таки важнее, нежели вражда с нею:

– Оставим Пруссию – яко стрелу, торчащую из окровавленного сердца Марии-Терезии: цесарцы венские тоже враги нам немалые…

Теплые дожди обмывали медные крыши вельможных домов столицы, каскады воды бушевали в трубах и водостоках, плотники набивали обручи на новенькие бочки, казначеи сыпали в каждую по 5 000 рублей серебром – для метания в народ московский, народ строптивый и непокорный… Близилась осень. Екатерина часто спрашивала Бецкого – что пишет ему Федор Волков?

– Феденька уже в Москве, сбирается представить вас в мистерии «Торжествующая Минерва», и для сей Минервы уже подобрал девку пригожую из крепостных графа Шереметева…

Сенату она велела тоже ехать на коронацию:

– Дабы веселье перемежалось заботами государственными.

Перед дипломатами Екатерина всячески афишировала свою активность:

– У меня здоровье молодой ослицы, и с пяти утра до шести вечера я принадлежу моим подданным. Пусть в Европе все ведают, от королей до нищих, что престол российский восприяла я не ради персональных удовольствий…

В канун отъезда на коронацию Панин доложил императрице, что хан Крым-Гирей поднял свою конницу и прошел через степи, как черный смерч. Это известие ошеломило Екатерину:

– Неужели прошел по нашим владениям?

– Да! А при хане-разбойнике состоял ради консультаций военных прусский резидент Боскамп – вот что для россиян несносно.

Екатерина заварила для себя кофе покрепче:

– Этого болтуна фон дер Гольца – ко мне!

Берлинский посол еще от порога распетушился для целования руки, но рука Екатерины убралась за спину.

– Учинилось, нам ведомо, что при войске хана крымского и ногайского обретается атташе ваш Боскамп, а нужда тому какова? Ведь вы извещены достаточно, как я генералов своих за фалды хватала, чтобы они сгоряча Берлин вторично не отнимали. Но я могу и волю дать гневу своих армий – пускай наступают, и завтра же мы снова будем костры палить на площадях берлинских, а казаки наши всех курят ваших пережарят на саблях своих…

Впервые прорезался голос Екатерины – ее резкий диктат в делах политики. Гольцу стало дурно. Екатерина указала вывести его прочь. И сразу поскакали курьеры посольские – в Берлин, оттуда понеслись курьеры королевские – в Крым, и татарский хан мгновенно распустил свою орду по кибиткам. Лишь тогда Екатерина тронулась в дорогу, проезжая по четыре станции в день, на каждой плотно закусывая. Григорий Орлов подлаживался к ней с ласкою:

– Едешь под корону, а когда под венец уведу тебя? Гляди, Катя, живем-то невенчаны… Хорошо ли так?

– Оставь, – морщилась женщина.

– Грех такую, как ты, во вдовстве оставлять. Эвон, и тетка твоя покойная, она ведь венчалась с Разумовским-то.

– Не было того! Не было… слухи одни.

Сытые кони резво увлекали кареты в гущу желтеющих берез, по зеленым елочкам прыгали рыженькие белки. Кони мчали на Москву; внутри кареты часто позванивал колокольчик верстомера: вот еще одна верста миновала… вперед, вперед.

– Ты не слушай, что тебе Панин с гетманом наговаривать станут, ты нас слушайся, – внушал всю дорогу Григорий Орлов, осыпая ее поцелуями. – Вслед за короной, Катя, готовься брачный венец принять… Уж как любить буду – всем чертям тошно станет! Верь. Я таков. Горяч. Верно. Потому что мила. Ух, зацелую…

Часто звонил верстомер – близилась Москва.

Первопрестольная встретила ее колокольным набатом, коврами персидскими на мостовых, шалями китайскими на подоконниках. Все унылые места и заборы подгнившие были замаскированы ельником и можжевельником. Войска равнялись шеренгами, а пушки выпаливали столь звончайшие, что в ушах возникала нестерпимая ломота. Екатерина, стоя в открытой карете, кланялась народу на все четыре стороны. Кланялась недаром: народ встретил ее с унизительным равнодушием, и это сразу заметили послы иноземные. Ночью кто-то сорвал портрет Екатерины с триумфальной арки, утром полиция подобрала его из грязи, он был разорван и растоптан.

Екатерина просыпалась от криков под окнами:

– Виват император Павел, ура – Петровичу!

Разве это сын? Это – соперник…

* * *

Театральными подмостками стала для Федора Волкова вся Москва…

Народ оповестили заранее, чтобы шел на Басманные, Мясницкую и Покровку, где в машкерадном действе узрят люди русские всю гнусность пороков и усмотрят признаки добродетели. Из афишек печатных москвичи сведали, что после явления «Торжествующей Минервы» будут «разные игралища, комедии кукольные, гокус-покус и разные телодвижения…». Старики молодых спрашивали:

– Мил человек, а кто така Минерва-то будет?

– Минерва-стерва. Гляди сам… видать, баба.

На целые две версты растянулась многотысячная процессия пересмешников, дударей и комиков. Первой протащилась хромающая на костылях Правда, затасканная по судам, где ей глаз подбили, и эта несчастная Правда волокла на себе разломанные в тяжбах весы Фемиды. А за Правдою ехали сытые и веселые судьи-взяткобравцы, бодрыми голосами они восхваляли пользу взяток-акциденций:

Пусть мошенник шарит — не велико дело! Срезана мошонка — государство цело!

Герольды, идущие подле, внятно объясняли народу, что акциденции суть взятки, а из яиц гнилостных, на которых сидят неправедные судьи, сейчас вылупятся зловредные гарпии (сиречь – гады).

Ехали чиновники-крючкотворцы, жрали ветчину, бужениной ее закусывая. Они сыпали в народ семя злое – семя крапивное!

А те, кого они обжулили себе в прибыль, двигались следом, показывая народу свои кошельки опустевшие:

– Зрите, человецы российски: во как в судах обирают!

Важные бюрократы пронесли знамена с надписями:

...
СЕЙ ДЕНЬ ПРИНЯТЬ НЕ МОГУ – ЗАЙДИ ЗАВТРА

Оголтело плясали на морозе рогатые сатиры:

Шум блистает, дурь летает, Хмель шатает, разум тает, Наглы враки, сплетни, драки — Все грызутся как собаки. По-ми-ри-тесь! Рыла пьяны пожалейте — Не де-ри-тесь!

Невежество ехало на ослах, а фурии на верблюдах.

Явилась символика раздоров и семейных несогласий: ястреб, терзающий голубицу, паук, сидящий на жабе, голова кошки с мышью в зубах, лисица, давящая курочку. Явилась новая надпись:

...
ЭТО ДЕЙСТВИЕ ЗЛЫХ СЕРДЕЦ

Хор исполнял слова «Ко Превратному Свету»:

Который на пример недавно был в заплатах, Но, став откупщиком, живет теперь в палатах. В карете сидя, он не смотрит на людей. Сам будучи своих глупее лошадей.

На козлах и свиньях прокатились румяные Бахусы, они играли на бряцалках и тамбуринах, везли корзины с виноградом. Винные откупщики (все, как на подбор, краснорожие) выглядывали из бочек, которые катили по Москве пьяницы. Пьяницы были с синими носами, пели гнусно:

Отечеству служим мы более всех! И более всех мы достойны утех. А вы оцените нашу тягу к вину — Мы пополняем пьянством казну!

В громадной люльке провезли Глупость Старую. Глупость играла в куклы и сосала из рожка манную кашку, а шустрая девочка стегала старую розгами.

– Так ей, дуре! – смеялся народ московский.

Шли продувшиеся картежники, проповедуя мораль:

Картежные игры тревожат наши дни, Отъемлют нужных слуг от общества они.

Наконец из переулка выехали натуральные добродетели: Аполлон, играя на лире, беседовал с Музами, шествовали старцы в белых хитонах, венчанные лаврами… Везли на колеснице крепостную девку Агафью, изображавшую Минерву Торжествующую, и была та Агафья обликом разительно схожа с самой императрицей, глядящей на нее сверху…

Глаза двух женщин нечаянно встретились!

Занавес

Екатерина наблюдала за карнавалом из балкона-фонаря в доме Ивана Бецкого; внутри балкона было тепло, в гуще померанцевых трельяжей сладостно распевали канарейки. Екатерина, сидящая в окружении посланников, выслушивала их похвалы талантливой постановке народного спектакля. Неожиданно явился камергер Лев Нарышкин и сообщил: польский шляхтич Генрик Новицкий, что играет на мандолине в придворном оркестре, просится в Польшу.

– Я обойдусь и без его музыки, но мне любопытно, отчего он рвется на родину. Пригласите его сюда…

Новицкий явился, дав при всех искренний ответ:

– Дни Августа Третьего, курфюрста саксонского и короля польского, уже сочтены. А я шляхтич польский, и потому я тоже обладаю правом не только участвовать в выборах нового короля, но могу и сам быть избранным в короли Речи Посполитой…

Посланники рассмеялись над этим «я тоже»:

– А если Польша не пожелает видеть вас королем?

Новицкий отвесил персональный поклон Екатерине:

– Тогда я вернусь к вам и займу то место, которое сейчас оставляю. Надеюсь, вы не отвергнете меня и мою мандолину?

– Никогда! – пылко ответила Екатерина. – Я вас приму обратно… Что ж, поезжайте в Варшаву, и, если станете королем, я буду издали любить вас, как своего брата. А если со мною что-либо случится в России, вы королевской милостью не отвергайте меня с моими жалкими способностями в искусстве…

Екатерина таинственно замолкла, и дипломаты наперебой стали умолять ее, чтобы она не скрывала свой талант от общества. Екатерина подняла над висками тяжелые локоны:

– Смотрите! Я умею шевелить ушами…

Одно ухо ее осталось недвижно, а второе задвигалось.

Дипломаты дружно аплодировали императрице:

– Бесподобно! Кто еще из монархов Европы так может?

В это время она уже твердо решила, что королем в Польше сделает Станислава Понятовского!

* * *

Нет, она никогда не забывала, что он тоскует по ней в Варшаве; впрочем, Понятовский и сам не дал бы ей забыть о себе, – с бестолковой яростью юнца поляк рвался обратно в ее объятия. Сразу же после переворота между ними возникла переписка, опасная для обоих: польское панство не терпело Понятовского, а за Екатериною следили братья Орловы; один неосторожный шаг мог привести к гибели любовников, разлученных временем и расстоянием. Их переписка напоминала море в том месте, где сталкиваются два течения – холодное с теплым, там всегда возникает бурление вод, клубятся туманы, чайки накрикивают беду крушений.

Первое письмо в Варшаву императрица начала словами: «Убедительно прошу вас не спешить приездом сюда… Здесь все полно опасности, чревато последствиями». Екатерина ясно дала понять, что она уже несвободна, что при ней Орлов, которому она обязана престолом, а Станислава она коронует, – яснее сказать нельзя! При этом она пользовалась тайным шифром, но Понятовский путал все шифры, пугая женщину своей неосторожностью… Из Варшавы долетало нечто похожее на стон: «Ах, зачем вам делать меня королем? Как вы не можете понять, что я хотел бы видеть ваше прекрасное лицо на своей подушке…»

Екатерина послала ему денег, надеясь, что он притихнет. Она писала, что в России сейчас время, схожее с временами Кромвеля: «Знайте, что все проистекло из ненависти к иностранцам… Я должна соблюдать тысячи приличий и тысячи предосторожностей. Пишите мне как можно реже или лучше совсем не пишите». Но Понятовского было не удержать. «Так ли уж умен он, как я о нем думала? – рассуждала Екатерина наедине. – Я предлагаю ему корону Речи Посполитой, а он согласен променять ее на мою постель». С явным раздражением она отвечала: «Вы читаете мои письма недостаточно внимательно. Я же вам сказала и повторила не раз, что, если вы появитесь в России, я подвергнусь крайним опасностям». Екатерина была права: Орловы могли уничтожить Станислава с той же игривой легкостью, с какой они разделались с ее мужем. «Вы отчаиваетесь? – спрашивала она Понятовского. – Я удивлена этому, потому что в конце концов всякий рассудительный человек должен покориться обстоятельствам».

Понятовский продолжал рваться в ее объятия.

– Наконец, это невыносимо! – вспылила Екатерина.

Она решила одернуть его как следует. «Итак, – начинается ее последнее письмо, – вы решили не понимать того, что я повторяю вам уже на протяжении шести месяцев, это то, что если вы появитесь здесь, мы будем убиты оба …». Переписку с Понятовским она вела через французских курьеров барона Бретейля. Но последний курьер был зарезан на большой дороге с целью ограбления, и Екатерина пришла в ужас от того, что ее письмо может окольными путями попасть в руки Панина, а от него – к Орловым…

Екатерина резко оборвала переписку (и письма Понятовского не сохранились, ибо осторожная женщина их рвала, а письма Екатерины уцелели, потому что непонятливый мужчина, покрывая их страстными поцелуями, аккуратно хранил до конца жизни).

* * *

Станислав Август Понятовский закончил утренний туалет.

Три знатные варшавские красавицы (Потоцкая, Любомирская, Оссолинская) предстали перед ним наподобие трех античных богинь – Геры, Афродиты и Афины…

– Всему есть предел терпения! Даже наши мужья знают, что мы сгораем от любви к вам, а вы… о, как вы жестоки!

– А разве я Парис? – спросил Понятовский, рассматривая через линзу истертый динарий времен Каракаллы.

Женщины сказали, что согласны даже на суд Париса.

– Мы мирно договорились между собою, чтобы вы сами вручили яблоко одной из нас – той, которая вам кажется милее. Вы только посмотрите – разве мы не достойны любви?

– Я тронут до слез, – отвечал Понятовский, – и не нахожу слов, чтобы воспеть вашу неземную красоту. Но ни одна из вас к любви меня не склонит, ибо я дал себе обет безбрачия.

Гера, Афродита и Афина заволновались:

– О, матка боска, как можно так себя наказывать?

– Я люблю женщину и останусь ей вечно верен.

– Кто эта негодница? – оскорбились богини. – Мы угостим ее такими вафлями, что у нее завтра же вылезут все волосы! Мы дадим ей полизать такого вкусного мороженого, от которого она покроется мерзкими прыщами…

Понятовский любовался красотою древней амфоры.

– Это… русская императрица! – сознался он, опустив взор, и тень от его длинных мохнатых ресниц легла на лицо.

Богини возмутились таким неосторожным выбором:

– Как? Что вы нашли хорошего в этой ангальтинке? Где были ваши глаза, не заметившие ее острого подбородка, вроде вязального крючка, как можно целовать ее рот, который не шире куриной гузки? Вы чахнете в Варшаве без любви, а любая торговка лимонами на Старо-Мясте расскажет вам, что императрица в Петербурге не ведет себя, как весталка…

– Стоит нам встретиться, – ответил Понятовский, направляя через окно трубу телескопа на двух дерущихся собак, – и наши чувства заново озарятся светом бессмертной любви.

Решительнее всех оказалась Оссолинская.

– И такого простофилю Чарторыжские прочат нам в короли? – воскликнула она. – Да какой же это будет король, если из трех самых лучших красавиц Варшавы не выбрал ни одной?..

Они его покинули, презирая. Потом явился итальянский живописец Марчелло Баччиарелли. Взмахивая рукавами широких одежд, он поставил неоконченный холст.

– Я забыл, граф, как вы вчера сидели.

– Вот так, – начал позировать ему Понятовский.

– Прекрасно! Тогда продолжим.

– Но мне скучно сидеть без дела.

– Позовите чтеца, а мы послушаем.

Явился чтец графа Понятовского.

– Что вам угодно слушать? – спросил он, кланяясь.

– Прочтите мне то место старых посполитых хроник, где запечатлено пророчество о неизбежном разделе Польши, которое сделал в тысяча шестьсот шестьдесят первом году на сейме круль Ян-Казимир, этот счастливый любовник Нинон де Ланкло…

Чтец декламировал ему на кованой латыни:

– Придет время, и Московия захватит Литву, Бранденбургия овладеет Пруссией и Познанью, Австрии достанется вся Краковия, если вы, панство посполитое, не перестанете посвящать время межусобной брани. Каждое из этих трех государств пожелает непременно видеть Польшу разделенную между собою, и вряд ли сыщется охотник, чтобы владеть ею полностью…

Марчелло Баччиарелли тонкой кистью выписывал на холсте нежные и розовые губы будущего короля.

– Кстати, – спросил он, – тут мелькнуло имя Нинон де Ланкло, но, помнится, Ян-Казимир закончил жизнь не в ее объятиях.

Понятовский, красуясь, жеманно позировал живописцу.

– Да, – отвечал он, любуясь игрою света в камнях фамильных перстней, – наш круль обменял божественную Нинон на самую веселую прачку Парижа – на Мари Миньо.

– Вот так всегда и бывает с королями, – засмеялся Баччиарелли, – вся их возня с короною заканчивается в прачешной, где они разводят синьку и выжимают чужие простыни…

По туго натянутому холсту щелкала кисть итальянского мастера. С улицы раздавался лязг клинков – это насмерть рубились два пьяных ляха, один с Познани, другой из Краковии. Кареты, треща колесами по булыжникам, старательно объезжали дуэлянтов, чтобы не мешать им разрешать споры – у кого жена моложе, у кого жупан краше, у кого меды крепче…

– Ох, Польша, Польша – несчастная любовь моя!