"Калеб Уильямс" - читать интересную книгу автора (Годвин Уильям)

ГЛАВА I

Жизнь моя в течение многих лет являла собой зрелище бедствий. Я служил мишенью для недремлющей тирании и не мог уйти от ее преследований. Мои лучшие ожидания были разрушены. Враг мой оказался глухим к мольбе и неутомимым в гонениях. Мое доброе имя, равно как и мое счастье, стали его жертвами. Всякий человек, как только он узнавал мою историю, отказывался протянуть мне руку помощи в моем несчастье и проклинал мое имя. Я не заслужил этого. Совесть моя свидетельствует о моей невиновности, несмотря на то, что мои заявления об этом кажутся невероятными. Как бы то ни было, теперь мало надежды на то, чтобы я выскользнул из сетей, опутывающих меня со всех сторон. Писать эти воспоминания меня заставляет только желание отвлечься от моего прискорбного положения и слабая надежда на то, что благодаря этим запискам потомки, быть может, воздадут мне справедливость, в которой отказывают современники. Во всяком случае, рассказ мой будет отличаться той последовательностью, которая бывает редко достижима, если в основу не положена истина.

Родители мои были простые люди из отдаленного графства Англии. Они занимались тем, что обычно выпадает на долю крестьян, и единственное, что я мог получить от них, – это воспитание, чуждое обычным источникам порочности, да оставленное мне в наследство доброе имя, – увы! давно утраченное их несчастным сыном. Меня не учили никаким начаткам наук, кроме чтения, письма и арифметики. Но ум у меня был пытливый, и я не пропускал ни одной возможности расширить свои познания из разговоров или чтения. Мои успехи оказались значительнее, чем это позволяло ожидать мое положение.

Были и другие обстоятельства, о которых следует упомянуть как о таких, которые оказали влияние на историю моей жизни. Ростом я был немного выше среднего. Не отличаясь на вид особенно крепким слежением, я был тем не менее на редкость силен и ловок. Суставы мои были гибкими, и во всех юношеских играх я достигал высокого совершенства. Однако мои духовные склонности находились до известной степени в противоречии с тем, что внушало мне мальчишеское тщеславие. Я питал безусловное отвращение к бурному веселью деревенских щеголей и в то же время, желая отличиться, нередко участвовал в их развлечениях. Впрочем, мое умственное превосходство дало новое направление моим мыслям. Я с восторгом читал о подвигах храбрости; в особенности интересовали меня рассказы, в которых физическая ловкость или сила героев помогали им преодолевать затруднения и препятствия. Я с большим увлечением предавался занятиям механикой и значительную часть времени посвящал попыткам сделать какое-нибудь изобретение в этой области.

Главной движущей силой, пожалуй больше чем что-либо другое направлявшей всю мою жизнь, было любопытство. Оно-то и толкало меня к механике; я стремился проследить разнообразные следствия, порождаемые определенными причинами. Вот что превратило меня, так сказать, в самородного философа; я не находил покоя, пока не познакомился с тем, как объясняет наука явления вселенной. Все это зародило во мне непреодолимое влечение к повестям и романам. Захваченный каким-нибудь приключением, я трепетал, как будто все мое будущее счастье или несчастье зависело от развязки. Я читал, я пожирал сочинения этого рода; они овладевали моей душой. Действие, которое они производили, часто сказывалось на моей наружности и на моем здоровье. Мое любопытство, впрочем, не было низменного характера: деревенские сплетни и пересуды не имели для меня никакой прелести; мое воображение надо подстрекать, если же этого не делается, то любопытство засыпает.

Мои родители жили во владениях Фердинанда Фокленда, очень богатого сельского сквайра. В раннем возрасте меня отметил своим милостивым вниманием управляющий поместьем этого джентльмена, мистер Коллинз, который имел обыкновение навещать моего отца. Он одобрительно и с большим вниманием следил за моими успехами и давал своему хозяину лестные отзывы о моем трудолюбии и дарованиях.

Летом *** года мистер Фокленд, после нескольких месяцев отсутствия, снова посетил свое имение, находившееся в нашем графстве. Это было тяжелое для меня время. Мне было тогда восемнадцать лет. Отец мой в этот день лежал дома в гробу. Матери я лишился за несколько лет перед тем. В таком беспомощном положении застало меня послание сквайра, содержавшее приглашение явиться в господский дом на другое утро после похорон отца.

Хотя книги мне не были чужды, но людей я не знал. Мне до сих пор не представлялось случая общаться с людьми столь высокого звания, и теперь я испытывал немалое смущение, смешанное со страхом. Мистер Фокленд оказался человеком маленького роста, чрезвычайно хрупким и изящным. В противоположность тем грубым и неподвижным лицам, которые я привык наблюдать, каждый мускул, каждая черта его лица казались в высшей степени выразительными. В обращении его были мягкость, внимательность, человечность. Глаза были полны жизни, но на всем его облике лежала печать серьезной и печальной торжественности, которую я по неопытности принял за черту, унаследованную от длинного ряда предков и помогающую сохранять расстояние между высшими и низшими. Взгляд его выдавал душевное беспокойство и часто блуждал вокруг с выражением печали и тревоги.

Я был принят так любезно и ласково, как только мог желать. Мистер Фокленд стал расспрашивать меня о моем учении, о моих взглядах на людей и вещи и выслушивал мои ответы снисходительно и с одобрением.

Эта доброта вскоре вернула мне значительную долю самообладания, хотя меня все-таки стесняло его обхождение – благосклонное, но неизменно полное чувства собственного достоинства. Когда мистер Фокленд удовлетворил свое любопытство, он объяснил мне, что нуждается в секретаре, что я кажусь ему достаточно подготовленным для этой должности и что если я, ввиду перемены в моем положении, вызванной смертью отца, соглашусь занять это место, то он примет меня в свою семью.

Очень польщенный таким предложением, я в горячих словах выразил ему свою признательность. Я поспешил распорядиться небольшим имуществом, которое мне осталось от отца, в чем мне помог мистер Коллинз. Во всем мире у меня не оставалось больше ни одного родственника, на доброту и участие которого я мог бы рассчитывать. Нимало не страшась своего одиночества, я, напротив, предался золотым мечтам о том положении, которое собирался занять. Я и не подозревал, что жизнерадостность и душевная беспечность, которыми я до сих пор наслаждался, должны вскоре навсегда покинуть меня и что на весь остаток дней моих я обречен страху и несчастью.

Служба моя была легка и приятна. Она состояла частью в переписывании и приведении в порядок некоторых бумаг, частью – в писании деловых писем, а также набросков литературных произведений под диктовку моего хозяина. Многие из последних представляли собой критические обзоры сочинений разных авторов, а также размышления по поводу этих сочинений, причем суждения клонились либо к установлению ошибок авторов, либо к дальнейшей разработке открытых ими истин. На всем этом лежала могучая печать глубокого и блестящего ума, богатого литературными познаниями и одаренного необыкновенной деятельностью и тонкостью суждений.

Я проводил время в той части дома, которая была предназначена для хранения книг, так как моей обязанностью было исполнять должность не только секретаря, но и библиотекаря. Здесь часы мои протекали бы в мире и покое, если бы мое положение не было сопряжено с некоторыми обстоятельствами, совершенно отличными от тех, с какими я имел дело в доме отца. В прежней жизни ум мой был глубоко захвачен чтением и размышлением; сношения с моими ближними бывали случайны и кратковременны. В новом же местопребывании личный интерес и новизна положения побуждали меня изучать характер хозяина, и я нашел в этом обширное поле для догадок и размышлений.

Он вел в высшей степени замкнутый образ жизни. У него не было склонности к кутежам и веселью; он избегал шумных и людных мест и, по-видимому, совсем не искал награды за эти лишения в доверчивой дружбе. Казалось, ему было совершенно чуждо то, что обычно называется радостью. Черты его редко смягчались улыбкой, и выражение, свидетельствовавшее о скорбном состоянии его духа, никогда не покидало его лица. А между тем в обхождении его не было ничего, что изобличало бы брюзгу и мизантропа. Он был сострадателен и внимателен к другим, хотя величавая осанка и сдержанность были всегда ему присуши. Его наружность и все поведение вызывали к нему всеобщее расположение, но холод его речей и непроницаемая сдержанность чувств как бы препятствовали проявлениям участия, которые при других условиях не заставили бы себя ждать.

Таков был внешний облик мистера Фокленда. Но характер у него был в высшей степени неровный. Дурное расположение духа, которое вызывало в нем постоянную мрачную задумчивость, имело свои пароксизмы. Иной раз он бывал вспыльчив, раздражителен и деспотичен; но это происходило скорее от душевных терзаний, чем от бессердечия. И когда способность размышлять к нему возвращалась, он, видимо, готов был признать, что бремя его несчастий должно падать целиком на него одного. Иной раз он совершенно терял самообладание и впадал в неистовство: он бил себя по лбу, хмурил брови, скрежетал зубами, все черты его лица искажались. Когда он чувствовал приближение такого состояния, он внезапно вставал, оставлял то, чем был в это время занят, и спешил скрыться в уединение, которое никто не осмеливался нарушить.

Не следует думать, что все описываемое мной бросалось в глаза окружающим; да и сам я узнавал это постепенно, и полностью это мне стало известно лишь спустя значительное время. Что касается слуг, то они вообще мало видели своего хозяина. Никто из них, кроме меня, ввиду моих обязанностей, и мистера Коллинза, благодаря давности его службы и почтенности, не приближался к мистеру Фокленду иначе, как в положенное время и на очень короткий срок. Они знали его лишь по мягкости его обращения и по правилам непреклонной честности, которые обычно руководили им, и, позволяя себе порой кое-какие догадки насчет его странностей, они, в общем, смотрели на него с благоговением, как на высшее существо.

Однажды, после того как я пробыл на службе у своего покровителя около трех месяцев, я зашел в маленькое помещение, нечто вроде кабинета, отделенное от библиотеки узкой галереей, в которую свет проникал через слуховое окно под самой крышей. Я думал, что в комнате никого нет, и хотел только привести в порядок то, что, может быть, было там не на месте. Открыв дверь, я: в то же мгновение услыхал глухой стон, полный нестерпимой муки. Шум открывающейся двери, очевидно, испугал человека, находившегося в комнате: торопливо захлопнулась крышка сундука и щелкнул запираемый замок. Я догадался, что тут мистер Фокленд, и хотел немедленно удалиться. Но в это мгновение голос, показавшийся мне сверхъестественно страшным, воскликнул: «Кто тут?» Это был голос мистера Фокленда. Звук его пронизал меня трепетом. Я попытался ответить, но язык не повиновался мне, и, неспособный на что-либо другое, я инстинктивно шагнул через порог в комнату. Мистер Фокленд только что поднялся с пола, на котором он сидел или стоял на коленях. На лице его я увидел все признаки сильного смятения. Но жесточайшим усилием воли он согнал их, и в одно мгновение их сменило выражение безудержной ярости.

– Негодяй! – крикнул он. – Зачем ты вошел сюда?

Запинаясь, я пробормотал невнятный и нерешительный ответ.

– Несчастный! – перебил меня мистер Фокленд, не сдерживая своего негодования. – Ты хочешь погубить меня? Ты смеешь шпионить за мной? Но ты жестоко раскаешься в своей наглости! Ты думаешь, тебе удастся безнаказанно выведать мои тайны?

Я попробовал защищаться.

– Вон, дьявол! – крикнул он. – Вон из комнаты, или я растопчу тебя в прах!

С этими словами он направился ко мне. Но я был уже достаточно испуган и мгновенно исчез. Я слышал, как за мной с силой захлопнулась дверь; на этом и кончилась необычайная сцена.

Снова я увидел его вечером; на этот раз он довольно хорошо владел собой. Его обращение, всегда ласковое, теперь было вдвое внимательнее и мягче. Казалось, у него есть что-то на душе, чем он хочет поделиться, но не находит подходящих слов. Я смотрел на него с тревогой и любовью. Он сделал две безуспешные попытки заговорить, покачал головой и затем, вложив мне в руку пять гиней, сжал ее так, что я почувствовал в этом движении всю силу обуревавших его противоречивых чувств, хотя и не понимал их. Вслед за этим он, казалось, тотчас же овладел собой, отдалясь этим на обычно разделявшее нас расстояние и приняв важный вид.

Я прекрасно понял, что молчание было одной из тех добродетелей, которые от меня требуются. Да и ум мой был слишком склонен размышлять над тем, что я видел и слышал, чтобы я стал толковать об этом с кем попало. Однако в тот же вечер мне пришлось ужинать вдвоем с мистером Коллинзом, что случалось редко, так как по своим служебным обязанностям он вынужден был проводить много времени вне дома. Он не мог не подметить во мне непривычного уныния и тревоги и ласково справился об их причине. Я попробовал уклониться от расспросов, но моя молодость и незнание жизни были в этом плохими помощниками. К тому же я всегда был очень привязан к мистеру Коллинзу, и, ввиду положения, которое он занимал в доме мистера Фокленда, я полагал, что в этом случае моя откровенность не слишком нарушает приличия. Я рассказал ему самым подробным образом обо всем, что произошло, и заключил торжественным уверением, что я не боюсь за себя, хотя и стал жертвой каприза; никакие неприятности и опасности не принудят меня к малодушному поступку; я страдаю только за своего покровителя, который, имея все преимущества для счастья и будучи в высшей степени его достойным, обречен, по-видимому переносить незаслуженные страдания.

В ответ на мое сообщение мистер Коллинз сказал, что и ему известны подобные случаи. Из всего этого он вынужден сделать вывод, что наш несчастный хозяин по временам бывает не в своем уме.

– Увы! – продолжал он. – Так было не всегда. Фердинанд Фокленд когда-то был самым веселым из веселых. Правда, не из тех пустых малых, которые вызывают презрение вместо восхищения и чья живость свидетельствует скорей о безрассудстве, чем о довольстве. Его веселье всегда сочеталось с достоинством. Это было веселье героя и ученого. Оно смягчалось размышлением и чувствительностью и никогда не противоречило ни хорошему вкусу, ни доброму отношению к людям. Но, каково бы оно ни было, это было искреннее, сердечное веселье, которое сообщало непостижимый блеск его обхождению и беседе и делало его желанным гостем в разных кругах общества, которые он в то время охотно посещал. Сейчас, мой дорогой Уильямс, ты видишь только обломки, оставшиеся от того Фокленда, которого почитала мудрость и обожала красота. Его молодость, вначале необычайно много обещавшая, поблекла. Его чувствительность увяла, иссякла вследствие событий, в высшей степени оскорбительных для его чувств. Его ум был полон всевозможными восторженными речами о воображаемом чувстве чести. И, собственно, только самая грубая часть его существа, только оболочка Фокленда в состоянии была пережить рану, нанесенную его гордости.

Эти рассуждения моего друга Коллинза сильно разожгли мое любопытство, и я попросил его дать мне более подробные объяснения. Он охотно согласился исполнить мою просьбу, понимая, что если в обычных случаях ему надлежит быть осторожным, то здесь, ввиду моего положения в доме, он мог этого не опасаться; к тому же он считал не совсем невероятным, что и сам мистер Фокленд был бы склонен сделать мне подобное сообщение, если бы не расстроенное и возбужденное состояние его духа. Чтобы внести возможно больше ясности в ряд излагаемых мною событий, я введу в рассказ Коллинза сведения, полученные позже из других источников. Во избежание путаницы я устраню личность Коллинза и выступлю сам в качестве историка нашего хозяина. Читателю на первый взгляд может показаться, что все эти подробности, касающиеся прежней жизни Фокленда, не относятся к моей истории. Увы! На горьком опыте я узнал, что это не так. Сердце мое обливается кровью при мысли о его злоключениях, как если бы это были мои собственные. Да и может ли быть иначе? Судьба моя и вся моя жизнь оказались связанными с его историей: оттого, что он был несчастлив, непоправимо омрачилось и мое счастье, мое доброе имя, мое существование.