"Студенты" - читать интересную книгу автора (Трифонов Юрий)18Подходил к концу январь, тяжелый месяц. Последние две недели выдались необычно теплые, мягкие, с безветренным легким морозцем — чудесная погода для коньков. И было много солнечных дней, а за городом — полно снега. Лыжники не могли нарадоваться. «Ну наконец-то правильная зима!» А Вадиму было не до снега и не до лыж. Все студенты худеют во время экзаменов, но Вадим похудел так, что Кречетов даже как-то спросил у него тревожно: — Что, голубчик, со здоровьем — все в порядке? Верхушечки?.. Нет? Ничего? — Да нет, Иван Антоныч! — сказал Вадим, улыбнувшись. — С этим благополучно. Вадим так и не переехал жить в студенческое общежитие, но проводил там целые дни и дома только ночевал. Теперь он ко всем зачетам готовился вместе с ребятами и не мог иначе. Политэкономию Вадим сдал на четыре, зачеты тоже прошли благополучно. Двадцать второго января окончилась эта сессия — самая трудная в его жизни. Но Вадим не испытал, как бывало всегда, обычного счастливого облегчения. Ему стало, пожалуй, еще горше, тяжелей на душе — кончилась работа, которая отвлекала его, хоть временами избавляла от тревоги. И предстоящие каникулы не радовали. Наоборот, Вадим думал о них с грустью: ведь все ребята разъедутся кто куда, общежитие опустеет. Друзья Вадима — особенно Лагоденко и Леша Ремешков — все так же настойчиво уговаривали его переселиться к ним. Вадим отказывался, и они обиженно недоумевали: — Да почему же, черт ты упрямый? Что тебе — наша кухня не нравится? Или, может, умывальник у нас худой? Вадим неловко и смущенно оправдывался: — Ребята, понимаете — мне надо часто звонить в больницу. А у вас, понимаете, нету этого… телефона… — Этого, этого! — сердито передразнивал Лагоденко. — Нашел причину! До «этого» добежать тут две минуты, и в «Гастрономе» есть автомат, и на углу. Просто какая-то ложная у тебя, дурацкая стеснительность или самолюбие, черт там знает что. А Вадим не умел толком объяснить им, почему он не может переселиться. Дело, конечно, было не в телефоне. Вадиму казалось, что, переселившись в общежитие, он будет дальше от матери, в чем-то неуловимо изменит ей. Среди друзей ему, несомненно, станет чуть легче, он будет меньше о ней думать. Но зачем ему это облегчение, когда ей так плохо?.. Да, трудно оставаться вечером, ночью одному в пустой комнате, наедине со своими мыслями. И все же эти тягостные, одинокие размышления были необходимы ему. У него была смутная, может быть наивная, вера в то, что чем больше трудностей он вынесет, тем легче будет ей. Странные мысли приходили ему в голову, и рассказывать о них кому-то, объяснять их было невозможно… Бывали ночи, когда он не мог заснуть до рассвета. Лежал в кровати, закинув руки под голову, и думал о всякой всячине. Чего он только не вспомнил, не передумал в эти ночные часы! Часто вспоминался ему отец — в очень дальние, полузабытые годы детства… Он запускал с отцом огромных коробчатых змеев. Это было на даче, летом, на большом знойном лугу, где пахло ромашкой и клевером, где было много бабочек, трещали кузнечики. Отец очень ловко умел клеить и запускать змеев, а Вадим рисовал на них разные страшные рожи. Когда отец отдыхал на даче, к нему часто приезжали его ученики — и молодежь, школьники старших классов, и совсем взрослые люди. Отец играл с ними в городки — он очень любил городки — и всех обыгрывал… А когда мама брала отпуск — это бывало в августе, они все трое часто уплывали с самого раннего утра на лодке куда-нибудь очень далеко, на весь день. Утром на реке было прохладно и тихо, только одинокие рыболовы в помятых шляпах сидели возле своих удочек и неодобрительно посматривали на лодку… День постепенно разгорался, становилось жарко, в небе появлялись легкие бледные облачка, на берегах — все больше людей, а на реке — лодок. Отец приставал к какой-нибудь песчаной косе, и все трое долго купались и загорали, разыскивали в жарком песке красивые раковины и «чертовы пальцы», и, если никого не было вокруг, отец показывал на песке разные смешные фокусы, становился на руки и даже мог на руках войти в воду. Давно это было, давным-давно. В детстве. Кто живет сейчас на той даче, на той веранде с разноцветными стеклами? Кто купается на песчаной косе? Да, верно, и нет уже этой косы — прорыт канал Москва — Волга, река поднялась, и косу, должно быть, затопило… А вот отец смотрит на него строго и пристально, немного печально и говорит тихо: «Мать береги». Это тоже было давно, тоже в детстве, которое кончилось в тот душный и пыльный июльский день. Но как же беречь ее, как? Что может он сделать, чтобы сберечь ее, дорогого человека, удержать уходящее детство, отца, память о нем?.. И снова Вадим видел ее немолодое, светлоглазое, в сухих морщинках, родное лицо. Вот он стоит перед дверью в шинели, в начищенных утром на вокзале блестящих сапогах, в пилотке, с чемоданом в руке — громко стучится. И слышит ее спокойный голос, от которого точно вдруг обрывается и замирает сердце: «Сейчас, минутку…» Она открывает дверь — маленькая, седая, в своей старой зеленой вязаной кофте — и отшатывается, испуганно, слабо вскрикнув: «Димка?» Потом молча падает на его протянутые руки, прижимается лицом к пыльной шинели… И это тоже было давно — далекое, давно прошедшее счастье. Сейчас, например, уже не вспомнить, что они делали после этой встречи на лестнице, о чем говорили. А как шумно было в тот день в квартире! Столько людей пришло вечером: и старых друзей, и каких-то совсем незнакомых!.. А теперь он один. Все друзья его спят. Наверное, вспоминали его перед сном — побранили, пожалели. Хорошие люди — друзья. А все же… мало человеку одних друзей. Уже две недели лежала Вера Фаддеевна в больнице, в диагностическом отделении, а врачи все еще не могли поставить окончательный диагноз. Продолжались бесконечные исследования, рентгеновские снимки, консультации специалистов. Вера Фаддеевна чувствовала себя очень плохо, все больше худела, вконец замученная, обессиленная кашлем и скачущей температурой. Вадим видел ее за это время только два раза, но каждый день приходил в больницу, читал ее письма, которые приносила из палаты сестра. Письма были коротенькие, на клочках бумаги, нацарапанные торопливой, будто чужой рукой и такой слабой, что ей даже трудно было дописывать слова до конца: «Дорогой мальчи… У меня все так же. Самочувствие сред… Как твоя сессия? Все время думаю о тебе…» Вадим тоже каждый день передавал ей короткие записки. Несколько раз он пытался проникнуть в палату в неурочные дни, его не пускали, он просил, уговаривал, возмущался, скандалил; тогда сестры вызывали главного врача — маленького сердитого старичка с розовым сухоньким лицом. Старичок коршуном бросался на Вадима, разгневанно, свистящим голосом выкрикивал: «Я вам вовс-си запрещу посещения, если вы будете шуметь! Имейте в виду — вовс-си! Марья Иванна, Дарья Иванна, вот я вас предупреждаю!» После этого он уносился, подымая своим халатом ветер в коридоре, а Марья Иванна и Дарья Иванна мгновенно превращались в глухонемых, и разговор с ними становился бессмысленным. Однажды во дворе больницы Вадим встретился с Валей. Он увидел ее издали — она шла ему навстречу в темной шерстяной шапочке, в длинном черном пальто, из-под которого белел халат. Она шла быстро, чуть сгорбившись, и вид у нее был очень деловой. Вадим решил, что Валя не заметит его по своей близорукости, а самому окликать ее ему не хотелось. Он не был близко знаком с этой девушкой, встречал ее только у Сергея, и то не часто. Но Валя заметила его и обрадованно позвала: — Дима!.. Что ты здесь делаешь? Вадим сказал. — Твоя мама лежит у нас уже две недели? — удивилась Валя. — И ты до сих пор не удосужился найти меня! — Я думал, что ты знаешь, — сказал Вадим. — Разве Сергей тебе ничего не говорил? Валя покачала головой. — Нет… Я давно с ним не виделась. — Он обещал сказать тебе. Может быть, ты сможешь помочь как-нибудь, посоветовать… Я думал, ты уж не работаешь здесь. — Я ничего не знала, — сказала Валя, вновь покачав головой и пристально, прямо глядя в глаза Вадиму. — Ты не должен был надеяться на него, а найти меня сам. Ну ладно… А чем же я могу помочь? Что говорит Андреев? Вадим подробно рассказал ей, что говорили Андреев и другие врачи, стараясь припоминать непонятные слова и фразы из их разговоров, вроде: «Эксудат плевральной полости увеличивается». Валя, выслушав все внимательно, объяснила ему, что врачи боялись, вероятно, туберкулеза, а так как его не обнаружили, то теперь будут делать операцию. Она успокаивала его: — Дима, ты не волнуйся! Андреев — замечательный врач, он делает чудеса… — Но ведь это рак. Рак легких, — говорил Вадим угрюмо, исподлобья глядя на Валю. — Я читал справочник… — Ну и что ты прочел там? — Там, — он с трудом выговорил, — всегда летальный конец… так написано. — Всегда letalis? Да совершенно это неверно! — горячо воскликнула Валя. — Вовсе не обязательно! Конечно, болезнь очень серьезная, опасная, но у нас, в нашей клинике, было несколько случаев выздоровления. Это, наверное, какой-нибудь очень старый справочник? Чей это? Кто составители? — Я не знаю. Нет, он, кажется, не очень старый. Валя вздохнула и, взяв Вадима за руку, сказала мягко, спокойно: — Вот что, Дима, ты не волнуйся, ты должен надеяться, что все будет хорошо. А я тебе обещаю, что буду навещать маму. Она все еще в диагностическом? Ну вот, познакомлю тебя с врачами. И сделаю так, что ты будешь видеть маму чаще. Это я устрою. А ты, пожалуйста, не падай духом, не надо, крепись. Хорошо? — Хорошо, Валюша, да, да… — пробормотал Вадим, и голос у него дрогнул от неожиданно сильного, горячего чувства благодарности и доверия к этой девушке, которую, ему казалось, он совершенно не знал прежде и только сейчас вот познакомился с ней. Они простились как близкие друзья. Начались каникулы, не сулившие Вадиму особых радостей. Ребята действительно разъезжались кто куда: большая группа комсомольцев во главе со Спартаком отправлялась в лыжный агитпоход по Московской области. Со студентами решил поехать и профессор Крылов — страстный лыжник, слаломист. Сергей, Галя Мамонова, Маринка и Лена уехали в дом отдыха. Несколько раз в гости к Вадиму заходил Андрей. Звал к себе: «Подышишь снегом, лесом. Тебе это просто необходимо — на кого похож стал, кикимора зеленая! Ну хоть на два денька, а?» Нет, он не мог и на два денька уехать из Москвы. Каждое утро бывал Вадим в больнице, и каждый вечер ему звонила оттуда Валя. Однажды Андрей сказал Вадиму: — Слушай, тебе, может, надо что по хозяйству? Может, постирать или что?.. Я свою сестренку налажу, она в два счета сделает. — Что, что? — нахмурился Вадим. — Ну, не выдумывай! Я сам справлюсь прекрасно… Тоже сообразил! — А что особенного? — спросил Андрей удивленно. — Я же вижу, как ты тут один ковыряешься. — Во-первых, я не ковыряюсь. И стираю, и все делаю не хуже твоей сестренки. А во-вторых, девушка, понимаешь, видела меня пять минут, по существу незнакома, и тебе приходит в голову предлагать такие вещи! — Вадим рассерженно пожал плечами. — Ей-богу, Андрей, ты меня просто иногда поражаешь! — Та-ак… — Андрей вздохнул и сказал спокойно: — Нет, милый, вот ты меня поражаешь. Ты все-таки не простой человек, Димка. Есть в тебе что-то такое… фальшивая какая-то, интеллигентская щепетильность. — Ну и пусть! И ладно! — Нет, это не ладно. Елка, кстати, хорошо тебя знает по моим рассказам и о болезни Веры Фаддеевны знает. И бранит меня, когда я забываю навестить тебя или позвонить. Я вот тоже не шибко простой человек — и то мне трудно, и другое, а Елка — она очень простая, душевная девчонка. С простыми людьми нужно быть простым. Вообще надо быть проще, ясней. — Правильно, Андрюша. Все правильно, — кивнул Вадим и усмехнулся. — А рубашки я все-таки буду сам стирать. Перед отъездом в лыжный поход к Вадиму как-то вечером зашел Лагоденко, а немного позже — Андрей. Все трое только вчера получили стипендию, и Лагоденко предложил спуститься в «Гастроном», купить пару бутылок вина и какой-нибудь немудрой «студенческой» закуски — посидеть, поговорить в «тесном мужском кругу». Так и решили, и через десять минут на столе появились две бутылки портвейна (Лагоденко категорически восстал против водки — ему надо было завтра подняться чуть свет, идти на вокзал), в комнате остро запахло сыром, кислой магазинной капустой, и Вадим уже стоял на кухне возле газовой плиты и, пользуясь рационализаторскими советами Аркадия Львовича, жарил яичницу. Вадим сегодня был особенно рад тому, что пришли ребята. Он вернулся днем из больницы тревожный, взволнованный: главный врач сказал, что сомнений почти не осталось — у Веры Фаддеевны рак легких, и через неделю ее будут оперировать. — Жалко, в Москве меня не будет через неделю! Вот неудача, понимаешь! — говорил Лагоденко с таким искренним сокрушением, точно его присутствие в Москве могло каким-то образом повлиять на исход операции. — Надо добиться, чтобы ее оперировал самый лучший врач. Да ты ведь, Димка, растяпа, ничего не добьешься. Мне, черт возьми, надо бы сходить… — Ее, Петя, и так будет лучший врач оперировать, — сказал Вадим. — Есть такой профессор Андреев. — Да? Ну, а тебе, Андрюшка, надо будет в эти дни опекать Вадима, проявлять вообще заботу и чуткость. Приказ тебе от лица коллектива. Продолжая разговаривать, Лагоденко ловко откупорил вилкой портвейн, мгновенно разделил яичницу на три части и нарезал толстенными ломтями сыр. — Дам среди нас нет, аристократизм ни к чему, — приговаривал он. — Я люблю сыр, чтоб в два пальца толщиной. Чувствуешь фактуру. Вообще во всем люблю полновесность. Ох, хлопцы, каким сыром нас в Болгарии угощали! Возле каждого дома: ломоть сыра — стакан вина, ломоть сыра — стакан вина… Ну, подняли! Андрей от самого легкого хмеля становился странно многоречивым и склонным к философствованию. Откинувшись на спинку стула и положив на стол свои тяжелые руки, он задумчиво чему-то улыбался и говорил: — Вот трудно сейчас Димке, тяжело — да? И нам вместе с ним. Но это кончится, все поправится, будет радость… Так должно быть, так будет. А у нас впереди очень сложная жизнь. Очень большая, сложная… разная… и тоже в ней будут всякие трудности, и беды, и радости, все своим чередом. А что все-таки будет главное? Есть вот у одного современного и хорошего поэта такие стихи. — Он помолчал мгновение и неожиданно громко, протяжно, с нарочито тоскливой интонацией продекламировал: — Что, что? — переспросил Лагоденко, нахмурясь. — Единственная стоящая вещь? — Там дальше доказывается, что, мол, «на собственной золе ты песню сваришь, чтобы другим дышалось горячо». Дескать, горе и страдания делают человека лучше, рождают в нем вдохновение, подвиг. А народ эту самую философию высказал гораздо проще и умней: «Нет худа без добра». Вот и все! Однако на этом основании незачем восхвалять «худо» и любоваться им… А единственная стоящая вещь как раз не горе, я считаю, а радость. Верно же? — Факт! — подтвердил Лагоденко, наливая по второй. — Но не всякая, друзья, не всякая! А та радость, которая маячит впереди, зовет, светится путеводной звездой. Которая трудно достижима, а все-таки, черт возьми, достижима! — Макаренко, кажется, называл это «завтрашней радостью», — сказал Вадим. — Я вот и хочу сказать о Макаренко! — подхватил Андрей обрадованно. — Ребята, какой все-таки замечательный это был человек! Как много верного он угадал, как глубоко понял самую суть нашего общего дела — воспитания! Помните, он говорил, что надо воспитывать в человеке перспективные пути, по которым располагается его завтрашняя радость? Эх, как здорово сказано… Конечно, в этом ключ коммунистического воспитания — воспитать в человеке веру в его завтрашнюю живую, никакую не загробную, а самую земную, полновесную радость. И человек, вооруженный этой верой, непобедим, всесилен. Между прочим, я решил написать о Макаренко работу для НСО. И для себя. Полезная штука его статьи, их надо читать и перечитывать. — А вы знаете, ребята, что меня беспокоит? — сказал Вадим, усмехнувшись. — У Макаренко где-то сказано, что настоящий воспитатель должен хорошо владеть мимикой, управлять своим настроением, быть то сердитым, то веселым — смотря по надобности. В общем, должен быть немного актером. Я вот, кажется, таким талантом не обладаю… Андрей кивнул сочувственно: — Да, я по этой части тоже слаб. Надо нам в драмкружок, что ли, записаться… Вот Сережка Палавин, тот — артист! — Какой он артист? Лицедей, притворщик, — сказал Лагоденко сердито. — Нет, из павлина никогда педагога не выйдет. Да он, кажется, прямо в академики метит или в писатели… Ладно, ну его к бесу! Я вот, что касается мимики и всего прочего, за себя спокоен. У меня это получится, ей-богу. Он сказал это с такой твердой убежденностью, что Вадим, не выдержав, рассмеялся: — Ух, какая самоуверенность! Даже завидно. — А ты думал! — Лагоденко встал и решительно зашагал по комнате. — Я вам, милые мои, скажу: я, наверно, убежденней всех вас пришел на стезю сию. Да, да! А почему? Да просто: меня же воспитывали, ломали, учили как никого из вас. До двенадцати лет я ведь по улицам гонял, без отца, без матери рос. А потом в детдом попал, под Ростовом. Вот у нас там был директор, Артем Ильич… Ох, человек! — Лагоденко, вздохнув, мечтательно покрутил головой и повторил тихо и проникновенно, почти с нежностью: — Вот человек, ребята!.. Это действительно, можно сказать, учитель. Я за него и сейчас готов не знаю на что… Вот услышь я вдруг, что кто-то его обидел, — сорвусь сейчас, все брошу, помчусь на защиту. Жизни не пожалею, ей-богу! Он в Красноводске теперь, директором школы. Да и всем нам, пацанам, так же он дорог был и будет на всю жизнь. Я с ним всю войну переписывался. — Лагоденко остановился, умолк на минуту и, сурово сдвинув свои черные, выпуклые брови, неожиданно проговорил: — Я… тоже хочу стать директором школы. Вадим слушал Лагоденко и, представляя себе незнакомого Артема Ильича, сравнивал его невольно с отцом, и ему казалось, что в чем-то они должны быть похожи. И отца ведь так же любили ученики, хотя он никогда не добивался этой любви и даже, помнится, с насмешкой рассказывал матери о каких-то педагогах из своей школы, которые «организуют» эту детскую любовь, из кожи вон лезут, чтобы стать «любимым учителем». Нет, отец был суровый человек, требовательный до придирчивости, не умевший подлаживаться ни к кому и ни к чему. А в чем же была его сила? В чем сила и обаяние таких людей, как лагоденковский Артем Ильич, как Макаренко? И задумавшись над этим, Вадим неожиданно ответил на свои мысли вслух: — А главное — это вера в человека. Горьковский принцип: самое высокое уважение к человеку и самые высокие требования к нему. Вот что главное. — Правильно, — подтвердил Лагоденко. — Подходить к человеку с оптимистической гипотезой — это здорово сказано у Макаренко. Но надо еще самому быть настоящим человеком. Вот я, например… — За себя спокоен, — подсказал Андрей, подмигивая. — Да нет, постой! — отмахнулся Лагоденко. — Серьезный же разговор, понимаешь… Вот я, например, убежден, что наша почтенная аспирантка Камкова — педагог просто никудышный. Потому что она и в жизни сухая педантша, Козельский в юбке, и по жизни ходит с красным карандашиком. Я как-то присутствовал на одном семинаре, который она проводила у первокурсников. Ой, хлопцы, какая это была сухомятина, какая смертная тощища! Эти ледяные взгляды, классно-дамский тон! Чуть ли не: положите обе руки на стол, и не сметь смотреть по сторонам… А вообще-то, хлопчики, — Лагоденко вздохнул глубоко и энергично потер руку об руку, — трудное наше дело! И кто его знает, как мы сами-то с ним справимся. Время покажет. Верно? А сейчас ничего угадать нельзя… И, однако, они долго еще пытались «угадать» хоть приблизительно свою будущую жизнь, будущую работу. Лагоденко утверждал, что он обязательно будет работать в каком-нибудь приморском городе, чтоб из окна директорской открывался вид на море. Андрей мечтал о далекой сельской школе в сибирской тайге или на Алтае. А Вадиму представлялся небольшой городок на берегу реки, весь в садах, и чтоб в школьном дворе тоже был сад, высокие яблони, акации, а неподалеку, километра за два, — сосновые перелески, озера, и он будет ходить туда с ребятами на рыбалку, будет запускать с ними змеев, а зимой — на лыжах… Страшно далекой, невообразимой казалась им эта жизнь, хотя на самом деле была она близка, они стояли почти на ее пороге. Все представления о ней были еще зыбки, расплывчаты и неясны, и только одно они знали твердо: они уже любили эту неизвестную будущую жизнь и ждали ее с волнением. Поздно вечером позвонила Рая Волкова и велела Лагоденко немедленно идти домой, если он не хочет опоздать завтра на поезд. Андрей остался ночевать у Вадима. Это был первый за весь месяц день, когда Вадим заснул с чувством странного спокойствия: у него вдруг появилась уверенность, что операция пройдет хорошо и мать выздоровеет. Все обойдется. Так должно быть, так будет. Через неделю была операция. И действительно, исход ее оказался неожиданно счастливым. Профессор Андреев вышел из операционной с бледным, чуть растерянным, но улыбающимся лицом. К нему сейчас же бросилась Валя. — Сергей Константинович!.. Ну что? Вадим почему-то не мог встать с дивана и молча, сжав на коленях кулаки, смотрел в усталое, с блестящими от пота висками, лицо профессора. — Благополучно, товарищи, да, да, — сказал Андреев, глядя на Вадима. Профессора окружили какие-то люди в белых халатах, среди них старичок с сухоньким, розовым лицом, и Андреев продолжал, уже обращаясь к ним: — К счастью, наши предположения не оправдались. Узел в легких оказался не опухолью, а эхинококком… — А что я говорил?! — воскликнул один из врачей. — Позвольте, Борис Львович! — с жаром перебил его другой. — Вы ссылались на случай Лалаянца, тогда как наш случай… Врачи заговорили на непонятном медицинском языке, часто повторяя неприятно покоробившее Вадима выражение: «наш случай», но Вадим уже не слушал их. К нему подошла Валя. — Дима, милый! — сказала она, схватив его за руку. — Видишь — все хорошо! Как я рада за тебя! Недели через две-три мама совсем оправится, ее пошлют в санаторий. А месяца через два она и работать будет… Вадим не мог вымолвить ни слова. Он только молча кивал, глядя в ее сияющие, посветлевшие глаза. |
||
|