"Студенты" - читать интересную книгу автора (Трифонов Юрий)

28

Сергей Палавин встал из-за стола. Он поставил последнюю точку в своем реферате об эстетике Чернышевского. Больше месяца трудился он над этой работой.

Пухлая тетрадь лежала на столе, открытая на последней странице. Несколько строк, торопливо изогнутых кверху, забежали на синюю обложку. Сергей подумал, снова сел к столу и написал на синей обложке печатными буквами: «Конец». Затем аккуратно перелистал все страницы, оказалось сорок пять. Под словом «конец» он расписался и поставил число — двенадцатого апреля.

Итак, многодневный труд закончен… Сергей взял тетрадь на ладонь, бережно покачал ее, словно взвешивая, и бросил за шкаф. Она падала неохотно, с трудом. Толстая общая тетрадь, она была вся исписана и распухла от этого вдвое.

Теперь, когда он закончил работу, которая требовала напряжения ума и воли, составляла дневной его труд и развлечение, — теперь он с отчетливостью понял, что эта работа не нужна ему. И не нужна никому. Где он покажет ее, куда понесет? Никуда. Кто прочтет ее и оценит? Никто…

Ровно три часа. Солнечный апрельский день, рвущийся в комнату сквозь открытое настежь окно. Вся комната залита солнцем и благоухает весной. Теплый ветер путается в занавесках, то комкает их и сбивает на сторону, то надувает прозрачным, трепещущим пузырем. И приносит в комнату запахи весеннего города — яблочный запах мокрых железных крыш, сырой штукатурки, земли, бензина. Шумно и звонко за окном: влетают с улицы чьи-то голоса, смех, гудки машин и разнообразные водяные звуки — дзеньканье капель, плеск, журчание в желобах. Снизу долетают глухие удары — выбивают матрацы во дворе. Моют где-то окна, испуганный голос кричит: «Соня, не высовывайся далеко-о!», и другой весело откликается: «Я не высо-о-о…»

Три часа дня. Мать на работе; скоро придет из школы Саша, бросит портфель на сундук возле дверей, схватит в буфете бутерброд и, жуя на бегу, умчится во двор, где его ждут приятели с мокрым футбольным мячом. А в институте… Да, с практикой они уже разделались, теперь снова идут лекции в институте. Десять минут назад окончилась последняя — шестая лекция. В раздевалке задорная толкотня. Липатыч сердито ворчит, чтоб «соблюдали черед», студенты гурьбой выходят во двор, болтают, смеются… Жизнь идет по-прежнему, еще ярче, веселей, радостней, потому что — весна. И никому не кажется странным, что Сергея Палавина нет среди них…

Сергей встал с дивана, пошарил в столе и по карманам в поисках папирос. Одни табачные крошки. Денег у него уже не осталось. Неужели сидеть без табака, до вечера, а потом опять клянчить у матери на студенческие «гвоздики»? Он захлопнул окно. Сел к столу и принялся бесцельно водить карандашом по книжной обложке. Шляпы с полями… Он всегда рисовал шляпы и еще ботинки, больше ничего не умел.

Надо уезжать. Сегодня вечером окончательно поговорить с матерью, взять у нее деньги и уехать. А если не даст, продать все книги, весь шкаф, все, что он собирал с такой кропотливой любовью, — и уехать. Мать, конечно, никаких денег не даст. Начнет плакать, кричать, что он не считается с ней ни вот на столько. А куда ехать?.. Дядя, брат матери, которому она все рассказала, каждый вечер поет одно и то же: «Ты трус, боишься вернуться в коллектив. Тебе стыдно признаться в своей вине». Как будто это так просто! «А что тут сложного? Если ты честный человек…» Рассуждать и поучать — это просто. Для них все просто. Разве они могут понять его состояние?..

Палавин распахнул окно. Какая невыносимая жара в комнате! Он потрогал батарею и с отвращением отдернул руку — топят. На дворе лето, а они топят, дурачье…

Комната вновь наполнилась хвастливым весенним звоном. Окно покачивало ветром, и по комнате с сумасшедшей легкостью метался солнечный зайчик.

Палавин быстро вышел из комнаты в прохладную полутьму коридора. Снял телефонную трубку. Лене? Она еще не пришла, наверно. Спартаку?.. Феде Каплину?.. Вадиму? Неужели нет никого, с кем он мог бы поговорить? Ни одного человека? Он стал лихорадочно листать записную книжку. Валя Грузинова… Кузнецов, Крылов, Каплин, Козельский… Козельский?.. Козельский! Он, может быть, и не знает ничего.

Палавин набрал номер, не веря, что застанет Козельского дома. Молодой, крепкий бас лениво сказал:

— Да, слушаю!

— Бориса Матвеича, пожалуйста.

— Минутку… Боря!

Слышались смутные голоса далекой, большой квартиры, вероятно полной людей. Кто-то разучивал на рояле гаммы, и они тоже напоминали весну, звон капель на подоконнике…

— Да-да?

— Здравствуйте, Борис Матвеич! С вами говорит Палавин.

— Кто?.. Ах, Сережа! Добрый день! — обрадованно откликнулся Козельский. — Не забыли?

— Как видите, Борис Матвеич.

— Спасибо, Сережа. Как ваши успехи? Слышал, идете в гору? Как институт? Что нового?

Он заговорил вдруг так быстро, что Палавин не мог вставить ни слова и только подумал изумленно: «Ничего не знает обо мне!»

— Новостей особых нет, Борис Матвеич. Как ваши дела? Вы работаете?

— Да-да! Как же иначе! Да… — Голос в трубке зазвучал с усиленной бодростью. — Работаю пока дома, пишу кое-что, читаю. Так сказать, профессор-надомник… Перспективы еще не ясны, но будем надеяться на лучшее. Был, так сказать, период переоценки ценностей, было и тяжело и неприятно, но… время, говорят, лучший лекарь. Я добавлю — время и работа. Вы понимаете?

— Я понимаю, — ответил Палавин. Разговор ему вдруг наскучил, и он уже клял себя за то, что позвонил. Между тем Козельский начал подробно расспрашивать о жизни института, о профессорах, студентах, научном обществе. Палавин старался отвечать как можно обстоятельней. Его сведения были трехнедельной давности, но Козельский не мог этого знать и воспринимал их с жадным интересом. Наконец он попрощался.

Палавин отошел от телефона раздосадованный. Теперь он понял, что втайне желал, чтобы Козельский знал об его положении и как-то успокоил его, обнадежил, что-то посоветовал. А впрочем, и это блажь, чепуха. Меньше всего ему способен помочь Козельский…

Палавину хотелось курить. Нет, не хотелось — ему казалось, что все его страдания заключаются сейчас единственно в том, что ему нечего курить.

Когда он вышел на улицу, толстый однотомник Флобера оттягивал его руку, словно чугунная гиря. В прошлом году он три месяца охотился за этой книгой, рыскал по магазинам, договаривался, предлагал кому-то обмен… В магазинах он часто встречал людей, продававших книги, и ему всегда почему-то было жаль их и немножко за них стыдно. Ему казалось, что у них виноватые лица и такой вид, точно они скрываются от кого-то.

Продать книгу оказалось не так-то просто. В одном магазине был выходной день, в другом как раз не было денег. В третьем магазине заболел товаровед. Знакомый букинист, увидев Палавина, удивленно спросил:

— Продаете Флобера? Вы же, помнится, так его искали.

— Да-да, я полное собрание приобретаю…

— Ах, вот как? — заинтересовался букинист. — Интересно, в магазине или с рук?

— У знакомых.

— Слушайте, а почему у вас такой кислый вид? Бледность, мешки под глазами? — не унимался букинист. — Вы больны?

— Так, весенний грипп… — пробормотал Палавин.

Наконец Флобер был продан. Палавин вышел из лавки, зажав в стиснутом кулаке две бумажки. Он сейчас же купил коробку папирос. Вероятно, месяц назад этот поступок показался бы ему чудовищным. Теперь он сам по себе ровно ничего не значил.

В троллейбусе он попросил билет до Кировских ворот. Кондукторша сказала, что надо ехать в обратную сторону…

— А куда идет ваш?

— Наш до Калужской, гражданин. Слазьте, пока дверь открыта.

Палавин раздумывал мгновение — и вдруг решительно сел в кресло.

— Дайте один до Калужской…

Троллейбус бежал через Каменный мост. У чугунных перил стояли люди, очень много людей, на что-то глядели. Троллейбусные пассажиры тоже прильнули к стеклам, заговорили возбужденно и непонятно, наперебой: «Давно пора… Взрывают… Первый день?» Палавин бессознательно смотрел в окно.

Он сошел на знакомой остановке. Широчайшая Калужская улица была влажной и чистой, словно промытая огромной шваброй. Солнце сияло на ее асфальтовом гребне и в окнах многоэтажных новостроек. Палавин вошел во двор дома, в котором бывал много раз, но сейчас у него было такое чувство, словно он шел в этот дом впервые.

Лифт только что поднялся, железное ворчанье медленно уползало вверх. Ждать его было немыслимо. Палавин стал подниматься, перешагивая через ступени.



В комнате с растворенными настежь окнами сидели за столом Вадим, Спартак, Лагоденко и Нина Фокина. Вадим прочел им свой реферат (он закончил его только вчера), и вот уже второй час шел о нем разговор.

Все четверо говорили так шумно и оживленно, что не слышали входного звонка. Открыл кто-то из соседей. Они не услышали и тихого стука в дверь и увидели Палавина, когда тот уже вошел в комнату.

Палавин вошел, нерешительно озираясь, чуть ссутулившись, с горящей папиросой в зубах, и сразу остановился — он не ожидал встретить здесь столько знакомых.

Вадим первый увидел его, встал, молча пожал руку. Спартак и Нина тоже поздоровались молча, а Лагоденко сказал:

— Привет.

Он смотрел на Палавина с откровенным удивлением и недоверчиво и, когда тот сел к столу, сказал:

— Ну, брат, ты просто пассажир первого класса после штормовой качки! Что с тобой?

— Грипп весенний, — сказал Палавин. — Вадим, ты занят сейчас?

— Уже нет. Мы обсуждали тут мой реферат.

— Ну как?

— Очень интересно, — сказала Нина. — Жаль, что ты не пришел раньше, тоже послушал бы.

— Поучился бы? — негромко усмехнулся Палавин.

— Что ты сейчас делаешь? Где ты? — спросил Спартак, сделав вид, что не расслышал палавинского замечания.

— Пока дома… Вадим, я хотел поговорить с тобой.

Вадим кивнул.

— Сейчас поговоришь, не волнуйся, — сказал Лагоденко, вставая, и, подойдя к Палавину, с силой облокотился на его плечо. — Послушай-ка меня, Сережка! Ты уезжать вздумал? Это глупо и неправильно. Не уезжать ты должен, а остаться в институте. И не на заочном, а на очном. На нашем курсе — понял? Я вот тоже собирался когда-то удрать, было дело… Да вовремя застопорил. И тебе советую эти мысли оставить. Легче будет — понял? — самому будет легче. Вот все.

— Нет, не все! — возразил Спартак энергично. — Сергей, отчего ты перешел на заочный и задумал уезжать? Отвечай честно: оттого, что не согласен с нами? Считаешь себя невинно пострадавшим? Отвечай!

Палавин угрюмо смотрел в окно. Долго молчал, обкусывая мундштук давно потухшей папиросы. Пепел осыпался ему на брюки, и он машинально, не глядя, стряхивал его.

— Что ты молчишь? — спросил Спартак нетерпеливо.

— Я переведен приказом на заочное…

— А, брось! Что ты говоришь чепуху! Слушай, если захочешь вернуться, тебя примут. В крайнем случае ну… можно похлопотать. Если ты вернешься честно, как говорится — с открытым забралом…

— Это так просто, по-твоему? Вернуться после всего…

— А как ты думал! — воскликнул Спартак. — Конечно, не просто! Теперь тебе все будет не просто. Легче всего — взять и уйти. Бежать! И еще разыгрывать из себя великомученика…

— Да-да! — рассмеялся Лагоденко. — Лермонтова в ссылке!..

— Очень остроумно… — пробормотал Палавин, болезненно сморщив лицо.

— Слушай, мы все понимаем, — сказал Спартак спокойно. — Да, не просто это — вернуться. Тем более что ушел ты сам, по собственной глупейшей прихоти, которая на самом деле — что? Поза! Да, позерство, я в этом глубоко убежден! Да и ты теперь это понимаешь, но — трудно самого себя ломать, больно, самолюбие страдает. А все-таки вернуться ты должен. В нашем коллективе ты провинился, в нашем коллективе должен и вину искупить. И мне вот… я, например, верю, что ты еще станешь настоящим комсомольцем и человеком.

— Да. Вполне, — сказал Лагоденко. — Ну ладно, мы идем смотреть ледоход. Говорят, сегодня первый день.

— Уже вчера пошел, вечером, — сказала Нина. — Сколько людей на набережной, и стоят часами! По-моему, это ротозейство…

— Да нет, ты ничего не понимаешь! Идем немедленно! — И Лагоденко поднял Нину двумя руками за талию и легко понес через всю комнату к двери. — Посмотреть ледоход — все равно что сходить в консерваторию. Симфония! Идемте, а они пусть тут один на один сражаются. Вам секундантов оставить?

— Обойдемся, — сказал Вадим.

И трое ушли. Вадим увидел их через короткое время в окно, стоявших на троллейбусной остановке. Лагоденко тоже заметил Вадима и начал производить какие-то замысловатые жесты — потряс в воздухе кулаком, топнул ногой и снова потряс кулаком, словно забивая что-то невидимым молотком. Вадим понимающе закивал в ответ, хотя не понял в этой сигнализации ровно ничего.

Палавин ходил по комнате. Он снова курил и стряхивал пепел на пол.

— Есть пепельница, — сказал Вадим. — На столе.

— Прости… — Палавин, остановившись у стола, притушил папиросу. — Вот… Во-первых, я не знаю, как ты теперь относишься ко мне.

— Я тоже не знаю — как ты ко мне.

— Могу сказать. Я относился к тебе… да, скверно. Одно время. Ты был тот первый камень, который покатился с горы, стал сбивать другие и обрушил лавину, которая завалила меня… Так мне казалось, Вадим…

— Это очень образно.

— Может быть. Со стороны.

Палавин замолчал. Нахмурившись, смотрел в одну точку себе под ноги, потом медленно поднял глаза и, встретившись со взглядом Вадима, вновь опустил их, сдвинув брови еще мрачнее…

— Так. Ну, а теперь?

— Я был ошеломлен сначала, перестал соображать… И прошло несколько дней, пока я в чем-то разобрался, — не поднимая глаз, пробормотал Палавин сердито. — Я не буду каяться сейчас, вспоминать свои ошибки и все это… Пустые слова, им грош цена. На поступки отвечают поступками, дела искупаются делами. Это все азбука… Я хочу только сказать, что теперь я стал другим человеком. Нет, не для вас! Для себя…

— Опять для себя? — усмехнулся Вадим.

— Я говорю: пока, пока еще не для вас! — Палавин вспыхнул.

— Ясно. Продолжай.

— Вот… И когда я за эти двадцать дней все передумал, я понял, что хоть и здорово мне досталось… да, крепко… но в общем как будто за дело. И сейчас я думаю о тебе… Одним словом, я пришел к тебе посоветоваться — что мне делать?

Теперь он смотрел на Вадима в упор. Его бледное, ставшее неузнаваемо острым и скуластым лицо зарозовело вокруг глаз.

— Что тебе делать? — переспросил Вадим. — Во-первых, хорошо, что ты пришел сюда. По правде сказать, я знал, что ты придешь. Верил. Это первый твой правильный шаг — потому что ты знаешь, что тебе посоветую я, и Спартак, и все остальные. Мы можем посоветовать тебе только одно.

Палавин кивнул и, точно испытав внезапное облегчение, заговорил поспешно и сбивчиво:

— Я больше не мог! Да, я пришел к тебе потому, что ты не можешь себе представить, что это значит… Как это бывает, когда человек остается сам с собой. Нет, я сам чувствовал, что уезжать нельзя, это бегство, малодушие — я знал это, знал… Но еще труднее мне было вернуться. Даже только прийти — вот к тебе… Ведь я, Вадим, все-таки, хоть и есть во мне эгоизм, человек общественный, я не могу жить без людей, без коллектива. Эти двадцать дней… ну, я писал реферат о Чернышевском, писал день и ночь, чтобы как-то отвлечь себя… А зачем? А потом? Куда его — под подушку? Кому читать?.. Да и не только из-за реферата! Это, в конце концов, мелочь… Все-таки я сроднился, привык к институту, к ребятам, к нашей жизни… И вдруг я оказался оторван, один, как на острове после кораблекрушения. Только Лена как-то связывала меня с той жизнью… Одна Лена! Да, я люблю ее, люблю по-настоящему, Вадим… Это началось с пустяков, а теперь уже другое, серьезно, Вадим… Да, с ней мне было немного легче. А может быть, еще тяжелей… я не знаю…

Палавин поднял плечи и вдруг опустил их, замолчал. Казалось, он был растерян, поражен собственными словами, их обилием…

— Ну ладно, — сказал Вадим, внимательно на него глядя. — Пойдем думать на улицу?

— Да, хорошо! Там весна…

Они вышли на Калужскую, пронизанную косым, оранжевым солнцем. С углов домов свергались водопады капель, и люди пробегали под ними, согнувшись, придерживая руками шляпы, и резво прыгали через лужи.



Поздним вечером Вадим и Сергей Палавин прощались на большой, шумной площади. Оба устали от разговоров, многочасовой непрерывной ходьбы.

— А ты помнишь, Сергей, что как раз на этой площади мы с тобой встретились первый раз после войны?

— Да, только это было там, возле театра…

— Да. И днем.

Оба замолчали на минуту, глядя на площадь, полную вечерних огней.

— Я помню, как ты поучал меня тогда: смотри не влюбись! Это, мол, помешает. Пробиваться надо в одиночку. Я тогда как-то не обратил внимания…

— На что?

— Вот на это «пробиваться». А недавно я перечитывал «Отца Горио» и встретил это словцо, девиз Растиньяка: «Пробиться, пробиться во что бы то ни стало!» У него это в конце концов получилось не плохо… — Вадим взглянул на Палавина искоса и усмехнулся. — Ну, в общем, ладно, понятно! Чего долго говорить…

— Ты прав, прав… — пробормотал Палавин, кивая. Он точно замерзал в своем легком габардиновом плаще и стоял, втянув голову в плечи, с поднятым воротником. — Но мне хочется сказать, Вадим, — внутренне, то есть в глубине души, я не был карьеристом, нет, совершенно! Ведь с рефератом у меня это случайно получилось, без всякого умысла. Знаешь, бывает — как-то сроднишься с чужими мыслями и совсем забываешь потом, что сто не твое, а чужое… Так и у меня, наверно, было. А вообще-то… вообще, конечно, хотелось быть впереди, во всем… хотелось выдвинуться… Мне сейчас очень тяжело, Вадим…

— Еще тяжелей будет, — сказал Вадим тихо и уверенно. — Все заново начинать придется. И дружбу заново завоевывать, и уважение, и место в первых рядах, к которому ты так привык. А иначе, я думаю, ничего не выйдет.

Помолчав, Сергей сказал:

— Три года назад мы встретились здесь, отвыкшие друг от друга, совсем новые… Мне кажется, не три — тридцать лет прошло. И опять стоим здесь — снова отвыкшие, новые. Словно только знакомимся.

— Да, много времени прошло, — согласился Вадим. — Может, опять привыкнем? Ведь еще полтора года вместе жить.

— Там увидим, — сказал Палавин коротко и протянул руку. — Ну, привет!

Он ушел в освещенный подъезд метро.