"Студенты" - читать интересную книгу автора (Трифонов Юрий)26Придя на другой день в институт, студенты прочитали на доске приказов следующее объявление: «Сегодня в 7 часов вечера состоится заседание комсомольского бюро 3-го курса. Вызываются товарищи Палавин, Белов. Явка групоргов обязательна. Бюро ВЛКСМ 3-го курса». А на три часа дня была назначена матчевая игра институтской сборной с волейболистами медицинского института. Команда собралась в спортзале сразу после лекций. Тренер Василий Адамович, старый волейболист — поджарый, сутуловатый, с расхлябанно подвижным и ловким телом, давал игрокам последние советы и назидания. Рашид волновался, впервые выступая за четвертый номер. Когда все уже собрались уходить, в дверях зала появился Палавин, в пальто, со спортивным чемоданчиком в руках. — Привет, Базиль! — сказал он, свободно подходя к Василию Адамовичу и протягивая ему руку. — Здорово, хлопцы. Он пожал руки всем, кроме Вадима, которого словно не заметил. — Здравствуй, — сдержанно сказал Василий Адамович. — Едем? — Мы едем. Не знаю, как ты. — Я тоже. Сегодня я в исключительной спортивной форме, — сказал Палавин усмехаясь. — Думаю, за три часа мы их сделаем? У меня в семь бюро, надо вернуться. — Поезжай, поболеешь за своих. — Как? Как вы сказали, Базиль Адамович? — спросил Палавин, удивленно подняв одну бровь и опуская другую. — Я не ослышался? — Играть ты сегодня не будешь, — сказал Василий Адамович. — На тренировки ты не ходил, и ставить тебя в команду после такого перерыва рискованно. Хочешь, езжай запасным. — Что? Запасным? Вот сейчас надену белые боты и побегу запасным, — выговорил Палавин после секундного замешательства. — Нет, это серьезно, Базиль? Василий Адамович посмотрел на часы. — Ребята, пора собираться. Палавин растерянно огляделся. Волейболисты одевались, укладывали свои чемоданчики, деловито и односложно переговаривались, стараясь не смотреть на Палавина. — Ну-ну… И кто ж у вас на четвертом? — Меня вот поставили, — сказал Рашид, смущенно глядя на тренера. — А чего ты извиняешься? — рассердился Василий Адамович. — Поставили, и будешь стоять! И хорошо будешь стоять, учти! Палавин похлопал Рашида по плечу. — Давай, Нуралиев, давай! С твоим ростом можно гвозди вбивать. Ну что ж, пожелаю ни пуха ни пера. Обо мне прошу забыть. Он вышел из зала, помахивая чемоданчиком. — Невелик гусь, — проворчал Василий Адамович. — И так забудем, просить нечего. Подумаешь! Однако он был заметно огорчен последними словами Палавина. Всю дорогу до мединститута Василий Адамович нравоучительно рассуждал о пользе скромности и о вреде зазнайства. Это был тренер-моралист. Он считал своим долгом не только добросовестно обучать студентов технике волейбола, но и наставлять их. — Что это значит «прошу забыть»? Что это такое? — негромко и степенно возмущался Василий Адамович. — Это значит — возомнил человек о себе, а на коллектив ему начхать. Отсюда бывает полная спортивная гибель. Волейбол — игра коллективная. Один человек ничто, а шесть человек — сила. Вот о чем надо постоянно помнить. Ведь и раньше за ним такие грехи водились. На втором номере всегда сам норовит ударить, нет чтобы на четвертый отпаснуть. Хоть и левой, а сам… Вадим улыбался, слушая оценку Палавина со спортивной точки зрения. Он был возбужден сегодня не меньше Рашида. Но не волейбольная встреча волновала его — с медиками Вадим играл в первом туре и знал, что этот противник не из опасных. В спортивном зале мединститута все было готово к матчу. Зрители-болельщики нетерпеливо шумели, сидя на низких и длинных гимнастических скамьях, поставленных вокруг площадки. В первой игре медики упорно сопротивлялись, и победа над ними далась нелегко. Вторая игра пошла живее. Рашид почувствовал уверенность, бил точно и сильно, сильнее даже, чем на тренировках. Играть рядом с ним было легко: он не ворчал, как Палавин, за плохой пас, не нервничал, выражаясь волейбольным жаргоном — «не шипел». Вторая игра закончилась с разгромным для медиков счетом. Итак, команда пединститута одержала во втором круге первую победу. К концу матча Вадим вдруг заметил среди болельщиков Палавина. «Зачем он здесь? — мельком удивился Вадим. — Что-то на него не похоже. Или пришел полюбоваться, как без него, незаменимого, проигрывают? Ну что ж, пусть любуется, как без него выиграли». Вадим направился в душевую. Выйдя через десять минут, бодрый, освеженный, с наслаждением раскуривая папиросу, он увидел, что Палавин озабоченно расхаживает возле дверей. — Я к тебе, — сказал Палавин, заметив Вадима, и сейчас же нахмурился. — В чем дело? — Отойдем в сторону. Зал почти опустел. Василий Адамович и тренер медиков негромко беседовали, сидя за столом, и в дальнем конце зала несколько студентов возились у турника. Вадим и Палавин подошли к окну, оба поставили свои чемоданчики — Палавин на пол, Вадим на подоконник. — Мать приходила к вам вчера? — спросил Палавин сухо и подчеркнуто по-деловому. — Была. — Зачем? — Не знаю, спроси у нее. — Так, — Палавин нервно усмехнулся. — Только не вздумай, что я ее посылал. Вадим промолчал. Ему почему-то казалось, что Палавин ищет примирения. — Не вздумай, — повторил Палавин. — Я сам только сегодня узнал. Старая дура проявила заботу, никто в ней не нуждается. — Мне все равно, посылал ты ее или нет, — сказал Вадим после паузы. — А мне не все равно! Вот, не можешь понять… Мне не все равно — дура моя мать или нет! «Не то, опять не то, — думал Вадим, — не то он говорит и не то хочет сказать…» — Ведь из-за нее по существу и вышла вся эта история с Валентиной, — сказал Палавин. — Вот как? — Она же нянькалась с ней, ахала от умиления, приводила домой, одолжалась… А зачем? Все делалось из-за бабьего любопытства, из-за глупой материнской страсти иметь каждое сыновнее увлечение перед глазами. Ведь я ж… — Он уткнулся взглядом в подбородок Вадима и говорил ворчливо обиженным тоном. — Я уже давно решил прекратить всякие отношения, потому что чувствовал, что до хорошего не дойдет. Нет, она упорно приглашала ее в гости, принимала всякие услуги… Та помогала матери по хозяйству, а моя умница принимала все как должное. — Но ведь и ты принимал как должное? — Я… Я же любил ее! Определенное время я любил ее. — Ну да. Совершенно определенное время… — Одним словом, вот, — перебил его Палавин. — Я должен был тебе сказать, во-первых, что я никаких парламентеров к тебе не засылал. Это раз. Во-вторых — я хотел предупредить тебя, просто потому, что у меня остались кое-какие товарищеские чувства к тебе, что если ты подымешь сейчас разговор о Валентине — ты станешь посмешищем всего факультета. Ты вытаскиваешь нелепую, никчемную сплетню и за это поплатишься. Я тебя предупреждаю. — А я тебя предупреждаю, что буду говорить не только о Валентине. — Интересно, о чем же? О том, как я просил у тебя шпаргалку на экзамене? — Ладно, нам пора идти. — Идем! — решительно кивнул Палавин. Все, о чем говорилось на заседании бюро в первые четверть часа, Вадим слышал плохо, почти вовсе не слышал. Ему казалось, что и остальные торопятся покончить с посторонними делами и перейти к главному. И вот Спартак сказал: — Мы должны были рассмотреть сегодня еще одно заявление о даче рекомендации в партию — заявление Палавина. Однако на последнем собрании НСО, когда Палавин был выдвинут делегатом… — Спартак говорил что-то очень длинно, ужасно неторопливо, ровным голосом и вдруг — точно выкрикнул, сухо, отрывисто: — Есть предложение заслушать Белова!.. Других предложений не было. Вадим за четверть часа успел все обдумать и решил, что говорить он будет с места, чтобы видеть прямо перед собой членов бюро. Но теперь, поднявшись, он неожиданно вышел к столу, за которым сидел Спартак, и прямо перед собой увидел групоргов и Палавина. — На собрании НСО я отвел кандидатуру Палавина. Я сказал, что его моральный облик не позволяет ему представлять наш коллектив. Теперь я должен эти слова доказать. — Вадим с удивлением прислушивался к собственному голосу, который казался ему неузнаваемо громким и торжественным. Сделав паузу, он заговорил тише: — Я буду говорить сегодня не о каком-то поступке Палавина, а обо всем его поведении. Мы с Палавиным, как говорится, «друзья детства». Поэтому я, вероятно, знаю его лучше, чем кто-либо. И я должен сказать, что и в личной и в общественной жизни Палавин ведет себя не так, как полагается комсомольцу. Факты? — спросил Вадим, повысив голос. Он не мог оторвать взгляда от Палавина, смотрел, нагнув голову, прямо ему в глаза. — Ну вот, грубо: на комсомольском собрании, когда обсуждалось дело Лагоденко, Палавин усердно защищал Козельского, хотя большинство собрания критиковало профессора. Почему защищал? Потому, может быть, что был принципиально не согласен с критиковавшими? Нет, не потому. Он часто и со мной и с другими говорил о Козельском то же самое, даже более резко, всячески его высмеивал. Но в тот момент ему нужна была поддержка Козельского в НСО, где он готовился читать реферат. И Палавин действительно сумел «подружиться» с Козельским, но дружба эта продолжалась недолго. Как только Палавин почувствовал, что дела у Козельского плохи и никакой пользы от него больше не получишь, а скорее неприятности наживешь, — тут он сразу захотел быть в первых рядах разоблачителей Козельского, рвался выступать на учсовете и так далее. Мне кажется, такое поведение называется своекорыстным, неблагородным. И точно так же он вел себя и в других случаях. Вы помните, каким необыкновенным общественником он стал в декабре? Как он шумел насчет связи с заводом? Даже один раз сходил вместе с нами, очаровал Кузнецова, наобещал с три короба — а потом как отрезало. Ни разу больше не был. Для чего он, оказывается, ходил на завод? Все для того же. Для себя. Во-первых, для того чтобы завоевать расположение бюро, а во-вторых, чтобы присмотреть «кое-что» для своей повести. А как он относится к институту, в котором учится, к своей будущей профессии? Быть педагогом? О нет! Это же удел посредственностей, бездарен, неудачников. И потому у него нет по существу друзей. Все «друзья» распределяются по его личным потребностям. Ну — Ремешков, например, это «фотографический» друг. Федя Каплин — друг по части науки, литературных разговоров. На четвертом курсе у него есть друзья «библиотечные», «театральные», «волейбольные» и так далее. И я — на особой должности «друга детства». В отношении подруг у него, очевидно, такое же строго ведомственное распределение. Но почему все-таки, зная Палавина давно, я впервые начал этот разговор только сейчас, на исходе третьего курса? Надо сказать, что мне как раз мешала эта моя должность «друга детства». Я спорил с ним часто, но всегда по мелочам. Вот в чем дело. Я считаю своей главной виной тот факт, что я долго мирился с его недостатками. То есть… Одним словом, не говорил с ним принципиально и только сейчас… А сейчас меня толкнула на этот разговор одна история, которую рассказала мне давнишняя подруга Палавина — не знаю уж, по какому там ведомству. Короче, вот что… И Вадим быстро, в том сухом, протокольном тоне, который казался ему наиболее подходящим для этого необычного случая, передал слово в слово Валин рассказ. Еще в начале его выступления в комнату вошли Федор Андреевич Крылов и Левчук и сели позади стола бюро. В комнате было очень тихо. Все слушали Вадима внимательно и каждый по-своему. Спартак то взволнованно хмурился, то начинал быстро, одобрительно кивать головой, а потом настороженно смотрел на Вадима, подняв свои густо-черные круглые брови и шевеля губами, словно стараясь что-то подсказать Вадиму. Марина Гравец, удобно расставив локти, положила один кулак на другой, в верхний уперлась подбородком и смотрела на Вадима не отрываясь, с таким интересом, словно он рассказывал что-то очень увлекательное. Вадим видел одного Палавина. Нагнув голову, упорно, из-подо лба он ловил нестойкий, ускользающий взгляд голубых глаз Сергея. А тот каждую минуту становился другим. Сначала он выглядел равнодушным. Зевал. Спичкой ковырялся в своей трубке. Потом, как рассеянный студент во время лекций, решивший вдруг проявить усердие и послушать профессора, он глубоко вздохнул и, подперев голову рукой, с любопытством уставился на Вадима. Потом он выпрямился, опустил руки под стол. Слушал удивленно, с полуоткрытым ртом. Вдруг хмурился и воинственно поднимал плечи, хотел что-то сказать, но сдерживал себя, молчал, горбился. И вновь выпрямлялся и быстро оглядывал всех в комнате. Потом он начал краснеть, лоб его заблестел, и он вынул носовой платок, но вытер почему-то подбородок. Когда Вадим кончил рассказ о Вале, Палавин сразу спросил: — Ну и что? — Я знаю, — сказал Вадим, глядя на Палавина, — что Палавин все рассказанное мною может отрицать. Свидетелей нет. Самой Вали здесь нет. Но дело не в этом. У нас тут не судебное следствие. Все, что рассказала мне Валя, — а я верю ей до последнего слова, — только добавление к остальному. Портрет готов. Мы обсуждаем сегодня поведение человека, его характер и жизнь. Я знаю, не только мне — другим тоже есть что сказать. И вот давайте поговорим, потому что… — и, мрачно насупясь, Вадим закончил скороговоркой: — …Потому что пока еще есть время. Еще можно что-то ему объяснить. Человек он все же не потерянный, я думаю… Так мне кажется, во всяком случае… — Спасибо, — сказал Палавин. — Прошу слова! — Белов, кончил? — спросил Спартак. — Кончил пока. Вадим сел, и сейчас же, не дожидаясь приглашения Спартака, поднялся Палавин. — Я обвиняю Белова! — выговорил он поспешно, — Обвиняю его в злонамеренной клевете! Да, не он обвиняет сегодня, а я его обвиняю… — Ты говори, говори, — сказал Спартак, хмурясь, — а мы уж тут разберемся, кто кого обвиняет. — Я и говорю, товарищ Галустян. Прошу не понукать. Так вот, Белов узнал окольным путем кое-что из моей, о моей… ну, неудачной любви, если хотите, и постарался из этого «кое-что» состряпать дело. Аморальное дело, грязное, постарался облить меня грязью. Я-то знаю, зачем это нужно. И я возмущен тем, что бюро комсомола находит возможным под видом обсуждения моего, так сказать, общественного лица выслушивать эту нелепую сплетню. Я возмущен беспринципностью бюро — прошу записать в протокол! Что, у нас нет больше дел на бюро? Все у нас блестяще, все вопросы решены? Спартак постучал смуглым остроугольным пальцем по столу. — Палавин, ты должен говорить сейчас не о бюро, а о себе. Отвечай Белову по существу. Палавин посмотрел на Спартака, потом на Вадима, на членов бюро и вдруг опустился на стул. — Я отказываюсь вам отвечать. — Что? Отказываешься отвечать комсомольскому бюро? — спросил Спартак после паузы. — Я отказываюсь, да. Потому что вы неоправданно вмешиваетесь в мою личную жизнь… Это низкое любопытство… — Нет, подожди, Палавин! — сказал Спартак, вставая, и его черные брови жестко сомкнулись. — Ты не своди весь разговор к этой истории с Валей. Не хитри, Сергей! Белов говорил обо всем твоем поведении в институте, о твоем отношении к преподавателям, к товарищам, подругам — вот о чем. Будешь отвечать? Палавин отрицательно покачал головой. — Так. Ну что ж, — сказал Спартак, помолчав, — не хочешь сейчас говорить, заговоришь потом. Кто будет выступать? Попросил слово Горцев, член бюро по сектору быта. Говорил он медленно, с утомительными паузами и все время, пока говорил, трогал лицо: потирал пальцами бледный лоб, нежно ощупывал шею, накручивал на палец белокурую прядь… Да, он тоже замечал, что Палавин выбрал в жизни нехороший, нетоварищеский стиль. Но ему не казалось возможным обсуждать на бюро мелкие факты, характеризующие этот стиль. Теперь ему кажется, что это будет полезно для Палавина. Ведь было же полезно для Лагоденко то комсомольское собрание, на котором критиковали Лагоденко за грубость, бахвальство, недисциплинированность. Лагоденко сильно изменился за последнее время, и в лучшую сторону. — Женился — остепенился, — сказал кто-то шутливо. — Нет, потому что многое понял и воспринял критику правильно. С Палавиным дело сложнее и ошибки его серьезней. В истории с этой девушкой… Тут, конечно, трудно разобраться, если Палавин отказывается говорить. Вероятно, он вел себя небезукоризненно. Вероятно, так. Но то, что он отказывается говорить… — Я буду говорить в райкоме! — отрывисто кинул Палавин. — О вас буду говорить и о Белове… Затем выступили Нина Фокина и Марина. Обе говорили очень пространно, с жаром, и, хотя они целиком поддерживали Вадима, ему казалось, что выступления их так же неубедительны и нечетки, как и выступление Горцева. Да, они возмущались поведением Палавина, говорили гневные слова, требовали строгого выговора с предупреждением, но Вадим чувствовал, что возмущает их главным образом поступок Сергея с Валей. А это очень принижало обсуждение, а Сергею давало возможность спорить, оправдываться. Как только Марина умолкла, Палавин попросил слова. — Нет, я все же буду говорить, — сказал он, решительно встряхнув головой. — Я не доставлю вам удовольствия своим молчанием. Выясняется, что здесь обсуждают мой характер. Обижаются даже, что я не принимаю в этом участия… Да, это мило! — Он нервно усмехнулся. — Не надейтесь, пикантных подробностей вы не услышите. Скажу только, что обвинение насчет Вали я полностью отметаю. У вас нет никаких оснований обвинять меня в аморальном поведении по отношению к ней. Никаких! У вас нет фактов. Слова Белова — только слова. Громкие, пустые слова. Ах, нехорошо, безнравственно! А что безнравственно? Что нехорошо?.. Ведь он так и не смог ясно сказать: что худого я сделал Вале? И не сможет, конечно. Потому что то, что произошло между нами двумя — мной и Валей, — это дело нас двоих. И больше я ничего не скажу по этому делу. Да, личная жизнь у нас сливается с общественной. Но это не значит, что личная жизнь целиком поглощена общественной, растворяется в ней. Нет! Существует грань, и остерегайтесь переступать эту грань без достаточных оснований. Я не позволю производить над собой эксперименты! — Он говорил теперь очень громко и уверенно и размахивал кулаком, точно нацеливаясь самого себя ударить в подбородок. — Ты отрицаешь все, что говорил Белов? — спросил Спартак. — Что? — Палавин молчал секунду, глядя на Спартака пристально, потом заговорил еще громче: — Отрицаю? Да, я отрицаю этот тон, эту оскорбительную манеру… эту, понимаете… это высокомерие и ханжество одновременно! Вы слышали, что считает Белов своей главной виной? Своей главной виной он считает, видите ли… — Палавин возбужденно рассмеялся, — то, что он долго мирился с моими недостатками! А, каково? Нет, просто блеск!.. Вадим заметил, что Спартак чуть заметно усмехнулся и, чтобы скрыть улыбку, нахмурился и сказал сурово: — Ты брось к словам придираться! Человек оговорился, слушай… — Оговорился? Нет, нисколько! Скорее — выговорился, да, да! У самого Белова, видите ли, недостатков, конечно, быть не может. Что вы?! Откуда? Это же ходячая добродетель. У него осталась единственная забота — искоренять недостатки в других. И вот на этом благородном поприще он что-то недосмотрел, провинился… Ай-яй-яй! — Палавин сцепил руки в пальцах и горестно покачал головой. — И это, по-вашему, не высокомерие, не зазнайство? Это ли, черт возьми, не дьявольская, отпетая самовлюбленность? И вот этот человек, так называемый «друг детства», который всю жизнь, оказывается, меня обманывал, лицемерил, — я думал, что он относится ко мне честно, по-дружески, а он, значит, только «мирился с моими недостатками»! — этот человек смеет обвинять меня в бесчестии, в аморальном поведении! Да разве он может понять всю сложность, всю глубину моих отношений с Валей? Разве может понять он, этот добродетельный уникум, этот достойный член «армии спасения», что разрыв с Валей мне тоже стоил… И мне пришлось кое-что пережить?.. Хотя, впрочем, говорить об этом я тут не буду. Я дал себе слово. Короче говоря, я считаю: все выступление Белова — это наивное ханжество, над которым в другое время я бы весело посмеялся и только. А сейчас вот приходится с серьезным видом что-то объяснять, доказывать. Хотя, пожалуй, достаточно. И Палавин сел на свое место, глубоко и с удовлетворением вздохнул и принялся набивать трубку. Вадим сразу почувствовал, что речь Палавина произвела впечатление. Наступила пауза: все как будто немного растерялись, не знали, о чем говорить дальше. И сам Вадим вдруг растерялся, пораженный той адвокатской ловкостью, с какой Палавин сумел защитить себя и одновременно выставить его, Вадима, в смешном свете. Насупившись, покраснев так, что все лицо его горело, Вадим сидел с угрюмо опущенной головой и упрямо, отчаянно старался понять: какую ошибку совершил он в своем выступлении? О чем забыл сказать? Почему эти слова, еще вчера казавшиеся ему убийственными для Палавина, прозвучали сегодня так бледно, неубедительно?.. Групорг Пичугина между тем распространялась о том, что «практически невозможно доказать, что поведение Палавина с этой женщиной аморально. В интимной жизни каждого из нас существует много сторон, недоступных постороннему глазу, трудноуловимых оттенков — будто бы незаметных, а на самом деле очень значительных… Ее ли он обманул? А может быть, он обманулся сам — любил, идеализировал свой предмет, а затем наступило жестокое разочарование… Ничего не известно. Можно только гадать». — Вы, стало быть, придерживаетесь точки зрения агностицизма, непознаваемости палавинских поступков? — мрачно перебил ее Спартак. — Нет, товарищ Пичугина. Давайте говорить не о частностях, а по существу. Об эгоизме Палавина, его верхоглядстве, высокомерии, в чем эти черты характера выражались. Вадим видел, что и Спартак, несмотря на его деловой и решительный тон, несколько растерян и раздражен тем, что обсуждение скатывается на неправильный путь, в мелководье пустых догадок, никчемного психологизирования. И сам Палавин уже начал принимать в этом обсуждении «самокритическое» участие. — Ну, какие недостатки в моем характере? — говорил он, совершенно успокоившись. — Я, например… ну, ревнивый к чужой удаче, самолюбивый в какой-то степени, гордый. Я привык быть первым, считать себя, что ли, способней других. Конечно, у меня есть недостатки! Было б странно, если б у меня их не было. Я ведь живой человек, не ангел, не Белов. Но дело в том, как об этих недостатках говорить, в какой форме. По-товарищески, по справедливости, или же со злорадством, стремясь оскорбить, унизить… — Я так говорил, по-твоему? — не сдержавшись, крикнул Вадим. Глядя мимо него, Палавин кивнул. — Примерно так. Да, ты добивался одного — облить меня грязью, запятнать мою репутацию… — Ты сам себя запятнал! И продолжаешь это делать! — Забыв о порядке, Вадим заговорил вдруг с неожиданной силой, торопливо и горячо: — Ну да, ты, конечно, уверен, что мне выгодно опорочить тебя, спихнуть тебя с дороги и самому пробраться вперед! А ты помнишь, как ты мне сказал однажды: «Ты не знаешь людей, не умеешь разбираться в людях!» Сам ты, конечно, убежден, что прекрасно знаешь людей. Но ты их не знаешь. Ты всех людей меришь на свой аршин, в каждом человеке ты видишь только то, что есть в тебе самом, — своекорыстие, жадность, стремление всеми путями, любыми средствами благоустроить свою судьбу. Тебе даже в голову не приходит, что люди могут действовать из каких-то других побуждений! А если кто-нибудь так и поступает, честно, открыто, — так ведь это ханжи, лицемеры или наивные дураки, над которыми стоило весело посмеяться… Нет, вот ты как раз не знаешь людей! — Все слова, слова, слова… — пробормотал Палавин. — Слова? Да, тебя трудно убедить словами, трудно припереть к стене. Потому что никаких беззаконных, злодейских дел ты не совершил. Ты всегда умел держаться на грани. Ты был негодяем на четверть и подлецом на две трети. «Попробуйте доказать! А что худого я сделал Вале?» Да, это очень трудно сказать коротко, в двух словах. А все-таки, если подумать, — можно. Можно найти слова и объяснить тебе попросту, какое горе ты причинил этой девушке. Ты подорвал, разрушил в ней дорогое человеческое чувство — веру в себя, уважение к себе самой. Что она может подумать о себе, если видит, как относятся к ней другие? Если видит, что ее можно обманывать, можно беззастенчиво внушать ей: ты, дескать, мне не пара, будь довольна и тем, что есть, и, наконец, можно этак небрежно, оскорбительно уходить от нее и так же небрежно возвращаться когда вздумается… Ты подорвал в ней веру в себя и веру в людей. Это преступление, Палавин, за которое ты будешь здесь отвечать. И точно так же, если подумать, можно установить, «что худого ты сделал» в истории с Козельским, «что худого ты сделал» мне, кому-то другому, третьему. Но я не собираюсь этим заниматься. Разговор идет крупнее — об отношении к жизни. Надо ли дорожить настоящей работой, настоящим трудом, чувствами, дружбой, любовью и бороться за них, драться за них на каждом шагу, не боясь трудностей, не боясь показаться иной раз наивным или смешным? Или достаточно — как считаешь ты — только на словах поддакивать всем этим правильным идеям, а в глубине души посмеиваться над ними и жить по-своему? Жить легко, благоустроенно, выгодно. Удовлетворяться во всем эрзацами — потому что с ними меньше хлопот, — полуискренними чувствами, удобной любовью, маргариновой дружбой. И только одно любить страстно, об одном заботиться по-настоящему, талантливо, беззаветно, не жалея ни времени, ни труда, — любить себя, заботиться о своем собственном будущем. Так ты собираешься жить, Сергей? Так жить мы тебе не позволим! Вадим резко умолк и сел на свое место, разгоряченный, взволнованно покрасневший, но с чувством внезапного облегчения: теперь он сказал то, что нужно. Он видел, как Палавин слушал его, все больше мрачнея, стараясь смотреть в сторону, а потом совсем опустил голову и уставился в пол. Зато остальные оживились, ободряюще и радостно улыбались Вадиму, а Спартак все время смотрел на Вадима точно с удивлением и кивал головой. Когда Вадим кончил, Спартак возбужденно повернулся к Палавину: — Ты будешь еще говорить? Тот поднял лицо и, глядя куда-то вверх, в потолок, криво усмехнулся: — Да нет уж, знаете… И тогда пожелал выступить профессор Крылов. Он встал с дивана и пересел за стол Спартака. — Да. Интересно у вас сегодня, — сказал он, помолчав, и внимательно оглядел сидевших перед ним молодых людей и девушек, взволнованных спором, притихших. — Вы подняли очень важный вопрос — о нравственности. И многие из вас говорили правильно и горячо, по-комсомольски. Приятно было слушать. А некоторые ошибались, нагородили чепухи и других еще запутали. Так вот, прежде чем сказать свое мнение по существу — о моральном облике Сергея Палавина, я думаю поговорить немного об общих вещах. Кое-что вам напомнить… Крылов положил на стол пачку папирос, вытряхнул одну и помолчал минуту, разминая папиросу короткими, сильными пальцами. После того шума, который был на бюро, негромкий голос Крылова звучал удивительно спокойно и убеждающе. — Владимир Ильич говорил, что «в основе коммунистической нравственности лежит борьба за укрепление и завершение коммунизма». Это говорилось в двадцатом году. Прошло почти три десятка лет, и мы создали новое общество и новых людей. Но следы старого не исчезли полностью, они еще таятся в сознании некоторых людей, в их психологии. Да, бродят еще среди нас мелкие себялюбцы, этакие одинокие бонвиваны, любители хорошо пожить за чужой счет, карьеристики и пошляки. Так вот, борьба с ними и борьба с чертами эгоизма, корыстолюбия, зависти, мещанских предрассудков в нас самих — это и есть борьба за нравственность, за укрепление и завершение коммунизма. И чем строже вы будете к себе и друг к другу теперь, учась в институте, тем полнее и прекраснее будет ваша трудовая жизнь в будущем. Надо помнить об этом. Ну, что ж сказать о Палавине? Человек он способный безусловно, отличник, стихотворец, активный такой, деятельный… Как будто все хорошо. А на поверку выясняется, что хорошо-то по краям, а в середке неважно. В середке, оказывается, прячется другой Палавин — самовлюбленный, морально нечистоплотный и, правильно указал Белов — меленький такой, невзрачный эгоист. И поздно мы с вами середку эту разглядели. Общая наша вина. А вот Белов, кстати… — Крылов повернул к Вадиму строгое, неулыбающееся лицо, но Вадиму показалось, что светлые глаза профессора, глубоко спрятанные под скатом выпуклого, тяжелого лба, чуть заметно и ободряюще сощурились, — Белов интересно сегодня говорил. И я бы сказал, мужественно. Мне понравилось его выступление, да и все ваше заседание сегодняшнее понравилось в общем. Случай с Палавиным научит нас больше интересоваться личной жизнью друг друга, заставит серьезно подумать и над своим поведением, отношением к жизни. Сегодня мы осудили его антиобщественное поведение в институте, его поступок с девушкой — очень нечестный, дурной поступок. А несколько часов назад мне стало известно еще об одном неблаговидном поступке Палавина. Человек, рассказавший о нем, обещал прийти на бюро; я его попросил. Александр Денисыч, — обратился Крылов к Левчуку, — взгляни-ка, не пришел еще Крезберг? — Федор Андреевич, о ком вы говорите? — спросил Спартак, когда Левчук вышел из комнаты. — Это аспирант университета Крезберг. Кстати, мой фронтовой товарищ, командовал взводом у меня в полку. Сейчас вы все услышите… Через несколько минут Левчук вернулся, и следом за ним вошел высокий рыжеволосый мужчина в спортивной куртке с молнией и наставными плечами; в руках он держал массивный портфель кофейного цвета. Неуверенно всем поклонившись, Крезберг прошел за Левчуком к дивану, ступая почему-то на цыпочках. — Виктор Мартыныч, иди сюда! — предложил свое место Крылов. — Чтоб все тебя видели. Крезберг послушно пересел к столу, поставив свой портфель на пол, как ставят чемоданы. Огляделся, все еще неуверенно и смущенно улыбаясь. Вдруг он увидел Палавина и, сразу перестав улыбаться, отвел глаза. Вадим заметил, что и Палавин тоже опустил глаза и почему-то покраснел. — Товарищ Крезберг рассказал мне сегодня, за полчаса до комсомольского бюро, о том, как Палавин писал свой реферат, — сказал Крылов, — так нашумевший в наших «ученых кругах». Для того чтобы выяснить все до конца, я попросил Крезберга прийти на бюро и повторить свой рассказ. Нет возражений у членов бюро? — Нет, нет. Есть предложение заслушать товарища Крезберга! — сказал Спартак оживленно. — Пожалуйста, товарищ Крезберг. Аспирант откашлялся и заговорил деликатным, мягко текущим говорком: — Для меня, товарищи, это несколько неожиданно. Но — сказал «а», говори «б». Несколько месяцев назад моя сестра познакомила меня с Сергеем и попросила помочь ему в реферате, который он писал, о тургеневской драматургии. Сам я кончаю диссертацию на эту тему. Я помог ему в выборе материала, библиографии, дал несколько советов по композиции, еще что-то. Мы встречались раза два-три. Я рассказывал ему о своей работе. Сергей Палавин попросил у меня диссертацию, несколько отпечатанных глав я дал ему на один вечер. Причем просил настоятельно: не использовать в реферате таких-то и таких-то положений. Это плод моей двухлетней исследовательской работы, и я не хотел, чтобы некоторые факты, соображения — ну, в частности, о трех особенностях тургеневского театра, несколько фактов биографического характера — стали бы известны до опубликования диссертации. Я просил вас об этом, Сергей? — неожиданно обратился он к Палавину. Палавин, слушавший Крезберга с сумрачным, неподвижным лицом, молча кивнул. — Я, собственно, не должен был давать диссертацию, к тому же незаконченную, постороннему человеку. Это не положено. Но — и Сергей просил, и Валя, моя сестра, очень просила… Одним словом, вскоре я узнал от Вали, что реферат Сергея оказался удачным, был зачитан в вашем НСО, одобрен кафедрой. Я был рад за Сергея. Но с тех пор не виделся с ним ни разу. И вот вчера мой руководитель, профессор Ключников, принес в университет ваш сборник студенческих работ. «Вас, говорит, обскакал некий студент педвуза Палавин. Прочитайте-ка его статью „Тургенев-драматург“. Читаю — а я сначала не сообразил, что это статья Сергея, не знал его фамилии, — да, действительно какой-то резвый студент упредил меня! Нет, плагиата здесь не было. Статья написана в другом плане, по-своему, много в ней оригинальных мыслей. Но, понимаете, я нахожу в ней как раз те маленькие открытия, которыми я гордился! И как раз те несколько новых соображений, о которых я просил Сергея не упоминать, — они здесь же, в общем, чужом тексте… Да… Я, конечно, расстроен, мой профессор тоже. Хочу найти Сергея, звоню Вале. Она уехала в Харьков. Иду сегодня в ваш институт и встречаю, совершенно случайно, Федора Андреевича, а мы с ним фронтовые друзья, еще со Сталинграда. Правда, не виделись два года. Рассказываю ему всю историю, и он просит меня зайти на бюро. Видите ли, я не считаю поступок Сергея плагиатом — реферат, в общем, работа самостоятельная. Но Сергей нарушил свое слово, обманул меня и поставил в неловкое положение. Поступок неэтичный и, мне кажется, некомсомольский. Я не предполагал, что дело получит такую огласку, мне придется выступать на бюро и все прочее… Мне хотелось только увидеть Сергея и сказать ему несколько слов. Но вот так обернулось, вместо нескольких слов пришлось говорить довольно долго. Вот, собственно, и все, товарищи. Крезберг умолк, и Спартак спросил у Палавина, так ли все это было. Палавин сказал, что все было так. — Ты использовал в своем реферате чужие материалы. Зачем ты это сделал? Побледнев, ни на кого не глядя, Палавин пробормотал: — Я не считаю свой реферат плагиатом. — А чем же ты считаешь свой реферат? — спросил Спартак. — Вполне самостоятельной работой? После долгого молчания Палавин отозвался безразличным, усталым голосом: — Я хотел скорее закончить… — Ну да, — сказал Спартак. — Надо было скорее закончить, чтобы попасть в сборник. Надо было скорее закончить, чтобы получить персональную стипендию. И надо было к тому же, чтобы реферат «вышел за рамки». …Комсомольское бюро третьего курса решило: «За нарушение принципов коммунистической морали объявить Сергею Палавину строгий выговор с предупреждением». Общее комсомольское собрание происходит два дня спустя. Вновь выступают Спартак, Вадим, Марина Гравец, и выступают Лагоденко, Сырых и другие однокурсники Палавина. Девушки из драмкружка рассказывают о работе с Палавиным во время подготовки «капустника». Никто не отрицает дарований Палавина, но работать под его начальством всегда неприятно. Он не терпит ничьих советов и замечаний, каждое свое решение считает окончательным и безусловным. — И всегда почему-то успех нашей коллективной работы приписывался в общем одному Палавину, — говорит Валюша Мауэр. — Разве это справедливо? В том же самом новогоднем «капустнике» два эпизода — в библиотеке и насчет стенгазеты — придуманы второкурсником Платоновым. А знаменитый репортаж о футбольном матче почти целиком написан Алешей Ремешковым… Медленными шагами выходит к трибуне Палавин. На этот раз он не разыгрывает из себя невинно оскорбленного. Он мрачен, с трудом выговаривает слова. Да, он признает, что характер у него отвратительный, гнусный, эгоистичный. Все это правда, сущая правда… Но он хочет заверить «всех сидящих в этом зале», что им недолго осталось страдать от его отвратительного характера. Скоро они вздохнут свободно. Бессмысленно, чтобы столько людей страдало от присутствия одного человека. Он освободит их. Он уйдет… — Неужели тебе нечего сказать, Сергей, кроме этих придуманных, фальшивых слов? — спрашивает выступающий затем Левчук. Палавин сидит в первом ряду, сгорбившись, сжимая ладонями голову. Нет, он больше не выступает. После собрания, которое большинством голосов утверждает решение бюро, Вадим слышит, как Лена Медовская кому-то говорит напряженно высоким, дрожащим голосом: — Я не понимаю… Разве не может человек полюбить одну женщину, потом встретить другую… другую, — лепечет она беспомощно, — и разлюбить… И, вдруг зарыдав, прижимая платок к глазам, она убегает. К Вадиму подходит маленький, всегда серьезный Ли Бон. Глаза его, необычайно расширенные, восторженно блестят. — Спасибо! — он хватает Вадима за руку и трясет ее изо всех сил. — Это… это так надо! Нельзя обижать женщина, надо любить! Мы — коммунисты, да? Мы — новый человек, новый, да? А старый… — он гневно взмахивает темным юношеским кулачком, — старый — вон, вон. Бросать вон! Это… очень хорошо! На следующий день Палавин не появляется в институте. А через день он приносит Мирону Михайловичу заявление с просьбой перевести его на заочное отделение. Он решил уехать из Москвы, работать сельским учителем. |
||
|