"Студенты" - читать интересную книгу автора (Трифонов Юрий)7Сергей стал часто простуживаться в последнее время. День начинался с насморка, кончался головной болью. Должно быть, влияла погода — на дворе была то слякоть, то подмораживало, то сеялся робкий меленький снежок. Настоящей зимы все не было. — Ты стал какой-то гнилой, — говорила ему Валя. — У тебя плохой обмен. Надо больше спортом заниматься. Но она, конечно, говорила это только для того, чтобы досадить ему, уязвить, — есть такие особы, которые под видом дружеской откровенности любят говорить неприятные вещи. Уж кто тогда спортсмен на курсе, если не он? Первый нападающий сборной института по волейболу! Мать была убеждена, что дело в теплых носках и в том, что Сережа слишком много курит. Она надоедала ему своей суетливой заботливостью, бесконечными советами и замечаниями, которые, как ему казалось, ничем не отличались от тех советов и замечаний, какие она давала ему десять лет назад. Иногда он говорил ей раздраженно: «Я был в армии, спал черт те где, под открытым небом, в болотах — и ни одна болячка не пристала. А как вернулся и начались эти твои заботы, причитания, ахи да охи — так и я почему-то стал простуживаться. Ну почему, как по-твоему? Почему?» Больше всего его раздражало то, что мать через три года после его возвращения из армии как будто совсем забыла, что он прошел фронт, видел столько страшного и жестокого, что он стал на войне настоящим мужчиной и знает о жизни такое, что ей и не снилось. Первое время мать относилась к нему с уважением, наивно волнуясь, слушала его рассказы о фронте и гордилась им. Ему это было приятно. Но потом вспоминать стало нечего, а если и всплывала вдруг какая-нибудь упущенная история, то не было желания ее рассказывать. Он чувствовал, что и мать и даже маленький Сашка слушают его теперь только для того, чтобы сделать ему приятное. Сергей был один в доме — Ирина Викторовна еще не вернулась с работы, Сашка ушел с товарищами на каток. Температура второй день была нормальной, но в институт Сергей еще не ходил. До сих пор его донимал насморк, и от этого было скверное настроение. Ничего не хотелось делать, все валилось из рук. А дел как раз было много, и главное — он должен был писать. Он лечил себя сам: пил кальцекс, обвязал шею шарфом; балконную дверь он завалил ковром, чтобы не дуло, и старался пореже выходить в коридор. Работа не клеилась. Он сидел два часа за столом — и не написал ни строчки. Заниматься он тоже не мог. Впрочем, с занятиями у него была своя система, действовавшая безотказно. Перед экзаменами он садился на пару ночей, запасался табаком, таблетками фенамина — и почти всегда сдавал на пятерки. Днем неожиданно пришла Люся Воронкова. Она отставала в английском языке, и Сергей помогал ей. Это была одна из его общественных нагрузок. — Ну как, поправляемся? — спросила Люся, глядя на его замотанную шарфом шею и сонное лицо. — Мало-мало… — Стрептоцид пьешь? Кальцекс чепуха, пей стрептоцид. Или вот, слушай… — Она заговорила обычным, напористо-деловым тоном: — Берешь в аптеке шиповник, завариваешь, как чай, — исключительно помогает! А нос надо ментолом мазать. И не вешать. И стрептоцид возьми — завтра другим человеком станешь. Вид у тебя неважненький. А заниматься будем? — Будем, конечно. Снимай пальто. К Люсе Воронковой он относился в глубине души иронически, главным образом оттого, что не видел в ней женщины. Она вся была какая-то угловатая, сухая, и голос у нее был резкий и слишком громкий и самоуверенный для девушки. Волосы она стригла коротко, и все же всегда они лежали неряшливо. Люся была членом профкома, состояла в активе клуба и всегда была в курсе всех институтских событий. — В понедельник будет контрольная, — сказала Люся, — если я завалюсь, меня до экзамена не допустят. А я наверняка завалюсь. Ольга страшно злая. Говорят, она с мужем разводится. Сообщив тем же деловым тоном несколько подробностей из семейной жизни «Ольги», Люся села в кресло и разложила перед собой тетради. Начали заниматься. Сергей прохаживался по комнате и гундосым, насморочным голосом читал по учебнику упражнения: — «Я пью каждый вечер чай с бисквитами… Пью ли я каждый вечер чай с бисквитами?» — В конце концов вовсе не плохо, что она пришла. Писать он все равно не писал и не занимался. — «Нет, я не пью этого… Питье чая с бисквитами очень полезно…» — И главное, это необременительно, времени много не отнимает, а все же в некотором роде — товарищеская помощь… — «Любите ли вы по временам пить чай с бисквитами?» Люся писала скверно, читала она еще хуже. Она, очевидно, считала, что чем невразумительней выговаривать, тем будет выходить правильней, и так ворочала языком, точно у нее был флюс. Они занимались с час, и Люся сказала, что она больше не может. — Если я занимаюсь языком больше часа, у меня начинается мигрень. Почему я такая бездарная к языкам, а, Сергей? Я же не тупица какая-нибудь, правда? — Да нет, — сказал он снисходительно. — Был такой Уарте, испанский философ, который считал, что память и разум рождаются противоположными причинами. Память развивается только за счет разума, а разум — за счет памяти. Так что утешайся тем, что в тебе слишком много разума. — Серьезно? Был такой философ? — обрадовалась Люся. — Вот умница! Как, ты говоришь, его фамилия? Потом они пили чай — Люся отказывалась, но Сергей настоял на своем очень решительно, ему самому хотелось пить. За чаем Люся по секрету рассказала Сергею, что его хотят выдвинуть на стипендию имени Белинского. Его и Андрея Сырых. Кому из них дадут — это решит ученый совет. Но его выдвинут, это она знает точно. Она не может сказать, кто ей это сказал, но это точно. А Андрея Сырых очень поддерживает Кречетов. Для Сергея сообщение это было неожиданным. — Ну что ж, Андрюшке стоит дать, — сказал он, вставая, чтобы скрыть внезапное волнение, и прошелся по комнате. — Он парень хороший, его все любят. Ему и дадут. — Почему? Вполне могут тебе дать. Сергей махнул рукой. — Да нет, я не надеюсь! Дождешься от них… Помолчав и шагая по комнате все быстрее, он сказал задумчиво: — Дело, конечно, не в деньгах… Честь дорога! Белинский как-никак, а? Ну ладно, ничего пока не известно, и не будем об этом. Но ему уже было тепло и весело от мысли, что скоро — вероятно, в следующем месяце — он получит персональную стипендию — он был уверен, что дадут ему, а не Андрею. Сначала вывесят приказ и все будут его поздравлять, потом, двадцатого «числа, он придет в бухгалтерию. „Вы, кажется, персональник?“ — „Не кажется, а именно так!“ Кассирша достанет отдельный небольшой списочек — на глазах у всей очереди, которая получает по общему списку, огромному и скучному, как телефонная книга. Дело, конечно, не в деньгах, но все же… Лишние полторы-две сотни — разве плохо? Он снова пошел на кухню ставить чайник. На этот раз он уже не испытывал жажды, но ему не хотелось отпускать Люсю — может быть, она еще что-нибудь расскажет, вспомнит какие-нибудь подробности. Но относительно стипендии Люся больше ничего не смогла сказать, кроме того, что это «строго между нами, смотри никому не говори, потому что подведешь и меня и одного человека. Но это точно». Сергей улегся на диван, а Люся сидела в кресле, положив ногу на ногу, и курила. Ноги у нее были худые, с острыми коленями. Подбородок у нее тоже был острый. И нос тоже. Говорила она не переставая и все какие-то пустяки. Ее присутствие уже начало тяготить Сергея. Впрочем, нет, она сообщила еще одну важную новость: на среду назначено комсомольское собрание, где будет обсуждаться поступок Лагоденко. Объявления еще нет, будет в понедельник. Об этом поступке Сергей знал по рассказам Вадима: Лагоденко при сдаче экзамена нагрубил Козельскому, но как и что именно он сказал профессору — Сергей не знал. С Лагоденко у него были старые счеты, они не любили друг друга. — Я давно этого братишку балаганного терпеть не могу, — сказал он. — Правильно, надо его проучить. — Да, да! Необходимо! Проучить всем коллективом, чтобы он почувствовал! — с неожиданным пылом заговорила Люся. — Ставит себя выше всех — подумаешь персона! А ведь найдутся, чего доброго, защитники на собрании. — Кто? — Ну кто — многие… Андрей Сырых, его дружок. Райка Волкова, ребята из общежития. У нас в общежитии, у девочек, второй день споры идут. Собрание шумное будет, вот увидишь! Ведь не только о Лагоденко будут говорить, но и о Борисе Матвеиче, а его и так кое-кто недолюбливает. Понимаешь? — Андрей будет защищать Лагоденко? — Защищать-то, пожалуй, он не будет, но он начнет говорить о Козельском. Ну и… понимаешь, он может восстановить против себя профессуру. Очень свободно. В конце концов не наше дело вмешиваться в преподавание, учить профессоров… — Да, не всегда уместно. — Это просто глупо будет, нетактично! Если, допустим, Борис Матвеич ошибается в чем-нибудь — его и без нас поправят. Есть кафедра, дирекция, есть, наконец, партийный комитет. — Да, да, — сказал Сергей, нахмурившись. — Я, вероятно, выступлю на собрании. По ходу дела. — Ну да, там видно будет. Но по поводу Лагоденко ты наверняка можешь выступить. Ты даже обязан выступить, как старый комсомолец, активист, — понимаешь? Тебя уважают, к твоему мнению прислушиваются, ты не должен молчать. — Да, я выступлю, — Сергей кивнул. Совсем стемнело. За стеной, в соседней квартире, три раза коротко пискнуло радио — семь часов. Люся стала торопливо собираться. Сергей тоже оделся, чтобы проводить ее до метро. — Нет, нет, не надо! Сиди дома, ты же простужен, — запротестовала Люся. — Что я, маленькая? Однако Сергей и на этот раз был настойчив и проводил Люсю до метро. Ему нужно было купить табак. Вернувшись домой, он сел за стол и снова попробовал писать. Улица освежила его, и голова болела меньше. В последние два дня Сергей временно отложил реферат — устал от книг — и взялся за свою повесть. Писать Сергей Палавин начал еще на фронте — сотрудничал некоторое время в армейской газете. В институте он изредка печатал в стенной газете стихи и фельетоны, подписываясь «Сергей Лавин». На втором курсе начал было писать пьесу из студенческой жизни, но, видно, слишком долго собирал материал, слишком много разговаривал с приятелями о своей пьесе — и дальше планов и разговоров дело не пошло. Однако все в институте знали, что Палавин человек пишущий, что он «работает над вещью», и так как других пишущих в институте не было, по крайней мере никто не знал о них, то вся масса непишущих испытывала к Палавину нечто вроде уважения. Месяц назад он принялся за повесть из жизни заводской молодежи. Редактор армейской газеты, в которой Сергей когда-то пописывал, работал теперь в московском журнале и обещал помочь напечатать. Сергей начал работать с воодушевлением. За десять дней он исписал своим бисерным почерком сорок страниц, а до конца было далеко. Но затем дело пошло не так гладко и быстро. Герои его, бывшие в первых главах жизнерадостными, энергичными людьми, превратились вдруг в каких-то бездарных истуканов, которые не желали двигаться, туго соображали, говорили пошлости… Вот и сегодня он просидел над бумагой до полудня и, кроме двух абзацев, в конце концов перечеркнутых, и галереи чернильных уродцев на полях, ничего не создал. Очевидно, он просто переутомился за эти дни. Надо сделать перерыв. Он закрыл чернильницу, лег на диван и закурил. В это время вошла мать — у нее был свой ключ. — Ты один, Сережа? Как твой грипп? — спросила она, кладя портфель. Он сказал, что грипп все так же. Ирина Викторовна сразу же принялась за приготовление обеда — побежала на кухню, потом прибежала обратно, опять на кухню, зазвякала там посудой, застучала картошкой, звонко бросая ее из ведра в миску. «Теперь уже наверняка не сосредоточишься», — с досадой подумал Сергей. Он еще надеялся сосредоточиться и поразмыслить над повестью. Иной раз на диване ему приходили в голову неплохие мысли. И вдруг его осенило — повесть надо отставить! Да! Отставить до второго семестра. И сейчас же, немедля, сесть за реферат и закончить его как можно скорее, чтобы успеть прочитать его до ученого совета в НСО. Это очень важно. Главное сейчас — реферат! Войдя в комнату, Ирина Викторовна спросила: — Ты работаешь? Думаешь? — Да, — сказал он. Он думал о том, как жаль, что ему не дадут стипендию Белинского в этом месяце. Было б как раз под Новый год. — Хорошо, я буду тихо… Стараясь не шуметь, Ирина Викторовна достала из буфета посуду и ушла на кухню. За обедом Ирина Викторовна вдруг сказала оживленно: — Да, совсем забыла! Ведь у меня сегодня Валюша была! — Где это у тебя? — спросил он, от удивления перестав жевать. — На работе. Она пришла как раз в обеденный перерыв. Мы с ней проболтали полчаса… — Ну? — Ну, я ей рассказывала… — А что ей нужно было? — Я не понимаю, отчего ты сердишься, Сережа? — Я не сержусь, а спрашиваю: что ей нужно было у тебя? — повторил он раздраженно. — Ну, просто зашла проведать… Спрашивала про тебя, как твоя работа. Она очень занята, ее куда-то там выбрали… И потом она принесла мне голубую шерсть, что обещала. — Какую шерсть? — Ах, господи! Да помнишь, я говорила при ней, что хочу вязать тебе свитер, да не знаю, где взять цветной шерсти. Из белой очень марко. Валюша мне и пообещала. Вспомнил? Ну и принесла вот… Сережа, ешь с хлебом, что за еда без хлеба? Он хмуро смотрел на мать и не видел ее, углубленно думая о своем. Потом бросил со звоном вилку. — Не нужно мне никакого свитера! И незачем было брать у нее шерсть. Не хочу я этого, ты понимаешь? Не хочу… Что ты суешься не в свое дело, в конце концов? — Ты просто, Сережа, ужасный сегодня, — сказала Ирина Викторовна растерянно. — Хоть ты и больной, знаешь… — Я не больной, а меня выводит из себя это… вот это ханжество! Как будто в Москве нельзя достать шерсти, кроме как у Вали? — Если ты хочешь… — Я хочу, чтобы ты отдала ей шерсть обратно! И все! — Ну да, сейчас же побегу к ней! Не обедавши… — А я говорю — отдай! Пришла тебя проведать… благодетельница тоже… — Не благодетельница, а очень милая, обязательная девушка, а ты стал невыносимый брюзга! Это отвратительно в твоем возрасте! — сказала Ирина Викторовна рассерженно. — И вообще, если ты против шерсти… — Вообще я не против шерсти, — усмехнулся Сергей. — Я не люблю только, когда меня гладят против шерсти. Запомни это, пожалуйста. Вдруг успокоившись собственным каламбуром, он взял вилку и принялся есть. Ирина Викторовна тоже начала было есть, но она так разнервничалась, что у нее пропал аппетит. Она отодвинула тарелку и встала из-за стола. — А ты, пожалуйста, ничего у меня больше не проси! И делай свой свитер где хочешь! Сергей не ответил и продолжал с аппетитом есть котлеты, густо намазывая их горчицей. Когда он кончил второе, пришел Саша. Он разрумянился после катка, весь пунцово светился, и черные глаза его блестели влажно и радостно. От него сразу пахнуло свежестью, морозным простором улиц. — А вот и я! — весело крикнул он, бросая коньки возле дверей. — Ох, мам, и накатался я! Ноги не держат! Мы с Левкой на спор бегали… Как здорово там — музыка играет, фонари, народищу жутко сколько! А есть я хочу-у! — Сейчас же положи на место коньки! — сказала Ирина Викторовна, ставя на стол третий прибор. — Что за мерзкая привычка бросать где попало! Сколько раз тебе говоришь, говоришь — горох об стенку. Саша удивленно посмотрел на мать, потом на брата. — Что это вы… какие-то? — Какие — какие-то? Не говори глупостей. Мой руки и садись живо! Ирина Викторовна вышла на кухню. — Сережа! — сказал Саша, подойдя к брату. — Что это у вас… — Ничего у нас! — грубо ответил Сергей. — Мал еще. Иди мой руки, уроки делай и помалкивай. — Подумаешь… какой сердитый! — Саша озадаченно замолчал, потом проговорил решительно: — Ну ладно! А я тебе не скажу, кого я на катке видел! — Пожалуйста. Как-нибудь переживу. Сергей подошел к книжному шкафу и, взяв томик Герцена, лег на диван. Некоторое время в комнате все молчали. Потом Саша спросил суровым голосом: — Чай пить будешь?.. С печеньями. — Ты хочешь сказать — с бисквитами? — усмехнулся Сергей. — Нет, я не пью этого. Он повеселел, вспомнив о Люсе и о персональной стипендии, и с наслаждением потянулся на диване. Пообедав и став добрее, Саша все же не утерпел: — Ладно, так и быть, скажу, кого я видел: Вадима и эту девчонку, которая приходила к тебе… Лена, что ли? Сергей заинтересованно привстал. — Лену? Они что… вместе были или как? — Ну да, друг с дружкой катались! А у Лены этой свитер такой с оленями, как в кино, знаешь… Сергей промычал что-то и снова уткнулся в книгу. Перевернув две страницы, он спросил: — Они про меня не спрашивали? Вадим не спрашивал? — Нет. Он только рукой мне помахал. Не прочтя и десяти строк, Сергей бросил книгу, повернулся лицом к стене и лежал так некоторое время, рассматривая обои. Потом встал с дивана и ушел в свою комнату спать. А Вадим в это время шел через Крымский мост. Он только что проводил Лену до метро и возвращался домой пешком. На мосту было ветрено, как всегда. Громады стальных колонн изморозно светлели у подножий, а вершины их были невидимы. Они терялись во мраке неба, которое было не черным, а грифельным, белесым от московских огней и казалось подернутым паром. Полночная Москва, необъятно раскинутая перед Вадимом, была теперь городом огней. Днем здесь жили люди, теперь — огни. Все вокруг было населено роями огней. На горизонте огни клубились, переливались, как фосфоресцирующая морская волна, и дальше — там тоже были огни, но их уже не было видно, и только светлой стеной в небе стояло их мощное зарево. Парк лежал за мостом, курчавый и тихий, опустелый. Огромный каток возле набережной, еще час назад полный стремительной и бурной жизнью, был теперь безлюден. Молчали оглушительные репродукторы, без конца повторявшие песню про фонарики: «Гори, гори, гори-и-и…» Отсюда нельзя было различить той маленькой темной аллеи, куда они заехали отдохнуть. …Скамья стояла на повороте, рядом с большой аллеей. Лед возле нее был обколот и выщерблен коньками, а посередине аллейки стоял полосатый фанерный бакен, вроде речных бакенов, обозначающих мели, с надписью: «Лед поврежден». Вадима душила жара — он размотал шарф и сдвинул на затылок шапку с мокрого лба. — Я кружусь, ох… У меня кружится голова, я пьяная! — Лена тихо смеялась, откинувшись на спинку скамьи. — Вадим, положи руку мне под голову, а то очень жестко. Он сел к ней поближе, вытянув руку вдоль спинки скамьи, и она положила на нее голову. От густого румянца лицо ее казалось совсем темным, лишь влажно блестели губы. Мимо по большой аллее все время проносились люди. Мальчишки подкатывали вплотную и прямо перед их скамьей со старательным скрежетом делали крутые повороты. Проехал степенным шагом дежурный милиционер на коньках. Как все милиционеры на льду, он двигался как-то чересчур прямо, с хозяйственной солидностью, растопырив руки и сурово поглядывая по сторонам. Отталкивался он одной ногой. Толстый дядя в очках, одетый как заправский спортсмен, но, очевидно, впервые в жизни ставший на лед, медленно ехал вслед за милиционером. Он то и дело сгибался в поясе, точно отвешивая кому-то короткие поклоны. Вдруг остановившись, дядя начал страшно вибрировать всем телом и то, что называется — «бить копытом», потом взмахнул руками и молча шлепнулся навзничь. Лена захохотала, глядя на него, и выпрямилась как раз в то мгновение, когда Вадим решил обнять ее. — Ты помнишь наш спор? Насчет счастья? — вдруг спросила Лена. — Ты ведь так ничего и не сказал… Ему не хотелось сейчас говорить об этом и вообще не хотелось говорить. Ему хотелось обнять ее. Никакие слова не годились для этого и были только помехой. Лена придвинулась к нему и, раздумчиво склонив голову, сказала: — Счастье? Это… знаешь что? — И, помолчав, она напевным, выразительным шепотом прочитала: Лена полузакрыла глаза и чуть слышно, одним дуновением закончила: — Да, да, это счастье… — пробормотал Вадим, обнимая ее, целуя ее закрытые глаза, щеки, ее холодные, обжигающие губы. Опять к ним подъехали мальчишки и демонстративно закрутились возле самой скамейки. — Здесь не отдохнешь. Пойдем вон в ту беседку, там тихо, — сказала Лена, вставая, и запела вполголоса: — «Гори, гори, гори-и-и…» Она такая таинственная! Вадим поднялся бодро и сказал: — Пойдем. Только там сидеть не на чем. — А мы эту скамейку возьмем! Давай? — Подожди, — он отстранил Лену и потряс скамью. — Я ее и один донесу. Взяв скамью двумя руками, Вадим разом поднял ее над головой. На него посыпалась сухая снежная пыль. Ставя коньки враскос, медленными шажками он пошел к беседке. Лена кружилась вокруг него, испуганно повторяя: — Ой, Вадька, упадешь! Ой, осторожно!.. Помочь тебе? — Донесу… — Бросай ее… Сейчас же брось! — кричала Лена. — Ну, я верю, что ты сильный, верю! Ну, ты — Поддубный, Новак, Геркулес! Руки его тряслись и гнулись, а коньки то и дело подламывались, выворачивая ступни. Наконец он доковылял до беседки и с грохотом бросил скамейку на промерзший деревянный пол. Лена вбежала за ним, стуча по доскам коньками. В беседке была полная темнота, и вдруг Вадим увидел на полу горящий уголек брошенной папиросы. И над ним, возле столба — две фигуры, стоявшие близко друг к другу. — Вадька, обратно! — шепнула Лена и сбежала по ступенькам на лед. Вадим растерянно сошел за ней следом. Лена уже мчалась по аллейке и неудержимо хохотала. А в беседке чей-то бас обрадованно проговорил: — Вот спасибо, браток! И снова — большой каток, расплывчатое сияние огней на льду, музыка. И рука Лены в мокрой варежке, такая тонкая, невесомая и делающаяся неожиданно твердой на поворотах. Больше ничего не сказали они друг другу в этот вечер. Ему казалось, будет еще много таких вечеров, очень много в его жизни. И будут такие же плывущие в небе фонари, и пение льда, и музыка, и рядом с ним смеющаяся девушка с покорной и тонкой ладонью… Все это будет у него еще много, много раз. Он радостно верил в это. …Когда Вадим проходил мимо белых, с ярко освещенными рекламными щитами ворот парка, к нему вдруг подбежали две девушки. — Вадим! Белов! — закричали они еще издали. — Постой! Полная черноглазая Марина Гравец была из его группы, другая — Симочка Мухтарова, красивая девушка с цыганским лицом, — с исторического факультета. Обе были в спортивных штанах и с коньками. — Нельзя сказать, чтобы он готовился к английской контрольной! — весело и певуче сказала Марина и засмеялась. — А разве у нас контрольная? — В понедельник. Ольга Марковна еще позавчера грозилась. Что-то страшное будет — на все времена! — Он этого сейчас не понимает, — вполголоса сказала Симочка. — Для него существует только настоящее время. — А, да! — Марина понимающе кивнула. Вадим сделал вид, что ничего не заметил. Вместе с девушками он дошел до Калужской. Всю дорогу Вадим шутил с ними, рассказывал анекдоты, сам смеялся над всякой чепухой. Ему было весело и легко, как никогда. — А мы знаем, отчего ты сегодня такой легкомысленный, — сказала вдруг Марина, загадочно улыбаясь. — Знаем, Симочка? — Знаем, знаем! — баском ответила Симочка. Вадим усмехнулся: — Вы же пифии, все знаете. Они вышли на площадь и ждали у перехода, пока пройдет поток машин. — У меня было такое впечатление, глядя на вас, — продолжала Марина игриво, — будто вы обсуждаете последний семинар по политэкономии. — Ну что ты! — сказал Вадим. — Мы объяснялись в любви, говорили стихами… Марина расхохоталась. — Ого! Только учти, Белов, объяснения на катке бывают очень скользкими. — И добавила серьезно: — А в общем ты делаешь успехи. |
||
|