"Улав, сын Аудуна из Хествикена" - читать интересную книгу автора (Унсет Сигрид)

4

На другой вечер мужчины спустились с гор. Погода с утра была сухая, но после стало холодно, ветрено, а небо заволокло тучами. Колбейн ехал сам-шест, со Стейнфинном были семеро дружинников и Улав, сын Аудуна; Арнвид сопровождал их вместе со своим латником. Колбейн озаботился тем, чтобы в укромной бухте к северу от Мьесена стояли причаленные корабли.

Ингунн рано поднялась к себе на чердак и легла. Она не знала, сколько времени спала, как вдруг кто-то разбудил ее, коснувшись груди.

– Это ты… – сонно прошептала она, уже настолько очнувшись, что ожидала почувствовать у себя под рукой мягкий, как шелк, вихор Улава, но нащупала лишь полотняный плат на чьей-то голове. – Матушка?.. – несказанно удивилась она.

– Не могу заснуть, – сказала Ингебьерг. – Все брожу по усадьбе. Накинь платье и спустись со мною вниз.

Ингунн послушно встала и оделась, несказанно дивясь про себя.

Выйдя на тун, она увидала, что еще не поздно. Погода прояснилась. Почти полная луна повисла на юге, прямо над поросшей лесом горной грядой; бледно-алая, будто вечернее облако, она, однако же, еще не светила.

Рука матери горела, когда она взяла за руку дочь. Ингебьерг неустанно ходила взад и вперед по усадьбе, таща за собой и Ингунн, но говорила, будто обращаясь вовсе не к ней. Вот они остановились у изгороди одной из пашен и, перегнувшись через нее, стали смотреть вниз. Там на пашне была водомоина, заросшая по краям высокой, буйной зеленью, темной тенью отражавшейся в воде; но в этой маленькой сверкающей лужице, в самой середке, светила луна – она взошла теперь так высоко, что вся позолотилась и сияла.

Ингебьерг смотрела вдаль, туда, где озеро и селения лежали, затянутые мягкой, бледной дымкой.

– Не знаю, можешь ли ты понять: нынче для нас дело идет о жизни и смерти, – сказала Ингебьерг.

Ингунн почувствовала, как после слов матушки кровь отлила от ее лица и похолодели щеки. Она всегда знала то, что подобало знать об отце и матери, знала, какие великие события стоят у них на пороге. Но только сейчас, блуждая по усадьбе и видя, как потрясена до самой глубины души Ингебьерг, она поняла, что все это значит. С губ Ингунн сорвался негромкий вскрик – будто пискнула мышь.

Изможденное лицо Ингебьерг искривилось неким подобием улыбки.

– Тебе боязно бодрствовать эту ночь вместе со своею матушкой? Тура бы не отказалась остаться со мной, но она еще такое дитя, кроткое и нежное. Куда тебе до нее, ну да ты – старшая дочь! – пылко закончила она.

Ингунн крепко стиснула тонкие руки. Снова ей показалось, будто она чуть выше поднялась в горы и чуть дальше выглянула за пределы окружающего ее мира. Она всегда знала, что родители ее люди не очень старые. Но теперь поняла: они молоды. Их пылкая любовь, молва о которой дошла до нее, подобно преданиям старины, любовь их могла пробудиться и разгореться, как из тлеющих под пеплом угольев разгорается пламя. Изумленно и противу своей воли почувствовала она, что отец с матерью и сейчас любят друг друга – так же, как любят они с Улавом. Но любовь родителей настолько же горячее, насколько величественнее и полноводнее устье реки, нежели истоки ее на вершинах гор. И хотя Ингунн испытывала смущение при мысли о том, что ей вдруг открылось, ею вместе с тем овладело чувство гордости дивной судьбой отца и матушки.

Робко протянула она ей обе руки:

– Я с радостью буду бодрствовать с тобой всю ночь, матушка!

Ингебьерг крепко сжала руки дочери.

– Бог не может рассудить иначе, он поможет Стейнфинну смыть бесчестье, – пылко сказала она и, обняв девушку, поцеловала ее.

Ингунн обняла мать за шею. Как давно та ее не целовала! Она вспоминала о материнских поцелуях как о частице жизни, окончившейся той ночью, когда в усадьбу наехал Маттиас со своей дружиной.

Нельзя сказать, будто Ингунн очень недоставало этих поцелуев – ребенком она не была ласкова. То, что происходило между ней и Улавом, было чем-то совсем новым, доселе не изведанным. Их любовь пришла, как приходит весна, – в один прекрасный день она тут как тут, словно чудо, но вскоре уже начинает казаться: лето должно стоять вечно. Оголенная межа, пока она ничем не прикрыта, а лишь усеяна кое-где увядшей листвой, после того как вкруг камней растаял снег, – словно невспаханная узкая полоса среди лоскутков пашни. Но вот она оборачивается дремучими лесными зарослями, где дикие травы сплелись меж собой и уже почти немыслимо протоптать тропинку.

Теперь же по-весеннему оголенная юная душа Ингунн как бы покрылась зеленью и по-летнему расцвела. Ингунн прижалась своей прохладной нежной щекой к иссохшему лицу матери.

– Я с радостью стану ждать вместе с тобою, матушка!

Слова эти словно запали и в ее собственную душу – ведь она тоже должна ждать Улава. Казалось, ей и на ум не приходило, когда вчера вечером он вместе со всеми спустился с гор, что поход, в который собрались мужчины, может оказаться опасным. Ее охватил страх, – но то был всего лишь легкий трепет в глубине сердца. Всерьез она и подумать не могла, что с ее дружком может приключиться что-то дурное…

И все ж она спросила:

– Матушка… тебе боязно?

Ингебьерг, дочь Йона, покачала головой.

– Нет, господь бог сподобит нас отстоять свои права, ибо мы стоим за правое дело.

Заметив страх на лице дочери, она добавила с улыбкой, которая Ингунн не понравилась, улыбкой странной и лукавой.

– Видишь ли, дочь моя, нам улыбнулось счастье: король Магнус преставился по весне [37]. А Колбейн говорит: у нас есть родичи и други среди мужей, что ныне будут полновластными правителями в стране [38]. Правда, среди власть имущих немало и таких, кому по душе Маттиас, – ты помнишь, каков он из себя? Ах нет, ты не можешь помнить; он ростом не вышел, Маттиас-то… Хотя многие думают, что ему не мешало бы стать еще на голову короче. Королева Ингебьерг всегда его терпеть не могла. Уж поверь мне, иначе не сидел бы он в своем Бириде, когда все рыцари да бароны съехались в Бьергвин, где будет короноваться молодой король [39].

Она говорила без умолку, пока они шли вдоль плетней. Ингунн неудержимо захотелось рассказать матушке про Улава, сына Аудуна. Но она понимала: Ингебьерг так погружена в собственные думы! И не пожелает слушать ни о чем другом. Все же она не смогла удержаться и сказала:

– Не правда ли, худо, что Улав не успел забрать свою секиру?

– Да уж, отец твой порадел о том, чтобы все мужи, коих он взял с собой, были вооружены как подобает, – ответила хозяйка. – Стейнфинн не хотел брать с собой мальчонку, да тот выпросился следовать за ним… Вижу, ты зябнешь, – немного погодя сказала Ингебьерг. – Надень-ка плащ…

Плащ Ингунн все еще висел в материнском покое, – она не удосужилась сходить за ним за эти две недели, а когда ей надо было потеплее одеться, она брала праздничный плащ Улава. Ингебьерг пошла с нею за плащом. Она раздула жар в очаге и зажгла фонарь.

– Мы с твоим отцом всегда переходили летом в этот большой стабур; спали бы мы там в ту ночь, когда наехал Маттиас, так он не застиг бы Стейнфинна врасплох. Нам безопаснее ночевать тут, покуда Стейнфинн не добудет охранной грамоты.

У большого стабура не было наружной лестницы, ибо там обычно хранили драгоценности хозяев и домочадцев. Из подклети на чердак вела приставная лестница. Не часто случалось Ингунн бывать здесь; даже самый воздух верхней горницы настраивал ее на праздничный лад. Здесь хранились меховые одеяла, кожаные мешки и мешочки с пахучими пряностями; все, что висело под потолком, придавало горнице уют. Вдоль стен стояли большие сундуки. Ингунн подошла к сундуку Улава и посветила на него фонарем – сундук был резной, светлого липового дерева.

Ингебьерг распахнула дверь в крытую галерейку. Велев дочери посветить ей, она вытащила из кровати все, что было там свалено, и стала рыться в сундуках и ларцах. Потом, бросив на пол вещи, которые держала в руках, она вышла на галерейку. Месяц уплыл уже далеко на запад, и свет его золотым мостом повис над водой. Месяц медленно опускался на тяжелые синие стаи туч – отдельные хлопья отрывались от них, плыли навстречу месяцу, золотясь в его лучах.

Ингебьерг снова вошла в горницу и начала рыться в сундуках. Она вытащила длинное женское шелковое платье – зеленое, с тканым узором из желтых цветов; при свете фонаря платье стало похоже на желтеющие осинки.

– Это платье я хочу подарить тебе…

Ингунн присела и поцеловала материнскую руку. Шелковой одежды ей никогда прежде не доводилось носить. Из маленького ларца моржовой кости Ингебьерг вытащила зеленую бархатную ленту, тесно усаженную розочками из позолоченного серебра. Она положила ее на темя дочери, потом слегка сдвинула на лоб и скрепила концы ленты под волосами на затылке.

– Ну вот! Красавицей, какой обещала стать, когда была мала, ты не стала, но нынешним летом ты расцвела и снова похорошела. Можешь носить эту вязеницу – ты ведь уже на выданье, моя Ингунн.

– Да, об этом мы толковали с Улавом, – сказала, набравшись храбрости, Ингунн. Она невольно старалась говорить как можно спокойней и равнодушней.

Ингебьерг глянула на нее – обе они сидели на корточках перед сундуком.

– Вы с Улавом?

– Да! – Ингунн по-прежнему говорила спокойно, скромно опустив ресницы. – Мы уже не малые дети и можем со дня на день ожидать, что вы пожелаете завершить старый сговор о нашем обручении.

– О, этот сговор не столь уж прочен, чтобы его нельзя было бы порушить, ежели вы сами того не пожелаете. Неволить вас мы не станем.

– Да нет, мы всем довольны, – смиренно сказала Ингунн, – и толковали о том, что отцы наши позаботились о нашем благе.

– Вот как! – Ингебьерг задумчиво смотрела перед собой. – Да, авось образуется. Тебе сильно люб Улав? – спросила она.

– Да, видно, люб! Мы так давно знаем друг друга, и он всегда был добр к нам, детям, а вам – покорен.

Ингебьерг задумчиво кивнула.

– Мы со Стейнфинном не знали, что вы помните про этот сговор или еще думаете о нем. Ну, да авось все образуется – так либо этак. Вы еще очень молоды и, верно, не могли еще крепко полюбить друг друга… А он хорош собой, Улав. Да и Аудун богатое наследство оставил.

Ингунн рада была бы еще поговорить про Улава, но видела, что мать снова погрузилась в свои думы.

– Ехали мы с твоим отцом по безлюдным тропам, когда переваливали через горы, – сказала она. – Из Ворса поднялись на плоскогорье, а потом спускались самыми дальними долами. В горах лежал еще снег. В одном месте нам пришлось прожить неделю в каменной хижине. Она стояла у самой воды, и туда спускался с гор ледник – по ночам мы слышали, как ломается и трещит лед на озере. Стейнфинн пожертвовал золотой перстень со своей руки в первую же церковь, что попалась нам по пути, когда мы спустились вниз, – а то был день, когда служили молебен. Бедняки в тамошних горных селениях таращили на нас глаза – мы удрали верхом из города в чем были и расхаживали в праздничном платье. Оно порядком поизносилось, но все равно… никогда ничего подобного в здешней долине не видывали. Но я была донельзя измучена, когда Стейнфинн привез меня как невесту к себе домой, в Хув. Тогда я уже носила тебя под сердцем…

Как зачарованная смотрела Ингунн на матушку. При слабом свете фонаря, стоявшего меж ними на полу, она увидала, что матушка как-то чудно улыбается. Ингебьерг погладила дочь по голове, провела рукой по ее длинным косам.

– А ныне ты уже совсем подросла.

Она поднялась, дала девушке большое вышитое покрывало и велела встряхнуть его с галерейки.

– Матушка! – вдруг громко закричала Ингунн.

Ингебьерг выбежала к дочери.

На дворе было светло почти как днем, а небо в самой вышине – блеклое и ясное, но низко над землей стлались тучи и туман. По другую сторону озера, на северо-западе, полыхал страшный пожар, озаряя багровым пламенем мглистый воздух далеко окрест. Черный дым клубился и, уносясь прочь, смешивался с туманом над поросшей лесом горной грядой, сгущая и затемняя его. Порой, когда он взметывался ввысь, виделся и сам огонь, но горящая усадьба оставалась скрытой за лесной чащобой.

Мгновение мать и дочь стояли, неотрывно глядя на пожар. Ингебьерг не вымолвила ни слова, а Ингунн не смела говорить. Потом хозяйка вернулась в горницу – вслед за этим дочь увидала, как Ингебьерг бежит по туну вниз к летнему дому. Оттуда выскочили две служанки в одних рубахах и помчались вниз по склону к изгороди туна. Потом появилась Тура – ее распушенные светлые волосы развевались на ветру. И сама Ингебьерг – она вела двух маленьких сыновей, а за ними шли и все остальные женщины из усадьбы. Их крики и толки доносились наверх к Ингунн. Но когда они явились в верхнюю горницу и подняли здесь шум, она тихонько выскользнула из большого стабура. Опустив голову и скрестив руки, она, закутавшись в плащ – больше всего ей хотелось незаметно ускользнуть, – прокралась в свой стабур и легла. Слезы душили ее, хотя она сама не знала, отчего плачет. Казалось, душа ее переполнена до краев тем, что влилось в нее нынче ночью. Ингунн не вынесла бы, подойди к ней кто-нибудь близко, – слезы бы затопили ее. К тому же она сильно устала. Уже наступило утро.

Когда она проснулась, в горницу из открытой двери светило солнце. Ингунн вскочила с постели и надела рубаху – она услыхала конскую поступь на туне. Четверо или пятеро лошадей паслись расседланные на лужайке. Среди них был буланый жеребец Улава – Эльген. С огороженного пастбища на склоне также доносилось конское ржанье. Меж поварней и господским домом носились празднично разодетые служанки.

Набросив плащ, она побежала к большому стабуру. Там на полу повсюду были разбросаны цветы шиповника и таволги – у Ингунн перехватило дыхание. Она не видывала праздника в усадьбе с малолетства. Пьяные попойки в доме и пирушки в дни всех святых [40] – такое бывало, но чтоб полы посыпали цветами!.. Шелковое платье и сверкающая лента с вязеницей позолоченных розочек лежали на сундуке Улава. Ингунн взяла их и побежала обратно к себе в стабур. Зеркала у нее не было, но ей и в голову не приходило, что хорошо бы поглядеться в зеркало, когда, разряженная в пух и прах, она стояла в своей светелке. Ингунн ощущала тяжесть позолоченной вязеницы на распущенных волосах, видела желто-зеленый шелк, донизу окутывающий тело. Платье длинными складками ниспадало от груди к ногам, серебряный пояс чуть схватывал ее стан. Платье было такое длинное и широкое, что ей пришлось поддерживать его обеими руками, когда она вышагивала по зеленой лужайке туна. Исполненная радости, она знала, что похожа на одно из резных изображений в церкви: высокая, статная, тонкая, с маленькой грудью, хрупкими руками и ногами, сверкающая украшениями.

В дверях жилого дома она остановилась, потрясенная. В большом покое горели смоляные факелы, а из дымовой отдушины [41] струился солнечный свет, так что дымок, курящийся под стропилами, казался небесно-голубым. На столе прямо против почетного места стояли зажженные восковые свечи. Там, рядом с отцом, сидела матушка, разодетая в алый шелк. Вместо плата, в котором Ингунн привыкла видеть ее, на ней была жесткая головная повязка белого полотна; высокая, точно корона надо лбом, она не прикрывала затылка, и тяжелый узел волос отливал золотом под кружевной сеткой.

Другие женщины не сидели за столом, а ходили взад и вперед, разнося угощение и напитки. Тогда и Ингунн взяла бражный кувшин и понесла его, высоко подняв в правой руке, а левой поддерживая подол платья. При этом она старалась предстать перед гостями как можно более гибкой и нежной – слегка выпятила живот, плавно опустила плечи, дабы грудь казалась уже, и, нагнув шею, склонила головку, словно цветок на стебельке. Так она и прошествовала в горницу, ступая как можно легче и воздушней. Но мужчины были уже под хмельком, да и устали, видно, после ночных подвигов; никто на нее даже не взглянул. Отец улыбнулся ей, когда она поднесла ему пива. Глаза его блестели стеклянным блеском, лицо пылало под копной взлохмаченных золотисто-каштановых волос – и тут Ингунн увидела, что рука его на перевязи покоится у груди. Поверх узкого кожаного полукафтанья, которое он обычно носил под кольчугой, он накинул свой лучший плащ. Остальные мужчины, верно, сели за стол в том же виде, в каком слезли с коней.

Отец сделал знак, чтоб она налила Колбейну и его двум сынам – Эйнару и Хафтуру, что сидели по правую руку от Стейнфинна. По левую руку сидел Арнвид. Лицо его побагровело, а темно-синие глаза сверкали как сталь. Когда он смотрел на свою юную родственницу, лицо его подергивалось. Ингунн поняла: он-то уж видит, как она нынче красива; склонившись над столом и наливая ему пива, она радостно улыбнулась.

Ингунн подошла к тому месту, где на поперечной скамье сидел Улав, сын Аудуна, и, втиснувшись между ним и его соседом, стала наливать через стол тем, кто сидел у стены. Тогда Улав, обхватив руками колени Ингунн, прижал ее к себе под прикрытием стола так, что она расплескала пиво.

Ингунн тотчас увидала: он пьян. Он сидел верхом на скамье, вытянув ноги, подперев рукой голову и облокотясь на стол меж расставленными там яствами. Это было столь не похоже на Улава, что Ингунн невольно засмеялась – вообще-то они обычно его поддразнивали; ведь сколько бы он ни пил, он всегда оставался таким же тихим и спокойным, как всегда. «Даже божий дар его не берет», – говорили о нем мужчины.

Но нынче вечером пиво, видно, одержало верх и над ним. Когда Ингунн хотела налить ему, он схватил ее за руки, поднес кувшин к губам и стал пить, проливая пиво на грудь, так что замочил панцирь лосиной кожи.

– Давай-ка и ты выпей, – сказал он, смеясь и глядя ей прямо в глаза. Взгляд его, сверкавший неукротимой дикостью, стал каким-то чужим и странным. Ингунн слегка смутилась, но потом, налив себе в его чашу, выпила. Тогда он снова обхватил ее ноги под столом, и она чуть не упала к нему на колени.

Сосед Улава отобрал у него кувшин.

– А ну, погодите… оставьте что-нибудь и нам…

Ингунн пошла снова наполнить кувшин – и тут почувствовала, как дрожат у нее руки. Дивясь, заметила она, что вся дрожит. Должно быть, ее испугала пылкость юноши. Но ее влекла к нему неудержимая сила – прежде она ее не знавала, – какое-то сладостное, снедавшее ее любопытство. Она никогда не видела Улава таким. Но ей от этого было ликующе-радостно; да и вообще нынче вечером все переменилось. Поднося гостям пива, она все время старалась украдкой коснуться рукой Улава, чтобы он мог воспользоваться случаем и тайком подарить ей свои грубоватые ласки. Казалось, будто ее несла к нему бурная стремнина…

Никто не заметил, что на дворе стемнело, – до тех пор, покуда сквозь дымовую отдушину не полились потоки дождя. Пришлось закрыть заслон. Тогда Ингебьерг приказала внести побольше свечей. Мужчины встали из-за стола; одни разошлись по своим боковушам и легли спать, другие снова сели за стол и принялись бражничать, болтая с женщинами, которые только-только смогли подумать о том, чтобы самим что-нибудь съесть.

Арнвид и Эйнар, сын Колбейна, двоюродный брат Ингунн со стороны отца, сели рядом с ней, и Эйнару пришлось по ее настоянию пообстоятельнее рассказать об их походе. Они поплыли под зашитой восточного берега до самой реки, там переправились в Вингархейм, а уж оттуда поскакали в усадьбу Маттиаса. Однако эти предосторожности оказались излишними, потому как Маттиас не выставил сторожевых.

– Ему и в голову не приходило, что Стейнфинн и вправду замыслил напасть на него, – презрительно сказал Эйнар, – да и немудрено! Сколько прежде судили-рядили… Маттиас, верно, думал: коли у Стейнфинна хватило терпения сносить бесчестье шесть лет, у него достанет сил и на седьмой…

– Я вроде бы слыхал такую молву: будто Маттиас бежал из страны, потому как боялся Стейнфинна, – вмешался Улав, сын Аудуна, который подошел к беседующим.

Он втиснулся меж Арнвидом и Ингунн.

– Да, Маттиас думал: Стейнфинн, мол, ленив, сидит под кустом да дожидается, покуда птичка сама не попадется к нему в сети… – продолжал Эйнар.

– А по-твоему, ему следовало затевать тяжбы и распри, как твоему отцу?! – сказал Улав.

Тут Арнвид заставил Эйнара и Улава помириться. Эйнар снова начал свой рассказ.

Им удалось без помех выставить нескольких сторожевых у домов, где, должно быть, спали люди. А Стейнфинн и сыны Колбейна вместе с Арнвидом, Улавом и пятью челядинцами пошли к жилому дому. Колбейн остался в дозоре. Когда они взломали дверь, мужчины в большой горнице пробудились и вскочили – кто голый, а кто в полотняном исподнем, – но все успели схватиться за оружие. То были Маттиас, один из его друзей – издольщик с сыном-подростком – и двое латников. Схватка оказалась недолгой – едва проснувшихся хозяев вскоре одолели. И тут сошлись лицом к лицу Стейнфинн с Маттиасом.

– Вот уж нежданный гость! Неужто это ты, Стейнфинн, разъезжаешь ни свет ни заря! – сказал Маттиас. – В прежние времена, помнится, ты не дурак был поспать, да и красавица жена долго удерживала тебя в постели.

– Она-то и пожелала, чтоб я поехал сюда и передал тебе привет, – сказал Стейнфинн. – Ты так ей полюбился, когда был у нас – с тех пор она тебя забыть не может… А ну, одевайся! – добавил он. – Я всегда почитал бесчестным нападать на голого!

От этих слов Маттиас побагровел. Потом, прикинувшись равнодушным, спросил:

– Дозволишь ли мне надеть кольчугу… раз уж ты, как видно, желаешь повеликодушничать?

– Нет! – молвил Стейнфинн. – Не думаю, чтоб ты остался в живых после нашей встречи. Но я могу охотно сразиться с тобой без кольчуги.

Пока Стейнфинн снимал свою кольчугу, Колбейн, который вошел в горницу, и еще один из людей Стейнфинна держали Маттиаса. Тому это пришлось не по нраву, и Стейнфинн, насмешливо улыбаясь, сказал:

– Ты, я вижу, больше боишься щекотки, чем я, – дрожишь небось за свою шкуру. – Потом Стейнфинн велел Маттиасу одеться и взять в руки щит. И вот они сошлись один на один!

В молодости Стейнфинн слыл искуснейшим рубакой, но за последние годы поотвык от ратных дел; хотя Маттиас, низкорослый и тщедушный, был неровня своему противнику, вскоре оказалось, что он превосходит его силой и умением; Стейнфинну пришлось отступать шаг за шагом. Он начал задыхаться – и тогда Маттиас так рубанул его мечом, что правая рука Стейнфинна уже не смогла держать оружие. Тут он переменил руку, взял меч в левую – оба недруга уже давным-давно отбросили в сторону обломки щитов. Но люди Стейнфинна сразу поняли: их хозяину приходится туго; по знаку Колбейна один из них подскочил к Стейнфинну и встал рядом. Маттиас чуть оторопел, и тогда-то Стейнфинн и нанес ему смертельный удар.

– Но бились на поединке два доблестных воина, это видели мы все, – добавил Арнвид.

Меж тем приключилась беда: один из пришлых бродяг – совсем из другого прихода, их привел с собой Стейнфинн, – надумал ограбить усадьбу, а другие хотели ему в том помешать. И в суматохе подожгли кучу бересты, сваленную в узком проходе меж господским домом и одной из клетей. Наверняка это сделал тот самый Хьостульв, который никому не был по нраву; он, верно, перенес бересту и в подклеть, потому как подклеть вмиг заполыхала ярким огнем, несмотря на то, что бревна и кровля отсырели и даже промокли от дождя. Огонь перекинулся на жилой дом, им пришлось вынести оттуда тело Маттиаса и отпустить его людей. Но тут сбежался народ из соседних усадеб, и ватага крестьян напала на людей Стейнфинна. Несколько человек с обеих сторон были ранены, однако же насмерть зарубили немногих.

– Да уж, кабы Стейнфинн не вздумал выказать воинскую доблесть и рыцарское великодушие, не навлекли бы мы на свою голову пожара да рукопашной с крестьянами.

Улав всегда терпеть не мог Эйнара, сына Колбейна. Тот был на три года старше его и всегда любил дразнить и зло задирать тех, кто помоложе. Так что Улав ответил ему довольно презрительно:

– Не бойся, никто не станет призывать к ответу твоего отца или вас, его сынов: никому и на ум не взбредет, что Колбейн, сын Боргхильд [42], мог, да еще так не ко времени, подстрекать своего сводного брата к благородству.

– Ну, берегись, сопляк! Отца моего назвали в честь Туре из Хува; наш род столь же знатен, сколь и род потомков асов [43], не забывай о том, Улав, и нечего сидеть и тискать мою сродственницу! А ну убери лапы с ее колен, да поживее!

Улав вскочил, и они бросились друг на друга. Ингунн и Арнвид подбежали и хотели их разнять. Но тут поднялся с места Стейнфинн и стукнул по столу, требуя тишины.

Все домочадцы – мужчины и женщины – да и чужие устремились к почетному месту. Стейнфинн стоял, опираясь на плечо жены – багровый румянец уже сошел с его лица: оно побледнело, глаза впали. Но говорил он улыбаясь и держался прямо.

– Теперь я желаю возблагодарить тех, кто ходил со мною в поход, паче всех тебя, брат, и сынов твоих, а еще моего дражайшего двоюродного брата Арнвида, сына Финна, и всех вас, добрые други и верные мужи! Коли бог того пожелает, мы вскоре заживем в мире и получим прощение за дела, свершенные нынче ночью, ибо господь справедлив и желает, дабы муж почитал супругу свою и оберегал честь женщины. Но я устал нынче, добрые други мои, и желаю лечь в постель вместе с Ингебьерг, супругой моей… А вам должно простить меня за то, что я ничего более не скажу… устал я, да и шкуру мне поцарапало. Но Грим и Далла будут угощать вас, а вы бражничайте сколь душе угодно, забавляйтесь и веселитесь, как подобает в такой радостный день, а мы с Ингебьерг удалимся на покой – вы уж простите нас, что уходим…

Под конец речи у Стейнфинна стал заплетаться язык, его шатнуло, и Ингебьерг пришлось поддержать мужа, когда они выходили из жилого дома.

Кое-кто из дружинников начал было громко выкрикивать приветствия, стучать рукоятками ножей и пивными чашами о столешницу. Но шум стих сам по себе, и люди приумолкли. Почти все предчувствовали, что рана Стейнфинна, быть может, опаснее, чем он сам хотел в том признаться…

Все вышли вместе с ними молчаливой гурьбой в стояли, глядя вслед статным, пригожим супругам; они шли вдвоем в большой стабур этим летним вечером, который был напоен дождем… Кое-кто заметил, как Стейнфинн вдруг остановился и стал с жаром говорить что-то жене. Она, видимо, ему перечила, пытаясь удержать его руки, но он сорвал повязку, приковывавшую раненую руку к груди, и нетерпеливо отбросил ее в сторону. Все слышали, как Стейнфинн рассмеялся, когда пошел дальше.

Люди по-прежнему молчали, вернувшись в большую горницу, – хотя Грим и Далла велели принести еще хмельного и подложить сухих дров в очаг. Освободившиеся скамьи и стол убрали. Но многие мужчины утомились и, казалось, больше всего жаждали поспать. Кое-кто, однако, вышел на тун, желая поплясать, но тотчас же вернулся назад: дождь лил не переставая, и трава была совсем мокрая!

Ингунн все еще сидела между Арнвидом и Улавом, и Улав положил ей руку на колени.

– Шелк, – все твердил он, поглаживая ее колено, – до чего же он красив…

– Ты, видно, бредишь, – сердито сказал Арнвид. – Сидишь тут и дремлешь – иди-ка ложись спать!

Но Улав замотал головою и засмеялся тихонько:

– Пойду, когда сам вздумаю…

Меж тем кое-кто из мужчин взял свои мечи, намереваясь пуститься в пляс. Хафтур, сын Колбейна, подошел к Арнвиду и попросил его затянуть плясовую. Но тот отказался – очень, дескать, устал. И Улав с Ингунн не захотели плясать, отговорившись тем, что «Крока-мол» [44] петь не умеют.

Эйнар вел хоровод, подняв в правой руке обнаженный меч. Тура держалась за его левую руку, положив правую на плечо рядом стоящего мужчины. Так они и стояли цепочкой и чередуясь – мужчина с обнаженным мечом в руке и женщина… Поднятые клинки были очень красивы. Эйнар завел песню:

Лихо мы рубились…

Вся цепочка сделала три шага вправо. Затем мужчины отступили влево, а женщинам при этом пришлось сделать шаг назад, так что мужчины, расположившись в один ряд, оказались впереди. Скрестив по двое мечи, они, стоя на месте, притопывали ногами; тем временем женщины пробежали, нагнувшись, под скрещенными мечами и снова вытянулись в цепочку. Эйнар запел:

Лихо мы рубились…Юн я был в ту поруИ у ЭресуннаКормил волков голодных…

Оказалось, что никто из плясавших не знал в точности, сколько и когда надо делать шагов. Когда наступал черед женщин выходить вперед под скрещенные мечи, они плохо сочетали шаг с притопом мужчин. Да и тесно было плясать между большим очагом и длинным рядом столбов, которые поддерживали кровлю и отделяли боковуши, где стояли кровати, от большой горницы.

Трое сидевших на скамье у щипцовой стены поднялись, чтобы лучше видеть пляс. Теперь, когда пляс не ладился и чуть было не прервался на втором четверостишии, все снова закричали Арнвиду: пусть, мол, идет к ним. Арнвид хорошо знал всю плясовую песню, и голос у него был преотменный.

Когда же он, обнажив меч, встал впереди цепочки плясавших, дело сразу пошло на лад. Вслед за ним Улав и Ингунн тоже вступили в хоровод. Глядя на широкие плечи и сутулую спину Арнвида, никто бы не подумал, что он может столь уверенно и чарующе красиво вести хоровод. Он запевал звучным и чистым голосом, а женщины тем временем пробегали, раскачиваясь, под сверкающими мечами:

Лихо мы рубились…Смело Хильд [45] дразнили.К Одину [46] в чертогиСлали рать с поклоном,Злобно меч кусался,Когда брали Иву…

Но тут цепочка спуталась, между Улавом и Эйнаром недоставало женщины. Пляс пришлось прервать, и Эйнар потребовал, чтобы Улав вышел из хоровода; они препирались до тех пор, пока один из пожилых челядинцев не сказал: ладно уж, из хоровода выйдет он. Тогда Арнвид снова завел песню:

Лихо мы рубились…Острое железоС резаками грызлось…

Однако цепочка все время прерывалась. А когда Арнвид заводил песню дальше, оказывалось, что, кроме него, слов никто не знает: кто помнил одно, кто – другое. Улав с Эйнаром все время препирались, а высоких голосов и вообще не хватало. Арнвид устал, да к тому же, по его словам, он получил несколько царапин, которые начинали саднить, стоило немного подвигаться.

Под конец хоровод и вовсе распался. Одни разлеглись по кроватям в боковушах, другие, оставшись на ногах, болтали и хотели бражничать либо плясать: только что-нибудь попроще, под какую-нибудь новую песню. Улав стоял в тени столбов – они с Ингунн все еще держались за руки. Вложив меч в ножны, он шепнул:

– Идем, поднимемся к тебе да побеседуем!

Рука об руку перебежали они под дождем пустынный темный тун, быстро поднялись по лесенке и остановились перед дверью, запыхавшись от волнения, будто свершили что-то недозволенное. А потом бросились друг другу в объятия. Ингунн, наклонив голову юноши, вдыхала запах его волос.

– От тебя пахнет паленым, – бормотала она. – О нет… о нет, – испугалась Ингунн, когда он прижал ее к дверному косяку.

– Конечно, нет… теперь я пойду… я пойду… – шептал он.

– Да, да, – твердила она, теснее прижимаясь к нему; она вся дрожала, у нее кружилась голова – было страшно, что он и вправду уйдет. Она поняла: они уже не в силах совладать с собой; все, что звалось «прежде» и «теперь», словно смыло волной диких и неистовых событий последних суток, а они двое были выброшены на этот темный чердак, будто ладьи на берег… Зачем же им уходить друг от друга – ведь у них больше никого нет на свете.

Она почувствовала, как лента с вязеницей позолоченных розочек соскользнула на макушку – Улав трепал ее распущенные волосы, запуская в них пальцы. Вязеница тенькнула, упав на пол, а юноша, сжав руками две толстые пряди ее волос, припал к ним лицом и уткнулся подбородком в ее плечо…

Тут они услыхали голос Рейдунн – прислужницы, которая спала в стабуре вместе с Ингунн, – она кого-то окликнула внизу на туне. Они мигом отскочили друг от друга, дрожа от угрызений совести. С быстротой молнии Улав протянул руку, притворил дверь и запер ее. Рейдунн поднялась на галерейку, постучалась и позвала Ингунн. Юноша и девушка стояли во мраке – сердца их неистово колотились. Рейдунн постучала – сначала тихонько, потом громче. Тут она, верно, решила, что Ингунн уже крепко спит. Они услыхали, как затрещала лесенка под ее тяжелыми шагами. На туне она позвала другую служанку, и влюбленные догадались: обе пошли ночевать в другой дом. А Улав и Ингунн бросились друг к другу в объятия так, словно им удалось избежать смертельной опасности.