"«Артиллеристы, Сталин дал приказ!» Мы умирали, чтобы победить" - читать интересную книгу автора (Михин Петр Алексеевич)Часть пятая Былое и раздумьяГлава двадцать четвертая. Замполиты. Взгляд из окопаМы ехали в Москву на 50-летие Победы. В купе нас было четверо. Все из разных городов России и Украины. Случилось так, что мы представляли и разные рода войск: летчик, танкист, пехотинец и артиллерист. Жалели, что не было среди нас моряка: вот кого интересно бы послушать. Ребята подобрались сухощавые, жилистые, на вторую полку вскакивали, как молодые, без лестницы, хотя каждому было далеко за семьдесят. Сразу же в купе установилась атмосфера равноправия, фронтового братства, доверия, взаимопонимания и, конечно, юмора — будто это не купе вагона, а блиндаж или землянка. В выражениях не стеснялись, шутки и подначки сыпались из уст каждого, как фрукты из рога изобилия. На войне все были командирами среднего звена: батальона, дивизиона, эскадрильи. Как раз те, кто непосредственно воевал и, пройдя жернова войны, чудом уцелел. Ранения и контузии — не в счет. Редко встречается, чтобы бывалые фронтовики с любопытством слушали друг друга. А тут мы до тонкостей выясняли особенности боевой деятельности летчика и танкиста, пехотинца и артиллериста. Про свой род войск каждый знал все, а вот действия других родов войск наблюдал издали, со стороны, или судил о них по тому, как сражались с ним немецкие танки, самолеты, артиллерия, пехота — это уж не со стороны, это каждый на собственной шкуре испытал. — Как успевает увидеть и поразить цель, летя на большой скорости, летчик-штурмовик, тут и по своим шарахнуть можно, — спрашивает пехотинец у летчика. — А что, не шарахали, что ли? — горестно включаюсь и я в разговор. — У меня однажды чуть сердце не разорвалось, когда наши штурмовики жгли наши же танки. Те слишком вперед вырвались, летчики и приняли их за немецкие. — Ну как, берет мандраж, когда на тебя танки несутся? — ехидно интересуется у меня танкист. Парирую: — Я с пушкой — в окопе да замаскирован, а ты — по открытому полю несешься. Пока ты разглядишь меня в прыгающую щель, я и влуплю тебе подкалиберным! Все сочувствовали комбату-пехотинцу. Ему ведь на войне больше всех доставалось. Все били по нему, а он, бедный, вечно в грязи, под гусеницами и снарядами, под пулями и минометным огнем. Сколько этой матушки-пехоты, царицы полей, полегло за войну!.. Наступила ночь, приготовились спать, и свет уже выключили, а разговорам все нет конца, и в темноте долго еще продолжались заинтересованные расспросы и рассказы. — Ребята, а из вас, случайно, никто не комиссарил? — обратился к нам летчик-штурмовик. — А то ненароком обидишь кого. — Убедившись, что в купе только строевые командиры, летчик продолжил: — Если уж кому и жилось на войне, так это политработникам. Летать не летали, а ордена получали. Да еще более высокие, чем мы. Помню, мне за первые вылеты «Отечественную войну» дали, а нелетающему замполиту — орден боевого Красного Знамени отвалили. Единственный орден, которым ни в каких войсках не награждали политработников, — это полководческий, «Александра Невского». Видно, знали его учредители, где находились политработники во время боя. Вступил в разговор танкист: — Точно, и у нас замполиты в бой не ходили. Ему даже танк не положен был, хотя у зама по строевой танк был. И потом, он же не танкист, а партаппаратчик. Но награждали их, как и у вас, летчиков, а то и чаще. — Наши больше возле кухонь отирались. Я батальон веду в атаку, а эта троица: замполит, парторг, комсорг — в тылах сидит, вроде бы о питании печется; будто без них старшина не пошлет кухню, когда стемнеет, — недовольно отозвался о своих политработниках комбат-пехотинец. — А у меня, — включился и я в разговор, — хитрющий замполит был. И вредный. На передовую за три года так ни разу и не сходил. Все при штабе, на кухне да в тылах: продукты для себя выискивал или обмундирование поновее. И парторга с комсоргом — молодых офицеров — все время при себе держал. Для них передовая как бы запретной зоной была, тоже ни разу нас не посетили. Видно, такое указание сверху у них было. Только и знали все трое, что политдонесения в полк строчить. Уж чего они там в них сообщали, не знаю. — А в газетах и книгах все они — герои, — проворчал кто-то в темноте. — Так ведь газеты-то они и печатали, да и книгами сами ведали. Вот своего брата да самих себя и прославляли. — Что верно, то верно, — согласился я, — большинство пишущего народа из комиссарской шинели вышло. — Я как-то написал в газету, а мне: «А роль политрука почему не отразил?» А что я отражу? Как он в тылу сидел, пока мы воевали? Ан нет! Все равно: «Покажи его героем, иначе не напечатаем». — А и верно, почему до сих пор никто о них правду не написал? Боятся, что ли? Но ведь теперь-то можно правду сказать! — Да, напиши ты правду! Они сразу все и окрысятся: «Мы за Сталина в атаку ходили!» — категорично вмешался комбат-пехотинец. — Их же много, они почти все выжили. Посчитай, сколько комбатов погибло и сколько их. Да все начальниками после войны стали — в райкомах и обкомах только они. Как писали неправду в войну, что в атаку ходили с криками «За товарища Сталина! Вперед, в атаку!» — так большинство народа до сих пор и считает. А ведь на самом-то деле никто во время атак про Сталина и не вспоминал. Была короткая команда: «Вперед!» Ну, матом иногда добавляешь для убедительности. Разве там было время для агитации? Поэтому кто ныне кричит, что он в атаку «За Сталина» ходил, сразу скажу: из газет взял, ни в какую атаку он не ходил, даже на передовой не был. Кстати, в атаку не ходили, а бегали, да еще как: если не успеешь добежать до вражьей траншеи, то все пропало. Уж я-то знаю! На этой печальной ноте и затих разговор. Один за одним все заснули. А мне не спалось, растревоженный темой, в темноте, под стук колес предался воспоминаниям. Вспомнил и политработников своего дивизиона. Наверное, Карпов, мой замполит, опять на встречу приедет… Вернулся я со встречи домой и под впечатлением услышанного решил сам описать боевые эпизоды, а заодно и о своих политработниках правду сказать. А то ведь действительно, как сказал один из моих попутчиков, на века утвердится миф о повальном героизме комиссаров в Отечественную войну. А я из собственного опыта знаю: политработники, с которыми я общался на фронте, за исключением нескольких человек, в боях не участвовали и никакого героизма не проявляли. Многие из них были бездельниками и трусами. Они только и умели цидульки-доносы писать, распоряжаться, надзирать — и ни за что не отвечать. Когда я был еще взводным и даже когда командовал батареей, я почти никогда не общался с замполитом дивизиона. У нас с ним были разные сферы обитания: я постоянно находился на передовой, вместе с пехотой, а он — в тылах дивизиона. Но когда я стал командовать артиллерийским дивизионом, мне уже небезразлична была деятельность политработников в моем дивизионе. Однако, к великому моему огорчению, вместо деятельности я обнаружил полнейшую их бездеятельность. О том, как я пытался исправить это положение и как старался восполнить этот изъян, и пойдет речь. Но сначала несколько слов о политработниках в батарее — составной части дивизиона. В начале 1942 года в ротах и батареях была упразднена должность политрука, а политико-воспитательную работу возложили на общественников — неосвобожденных парторгов, исполнявших другие служебные обязанности. Обычно это были тыловые сержанты — члены партии. Их подбирали и формально избирали парторгами. Это были люди малограмотные, совершенно не подготовленные к серьезной политико-воспитательной работе. Образовательный уровень политработников был очень низок. В нашей дивизии (официально-документально) 65 % политсостава имели двухклассное образование. Такой партиец рассуждать мог как взрослый, с жизненным опытом человек, но квалифицированно заняться воспитательной работой не мог. Они занимались своими служебными обязанностями, а вся их партработа, в лучшем случае, сводилась к написанию плана партийной работы под диктовку по телефону парторга батальона — кадрового политработника. Сержантов из строевых подразделений, которые находились на передовой и непосредственно воевали, на должности парторгов не брали, какой смысл: сегодня назначили, завтра его убило, а нужен более-менее постоянный человек. Вот только непонятно: как могло Главное политическое управление армии и ЦК партии пойти на упразднение политруков в ротах?! Неужели они не понимали, что это повлечет за собой не просто ослабление, а полное искоренение политического воспитания в самом низшем звене армейской службы, где политрук ближе всего находится к рядовому солдату? А пошли они на этот, по существу, шкурно-предательский акт исключительно для того, чтобы сохранить политические кадры. Дело в том, что в первый год войны в окружениях и неразберихе одинаково много гибло как строевых командиров, так и политработников, особенно в ротах. Ведь в роте трудно уберечь политработника от смерти или ранения, она маленькая, располагается на передовой, и все ее тылы находятся в зоне обстрела. А когда боевые действия упорядочились, то уже в 1942 году развелось их так много, что количество политработников в армии стало избыточным, и Политуправление вынуждено было часть политработников (в первую очередь неугодных и особенно распоясавшихся) переучивать в командиров. Командиров-то — взводных и батальонных — убивало, их не хватало. Но и после переучки их щадили. Десятиклассник после трех месяцев учебы — уже командовал взводом. А политработника год «переучивали», потом в резерв отправляли и на безопасную должность ставили. Редко кто из них, «переученных», в бой шел. Их оберегали политические верхи. В конце того же сорок второго года, спустя три месяца после выхода приказа Сталина «Ни шагу назад», когда к обычным колоссальным потерям командиров взводов, рот и батальонов прибавились еще и репрессивные потери от слишком усердной деятельности особых отделов, Сталин приказал: командирам взводов, рот и батальонов во время атак находиться не в цепях наступающих и не впереди них, а позади своих подразделений. Но из этого ничего не вышло. Политрука-то взяли да и убрали из роты, а командира-то не то чтобы убрать, а и сзади солдат поставить невозможно: по команде «Вперед!» не все бойцы поднимаются под пули, их надо поднимать примером или силой, а для этого командиру надо быть рядом с ними, в цепи. Вот и получилось: политработников сберегли, а всю тяжесть войны взвалили на офицеров батальона, вот почему взводный в среднем жил день, ротный — неделю и батальонный командир — от силы месяц. Но, несмотря на незначительную эффективность деятельности ротных парторгов-общественников, политотделы постоянно поощряли их: в первую очередь награждали орденами и присваивали звания Героев. Хотя находились они не на самой передовой и особо в боях-то не участвовали, однако в наградных документах им писали: «В критический момент боя парторг роты бросился вперед и со словами: «Коммунисты! За Родину, за товарища Сталина вперед на проклятого врага!» — увлек за собою солдат в атаку». При этом сам лично он якобы уничтожил пятнадцать, а то и двадцать солдат противника. Бумага терпела, награды шли, роль партработников возвеличивалась. Миф о комиссарском героизме утверждался на века. А вот нашей 3-й батарее, в которой я воевал подо Ржевом, повезло с парторгом. Его обязанности на общественных началах исполнял командир третьего орудия сержант Ромашин. Наши гаубицы, конечно, стояли не на передовой, а километрах в двух сзади, но батарея стреляла по командам с наблюдательного пункта слаженно, быстро и точно, в любое время дня и ночи. В этом, несомненно, была заслуга и парторга. Помимо многообразных и трудных забот по исполнению своих прямых служебных обязанностей сержант Ромашин много внимания уделял работе по идейно-политическому и патриотическому воспитанию солдат. Правда, в отличие от парторгов других батарей, у него для этого были необходимые знания, опыт, а главное, желание и высокое чувство ответственности за хлопотное партийное поручение. Это был степенный пожилой человек, внешне ничем не выделявшийся — ни лицом, ни походкой, только носил небольшие седые усы. Старый член партии, работавший до войны директором подмосковного кирпичного завода. Политически грамотный, добрый, общительный, симпатичный, душевный, всеми уважаемый. Еще когда я был взводным, он давал мне рекомендацию для вступления в партию. Парторг батареи сержант Ромашин не гнушался никакой работы, не пасовал перед трудностями и опасностями фронтовой жизни. У меня Ромашин ассоциировался с образом комиссара времен Гражданской войны, каким утвердили его в нашем сознании писатели и журналисты: яркий, смелый, боевой, скромный, волевой, справедливый и ответственный человек, который мог взяться за любую, самую трудную физическую работу или вступить в страшный, смертельно опасный бой. Он не боялся взвалить на себя ответственность за самые непредсказуемые последствия этой работы или боя. За сорок девять лет моего пребывания в партии я двадцать пять лет избирался секретарем первичной парторганизации, и примером в этой многотрудной общественной работе для меня всегда служил парторг нашей батареи сержант Ромашин. Под стать парторгу Ромашину был у нас и командир батареи старший лейтенант Чернявский. Смелый, умный, работящий, требовательный, но очень душевный человек. Он был из запасников и тоже не из молодых. Сколько раз посылал он нас на явную смерть, и мы шли не потому, что боялись ослушаться, а из чувства долга, из-за великого уважения к нему. Мы знали, что напрасно на смерть он не пошлет. Он и сам не боялся смерти. Погиб в бою с немецкими танками. Став командиром батареи, я стремился походить на своего предшественника Чернявского. Часто советовался с парторгом Ромашиным и находил с его стороны постоянную поддержку. Он мне, молодому, за отца был. Но в одну из бомбежек Ромашина убило. И мы осиротели. После Ромашина были другие парторги, но они были менее авторитетны. Основное внимание уделяли своей служебной работе. Никакого идейно-политического воздействия на личный состав они не оказывали. И что удивительно, они не испытывали при этом никаких угрызений совести — числюсь парторгом, вот и все. Пришлось мне самому, наряду с боевой подготовкой, больше внимания уделять воспитанию личного состава. И еще я постоянно включал в эту работу всех строевых офицеров. От этого боеспособность батареи была у нас на самом высоком уровне. В июне сорок четвертого года меня назначили командиром дивизиона. Теперь в моем подчинении воевала не одна, а три батареи, и я поддерживал огнем целый стрелковый полк. Охватить всю боевую и политическую подготовку дивизиона вплоть до отделений, орудий и тылов, как делал это в батарее, я сам лично уже не мог. В поле моего зрения постоянно были только те службы, которые были поблизости, — наблюдательные пункты, связисты и разведчики. А вот дойти до огневых расчетов, которые находились в тылу, я был уже не в состоянии, меня, как на привязи, держал на передовой неугомонный противник. Боевое оснащение дивизиона обеспечивали штаб и тылы, а идейно-политическое воспитание должны были осуществлять три освобожденных офицера-политработника: замполит капитан Карпов, парторг дивизиона капитан Каплатадзе и комсорг старший лейтенант Одинцов. Наличие такой политической силы в дивизионе меня поначалу радовало: опытный сорокалетний партработник замполит, энергичный грузин парторг и молодой расторопный комсорг. Да они горы свернут, думал я, везде успеют побывать: и на наблюдательных пунктах, и на огневых позициях, и в тылах — всюду нужны повседневная, живая политическая работа, непринужденное общение, а когда потребуется, и личное участие в тяжкой работе или в смертельном бою. Но, к моему великому огорчению, политработники повели себя иначе, чем я ожидал. Они, все трое, постоянно сидели в тылах дивизиона, на кухнях или в штабе. Не бывали даже на огневых позициях батарей, которые находились далеко от передовой. А наблюдательные пункты, откуда виден противник, за всю войну ни один из них так и не посетил. К передовой, где идет бой, ближе, чем за три километра, они не приближались. Жили себе в удовольствие в деревнях, вне зоны обстрела, общались больше с местными жителями, чем со своими солдатами. Они совершенно не представляли, что такое бой и как ведут себя люди в бою. Зазвать их на передовую, даже в период затишья, я никак не мог. Они меня, своего командира, не слушались. А полковые политработники и политотдел дивизии предупредили меня, чтобы я политработниками своего дивизиона не распоряжался. Они, дескать, сами знают, чем им заниматься. Скорее всего относительно политработников была какая-то секретная директива, которая оберегала их, запрещала им появляться в бою. И под водительством замполита Карпова политработники моего дивизиона продолжали обитать в тылах и писать свои политрапорты в политотдел. Время от времени они вызывали к себе в тылы неосвобожденных парторгов и комсоргов батарей. Получали от них информацию, инструктировали. Текущей работой руководили по телефону. Им важно было только одно: чтобы, на случай проверки, в батареях были планы партийной и комсомольской работы. Но что можно выяснить по телефону? Звонит однажды парторг дивизиона Каплатадзе парторгу 2-й батареи командиру орудия сержанту Боброву, чтобы справиться, есть ли у него план партработы. Связист по ошибке дал трубку не сержанту Боброву, а лейтенанту Боброву — старшему на батарее. Тот слышит непривычное с грузинским акцентом: — Бобров, Бобров, а Бобров, планпартработыездьзии? — Что, что? — спрашивает ничего не понявший лейтенант. — Планпартработыездьзии? — скороговоркой, слитно повторяет свой единственный вопрос парторг дивизиона Каплатадзе. Не разобравшись ни в смысле речи, ни в том, кто говорит, торопившийся по делам лейтенант подумал, что его кто-то разыгрывает. — Да пошел ты к …! — сказал в сердцах лейтенант и бросил трубку. Удивленный Каплатадзе перенес на другом конце провода телефонную трубку к своим безобидным овечьим глазам и смотрит на нее как на виновницу нецензурщины. Пришлось мне, командиру дивизиона, улаживать по телефону неприятный инцидент — оскорбление парторга дивизиона. Другой раз разъяренный Каплатадзе с пистолетом в руке гонялся на кухне за поваром Мамадашвили. Такое поведение парторга удивило всех. — В чем дело? — спрашиваю его по телефону с НП. — Как может капитан вести какую-то разборку с рядовым? — Он меня, как всех, кониной накормил! — ответил парторг. — Он же знает, что грузины «дзе» конину не кушают, как они — «швили»! За три года моего пребывания на передовой, среди пехоты, я ни разу не видел вместе с солдатами в бою ни одного политработника нашей дивизии. Передовую, и то в дни затишья, изредка посещал единственный замполит одного стрелкового полка. Однажды его ранило, и в нашу дивизию он так и не вернулся. Обычно политработники батальонов проводили с солдатами беседы перед боем. Для этого, как правило, солдат ночью отводили с передовой куда-нибудь в лесок, балку или другое безопасное место. На этом миссия политработников и кончалась. Сделав свое дело, они возвращались в тылы, а солдаты и батальонные офицеры — на исходную позицию для атаки. Именно поэтому, как показано во «Всероссийской книге памяти 1941–1945» (М., 1995), боевые потери среди политработников за всю войну были в десять раз меньше, чем среди командиров. Если учесть, что в 1941 году, когда в ротах еще были политруки, они погибали наравне с командирами, то за последующие три года боев потери среди политработников были самыми незначительными. Да, в штабах и на кухнях обитали политработники, хотя и в штабах они только мешали, под ногами путались, и на кухнях без толку мельтешили — под предлогом заботы о питании, ведь и без них старшины обходились. Но они в хате рядом с кухней устраивались и разворачивали свою деятельность: по слухам политдонесения составляли; вызывали к себе с передовой из батарей общественников-парторгов и комсоргов, опрашивали их и наставляли, планы работ им составляли: план — это документ, он в архив идет, хотя он не выполнялся, только формально на бумаге жил. Никто до сих пор эти «политдоносы» так и не рассекретил. Ну а в свободное время (а у них его было достаточно!) общались с населением. Главным образом — с девицами и молодыми женщинами. Им, политработникам батальонного звена, не положены были полевые жены. Полевые жены были полуофициально узаконены только начиная с полкового уровня, то есть начиная с замполита командира полка. Там у каждого была полевая походная жена (ППЖ), как и у командиров полков, начальников штабов полков и выше. Об участи ППЖ — разговор особый. Тема интересная. Не рассекречены пока и директивы ЦК и Главного политического управления Красной Армии о деятельности политаппарата в армии. Проявлялась большая забота о быте и безопасности на фронте политработников — полномочных представителей и надсмотрщиков партии. В директивах, бывало, верхи и журили политработников за безделье, самоуправство. Ну что может делать всевластный надсмотрщик, который никому из командиров не подчиняется?! В дивизион частенько, от безделья, приезжал с фотоаппаратом из политотдела дивизии наш бывший замполит майор Захаров. Его повысили в должности, назначили инструктором политотдела дивизии. Это был грузный сорокалетний мужчина, до войны он работал в Мордовском обкоме партии. Безобидный, беззлобный и безынициативный человек. Добродушного и немного простоватого майора солдаты встречали радушно и с улыбкой. Сразу вспоминали связанный с ним забавный эпизод, который никак нельзя отнести к боевым. Как-то на Украине после тяжелого кровопролитного боя мы овладели поселком-райцентром. Наша пехота понесла большие потери, у меня убило двух разведчиков и ранило связиста. Через какое-то время наш штаб вместе с тылами преспокойно въехал в еще дымившийся освобожденный поселок и принялся за свою работу: связь, транспорт, подвоз снарядов, кухня… Только у политработников не было конкретных дел. Они праздно бродили по селу, осматривали брошенную немцами технику: разбитые пушки, машины, повозки. Возле родильного дома увидели разбросанное оборудование, которое немцы, отступая, не успели увезти, внимание привлекло замысловатое кресло. Майор Захаров как старший взобрался на это кресло, а комсорг Одинцов начал крутить ручку механизма. Под хохот ротозеев майор поехал куда-то ввысь вверх тормашками. Поначалу он удивился, блаженная улыбка расплылась по широкому жирному лицу, но когда его толстый зад оказался выше головы, майор испугался, вытаращил от страха глаза, судорожно вцепился в подлокотники и пискляво засвиристел. Не менее удивленный случившимся комсорг, давясь от смеха, продолжал крутить рукоятку. Тут подбежала местная акушерка, закричала возмущенно: — Ах, жеребец ты этакий, не стыдно тебе богохульствовать?! В дивизион Захаров являлся, конечно, не ко мне на НП, а в тылы да поближе к поварам — в гости к нашим политработникам: навещал, так сказать, своих бывших подчиненных. В политотделе дивизии эти визиты расценивали как дерзкие вылазки инструктора на передовую и ставили его «бесстрашие» в пример другим. Ну, а наши политработники всегда радушно встречали высокого гостя. Все четверо уютно устраивались в домике недалеко от кухни, обедали, балагурили, фотографировались, развлекались с местными молодицами. Комсорг Одинцов растягивал аккордеон, на чарующие звуки музыки сбегались девушки. Веселье, смех, танцы, игры. Связисты, не без зависти, с юмором комментировали «боевые» похождения политработников по полевым телефонам. Иногда и мне случалось слышать эти разговоры. Но что я мог поделать? Политработники мне не подчинялись. К добродушному майору Захарову солдаты относились с юмором и, вспоминая безграмотные его речи, часто подшучивали над ним. А вот его преемника, замполита капитана Карпова, откровенно не любили. Хотя внешне он был симпатичным человеком, если не считать бросавшихся в глаза иезуитского аскетизма и сухости тела. Перейдя из парторгов в замполиты, Карпов был по-прежнему тих, вежлив, но молчалив, необщителен и злопамятен. Солдатам больше всего не нравилась его ничем не скрываемая психологическая установка: во что бы то ни стало выжить. Отсюда проистекала его патологическая трусость. Будучи сам скрытным и замкнутым, он уводил от общения с личным составом и подчиненных ему парторга и комсорга. Однажды солдаты-тыловики из любопытства и неприязни выкрали у него дневники и уничтожили их. По просьбе Карпова я стал разбираться с этим неприятным делом. Солдаты со скрытым юмором и напускным непониманием отвечали: — Ведение дневников на фронте строго запрещено. Разве мог замполит нарушить этот запрет?! Никаких дневников и в помине не было! Я предложил Карпову обратиться за помощью в особый отдел, зная, что он, конечно же, побоится ввязывать в это дело особистов. С моими разведчиками и связистами замполит Карпов не общался, потому что никогда не был на передовой. Однажды я по телефону попросил его сходить на батарею, которая располагалась в тылах всего в ста метрах от него, и побеседовать с новым командиром Щегольковым. Разжалованный из подполковников в капитаны Щегольков сильно пил, самовольно покидал наблюдательный пункт, из-за чего пехота несла неоправданные потери. Я полагал, что политический руководитель дивизиона не менее моего обеспокоен судьбой батареи и сразу поспешит на батарею. К тому же им со Щегольковым по сорок, они в отцы мне годятся, и Карпову более с руки урезонить своего одногодка комбатареи-выпивоху. К моему удивлению, Карпов наотрез отказался, побоялся обстрела и опасался немилости начальства, которое опекало Щеголькова. А что батарея пропадает и пехота без артиллерийской поддержки гибнет — это его не волновало. Я обратился к замполиту полка майору Устинову, чтобы он повлиял на Карпова, но тот посоветовал Карпова не беспокоить. Тот же ответ услышал и из политотдела дивизии. Но когда Щегольков на боевой машине уехал пьянствовать, лишив батарею подвижности, я, уже на свой страх и риск, выгнал пропойцу из дивизиона, и начальство в интересах дела стерпело мое самоуправство. После этого мне пришлось без участия замполита, не без риска для жизни, укрощать еще одного алкоголика, отъявленного уголовника, бывшего ординарца Щеголькова, утвердившего свою власть в батарее. Хотя это входило в обязанности замполита. Возмущению моему поведением Карпова не было конца. Мне, молодому командиру дивизиона, непонятно было, зачем ко мне приставили замполита-бездельника, надсмотрщика и доносчика. Я что, буржуазный спец или бывший офицер царской армии, что за мною присмотр нужен? Ведь я тоже коммунист и не хуже него. У меня и образование выше, и солдат не он, а я в бой веду, воспитываю их, воодушевляю, присматриваю, чтобы ненароком не убило кого понапрасну. В конце концов, Карпов — не комиссар. Это комиссары были наравне с командирами. И только по инерции некоторые замполиты продолжали артачиться. Я наивно тогда думал, что в партии, как записано в ее уставе, все члены равноправны, рядовой ты коммунист или партфункционер. Однако Карпов и политическое руководство полка и дивизии дали мне понять, что никакого равноправия, никакой справедливости я не добьюсь, а переименование комиссаров в замполиты — сущий камуфляж. Став замполитами, комиссары нисколько не потеряли фактической власти, а только ловко ушли от ответственности. Им даже денежное содержание комиссарское сохранили. Теперь за все в ответе был командир — «единоначальник». Мы видели это на уровне полка и батальона. А после войны узнали, что пользовались этой тенью и высшие партийные руководители. И сам Сталин, и Хрущев, Мехлис, Голиков любили по-хозяйски «порулить» на войне, невзирая на предостережения командующих. Наделают глупостей, загубят сотни тысяч солдат — и в кусты, а командира, козла отпущения, — к ответу. Как утверждает «Всероссийская книга памяти 1941–1945», так было и в начале войны, и в операциях подо Ржевом и Харьковом, в Керчи, Севастополе, под Ленинградом. Итак, разочаровавшись в политработниках своего дивизиона, сжал я зубы, засучил рукава и с еще большим ожесточением стал бить фашистов. Политработников в своем дивизионе попросту не стал замечать и не общался с ними. Всю политико-воспитательную работу взвалил на себя и на подчиненных мне офицеров, потому что без воспитания личного состава воевать невозможно. Я понимал, что ссора с политработниками сулит мне много неприятностей. И не только с задержкой наград и воинских званий. Могут и подставить. Однако меня спасало то, что я храбро и удачливо воевал. Пехота не просто уважала, а искренне любила меня. И это было самым сильным лекарством, спасавшим мою душу от начальственных невзгод. Ну а командование вынуждено было считаться со мной и по-прежнему поручать мне самые трудные, опасные и рискованные боевые задания, будь то лавина немцев, неприступная крепость, широкая река или пустыня. Всю свою злость я вымещал на фашистах. Мой дивизион всегда шел первым. Неотвратимость скорой погибели в бою притупляла страх не только перед немцами, но и перед своими. Однако получался парадокс: я больше боялся не смерти, а плена, потому что плен считался предательством. Фашистов не боялся, а своих особистов и политработников исподволь побаивался. Потому, что в суматохе боя мы часто оказывались в расположении противника и могли заподозрить, что ты был в контакте с немцами. Трагическая гибель в особом отделе лейтенантов Волкова и Цуканова, которые в бою оказались со своими людьми в тылу у немцев, вызывала у меня не только сострадание к их судьбам, но и боязнь: не оказаться бы в их положении, ведь особисты, для перестраховки, запросто расстреляют. Предателей и шпионов, безусловно, надо нещадно уничтожать. С власовцами-предателями я и сам бился более жестоко, чем с немцами. Но своих невиновных и честных было жалко. Особистам следовало бы как-то более умело выявлять врагов и оберегать честных людей. А то ведь ничем не обоснованный страх перед своими особистами мешал людям уверенно воевать. Даже мне, испытанному и проверенному, который семь раз в тыл к немцам лазил, то за «языком», то их пушки уничтожать, а то и свои искореженные в бою орудия от них вызволять, приходилось беспокоиться: не подумали бы, что ты с немцами контактировал. Но мне в открытых боях везло: из любой заварушки я с боем, на виду у всех, к своим выходил. Как говорил после войны начштаба моего дивизиона капитан Советов: «Да, Михину было легко воевать. Он возьмет разведчиков и пошел с ними на передовую с немцами биться. Нам же тут, в тылах, столько работы! Столько забот!..» После войны бывший замполит Карпов работал на своей довоенной должности в одном из обкомов партии до конца существования этих обкомов. Сухонький, не потерявший на войне здоровья, он казался лет на пятнадцать моложе своего возраста, поэтому продолжал трудиться на благо партии на своем невысоком посту до восьмидесяти пяти лет. Я многое узнал из его писем, о чем в годы войны и не догадывался. Теперь он признавал мои боевые заслуги, хотя в войну, как сказал мне бывший политинформатор политотдела, «клепал» на меня такое, что меня не то что награждать, а военным трибуналом надо было судить. А теперь каждый раз мой бывший замполит приезжает на ветеранские встречи. Ему уже за девяносто, а все равно приезжает. Очень уж любезно разговаривал он со мною прошлый раз. — Ты пришли мне боевые эпизоды, а я их в свою книгу включу, ты же воевал, — косвенно признал он, что сам в боях не участвовал. А что я ему пришлю? Когда мне писать-то? Это у него полно было времени что на фронте, что в обкоме. И чего, думаю, Карпов так лебезит передо мной? Я уж и перестал обижаться на него за трусость и клевету. Не он один виноват в этом, виновата была и система, которой мы так ревностно с ним служили. Только я в упряжке, а он — сидя на облучке. Оказалось, Карпову нужны были мои боевые эпизоды и хвалебная рецензия на рукопись, которую он прислал мне. До сих пор писательский зуд его одолевает. Целую книгу написал. Просит, чтобы я хороший отзыв дал. А там сплошная ерунда. Из фронтовых газет все списал да фамилии однополчан вставил. Его рукопись и смешно, и стыдно читать. Он же ни одного боя и близко не видал, а пишет все от своего имени, будто он сам бой ведет. И получилась у него настоящая чепуха. Прислал мне копии своих писем в ЦК партии и в Союз писателей с просьбами издать его книгу. Но ни одно издательство не клюнуло, не захотели такое печатать. Вот он и хочет моими воспоминаниями оживить ее. Вместе с рукописью мой бывший замполит прислал много фотографий военного времени. Мне это было интересно: нас-то на передовой никто не фотографировал. На карточках знакомые мне лица: тыловики, штабисты, политработники. Рассмешила, но и вызвала досаду одна подпись под снимком. На фотографии запечатлена опушка леса с армейской палаткой, на оттяжках палатки сушатся портянки, на траве расстелено полотенце и видны остатки трапезы. А на переднем плане стоят во весь рост в обнимку подвыпившие политработники и офицеры штаба моего дивизиона: положив руки на плечи друг другу, весело раскачиваются из стороны в сторону, в центре — комсорг Одинцов с нарочито широко растянутым аккордеоном. Прямо-таки настоящий довоенный пикник. Подпись под снимком сухо сообщает: «На наблюдательном пункте под Харьковом». Когда я увидел на фотографии знакомую опушку леса, мне стало не по себе: именно здесь мы вели жестокий бой с немцами и потеряли много людей убитыми. Получается, когда мы продвинулись вперед, на эту самую опушку приехали тыловики и устроили на ней гулянку. Карпов, конечно, для форса, назвал это место наблюдательным пунктом, чтобы подтвердить свое мнимое пребывание на передовой. Ему невдомек, что на наблюдательных пунктах не гуляют, палаток не ставят, а прячутся от глаз противника так, чтобы он и в стереотрубу ничего не мог рассмотреть. Вот и в своей рукописи, совершенно не представляя, что такое бой, он пытается показать себя в этом воображаемом им бою. Пишет: «Иду я как-то по передовой, — (не уточнил, с тросточкой ли прогуливался или с собачкой), — смотрю: комбат никак не может поднять солдат в атаку. Тогда я быстро подбежал к ним и вскрикнул: — Товарищи солдаты и офицеры! На наших глазах фашисты творят свое черное дело. Они жгут наши села и города, убивают женщин и детей. Не допустим этого! Вперед на фашистских поджигателей! Бойцы поднялись с земли и пошли в атаку». Как просто! — подбежал, сказал пламенную речь, вдохновил, и атака состоялась. Тихо, мирно. Карпов не знает, что там еще и стреляют, да так, что, лежа, головы не поднять, не то чтобы прогуливаться. Почти каждый абзац Карпов начинает со слов: «Я стреляю… Веду огонь… Я видел…». На самом деле он никогда на передовой не был, сидел в тылах и писал в дивизионную газету свои «боевые» вирши, а там такие же «фронтовики», как он сам, печатали эту галиматью. А прославлял он «подвиги» Героев из числа политработников и тыловиков. Обидно, что эти его газетные «откровения» хранятся в архивах и нынешние и грядущие историки будут вчитываться в них как в воспоминания очевидцев, истинные откровения настоящих участников боев. Возмутительно и то, что замполит Карпов никогда ничего не писал в газетах о подвигах солдат собственного дивизиона, потому что его это не интересовало и он ничего не знал о них. «Генерал, — пишет далее в своей рукописи Карпов, — приказал артполку подавить вражеские пулеметы. Я организовал по этому поводу открытое партийное собрание. Выступил с докладом, шесть человек высказались в прениях. Приняли решение: еще сильнее бить фашистов, а коммунистам — агитировать солдат на подавление немецких пулеметов». Сколько же бедным немцам пришлось ждать, пока наши солдаты с передовой сходят к Карпову в тылы на партсобрание, оголив свои позиции, чтобы потом, вернувшись, начать с ними воевать? О вкладе политработников в повышение боеспособности своего дивизиона можно судить по таким эпизодам из их фронтовой жизни. На плацдарме за Днестром мы зубами держались за клочок земли, который отвоевали у немцев в тяжелых кровопролитных боях. Постоянными атаками фашисты до того измотали и обескровили нас, что мы готовы были по-волчьи взвыть, чуть с ума не посходили. Осточертела и горькая каша, которую по ночам приносили нам вместе с чаем. И вот однажды, к нашему удивлению, вместо опостылевшей каши нам на НП принесли в термосе горячую жареную картошку. Мы глазам не поверили! Потом каждую ночь разговлялись этой картошкой. Уже и привыкли, она никогда нам не надоедала. И вдруг как оборвалось! — снова каша и каша. Звоню старшине: — А чего это картошку перестали нам носить? — Не будет больше картошки, товарищ капитан, — печально сообщил старшина, — тут такая неприятность произошла, что не до картошки. Позже я выяснил причину появления и исчезновения лакомства. Оказалось, наши политработники в тыловом молдавском селе поселились в домике симпатичной молодой женщины, у которой были мама сорока шести лет и четырнадцатилетняя дочка. Парторг Каплатадзе завел трогательную дружбу с мамашей, а замполит Карпов приласкал бабушку. Довольные хозяйки потчевали не только постояльцев, их искренняя любовь докатилась и до нас, на передовую, в виде жареной картошки. Все дело испортил комсорг Одинцов. Когда бабушка узнала о его ухаживаниях за внучкой, подняла такой скандал, что стало уже не до картошки. За Будапештом мы с трудом сдерживали немецкие танки, рвавшиеся в окруженную нашими войсками венгерскую столицу. Я отвечал за стык 2-го и 3-го Украинских фронтов. Меня месяц не отпускали с передовой помыться в бане. Наконец отпустили на два часа. В городке Чаквар, в своих тылах, принял на морозе солдатскую баню. Не успел одеться, слышу во дворе душераздирающий женский крик. Выбегаю и вижу: подвыпивший Карпов с пистолетом в руке тянет из сеней полуобнаженную мадьярку. В домике жили две молодые сестры-аристократки из Будапешта, кричавшая старшая запрещала младшей сестре крутить любовь с русским политруком; потом выяснилось: дама совершенно не приемлет коммунистических идей. Сумел же замкнутый, не знающий иностранных языков Карпов договориться с младшей и выявить буржуазную суть старшей. Не ведая всей сути случившегося, я вступился за женщину, Карпов с пистолетом на меня: — Не мешай классовой борьбе! Выбил у него пистолет, изолировал пьяного политрука в комнате. Звоню замполиту полка, а он в ответ: — Да вы свяжите его, и пусть проспится. В городе Пустовам за тем же Будапештом мне приказали восемью пушками — вместо двухсот снятых! — организовать оборону города. Не успели мы переставить свои пушки, как на нас напало сорок немецких танков. Мы подбили девять, но все мои пушки вместе с расчетами были раздавлены танками. Если бы случайно я не вытащил раздавленные пушки от немцев, меня бы судили. Мой замполит не то чтобы посочувствовать, ободрить, помочь попавшему в беду молодому командиру… Он даже не позвонил мне из тылов, отмежевался, будто от прокаженного. А мне тогда ох как нужно было его участие. После изнурительного перехода через пустыню Гоби все мои двести пятьдесят воинов и сто тридцать коней умирали от жажды и голода на пятидесятиградусной жаре, а буддийский монастырь рядом не дает взаймы ни риса, ни фуража. Как быть? Решаюсь вынудить монахов пойти на уступку, иного выхода нет. Советуюсь с Карповым. А он безучастно заявляет: «Хочешь, бери и корми, но отвечать будешь сам». Я все же уговорил монахов, а потом не без улыбки наблюдал, как мои политработники с аппетитом уплетают рисовую кашу с маслом, только скулы трещат. И так на двух войнах. Обе войны политработники нашего дивизиона находились в обозе, ни за что не отвечали, никто из них ни ранен не был, ни убит, а мы воевали, погибали и за все были в ответе. Не всякий тогда мог осмелиться сказать им правду в глаза. Благо у меня была боевая молодецкая удаль и безоглядность, а уверенность в скорой погибели притупляла страх не только перед врагами, но и перед своими. По счастью, я уцелел, отделался ранениями. Но за прямоту и самостоятельность начальством и политорганами жалован не был. |
||
|