"Французская революция, Конституция" - читать интересную книгу автора (Карлейль Томас)Глава вторая. В МАНЕЖЕДоверчивым патриотам теперь ясно, что конституция "пойдет", marc будь у нее только ноги, чтобы стоять. Живее же, патриоты, шевелитесь и достаньте их, сделайте для нее ноги! Сначала в Archeveche, дворце архиепископа, откуда Его Преосвященство бежал, а затем в, школе верховой езды, так называемом Манеже, что рядом с Тюильри, приступает к чудесному делу Национальное собрание. Труды его были бы успешны, если бы в его среде находился какой-нибудь Прометей, достигающий неба, но они оказались бесплодны, так как Прометея не было! И эти тягучие месяцы проходят в шумных дебатах, заседания временами становились скандальными, и случалось, что по три оратора сразу выступали на трибуне. Упрям, догматичен, многословен аббат Мори; преисполнен цицероновским пафосом Казалес; остротой и резкостью на противоположной стороне блещет молодой Барнав, враг софистики, разрубающий, точно острым дамасским клинком, всякий софизм, не заботясь о том, не отрубает ли он при этом что-нибудь еще. Простым кажешься ты, Петион, как солидная голландская постройка, солиден ты, но несомненно скучен. Не более оживляюще действует и твой тон, спорщик Рабо, хотя ты и живее. С молчаливой безмятежностью один над всеми сопит великий Сиейес: вы можете болтать что хотите о его проекте конституции, можете исказить его, но не можете улучшить: ведь политика - наука, исчерпанная им до дна. Вот хладнокровные, медлительные два брата Ламет с гордой или полупрезрительной усмешкой; они рыцарски выплатят пенсию своей матери, когда предъявится Красная книга, рыцарски будут ранены на дуэлях. Тут же сидит маркиз Тулонжон, перу которого мы до сих пор обязаны благодарностью; со стоически спокойным, задумчивым настроением, большей частью молча, он принимает то, что посылает судьба. Туре и парламентарист Дюпор производят целые горы новых законов, либеральных, скроенных по английскому образцу, полезных и бесполезных. Смертные поднимаются и падают. Не станет ли, например, глупец Гобель, или Гебель, потому что он немец, родом из Страсбурга, конституционным архиепископом? Мирабо один из всех начинает, быть может, ясно понимать, куда все это клонится. Поэтому патриоты сожалеют, что его рвение, по-видимому, уже охладевает. В памятную Духову ночь 4 августа, когда новая вера вдруг вспыхнула чудодейственным огнем и старый феодализм сгорел дотла, все заметили, что Мирабо не приложил к этому своей руки; действительно, он, по счастью, отсутствовал. Но разве не защищал он veto, даже veto absolu, и не говорил неукротимому Барнаву, что шестьсот безответственных сенаторов составят самую нестерпимейшую из всех тираний? Затем как он старался, чтобы королевские министры имели место и голос в Национальном собрании, - без сомнения, он делал это потому, что сам метил на министерский пост! А когда Национальное собрание решает - факт очень важный, - что ни один депутат не должен быть министром, он своим надменным, страстным тоном предлагает постановить: "Ни один депутат по имени Мирабо". Возможно, что это человек закоренелых феодальных убеждений, преисполненный хитростей, слишком часто явно склонявшийся на сторону роялистов; человек подозрительный, которого патриоты еще разоблачат! Так, в июньские дни, когда встал вопрос о том, кому принадлежит право объявления войны, можно было слышать, как хриплые голоса газетчиков монотонно выкрикивали на улицах: "Великая измена графа Мирабо, цена всего один су", потому что он высказался за то, что право это должно принадлежать не Собранию, а королю! И он не только говорит, но и проводит эту мысль; несмотря на хриплые выкрики газетчиков и на огромную толпу черни, возбужденную ими до криков: "На фонарь!", он поднимается на следующий день на трибуну в мрачной решимости, прошептав друзьям, предупреждавшим его об опасности: "Я знаю; я должен выйти отсюда или с триумфом, или растерзанный в клочки". И он вышел с триумфом. Это человек с твердым сердцем, популярность которого основана не на расположении к нему черни (pas populaciere), которого не заставят уклоняться с избранного им пути ни крики неумытого сброда на улице, ни умытого в зале Собрания! Дюмон вспоминает, что он слышал его отчет о происшествиях в Марселе: "Каждое его слово прерывалось с правой стороны бранными эпитетами: клеветник, лжец, убийца, разбойник (scelerat). Мирабо останавливается на минуту и слащавым голосом, обращаясь к наиболее злобствующим, говорит: "Я жду, messieurs, пока вы не исчерпаете ваш запас любезностей". Это загадочный человек, его трудно разоблачить! Например, откуда берутся у него деньги? Может ли доход с газеты, усердно съедаемый г-жой Леже, могут ли это и еще восемнадцать франков в день, получаемые им в качестве депутата, считаться соответствующими его расходам? Дом на Шоссе-д'Антен, дача в Аржантейе, роскошь, великолепие, оргии - он живет так, словно имеет золотые россыпи! Все салоны, закрытые перед авантюристом Мирабо, распахиваются широко перед "королем" Мирабо, путеводной звездой Европы, взгляд которого ловят все женщины Франции, хотя как человек Мирабо остался тем же, чем и был. Что касается денег, то можно предположить, что их доставляет роялизм; а если так, то, значит, деньги роялистов не менее приятны Мирабо, чем всякие другие. "Продался" - однако что бы ни думали патриоты, а купить его было не так-то легко: духовный огонь, живущий в этом человеке, светящий сквозь столько заблуждений, тем не менее есть Убеждение, которое делает его сильным и без которого он не имел бы силы, - этот огонь не покупается и не продается; при такой мене он исчез бы, а не существовал. Может быть, "ему платят, но он не продается" (paye pas vendu), тогда как бедный Ривароль должен, к несчастью, сказать про себя обратное: "Он продается, хотя ему не платят". Мирабо, подобно комете, прокладывает свой неизведанный путь среди блеска и тумана - путь, который Патриотизм может долго наблюдать в свой телескоп, но, не зная высшей математики, никогда не рассчитает его траекторию. Скользкий, весьма достойный порицания человек, но для нас наиболее интересный из всех. Среди близорукого, смотрящего в очки мудрствующего поколения Природа с великой щедростью наделила этого человека настоящим зрением. Если он говорит и действует, слово его желанно и становится все желаннее, потому что оно одно проникает в сущность дела: вся паутина логики спадает, и видишь самый предмет, каков он есть, и понимаешь, как с ним нужно действовать. К несчастью, нашему Национальному собранию предстоит много дел: нужно возродить Францию, а Франции недостает очень многого, недостает даже наличных денег. Именно финансы-то и причиняют много беспокойства; дефицит невозможно заткнуть, он все кричит: давай, давай! Чтобы умиротворить дефицит, решаются на рискованный шаг - на продажу земель духовенства, излишка зданий. Мера крайне рискованная: Да если и решиться на продажу, кто же будет покупать, если наличные деньги иссякли? Поэтому 19 декабря издается Указ о выпуске бумажных денег - ассигнаций, обеспеченных закладными на эти церковно-национальные владения и неоспоримых по крайней мере в отношении уплаты по ним, - первое из длинного ряда подобных же финансовых мероприятий, которым суждено повергнуть в изумление человечество. Так что теперь, пока есть старые тряпки, не будет недостатка в средствах обращения, а будут ли они обеспечены товарами - это уже другой вопрос. Но в конце концов разве эта история с ассигнациями не стоит целых томов современной науки? Мы можем сказать, что наступило банкротство как неизбежный итог всех заблуждений, но наступило так мягко, незаметно и постепенно, что не обрушилось как всеистребляющая лавина, а спустилось, подобно мягкой метели распыленного, почти неощутимого снега, продолжавшего сыпаться до тех пор, пока действительно все не было погребено; и все же не многое из того, что не могло быть восстановлено или без чего нельзя было обойтись, оказалось разрушенным. Вот какой протяженности достигла современная структура. Банкротство было велико, но ведь и сами деньги - вечное чудо. В общем, вопрос о духовенстве рождает бесконечные трудности. Можно сделать церковные владения национальной собственностью, а духовенство наемными слугами государства, но в таком случае разве это не измененная церковь? Множество самых смешных нововведений стали неизбежными. Старые вехи ни в каком смысле не годятся для новой Франции. Даже в буквальном смысле заново перекраивается сама земля: старые разношерстные Провинции становятся новыми единообразными Департаментами, число их - восемьдесят три, вследствие чего, как при внезапном смещении земной оси, ни один смертный не может сразу найти свое место под новым градусом широты[3]. А что же будет с двенадцатью старыми парламентами? Старые парламенты объявляются распущенными на "непрерывные каникулы" - до тех пор, пока новое, равное для всех правосудие департаментских судов, национального апелляционного суда, выборных и мировых судов и весь аппарат Туре-Дюпора не будут готовы и пущены в ход. Старым парламентам приходится сидеть в неприятном ожидании, как с веревкой на шее, и вопить изо всех сил: "Не может ли кто-нибудь освободить нас?" Но по счастью, ответ гласит: "Никто, никто", и парламенты эти становятся сговорчивыми. Их можно запугать даже до того, что они будут молчать: Парижский парламент, который умнее большинства других, никогда не жаловался. Они будут и должны пребывать на каникулах, как им и подобает; палата вакансий их отправляет тем временем кое какое правосудие. Веревка накинута на их шею, и судьба их скоро решится! 13 ноября мэр Байи отправится в Palais de Justice - причем даже мало кто обратит на него внимание - и запечатает муниципальной печатью и горячим сургучом те комнаты, где хранятся парламентские бумаги; и грозный Парижский парламент исчезнет в хаосе, тихо и мягко, как сон! Так погибнут вскоре все парламенты, и бесчисленные глаза останутся сухи[4]. Не так обстоит дело с духовенством. Предположим даже, что религия умерла, что она умерла полвека назад с неописуемым Дюбуа или недавно эмигрировала в Эльзас с кардиналом ожерелья Роганом или что она бродит теперь, как привидение, с епископом Отенским Талейраном, однако разве тень религии, религиозное лицемерие не продолжают существовать? Духовенство обладает средствами и материалом; средства - его численность, организованность, общественное влияние; материал - по меньшей мере всеобщее невежество, справедливо считаемое матерью набожности. Наконец, разве уж так невероятно, что в простодушных сердцах еще может там и сям скрываться наподобие золотых крупинок, рассыпанных в береговой тине, истинная Вера в Бога такого странного и стойкого характера, что даже Мори или Талейран может служить олицетворением ее? Итак, духовенство обладает силой, духовенство обладает коварством и преисполнено негодования. Вопрос о духовенстве роковой вопрос. Это извивающийся клубок змей, которых Национальное собрание растревожило, и они шипят ему в уши, жалят, и нельзя их ни умиротворить, ни растоптать, пока они живы. Фатально с начала до конца! После пятнадцатимесячных дебатов с великим трудом удается составить на бумаге гражданскую конституцию духовенства, а сколько нужно времени, чтобы провести ее в жизнь? Увы, такая гражданская конституция является только соглашением, ведущим к несогласию. Она раздирает Францию из конца в конец новой трещиной, бесконечно запутывающей все остальные трещины: с одной стороны, неистовствуют остатки католицизма в соединении с лицемерием католицизма; с другой - неверующее язычество, и оба вследствие противоречий становятся фанатичными. Какой бесконечный спор между непокорными, стойкими священниками и презираемым конституционным духовенством; между совестью чувствительной, как у короля, и совестью притупленной, как у некоторых из его подданных! И все это кончится празднествами в честь Разума[5] и войной в Вандее![6] Так глубоко коренится религия в сердце человеческом, так срастается со всем множеством его страстей! Если мертвое эхо ее сделало так много, то чего не может сделать ее живой голос? Финансы и конституция, законы и Евангелие - кажется, достаточно работы, но это еще не все. В действительности министерство и сам Неккер, которого железная дощечка, "прибитая над его дверью народом", называет Ministre adore[7], все нагляднее превращаются в ничто. Исполнительная и законодательная власть, распоряжения и проведение их в деталях - все ускользает несделанным из их бессильных рук, все перекладывается в конце концов на натруженные плечи верховного представительного Собрания. Тяжело груженное Национальное собрание! Ему приходится выслушивать о бесчисленных новых восстаниях, разбойничьих набегах, о подожженных замках на западе, даже о брошенных в огонь ящиках с хартиями (Charretiers), потому что и здесь чрезмерно нагруженное вьючное животное грозно поднимается на дыбы. Оно слышит о городах на юге, объятых гневом и соперничеством, разрешить которое могут лишь скрещенные сабли. Марсель восстает на Тулон, и Карпантра осажден Авиньоном. Оно слышит о множестве роялистских столкновений на пути к свободе, даже о столкновениях между патриотами просто из-за соперничества в проворстве! Слышит о Журдане Головорезе, который пробрался в южные области из подвалов темницы Шатле и поднимает на ноги целые полчища негодяев. Приходится услышать и о лагере роялистов в Жалесе: Жалес - опоясанная горами равнина среди Севенн, откуда роялизм может, как одни опасаются, а другие надеются, низвергнуться, подобно горному потоку, и затопить Францию! Странная вещь этот Жалесский лагерь, существующий главным образом только на бумаге. Ведь жалесские солдаты - все крестьяне или национальные гвардейцы и поэтому в душе истинные санкюлоты. Все, что могли сделать их роялистские офицеры, - это сдерживать их с помощью обмана или, вернее, писать о них ложные донесения, представляя их в виде грозного призрака на тот случай, если бы удалось снова завладеть Францией с помощью театральных ухищрений, перенесших в жизнь картину роялистской армии. Только на третье лето это урывками вспыхивавшее и снова исчезавшее знамение потухло окончательно, и старый замок Жалес - лагерь вообще не был видим телесному оку - был снесен национальными гвардейцами. Национальному собранию приходится слышать не только о Бриссо и его друзьях-чернокожих, но мало-помалу и обо всем пылающем Сан-Доминго[8], пылающем огнем в буквальном смысле и, что еще хуже, в метафорическом, освещая погруженный во 'мрак океан. На нем лежит забота об интересах мореходства, земледелия, обо всем, что доведено до отчаянного состояния: о спутанной, скованной везде промышленности и буйно расцветших мятежах; об унтер-офицерах, солдатах и матросах, бунтующих на море и на суше; о солдатах в Нанси[9], которых, как мы увидим, храбрый Буйе должен был расстрелять из пушек; о матросах, даже о галерных рабах в Бресте, которых также следовало расстрелять, но не нашлось для этого второго Буйе. Одним словом, в те дни не было царя у Израиля и всякий человек делал то, что казалось правильным в его собственных глазах. Вот какие сообщения приходится выслушивать верховному Национальному собранию, в то время как оно продолжает возрождать Францию. Грустно и тяжело, но где выход? Изготовьте конституцию, и все присягнут ей: разве "адреса о присоединении" не поступают уже целыми возами? Таким образом, с Божьим благословением и готовой конституцией бездонная огненная бездна будет покрыта сводом из тряпичной бумаги, и Порядок соединится со Свободой и будет жить с нею, пока обоим не сделается слишком жарко. О Cote Gauche (левая сторона), ты действительно достойна того, чтобы, как говорится обыкновенно в сочувственных адресах, "на тебя были обращены взоры Вселенной" - взоры нашей бедной планеты по крайней мере! Однако нужно признаться, что Cote Droit (правая сторона) представляет еще более безрассудную массу: неразумные люди, неразумные, бестолковые и с ожесточенным, характерным для них упрямством; поколение, не желающее ничему учиться. Рушащиеся Бастилии, восстания женщин, тысячи дымящихся поместий, страна, не дающая никакой жатвы, кроме стальных клинков санкюлотов, - все это достаточно поучительные уроки, но их они ничему не научили. И теперь еще существуют люди, о которых в Писании сказано: их хоть в ступе истолки. Или, выражаясь мягче, они настолько срослись со своими заблуждениями, что ни огонь, ни меч ни самый горький опыт не расторгнут этого союза до самой смерти! Над такими сжалится Небо, ибо земля с ее неумолимым законом неизбежности будет безжалостна. В то же время нельзя не признать это весьма естественным. Человек живет Надеждой: когда из ящика Пандоры улетели все дары богов и превратились в проклятия, то в нем все же осталась Надежда. Может ли неразумный смертный, когда его жертвенник явно ниспровергнут и он, неразумный, остался беспомощным в жизни, - может ли он расстаться с надеждой, что жертвенник будет снова восстановлен? Разве не может все снова наладиться? Это так невыразимо желаемо и так разумно, если взглянуть с надлежащей точки зрения! Бывшее должно продолжать существовать, иначе прочное мировое здание развалится. Да, упорствуйте, ослепленные санкюлоты Франций! Восставайте против установленных властей, прогоняйте ваших законных повелителей, в глубине души так вас любивших и с готовностью проливавших за вас свою кровь - в сражениях за отечество, как при Росбахе и других; ведь, даже охраняя дичь, они, собственно, охраняли вас, если б вы только могли понять это; прогоняйте их, как диких волков, поджигайте их замки и архивы, как волчьи ямы; но что же потом? Ну, потом пусть каждый поднимет руку на брата! И тогда, в смятении, голоде, отчаянии, сожалейте о минувших днях, призывайте с раскаянием их, призывайте с ними и нас. К покаянным просьбам мы не останемся глухи. Так, с большей или меньшей ясностью сознания, должны рассуждать и действовать правые. Это была, пожалуй, неизбежная точка зрения, но в высшей степени ложная для них. Зло, будь нашим благом - такова отныне должна быть в сущности их молитва. Чем яростнее возбуждение, тем скорее оно пройдет, ибо в конце концов это только безумное возбуждение; мир прочен и не может распасться. Впрочем, если правые и развивают какую-нибудь определенную деятельность, то это исключительно заговоры и собрания на черных лестницах; заговоры, которые не могут быть осуществлены и которые, с их стороны, по большей части теоретичны, но за которые тем не менее такие, как сэр Ожар, сьер Майбуа, сьер Бонн Саварден, то один, то другой, при попытке осуществить их на практике попадают в беду, в тюрьму, откуда спасаются с большими затруднениями. А бедный практичный шевалье Фавра[10] попадает даже - при бурном возмущении мира - на виселицу, причем мимолетное подозрение падает на самого Monsieur. Бедный Фавра, он весь остаток дня, длинного февральского дня, диктует свою последнюю волю в Ратуше и предлагает раскрыть тайны, если его спасут, но величественно отказывается сделать это, когда его не хотят спасти; затем умирает при свете факелов с благовоспитанной сдержанностью, скорее заметив, чем воскликнув, с распростертыми руками: "Люди, я умираю невинный, молитесь за меня". Бедный Фавра - тип столь многих неутомимо бродивших по Франции в поисках добычи в эти уже ушедшие дни, тогда как в более открытом поле они могли бы заслужить вместо того, чтобы отнимать, - для тебя это не теория! В сенате правая сторона вновь занимает позицию спокойного недоверия. Пусть верховное Национальное собрание провозглашает 4 августа отмену феодализма, объявляет духовенство наемными слугами государства, голосует за условные veto , новые суды, декретирует всякие спорные вещи; пусть ему отвечают одобрением со всех четырех концов Франции, пусть оно даже получает санкцию короля и всевозможные одобрения. Правая сторона, как мы видим, настаивает с непоколебимым упорством (и время от времени открыто демонстрирует), что все эти так называемые декреты есть лишь временные капризы, находящие себе, правда, выражение на бумаге, но на практике не существующие и не могущие осуществиться. Представьте себе какого-нибудь медноголового аббата Мори, изливающего в этом тоне потоки иезуитского красноречия; мрачный д'Эпремениль, Бочка-Мирабо (вероятно, наполненная вином) и многие другие приветствуют его с правой стороны; представьте себе, с каким лицом смотрит на него зеленый Робеспьер с левой. Представьте, как Сиейес фыркает на него или не удостаивает даже фырканья; как рычат и неистово лают на него галереи: ведь при таких условиях, чтобы избегнуть фонаря при выходе, ему нужны все его самообладание и пара пистолетов за поясом. Поистине это один из самых упрямых людей. Здесь явственно сказывается огромная разница между двумя видами гражданских войн: новой, словесной, парламентско-логической, и старой, кулачной, на поле сражения, где действовали клинки, - разница во многом не в пользу первой. В кулачной борьбе, где вы сталкиваетесь со своим врагом, обнажив меч, достаточно одного верного удара, потому что в физическом отношении, когда из человека вылетают мозги, он по-настоящему умирает и больше вас не беспокоит. Но какая разница, если вы сражаетесь аргументами! Здесь никакая самая решительная победа не может рассматриваться как окончательная. Побейте противника в парламенте бранью до того, что он лишится чувств, разрубите его на две части и пригвоздите одну половину на один, а другую - на другой конец дилеммы, совершенно лишив его на время мозгов или мыслительной способности, - все тщетно: он придет в себя, к утру оживет и завтра снова облачится в свои золотые доспехи! Средство, которое логически могло бы уничтожить его, является все еще пробелом в цивилизации, покоящейся на конституции, ибо как может совершаться парламентская деятельность и может ли болтовня прекратиться или уменьшиться, пока человек не узнает до некоторой степени, в какой момент он становится логически мертвецом? Несомненно, некоторое ощущение этой трудности и ясное понимание того, насколько мало это знание еще свойственно французской нации, лишь вступающей на конституционный путь, а также предчувствие, что мертвые аристократы еще будут бродить в течение неопределенного времени, подобно составителю календаря Партриджа[11], глубоко запало в ум Друга Народа, великого практика Марата и превратилось на этой богатейшей, гниющей почве в оригинальнейший план сражения, когда-либо представленный народу. Он еще не созрел, но уже пробился и растет, корни его простираются до преисподней, ветви - до неба; через два лета мы увидим, как он поднимется из бездонного мрака во всей мощи в опасных сумерках, подобно дереву-болиголову, огромному, как мир, на ветвях и под сучьями которого найдется пристанище для друзей народа со всей Вселенной. "Двести шестьдесят тысяч аристократических голов" - это самый точный счет, при котором, положим, не пренебрегают несколькими сотнями; однако мы никогда не достигаем круглой цифры в триста тысяч. Ужаснитесь этому, люди, но это так же верно, как то, что вы сами и ваши друзья народа существуют. Эти болтливые сенаторы бесплодно сидят над мертвой буквой и никогда не спасут революцию. Кассандре-Марату[12], с его сухой рукой, тоже не сделать этого одному, но с несколькими решительными людьми это было бы возможно. "Дайте мне, - сказал Друг Народа с холодным спокойствием, когда юный Барбару, некогда его ученик по так называемому курсу оптики, посетил его, дайте мне двести неаполитанских "брави" вооруженных каждый хорошим кинжалом и с муфтой на левой руке вместо щита, и я пройду с ними всю Францию и совершу революцию". Да, юный Барбару, шутки в сторону, в этих слезящихся глазах, в этой непроницаемой фигуре, самой серьезной из всех, не видно шутки, не видно и безумия, которому подобала бы смирительная рубашка. Вот какие перемены произведет время в пещерном жителе Марате, в проклятом человеке, одиноко живущем в парижских подвалах, подобно фанатическому анахорету из Фиваиды, вернее, подобно издалека видимому Симеону Столпнику[13], которому со столба открываются своеобразные горизонты. Патриоты могут улыбаться и обращаться с ним как с цепной собакой, на которую то надевают намордник, то спокойно позволяют ей лаять; могут называть его вместе с Демуленом "сверхпатриотом" и Кассандрой-Маратом, но разве не замечательно было бы, если бы оказалось, что принят с незначительными изменениями как раз его "план кинжала и муфты"? Таким-то образом и при таких-то обстоятельствах высокие сенаторы возрождают Францию, и люди серьезно верят, что они делают это. Вследствие одного этого факта, главного факта их истории, усталый глаз не может совершенно обойти их вниманием. Однако покинем на время пределы Тюильри, где конституционная королевская власть вянет, как отрезанная ветка, сколько бы ее ни поливал Лафайет, и где высокие сенаторы, быть может, только совершенствуют свою "теорию неправильных глаголов", и посмотрим, как расцветает юная действительность, юный санкюлотизм? Внимательный наблюдатель может ответить: он растет быстро, завязывая все новые почки и превращая старые в листья и ветки. Разве вконец расшатанное похотливое французское общество не представляет для него исключительно питательной почвы? Санкюлотизм обладает способностью расти от того, от чего другие умирают: от брожения, борьбы, распадения - одним словом, от того, что является символом и результатом всего этого, - от голода. А голод, как мы заметили, при таком положении Франции неминуем. Его и его последствия, ожесточение и противоестественную подозрительность, уже испытывают теперь южные города и провинции. В Париже после восстания женщин привезенные из Версаля подводы с хлебом и возвращение восстановителя свободы дали несколько мирных веселых дней изобилия, но они не могли долго продолжаться. Еще только октябрь, а голодающий народ в Предместье Сент-Антуан в припадке ярости уже захватывает одного бедного булочника по имени Франсуа и вешает его, безвинного, по константинопольскому образцу10[14]; однако, как это ни странно, но хлеб от этого не дешевеет! Слишком очевидно, что ни щедрость короля, ни попечения муниципалитета не могут в достаточной мере прокормить ниспровергнувший Бастилию Париж. Ссылаясь на повешенного булочника, конституционалисты, в горе и гневе, требуют введения военного положения, loi martiale, т. е. закона против мятежа, и принимают его с готовностью еще До захода солнца. Это знаменитый военный закон с его красным флагом (drapeau rouge), в силу которого мэру Байи и вообще всякому мэру отныне достаточно вывесить новую орифламму (ori flamme)[15], затем прочесть или пробормотать что-нибудь о "спокойствии короля", чтобы потом, через некоторое время, угостить всякое нерасходящееся сборище людей ружейными или другими выстрелами. Решительный закон, и даже справедливый, если предположить, что всякий патруль от бога, а всякое сборище черни от дьявола; без такой же предпосылки - не столь справедливый. Мэр Байи, не торопись пользоваться им! Не вывешивай эту новую орифламму, это не золотое пламя, а лишь пламя желания золота. Ты думаешь, что трижды благословенная революция уже совершилась? Благо тебе, если так. Но да не скажет теперь ни один смертный, что Национальное собрание нуждается в мятеже! Оно и раньше нуждалось в нем лишь постольку, поскольку это было необходимо для противодействия козням двора; теперь оно не требует от земли и неба ничего другого, кроме возможности усовершенствовать свою теорию неправильных глаголов. |
|
|