"Медведь" - читать интересную книгу автора (Фолкнер Уильям Катберт)

III

Стоял декабрь. Самый холодный на его памяти. Они пробыли в лагере уже четыре дня сверх положенных двух недель, дожидаясь, чтобы потеплело и Лев со Старым Беном провели свой ежегодный гон. Тогда можно будет сняться — и по домам. Эти непредвиденные дни ожидания, коротаемые за покером, исчерпали запас виски, так что Буна и мальчика отрядили в Мемфис с чемоданом и запиской от майора де Спейна к мистеру Семсу, винокуру. То есть Буна майор де Спейн и Маккаслин посылали за виски, а его — присмотреть, чтобы Бун это виски, или большую часть, или хоть сколько-нибудь да довез.

В три часа ночи Теннин Джим его поднял. Он быстро оделся, поеживаясь не от холода — в камине уже бушевало гулкое пламя, — а от глухого зимнего часа, когда сердце вяло гонит кровь и сон не кончен. Он прошел из дома в кухню полоской железной земли под оцепенело блистающей ночью, которая только через три часа начнет уступать место дню, обжег небо, язык, легкие до самых корешков студеной тьмой и вступил в тепло кухни, где светила лампа и туманила окошки раскаленная плита и где за столом, уткнувшись в тарелку и работая сизыми от щетины челюстями, уже сидел Бун — лицо не умыто, жесткие лошадиные космы не чесаны, — на четверть индеец, внук скво из племени чикесо, то встречающий тугими и яростными кулаками намек на возможность хоть капельки не белой крови в своих жилах, то, обычно спьяна, доказывающий при помощи тех же кулаков и столь же яростно, что отец его был чистокровный чикесо, притом вождь, и даже мать наполовину индианка. Рост у него был метр девяносто, разум ребенка, сердце лошади, жесткие глаза-пуговки, ничего не выражающие — ни подлости, ни великодушия, ни доброты, ни злобы — и сидящие в лице, корявее которого мальчик в жизни не видел. Как если бы кто нашел грецкий орех размером покрупней футбольного мяча, прошелся по нему зубилом и затем выкрасил почти одноцветно не в индейский краснокожий, а в яркий румяно-кирпичный колер, обязанный происхождением частично, может быть, и виски, в основном же бесшабашному житью под открытым небом; и не морщины на этом лице, не сорока прожитых годов печать, а попросту складки от прищуров на солнце и вослед уходящему в сумрак зарослей зверю — складки, напрочно выжженные лесными кострами, у которых леживал он, прикорнув на холодной ноябрьской или декабрьской земле, чтобы чем свет продолжить охоту, — словно время было всего лишь средой наподобие воздуха, сквозь которую он и шагал, как сквозь воздух, не старясь. Он был храбр, предан, беспечен и ненадежен; не имел профессии, занятья, ремесла, а имел один порок — пристрастие к виски, и одну добродетель — безусловную, нерассуждающую верность майору де Спейну и двоюродному брату мальчика, Маккаслину.

— Порой хочется то и другое отнести к достоинствам, — заметил как-то майор де Спейн.

— Или к порокам, — отозвался Маккаслин.

Мальчик сел к столу; под полом завозились собаки от запаха жареного мяса или же от шагов. Лев рыкнул на них коротко и властно — так на любой охоте вожаку стоит лишь кратко распорядиться, и все поймут, кроме дурачья, а среди майоровых и маккаслиновских собак не было равных Льву по величине и силе и, возможно, по храбрости, но не было и дураков: последнего успокоил Старый Бен год назад.

Когда кончали завтракать, вошел Теннин Джим. Фургон уже стоял у крыльца. Эш оказал, что сам отвезет их к узкоколейке, где их подберет идущий в Хоукс лесовозный состав, а тарелки пускай моет Джим. Мальчик знал, почему Эш решил ехать. Он уже бывал свидетелем того, как старый Эш доводит Буна до белого каления.

Было холодно. Колеса фургона стучали о мерзлую землю; небо четко сверкало. Он теперь не поеживался — тело била крупная, размеренная дрожь, а посередке ощущалось еще тепло и спокойная, точно подрессоренная, тяжесть от недавнего завтрака.

— Утром гон не состоится, — сказал он. — У собак чутья не будет, следа не возьмут.

— Лев возьмет, — сказал Эш. — Льву чутья не надо. Ему медведя надо.

Ноги Эш обмотал мешковиной, с головой покрылся, укутался стеганым одеялом из тех, под которыми спал в кухне на полу, и вид у него в сверкающем и разреженном звездном свете был ни на что не похожий.

— Он и по леднику десятимильному медведя будет гнать. И нагонит. А другие собаки не в счет, они все равно Льву не компания, когда впереди Льва медведь.

— Чем это тебе другие собаки не нравятся? — спросил Бун. — Ни черта ведь сам не смыслишь. Ни разу за время, что мы тут, не высунул носа из кухни, кроме как за дровишками да сейчас вот.

— Они мне крепко нравятся, — сказал Эш. — За них я спокоен. Мне бы смолоду беречь здоровье, как они свое берегут.

— Так вот, гона сегодня не будет, — сказал Бун. Голос его звучал жестко и уверенно. — Майор обещал ждать, пока мы с Айком вернемся.

— Погода нынче переломится. Оттепель. К ночи дождь. — Вслед за тем Эш фыркнул, засмеялся где-то под одеялом, куда упрятал лицо. — Пошевеливайтесь, мулы! — дергая вожжи, прикрикнул он, мулы рванули (фургон загромыхал, накренился) и через несколько шагов снова затрусили обычной рысцой. — И потом желал бы я знать, зачем это майору тебя дожидаться. Вот Лев ему нужен. А от тебя ни медвежатины, ни другой какой дичины в лагере сроду не видали.

«Сейчас Бун ему скажет слово, а то и ударит», — подумал мальчик. Но обошлось, как обходилось прежде и после; от Эша Бун стерпит, хотя четыре года назад посреди улицы в Джефферсоне Бун выпустил из чужого пистолета пять зарядов по негру — с тем же успехом, что по Старому Бену прошлую осень.

— Шалишь, — оказал Бун. — Пока не вернусь вечером, собаки — ни шагу. Раз обещал мне — все. Ты знай мулов погоняй, заморозить меня решил, что ли?

Доехали до линии, развели костер. Немного погодя из лесу на светлеющем востоке показался состав с бревнами, и Бун остановил его, помахав рукой. В натопленном служебном вагончике мальчик задремал, а у Буна с обоими кондукторами зашел разговор о Льве и Старом Боне, как в позднейшие времена зашел бы о Салливэне и Килрейне, а еще позднее — о Демпси и Тэнни.[2] И до самой станции, под толчки и громыханье безрессорного вагона, слышал мальчик сквозь сон про задранных Старым Беном телят и свиней, про разоренные им закрома и сокрушенные западни и ловушки, и про свинец, что гнездился, должно быть, под шкурой у беспалого Старого Бена — в здешних краях медведи с изувеченной капканом лапой по пятьдесят лет, случалось, носили кличку Трехпалого, Беспалого, Двупалого, но Старый Бен был медведь особый (медвежьим царем величал его генерал Компсон) и потому заслужил не кличку, но имя, какого не постыдился бы и человек.

На восходе солнца приехали в Хоукс. Вышли из теплого вагона в своем затрепанном охотничьем хаки и грязных сапогах. Но здесь было в порядке вещей и это, и небритые щеки Буна. Хоукс состоял из лесопилки, продуктовой лавки, двух магазинов да лесосгрузки в тупичке, и все тут ходили в сапогах и хаки. Вскоре прибыл мемфисский поезд. В вагоне Бун купил у разносчика бутылку пива и три пачки жареной кукурузы с патокой, и под Буново жеванье мальчик снова уснул.

Но в Мемфисе порядок вещей был иной. На фоне высоких зданий и булыжных мостовых, красивых экипажей, конок, людей в крахмальных воротничках и галстуках погрубели и погрязнели их сапоги и хаки, жестче и небритей сделалась у Буна борода, и все настойчивее стало казаться, что не след бы Буну и выходить из лесу со своим лицом, а тем более забираться в места, где нет ни майора де Спейна, ни Маккаслина, ни другого кого из знакомых, чтобы успокоить прохожих: «Не бойтесь. Он не тронет». Добывая языком застрявшую в зубах кукурузу и шевеля сизой щетиной, похожей на стальную стружку от нового ружейного ствола, Бун прошел по гладкому полу вокзала, коряча и напруживая ноги, точно ступал по намасленному стеклу. Миновали первый салун. Даже сквозь закрытые двери на мальчика повеяло опилками и застарелым спиртным духом. Бун закашлялся. С полминуты примерно прокашлял.

— Черт побери, — сказал он, — где б это я мог простыть.

— На вокзале, — сказал мальчик.

Бун, уже опять было закашлявший, замолчал. Взглянул на мальчика.

— Чего? — переспросил он.

— Ты же ни в лагере, ни в поезде не кашлял.

Бун все глядел помаргивая. Перестал моргать. Но не закашлял. Сказал негромко:

— Одолжи мзде доллар. Не зажимай. У тебя есть. Ты ж их не тратишь. Ты не то чтобы скупой. Просто тебе вроде никогда ничего не надо. У меня в шестнадцать бумажка долларовая выпархивала из рук — и рассмотреть не успею, каким банком выпущена. Давай доллар, Айк, — заключил он спокойно.

— Ты ведь обещал майору. Обещал Маккаслину. Что до самого лагеря ни капли.

— Ладно уж, — сказал Бун по-прежнему негромко и терпеливо, — напьюсь я, что ли, на один доллар? А второго ты же не дашь.

— Уж в этом можешь быть уверен, — сказал мальчик, тоже спокойно, с холодной злостью на кого-то, только не на Буна, потому что помнилось ему: Бун, храпящий в кухне на стуле, чтоб не проспать, разбудить его и Маккаслина по кухонным часам и поспеть с ними за семнадцать миль в Джефферсон к мемфисскому поезду; необъезженный техасский пестрый пони, на которого мальчик выпросил у Маккаслина позволение и денег, и вдвоем с Буном они купили этого дикаря на аукционе за четыре доллара семьдесят пять центов и доставили домой, захомутав колючей проволокой меж двумя смирными старыми кобылами (а лущеной кукурузы пони никогда не видал и принял зерна за каких-нибудь, наверное, жучков), и, наконец (ему тогда было десять, а Буну всю жизнь было десять), Бун сказал, что пони укрощен, и, надев ему мешок на голову, с помощью четырех негров они завели его в оглобли старой двуколки, впрягли, они с Буном взмостились на сиденье, Бун сказал: «Порядок, ребята. Пускайте», и один из негров — Теннин Джим — сдернул мешок и отскочил опрометью, и, задев за столб, в воротах слетело первое колесо, но тут Бун схватил мальчика за шиворот и выбросил из двуколки в кювет, так что дальнейшее он увидел урывками: второе колесо хряпнулось о калитку, катится через двор и на веранду; обломки двуколки там и сям на дороге; уцепившись за вожжи, Бун уносится на животе в бешено клубящуюся пыль, и вожжи лопаются, а через два дня в семи милях от дома пойман, наконец, и пони с остатком хомута и оголовьем уздечки на шее, как герцогиня с двумя ожерельями сразу… Он дал Буну доллар.

— Порядок, — сказал Бун. — Зайдем, чего тебе стоять на холоду.

— Мне не холодно…

— Лимонаду выпьешь.

— Не хочу лимонаду.

Дверь захлопнулась за спиной. Солнце поднялось уже довольно высоко. День был яркий, хотя Эш пророчил к ночи дождь. Размораживало; завтра гон состоится. И сердце сжалось восторгом, девственным и древним, как в первый день; пусть состарится он на охоте и ловле, никогда не покинет его это чувство ни с чем не сравнимой причастности, смиренье и гордость. Лучше не думать об этом. А то ноги сами рвутся бежать на вокзал, на перрон — в первый поезд, идущий на юг; лучше не думать. Улица полна была движения. Крупные нормандские лошади-першероны, щегольские экипажи, оттуда высаживались мужчины в модных пальто и розовые дамы в мехах и шли в здание вокзала (салун был всего через дом от него). Двадцать лет назад, кавалеристом отряда Сарториса, действовавшего в составе армии Форреста, отец его въехал в Мемфис, по главной улице и (рассказывали) прямо в холл гостиницы Гейозо, где, развалясь в кожаных креслах, офицеры-янки поплевывали в высокие, блестящие медью плевательницы, — и ускакал цел и невредим…

Дверь за спиной отворилась. Тыльной стороной ладони Бун утирал губы.

— Порядок, — сказал он. — А теперь — дело делать и домой мотать.

У винокура им запаковали виски в чемодан. Где и когда Бун обзавелся еще бутылкой — не известно. Должно быть, мистер Семс дал. (Когда прибыли в Хоукс на закате дня, она была пуста.) Обратный поезд отходил через два часа; от винокура, никуда не заходя, они вернулись на вокзал, как наказывал и приказывал Буну сперва майор де Спейн, а потом Маккаслин — за тем они и мальчика приставили. Бун почал свою бутылку в вокзальном туалете. Человек в форменной фуражке подошел сказать, что здесь не положено, взглянул разок на Буново лицо и промолчал. Потом в ресторане Бун, держа стакан под столом, стал наливать, но явилась распорядительница и (поскольку женщина) не промолчала, и он опять пошел в туалет. Он уже успел громогласно поведать о Льве и Старом Бене негру-официанту, а заодно и всем посетителям, которые никогда не слыхали про Льва, да и не желали бы слышать, если б то от них зависело. Затем Буна осенило насчет зверинца. В три часа на Хоукс, оказывается, отходит еще поезд, и, стало быть, сейчас они пойдут смотреть зверей, а поедут трехчасовым. В третий же раз придя из туалета, Бун объявил, что они немедля едут в лагерь за Львом и втроем отправляются в зверинец, где медведи заелись мороженым и конфетками, и Лев всем им там жару даст.

Так что на поезд, которым следовало вернуться, они не сели, но трехчасового он не дал Буну пропустить и тем поправил дело; теперь Бун и в туалет не уходил; пил тут же в вагоне да разглагольствовал про Льва, поймав кого-нибудь в проходе, и его слушали молча, как молчал служитель на вокзале.

Когда на закате приехали в Хоукс, Бун спал. Мальчик растолкал его, вытащил из вагона вместе с чемоданом и даже убедил поужинать в продуктовой лавке. Так что Бун почти протрезвился к тому времени, когда паровичок повез их обратно в лес, над которым багряно заходило солнце; и небо было уже пасмурное, и ночью земля не замерзнет. Спал теперь мальчик, присев за рубиновой от жара печуркой; вагончик трясся и тарахтел, разговор шел про Льва и Старого Бена, и кондуктора отвечали с понятием, потому что здесь Бун был среди своих.

— Небо затянуло, на оттепель пошло, — говорил Бун. — Завтра Лев его кончит.

Кончать выпало Льву или кому другому — только не Буну. Он ни разу еще, сколько помнили, не подстрелил дичи посущественнее белки — разве что негритянку в тот день, когда пять раз палил в негра. Негр был парень рослый, находился в четырех шагах от Буна, разряжавшего по нему пистолет, взятый у чернокожего деспейновского кучера, и тоже выхватил пугач, выписанный по почте за полтора доллара, и изрешетил бы Буна, но выстрелов не получилось, а одни осечки: щелк-щелк-щелк-щелк-щелк; Бун же израсходовал обойму не прежде, чем разбил зеркальную витрину, за которую с Маккаслина потребовали сорок пять долларов, и ранил в ногу проходившую мимо негритянку, но тут уж пришлось расплачиваться майору де Спейну: они с Маккаслином разыграли в карты, кому платить за витрину, кому за ногу. А нынешний год в лагере, в первое же утро охоты, прямо на Буна выбежал рогач; мальчик услышал пятикратный грохот старого Бунова дробовика и потом голос Буна: «Уходит, треклятый! Наперерез бери! Наперерез!» — и, добравшись до места, увидел, что от пятерки расстрелянных гильз до оленьих следов неполных двадцать шагов расстояния.

В ту ночь в лагере было пятеро гостей из Джефферсона: Баярд Сарторис с сыном, младший Компсон и еще двое. А наутро, выглянув из окна в рассветную серую морось, предсказанную Эшем, мальчик увидел более двадцати человек — добрый десяток лет снабжали эти люди Старого Бена зерном, свиньями и телятами, а теперь стояли и сидели на корточках под мелким дождем, в ветхих шляпах, куртках и комбинезонах, которые любой городской негр давно бы выбросил или сжег; даже ружья, старые, невороненые, имелись не у всех, а лишь резиновые сапоги были на них целые и крепкие. Пока завтракали, подошла еще дюжина пеших и конных: лесорубы с участка в тринадцати милях ниже лагеря, рабочие хоукской лесопилки, кондуктор с узкоколейки (единственный обладатель ружья среди них), — так что в то утро майор де Спейн повел в лес отряд, уступавший вооружением, но едва ли численностью тем, какие он водил в последнюю, мрачную пору 64–65-го годов. В дворике пришельцы не уместились, стояли и за воротами, где майор де Спейн верхом на своей кобыле ждал, пока Эш (в грязном фартуке) набьет жирными от смазки патронами и подаст ему карабин, и где пес синеватой масти важно и огромно — по-лошадиному, не по-собачьи — застыл у стремени, помаргивая дремотными топазовыми глазами, слепой и глухой ко всему вокруг, даже к гаму гончих, которых вывели на смычках Бун и Теннин Джим.

— На Кэти посадим генерала Компсона, — сказал майор де Спейн. — В прошлом году он пустил кровь; будь под ним спокойный мул, он бы…

— Нет, — сказал генерал Компсон, — стар я уже гонять по зарослям на лошадях и мулах. Притом я свой шанс год назад упустил. Стану сегодня на номере. А Кэти я хочу дать пареньку.

— Погодите, — сказал Маккаслин. — У Айка вся жизнь впереди, с охотой и медведями. Пусть другой…

— Нет, — сказал генерал Компсон. — На Кэти сядет Айк. Он уже лучше нас обоих дело знает, а лет через десяток сравняется и с Уолтером.

Он не верил, пока майор де Спейн не велел ему сесть на Кэти. И вот он сидит на одноглазом муле, не шарахающемся от дикой крови, и глядит на пса, что встал у стремени майора де Спейна и в сером зыбком свете кажется крупней теленка, крупней, чем есть на самом деле, — крупная голова, грудь чуть ли не шире его собственной, мышцы под синеватой шерстью не дернутся, не дрогнут ни от чьего прикосновенья, ибо сердце, которое гонит к ним кровь, не любит никого и ничего, — встал огромно, как лошадь, и, однако, иначе, ведь образ коня вяжется с весомостью и быстротой, не больше; Лев же внушал мысль не только о храбрости и всем прочем, из чего складывается стремление и воля преследовать и добывать, но и о стойкости, о воле перейти за всякий вообразимый для плоти предел упорства в этом стремлении догнать и добыть. Пес взглянул на него. Шевельнул головой, поверх мелкого собачьего тявканья взглянул глазами, как у Буна — без глубины, как у Буна — без низости и великодушия, без доброты и злобы; холодными, сонными — и только. Затем глаза моргнули, и мальчик понял — они не смотрят на него и не смотрели, просто голова у Льва так повернулась.

В это утро он услышал гон с самого начала. Лев скрылся из виду, пока Сэм с Тенниным Джимом седлали мула и лошадь, выпряженных из фургона, а затем и гончие включились в поиск, принюхиваясь и повизгивая, и тоже исчезли в чаще. Он, майор де Спейн, Сэм и Теннин Джим двинулись следом, и шагов с двухсот из талого леса донесся до них первый, высокий, по-человечески рыдающий, знакомый мальчику звук, а там и остальные гончие вступили, полня звонким ревом сумрачную глушь. И началась скачка. Ему казалось, он видит обоих: большой сизый пес стремится упорно и молча, а впереди локомотивом прет медвежья туша, как четыре года назад, сквозь бурелом, с неимоверной скоростью, и мулы на галопе отстают все больше. Треснул одинокий выстрел. Редколесьем пронеслись они вдогонку уходящему, мрущему гону мимо стрелявшего траппера — мимо указующей руки, костлявого лица и черной, изрыгающей крик дырки, обсаженной гнилыми зубами.



Новый оттенок послышался в лае, и в трехстах шагах перед собой мальчик увидел собак и обернувшегося к ним медведя. Увидел, как с ходу метнулся Лев и как медведь отбил прыжок лапой, кинулся в визжащий собачий клубок, уложил одну на месте, рванулся прочь. А мимо всадников потекли потоком гончие. Заорали де-Спейн с Джимом, точно из пистолета стреляя, захлопал Джим ремнем, пытаясь повернуть собак обратно. Теперь мальчик и Сэм Фазерс скакали одни. Все же со Львом продолжала гон еще собака. Он узнал ее по голосу. Тот прошлогодний кобелек, и тогда, и теперь несмышленыш, по крайней мере с точки зрения прочих гончих. «Может, в этом-то и храбрость», — подумал он.

— Правей! — раздался голос Сэма позади. — Правей бери! От реки его бы оттеснить.

Отсюда начинались тростники. Дорогу он знал не хуже Сэма. Из кустов выехали почти точно к тропе. Она вела сквозь заросли к реке, на высокий открытый берег. Тупо бахнула винтовка Уолтера Юэлла — раз и еще дважды.

— Нет, — сказал Сэм. — Я слышу гончака. Вперед.

Из узкого безверхого туннеля, из шороха и треска тростников они выскакали на обрыв, под которым желтая вода, казалось, недвижно густела и не давала отраженья в сером струящемся свете. Теперь и мальчик слышал кобелька. Лай стоял на месте — тонкое исступленное тявканье. Вдоль берега бежал Бун, за плечами у него на веревке взамен ружейного ремня бился и мотался дробовик. Круто повернул к ним, подбежал — лицо дикое, — вспрыгнул на круп одноглазому мулу, позади мальчика.

— Треклятая лодка! — выкрикивал он. — На той стороне причалена! Медведь прямо на тот берег! Лев не дал ему уплыть! И кобелек поддержал! Лев так близко, что нельзя было стрелять! Жми! — орал он, колотя мула пятками в бока. — Жми давай!

Оскальзываясь на талой почве, ринулись вниз сквозь лозняк и в воду. Холода, ледяного ожога мальчик не ощутил, правой рукой поднимая ружье над водой, левой держась за луку, за плывущего мула — с одного боку он, с другого Бун. А за спиной где-то был Сэм, но тут река, вода кругом наполнилась собаками. Гончие плыли быстрее мулов: еще мулы не коснулись дна, а они уже карабкались на крутой берег. А с того берега улюлюкал майор де Спейн, и, оглянувшись, мальчик увидел, как входит в воду лошадь Джима.

Лес впереди и отягченный дождем воздух обратились теперь в сплошной рев. Заливистый, звенящий, он ударялся в тот берег, дробился и вновь сливался, раскатывался, звенел, и мальчику казалось, что все гончие края, сколько их было и есть, ревут ему в уши. Он вскинул ногу на спину выходящему из воды мулу. Бун не стал садиться, ухватился рукой за стремя. Они взбежали на обрыв, продрались сквозь прибрежные кусты и увидели медведя: на задних лапах встал спиной к дереву, вокруг вопят и каруселью вертятся собаки, и вот опять Лев метнулся в прыжке.

На этот раз медведь не сшиб его на землю. Принял пса в обе лапы, словно в объятия, и упали вдвоем. Мальчик соскочил уже с мула. Взвел курки, но не мог ничего различить в каше пятнистых собачьих тел, пока оттуда не начал снова возникать медведь. Бун кричал, а что — не разобрать; Лев висел, вцепившись в глотку, на медведе, а тот, полуподнявшись, ударом лапы далеко отбросил одну из гончих и, вырастая, вырастая бесконечно, встал на дыбы и принялся драть Льву брюхо передними лапами. Бун бросился вперед. Перемахнув через одних, расшвыряв других собак пинками, с тускло блеснувшим ножом в руке, он с разбега вспрыгнул на медведя, как раньше на мула, сжал ногами медвежьи бока, левой рукой ухватил за шею, где впивался Лев, и мальчик уловил блеск лезвия на взмахе и ударе.

Рука опустилась лишь раз. Мгновенье они походили на скульптурную группу: намертво впившийся пес, медведь и оседлавший его человек, неприметно действующий, шевелящий глубоко вошедшим ножом. Затем повалились навзничь, на Буна, увлеченные его тяжестью. Медвежья спина поднялась первая, но тут же Бун оседлал ее снова. Он так и не выпустил ножа, и опять мальчик уловил нащупывающее движение руки и плеча, почти недоступное глазу; затем медведь встал на дыбы, неся на себе Буна и Льва, повернулся, как человек, сделал два или три шага в сторону леса и грянулся оземь. Не поник, не склонился долу. Рухнул, как дерево, так что всех троих — человека, собаку, медведя, — казалось, упруго подбросило.

Подбежали мальчик с Джимом. Встав на колени, Бун возился у медвежьей головы. Левое ухо у Буна было раскромсано, левого рукава куртки как не бывало, голенище правого сапога распорото сверху донизу; по ноге, по руке, по лицу — не дикому теперь, а совершенно спокойному — текла алая кровь, разжижаемая дождиком. Втроем они разжали Льву челюсти.

— Полегче, черти, — сказал Бун. — У него же все кишки наружу, не видите разве?

Он стал стаскивать с себя куртку, говоря Джиму по-прежнему спокойно:

— Подведи-ка сюда лодку, она шагах в ста ниже по реке. Я ее там видел.

Теннин Джим встал, пошел. И тут, то ли подняв голову на возглас Джима, то ли так взглянув (из памяти выпало), мальчик увидел нагнувшегося Джима и — Сэма Фазерса ничком в грязи.

Нет, его не сбросил мул. Мальчику помнилось — Сэм тоже спешился еще до того, как Бун рванулся на медведя. Ни раны, ни ушиба. И когда мальчик с Буном повернули его лицом вверх, глаза Сэма были открыты и он сказал что-то на языке, на котором говорил, бывало, с Джо Бейкером.[3] Но подняться он не смог. Теннин Джим подвел лодку к обрыву; слышно было, как он перекликался через реку с майором де Спейном. Бун обвернул Льва курткой, снес в лодку, туда же перенесли Сэма, затем вернулись, привязали Джимов ременной поводок одноглазому мулу к седлу и сволокли медведя с обрыва и в лодку, и Теннин Джим остался, чтобы переправить лошадь и обоих мулов вплавь. Не успела лодка причалить, как Бун прыгнул на берег мимо майора де Спейна, ухватившего лодку за нос. Майор поглядел на Старого Бена, негромко сказал: «Так». Вошел в лодку, наклонился, дотронулся до Сэма, тот взглянул на него и опять произнес что-то на своем древнем языке.

— Что с ним, не знаешь? — спросил майор де Спейн.

— Не знаю, сэр, — ответил мальчик. — С мула он не падал. Слез еще раньше, чем Бун кинулся к медведю. А потом смотрим — лежит на земле.

— Скорее там, черт подери! — кричал Бун Теннину Джиму, доплывшему еще только до середины реки. — Давай мне мула!

— Зачем тебе мул? — спросил майор де Спейн.

Бун и не оглянулся на него.



— Еду за доктором в Хоукс, — сказал он невозмутимо, и под алой кровью, неустанно размываемой дождем, лицо его было совершенно спокойно.

— Тебе самому доктор нужен, — сказал майор де Спейн. — Теннина Джима по…

— Кончайте, — сказал Бун. Он повернулся к майору де Спейну. Лицо по-прежнему спокойное, но голос тоном выше: — Не видите — у пса все потроха повыпущены.

— Бун! — проговорил майор де Спейн. Они смотрели друг на друга. Бун был по меньшей мере на голову выше; даже мальчик уже перерос майора де Спейна.

— Надо доктора, — сказал Бун. — Кишки ему…

— Хорошо, — сказал майор де Спейн.

Джим вышел из воды на берег. Лошадь и второй мул уже почуяли Старого Бена; они шарахнулись, бросились прочь, таща за собой Джима, и лишь на самом верху обрыва он остановил их, привязал, вернулся. Майор де Спейн отстегнул ремешок компаса от петлицы и дал Джиму.

— Поезжай немедля в Хоукс за доктором Крофордом, — приказал он. — Скажи ему, в лагере нужно двух человек посмотреть. Садись на мою лошадь. Дорогу отсюда найдешь?

— Да, сэр, — сказал Теннин Джим.

— Хорошо, — сказал майор де Спейн. — Езжай. — Он повернулся к мальчику.

— Бери мулов и лошадь и — за фургоном. Мы спустимся в лодке к Енотову мосту. Там и встретимся. Доберешься?

— Да, сэр, — ответил мальчик.

— Добро. Действуй.

Он отправился за фургоном. Тут он увидел, как далеко завел их гон. Давно миновал уже полдень, когда он надел на мулов упряжь и привязал лошадь к задку фургона. Лишь в сумерки добрался он до Енотова моста. Лодка была уже там. Еще не успев ее разглядеть, едва завидев воду, он принужден был выпрыгнуть с вожжами в руках из кренящейся повозки, обежать, схватить под уздцы, а затем за ухо шарахнувшегося мула и, упершись в землю каблуками, держать, пока не подоспел снизу Бун. А лошадь уже оборвала недоуздок и ускакала по дороге, ведущей к лагерю. Они повернули фургон задком к реке, выпрягли мулов, мальчик отвел второго мула ярдов на сто и привязал у дороги. Тем временем Бун перенес Льва из лодки, где теперь не лежал, а сидел Сэм, и, когда Сэма поставили на ноги, он взошел кое-как на берег и попытался влезть в фургон, но Бун не стал ждать — подхватил Сэма под мышки и поднял на сиденье. Они снова прикрепили ремень к седлу Кэти, подволокли Старого Бена к фургону и, откинув задок, втащили туда по двум наклонно приставленным брусьям, затем он привел второго мула, и Бун принялся бить по твердой, глухо звучащей под ударами морде, пока мул не встал, дрожа, рядом с Кэти. И тут хлынул дождь, точно весь день сдерживался, дожидаясь.

Они возвращались сквозь дождь, сквозь ручьистую слепую темень, и задолго до того, как проблеснули лагерные огни, до них донесся рог и путеводные, через равные промежутки, выстрелы. Когда проезжали темную Сэмову хижину, Сэм привстал. Опять сказал что-то на языке предков, потом отчетливо произнес:

— Пустите меня. Пустите меня.

— У него и огня нет, — сказал майор. — Погоняй! — приказал он жестко.

Но Сэм уже силился подняться.

— Пусти меня, хозяин, — сказал он. — Домой пусти!

И мальчик остановил мулов. Бун сошел, снял Сэма с повозки. Теперь он не стал ставить Сэма на ноги. Отнес на руках в хижину, майор де Спейн раскопал в очаге непотухшие угли, зажег лампу скрученной бумажкой, Бун положил Сэма на койку, стащил сапоги, майор де Спейн укрыл его, а мальчик остался при мулах держать под уздцы того, второго, опять испуганно порывавшегося, потому что стоило фургону стать, как запах Старого Бена прихлынул опять по струящейся черноте воздуха, — но глаза Сэма были, наверно, опять раскрыты, нацелены провидящим взглядом далеко за хижину и охотников, за мертвого медведя и умирающего пса. Затем поехали дальше, на протяжный плач рога и мерные выстрелы, каждый из которых как бы повисал, не падая, в густой текучей тьме, пока к нему не примыкал, не приливался следующий, — подъехали к освещенному дому, к ярким окнам в дождевых потеках, к лицам, молча обращенным к окровавленному и спокойному Буну, входящему в дом с укутанной в куртку ношей. Кровавым свертком опустил он Льва на свою затхлую беспростынную постель, которую не мог разровнять даже Эш, по-женски ловкий в уборке.

Доктор с хоукской лесопилки уже прибыл. Бун не допустил его до себя: прежде пусть займется Львом. Хлороформировать Льва доктор не рискнул. Вправил внутренности и зашил без наркоза — майор де Спейн держал Льва за голову, Бун за ноги. Но Лев и не шевельнулся ни разу. Он лежал, уставя желтые глаза куда-то мимо людей в охотничьих куртках, новых и старых, что набились в душную комнатку, крепко пахнущую Буном и его одеждой, и молча смотрели. Потом доктор промыл, прижег, забинтовал Буну лицо, руку и ногу, и они — мальчик с фонарем впереди, за ним доктор, Маккаслин, майор де Спейн и генерал Компсон — направились в хижину к Сэму. Теннин Джим уже развел там огонь, дремал, сидя на корточках у очага. А Сэм — как Бун его уложил, а майор де Спейн укрыл — так и лежал пластом, но тут открыл глаза, провел взглядом по лицам, и когда Маккаслин тронул его за плечо и сказал: «Сэм, доктор хочет тебя посмотреть», то он даже выпростал руки из-под одеяла и стал нашаривать пуговки на рубашке, но Маккаслин сказал: «Погоди. Мы сами». Они раздели его. Он лежал — медно-коричневое, почти безволосое тело исконного лесовика, тело старика, у которого ни детей, ни родных, ни своего народа, — лежал недвижно, открыв глаза, но ни на кого уже не глядя; доктор кончил осмотр, укрыл Сэма одеялами, вложил стетоскоп в чемоданчик, щелкнул замком, и один лишь мальчик знал, что Сэму тоже не жить.

— Переутомление, — сказал доктор. — Возможно, шок. В его ли возрасте переплывать реки зимой. Это пройдет. Только пусть полежит денек-другой. Тут найдется кому побыть при нем?

— Найдется, — ответил майор де Спейн.

Они вернулись в дом; там в душной комнатенке по-прежнему сидел на тюфяке Бун и не снимал руки с головы Льва, и люди — те, для кого Лев гонял зверя, и те, кто до этого дня лишь понаслышке знал о нем, — тихо входили, чтобы взглянуть и уйти. Потом рассвело, и все пошли во двор смотреть Старого Бена, чьи глаза тоже были открыты, стертые зубы оскалены, лапа изувечена капканом, под шкурой — желвачками старые пули (общим числом пятьдесят две штуки — картечин, винтовочных и круглых), и под левым плечом еле видная щелка, сквозь которую нож Буна добрался до медвежьей души. Затем Эш застучал в донце таза тяжелой ложкой, сзывая народ на кухню, и впервые на памяти мальчика гончие ни разу во весь завтрак не завозились под полом. Видно, старый медведь и мертвый наводил на них ужас, преодолеть который самим, без Льва, им было не под силу.

Дождь перестал еще ночью. А среди утра явилось белесое солнце, быстро выжгло туманы и тучи, нагрело воздух и землю; день выдался из тех безветренных, декабрьских, миссисипских, что как бы воскрешают бабье лето. Они вынесли Льва на веранду, на солнце. Об этом подумалось Буну.

— Черт подери, — сказал Бун, — он же не любитель комнат, это ж я заставлял. Сами знаете.

Чтобы не потревожить Льва, Бун ломом оторвал доски пола, на которых лежал тюфяк, и Льва перенесли вместе с постелью и положили лицом к лесу. Затем мальчик, доктор, Маккаслин и майор де Спейн пошли в хижину к Сэму. Не открывая глаз, Сэм дышал так тихо, так мирно — почти незаметно было, что дышит. Доктор не стал прикладывать ни стетоскопа, ни даже руки.

— У него все в порядке, — сказал доктор. — Он и не простудился. Просто организм забастовал.

— Забастовал? — переспросил Маккаслин.

— Да. Со стариками это бывает. А выспался или пропустил стаканчик — и передумал помирать.

Воротились в лагерь. И тут они начали прибывать: тощие обитатели болот — трапперы, что живы хинином, енотами и речной водой, фермеры с окаймляющих низину кукурузных и хлопковых полосок, чьи посевы, закрома и закуты разорял старый медведь, лесорубы с соседнего участка, хоукские пильщики и горожане из мест отдаленнее Хоукса, чьих собак старый медведь убивал, чьи ловушки и западни ломал, чей свинец носил под шкурой. Они прибывали верхами, пешие, в фургонах, входили во двор и, насмотревшись на медведя, проходили к веранде, где лежал Лев; скоро дворик уже не вмещал их — без малого сто человек, стоя или присев на корточки, вели под усыпительно-теплым солнцем негромкие разговоры об охоте, о дичи и собаках — ее добытчиках, о тех гончих, медведях, оленях и людях, какие были и каких уже нет, — и время от времени большой синий пес открывал на минуту глаза, не на говорящих, а на леса взглядывая как бы запечатлевающим или удостоверяющимся взглядом. На закате он умер.

То был последний вечер лагеря. Льва понесли в лес, то есть Бун завернул его в свое стеганое одеяло и понес, никому не позволяя и коснуться, как вчера до прибытия доктора; Бун нес, а следом с фонарями и зажженными сосновыми сучьями шли мальчик, генерал Компсон, Уолтер и, числом все еще до полусотни, приезжие, которых ожидало теперь ночное возвращение в Хоукс и за Хоукс, и лесовики, кому предстояло не разъезжаться, а пешком разбредаться по своим глухоманным лачугам. Бун и к лопате никого не допустил, сам вырыл яму, положил Льва, засыпал, и в смолистом пыланье и дыме, струившихся сквозь зимние ветви, генерал Компсон встал в изголовье могилы и сказал прощальное слово, как над человеком. Потом пошли обратно. Тем временем майор де Спейн с Маккаслином и Эшем скатали и увязали постели. Мулов уже впрягли, фургон стоял нагруженный, дышлом к дороге, и когда мальчик вбежал в кухню к уже поужинавшим де Спейну и Маккаслину, то плита не топилась, на столе — хлеб и остатки холодного мяса и только кофе горячий.

— Как это? — закричал он. — Зачем? Я не еду.

— Едешь, — сказал Маккаслин. — Все едем. Майор велел по домам.

— Нет! Я остаюсь.

— В понедельник тебе в школу. И так уже не две, а три недели пропустил. До понедельника посидишь за учебниками, иначе не успеешь наверстать. У Сэма ничего серьезного. Ты слышал, что сказал доктор Крофорд. Я оставляю тут Буна и Джима — побудут с ним, пока не встанет.

У него сжимало горло. В кухне уже собрались остальные. В отчаянии он рывком оглянулся на них. Бун держал в руке непочатую бутылку. Перевернув ее, Бун хлопнул по донцу ладонью, зубами вытащил и выплюнул пробку, отпил.

— Ты у меня от школы не отвиливай, — сказал Бун. — А то спущу штаны и выпорю. Я не Кас, церемониться не стану, пусть тебе хоть шестьдесят, не только шестнадцать будет. Что из тебя выйдет без образования? Что из Каса вышло бы? Что, черт подери, из меня вышло бы, когда б я в школу не ходил?

Мальчик опять повернулся к Маккаслину. Он дышал все чаще, все короче, словно в кухне не хватало воздуха на всех.

— Сегодня еще только четверг. Я возьму здесь лошадь, приеду домой в воскресенье вечером, днем даже, Маккаслин. Просижу до ночи за книжками и подгоню, — говорил он — за гранью уже и отчаяния.

— Нет, сказано, — отрезал Маккаслин. — Садись ужинать. Сейчас отправ…

— Постой, Кас, — сказал генерал Компсон, кладя руку на плечо мальчику. Тот не заметил, как он подошел.

— Что с тобой, сынок? — спросил генерал Компсон.

— Я должен остаться, — сказал он. — Должен.

— Ладно, — сказал генерал Компсон. — Оставайся. Если из-за лишней проведенной тут недели книжонка, состряпанная за деньги каким-то педагогом, тебя в девять потов вгонит, покуда осилишь, то нечего тебе и ходить в школу. А ты помолчи, Кас, — продолжал он, хотя Маккаслин и так молчал. — Увяз одной ногой на ферме, другой — в банке, а в коренном, в древнем деле ты перед ним младенец; вы, растакие Сарторисы и Эдмондсы, напридумывали ферм и банков, чтоб только заслониться от того, знание о чем дано этому мальчугану от рождения, — и страх, понятно, врожден, но не трусость, и он за десять миль по компасу пошел смотреть медведя, к которому никто из нас не мог подобраться на верный выстрел, и увидел, и обратно десять миль прошел в темноте; это-то, быть может, посущественнее ферм и банков… Так не скажешь, в чем причина?

Но у мальчика выговорилось по-прежнему только:

— Я должен остаться.

— Ладно, — сказал генерал Компсон. — Съестного вам тут хватит. А в воскресенье, значит, домой, как обещал Маккаслину? Не вечером — днем.

— Да, сэр, — ответил он.

— Вот так. Давайте-ка ужинать, — заключил генерал Компсон. — Шевелись, ребята. Ночью еще морозец ударит.

Отужинали. Фургон стоял готовый, оставалось только сесть. Бун довезет их до опушки, до фермерской конюшни, где ждет шарабан. Запрокинув перевязанную голову, с бутылкой в руке, Бун стоял у фургона, рисовался на фоне неба высоченным силуэтом в афганской чалме. Вот бутылка оторвалась от губ и полетела прочь, кувыркаясь и поблескивая в жидком свете звезд, порожняя. «Кто едет — садись, кто не едет — с дороги катись», — объявил Бун. Уселись. Бун влез на козлы рядом с генералом Компсоном, фургон двинулся в ночь, и сперва исчезли очертанья, а там и темный движущийся сгусток стал неразличим среди окружающей тьмы. Но долго еще слышал мальчик, как повозка деревянно и неспешно погромыхивала по рытвинам. А когда и громыханье замерло, не замер Бунов голос. Бун пел — коряво, зычно, без мотива.

Это в четверг. А в субботу утром Теннин Джим оседлал охотничью лошадь Маккаслина, что шесть лет провела безвыездно в лесу, и начинало вечереть, когда он на взмыленной лошади проехал под ворота к лавке, где Маккаслин был занят выдачей арендаторам и работникам продуктов на неделю. На сей раз, чтобы не тратить время в городе, не ждать, пока заложат шарабан майора де Спейна, они сели в маккаслиновский и — в Джефферсон за майором (правил Маккаслин, Теннин Джим спал на заднем сиденье); майор де Спейн только обул сапоги, надел куртку, и той же ночью они проделали в потемках весь тридцатимильный путь до лагеря, чем свет в воскресенье пересели на лагерных кобылу и мула и на восходе солнца выехали из чащобы на взгорье, где похоронили Льва; свежела земля невысокого холмика и хранила еще следы Буновой лопаты, а за могилой укреплен меж четырех стволов помост из свежесрубленного молодняка, и что-то обернутое одеялом на помосте, а ближе к холмику — Бун и мальчик на корточках, и тут Бун — повязка снята, сорвана, длинные струпья от когтей Старого Бона, как черная засохшая смола на солнце, — вскочил и навел на них свой старый дробовик, из которого всю жизнь только и знал что мазать, но Маккаслин уже спешился: рывком высвободил ноги из стремян, на ходу, опершись о седло, спрыгнул с мула и пошел к Буну.

— Не подходи, — сказал Бун. — Проклят буду, не пущу к нему. Не подходи, Маккаслин.

А Маккаслин подходил — быстро, но не горячась.

— Кас! — позвал майор де Спейн, и затем: — Бун! Слышишь, Бун!

Он тоже спешился. Вскочил и мальчик на ноги, а Маккаслин все шел, не горячась и неуклонно, дошел до холмика, твердо протянул руку — движеньем быстрым, но не поспешным, схватил дробовик поперек ствола, и они с Буном застыли друг против друга над могилой Льва, и Бун, почти на целую голову возвышаясь над Маккаслином своим усталым, неукротимым, изумленно-яростным лицом, перечеркнутым медвежьими когтями, задышал трудно, всей грудью, точно в лесу, во всей дремучей глухомани не стало воздуха на четверых, на двоих, на одного даже Буна.

— Пусти ружье, Бун, — сказал Маккаслин.

— Ах ты, недомерок… — выговорил Бун. — Я ж у тебя вырву его. Вырву и галстучком на шейке завяжу.

— Верю, — сказал Маккаслин. — Пусти ружье, Бун.

— Такое его желание было. Он сказал нам. Сказал в точности, как все сделать. Не дам трогать. Как он велел, так и похоронили, и с тех пор вот сижу, стерегу от рысей и прочей мрази, и не дам…

Пальцы его разжались, и Маккаслин, наклонив дробовик, разрядил его так быстро, что не успел еще, кажется, первый патрон долететь до земли, а из патронника выщелкнулся уже пятый, последний, — и отбросил ружье прочь, глядя все это время Буну в глаза.

— Ты убил его, Бун? — спросил он.

Бун шагнул, отстраняясь; будто все еще пьян с четверга, вытянул, ища опоры, руку, шатко двинулся к ближнему дереву, не рассчитал, как бы ослеп, и, падая, валясь, выбросил обе руки, уперся в толстый ствол, повернулся, прислонился к дереву спиной и затылком — лицо неистовое, усталое, в шрамах, грудь широко вздымается и опадает, — а Маккаслин неотступно шел за ним и не отводил глаз от глаз Буна.

— Ты убил его, Бун?

— Нет! — сказал Бун. — Нет!

— Правду скажи, — настаивал Маккаслин. — Я сам не смог бы ему отказать.

И тут подбежал мальчик. Встал между ними, загораживая Буна, и не из глаз только хлынули слезы, а — ощутилось мальчику — потом брызнули со всего лица.

— Не лезь к нему! — закричал он. — К черту! Не лезь!